К книге
Тот ГородВосьмая интерлюдия
61%
Восьмая интерлюдия
17

Вечером ко мне заявились Катька с Корнеевым. Корнеев бесцеремонно плюхнулся на топчан, я еле успел поджать ноги.

Катька села на табуретку, подпёрла голову кулаком и велела:

— Рассказывай.

— О чём?

— Про что вы с бабушкой толковали?

— Не могу, — сказал я. — Бабушка не велела.

— Говорил тебе, — буркнул Корнеев.

— Ну хоть намекни, — попросила Катька. — Ну так же нечестно. Пока тебя не было, никаких секретов не было.

Я пожал плечами, она вздохнула и потребовала:

— Ну тогда хоть про Ленинград расскажи.

— Что рассказать?

— Всё. И не смейся, что тут смешного. Расскажи, как это — жить в городе?

— Интересно, шумно, тесно.

— Почему шумно?

— Много людей, много машин.

— А у тебя есть машина?

— Раньше была, у отца, потом продали.

— Почему продали?

— Так получилось.

— Если бы у меня была машина, я бы ни за что не продала, — сказала Катька.

Я засмеялся, она сердито топнула ногой.

— Извини, — сказал я быстро. — Просто с машиной в тайге делать нечего, она не проедет здесь.

— Я аэросани однажды видела. Очень даже хорошо ехали. Далеко, правда, не разглядишь толком.

— Аэросани? — изумился я. — Настоящие?

— Уж небось, — засмеялась Катька. — Мы тоже кой-где побывали, кой-чего повидали, правда, Володя?

Корнеев помычал что-то невразумительное.

— А телевизор у тебя есть?

— Есть.

— У всех в городе есть?

— Почти. Желающих много, телевизоров в продаже мало.

— Почему? Их трудно делать?

— Должно быть, — ответил я, решив, что проблемы планового хозяйства ей объяснят без меня.

— А что ты больше любишь: фильмы смотреть или книжки читать?

— Наверное, всё-таки читать.

— Я бы больше фильмы любила, — сказала она мечтательно. — Я все книжки уже по сто раз перечитала. А кино тоже можно много раз смотреть? Тётя Лена сказала, что все актёры очень красивые. Я люблю красивых. Тётя Лена в молодости была красивая. И бабушка.

— Ты тоже ничего, — брякнул я. Она смутилась, покраснела, посмотрела на меня искоса, словно проверяя, не шучу ли, не смеюсь ли над ней. Корнеев глянул на меня недобрым, оценивающим взглядом.

— Бывают и некрасивые артистки, — сказал я, чтобы прервать неловкое молчание. — Вот Фаина Раневская, например, — она гениальная актриса, но совсем, совсем некрасивая.

— Зачем же на неё смотрят?

— Играет замечательно. А какие книжки ты читала?

— Все, какие есть у нас, какие папка с Володей для меня раздобыли. Все тридцать шесть штук. А ты сколько книг прочёл?

— Не знаю, — удивился я. — Не задумывался. Тысячу, наверное, или полторы.

— Брось заливать, — сказал Корнеев.

— Почему заливать? — обиделся я. — Я читаю одну, иногда две книги в неделю, сам посчитай, сколько это выйдет за пятнадцать лет.

— Две книги в неделю, — повторила Катька, и глаза у неё сделались совершенно круглыми, как у совы. — Сколько ты всего знаешь, наверно.

— Тыщу книг прочёл, а белячка не может освежевать, — презрительно бросил Корнеев.

— Ему не надо в городе зайца свежевать, — рассудительно возразила Катька. — А сколько у тебя знакомых, Андрей?

— Как это?

— Ну, сколько ты людей на свете знаешь? Я двадцать три знаю.

Я засмеялся, она обиделась, на сей раз сильно, закусила губу, пытаясь удержать слёзы, но они всё равно брызнули. Она сердито вытерла их кулаком, сказала:

— Володя верно говорит, тебе нас не понять. Но мы тоже не лыком шиты, смотри.

Она вскочила, подошла к двери, раскрыла её, села на пол в дверном проёме, уперлась руками и ногами в стенки проёма, вскарабкалась до самого верха, до потолка. Потом так же в распорку спустилась вниз, посмотрела победно, спросила:

— Слабо?

— Слабо, — признал я. — Да ты просто Маугли, Катька.

— Я знаю про Маугли, — гордо сказала она. — Мне дядя Лёва рассказывал.

— А ещё про кого знаешь?

— «Евгения Онегина» наизусть знаю, хочешь, расскажу?

— Верю.

— А что я про городскую вашу жизнь не понимаю, так и ты про нашу тоже не слишком…

— Я не над тобой смеялся, Катька. Просто в городе нельзя так спрашивать, сколько ты человек знаешь. Я каждый день сотни людей встречаю в метро, в магазине, в университете. Я их знаю или не знаю? С соседями своими каждое утро здороваюсь, я их знаю?

— Что, даже соседей не знаешь?

— Откуда? Меня дома нет целый день, я то в универе, то в библиотеке, то…

Я осёкся, Катька глянула с очень женским интересом, Корнеев встал, приказал:

— Пошли, Катерина, поздно, спать пора.

— Ты иди, Володечка, если устал, — ласково сказала она. — Мне ещё поговорить охота.

Корнеев снова плюхнулся на топчан.

— А у тебя какой фильм самый любимый? — спросила Катька.

— Думаю, «Солярис».

— Это про что?

— Про космос, как люди жили в космическом корабле.

— А мы спутник видели, много раз. Знаешь, когда дядя Лёва узнал про спутник, он заплакал, и тётя Лена его утешала. И дядя Вася утешал. А бабушка сердилась. А книжка какая у тебя самая любимая?

— «Властелин колец». Это про хоббитов, это такие люди маленькие, вроде гномов, но добрые.

— Взаправдашние? — вновь округлив глаза, спросила Катька, и я закусил губу, удерживаясь из последних сил. — И что они делали, хоббиты?

— Жили, воевали. Жили, между прочим, в подземных домах, совсем как вы. Знаешь, Кать, я в Ленинград вернусь, я тебе много книг пришлю, целый ящик.

— Ой, правда? — Она вскочила, подбежала ко мне и чмокнула в щёку.

Корнеев бормотнул что-то недовольное, она клюнула в щёку и его, спросила умоляюще:

— Ведь ты же мне их принесёшь, правда, Володечка?

— Принесу, — буркнул Корнеев, краснея.

— Всё-таки здорово, что ты к нам пришёл, Андрей, — сказала она, со вздохом опускаясь на чурбачок. — А то у нас тут всё про охоту, да про рыбалку, да как мясо на зиму солить. С тётей Леной и с дядей Лёвой можно говорить о чём хочешь, но я все их рассказы уже наизусть знаю. Расскажи ещё что-нибудь. Например, какое в Ленинграде небо?

— В Ленинграде странное небо, — сказал я, подумав. — Оно всегда в облаках, но всё время разное. Над Невой — одно, над Фонтанкой — другое, на Мойке — третье. Ленинград вообще очень разный. Он — как театр, такой город-театр, понимаешь, сегодня в нём одно представление, завтра — другое. Даже Медный всадник разный, иногда — гордый, иногда — злой, иногда — напуганный.

Утром едешь в универ, садишься в метро, дождик капает, все нахмуренные, воротники подняли, шарфами замотались, друг от друга прячутся, а вышел из метро — на улице солнечно, ветерок, листья рыжие, золотые, багряные, так горят, что даже на лицах отражаются, всё такое тёплое вокруг. И люди теплеют.

Вечером из универа вышел — опять другой город. Свет прозрачный, серый, по небу словно огненные драконы ползут, за ними хвосты белые, длинные, кудрявые, отражаются в Неве, но не гладко, не ровно, потому что ветер и рябь. Получается, что наверху — небо мёртвое, застывшее, а внизу, в реке, — живое, движущееся.

Катька прижала к щекам сжатые кулачки, зажмурилась, прошептала:

— Как хорошо! Попасть бы туда хоть на денёк, хоть на часок.

— В тайге не хуже, — сказал Корнеев. — Всё, Катерина, спать.

Он взял её за руку и бесцеремонно вытащил из комнаты. Я повалялся немного, открыл дневник и снова закрыл его, и отправился на кухню в поисках чая и собеседников. На душе было очень неспокойно, и одиночество только усиливало это неспокойствие.

На кухне сидел пожилой лысый мужчина, видимо, Васькин дед, подшивал унты огромной иглой. Увидев меня, он кивнул, спросил:

— За чаем пришёл или за разговором?

— За тем и другим, — ответил я.

Мужчина засмеялся, сказал:

— Чайник на шестке.

Я огляделся, но никакого шеста не увидел.

— Не знаешь, где шесток? — спросил мужчина. — У тебя что, бабки в деревне нет?

— Нет, — виновато признался я. — У меня родители детдомовские, оба.

Мужчина встал, взял жестяной неуклюжий чайник с каменного прилавка возле печного устья, подцепил его длинной рогатой палкой — ухват, вспомнил я, это называется ухват — и протолкнул в глубь печки. Потом вернулся к столу, спросил:

— Непривычно тебе, жизнь наша?

— Непривычно, — согласился я. — Но очень интересно.

— Сейчас-то хорошо мы живём, почитай ни в чём нужды нет. Картошка своя, мясо своё, молоко своё, табак — и тот свой сажаем. А начинали мы, ох как тяжело начинали. Сколько у нас тут народу померло. Ничего ведь не было. Первую зиму как голодали мы, страх вспомнить. Всё серу еловую жевали. На лучине растопим, в воду накапаем, она там кругляшами схватится, а мы их жуём целый день. И есть не так охота, и зубы белые, я её до сих пор жую, серу эту, глянь.

Он продемонстрировал мне крепкие, очень белые зубы.

— Спичек, понятно, не было: искрой сухой трут зажигали. Гриб это такой, по деревьям растёт — трут. Мыла тоже не было: разведёшь в воде золу — вот тебе и мыло. Керосина потом раздобыли, Володькин дед помог. А лампы нет. Так мы из грибов лампы делали: дырку в шляпке проткнёшь, нитку просмолённую протянешь — вот тебе и лампа. Детишек писать учили, так чернила из сажи делали, а тетрадки — из бересты. А Лене Фёдоровне — из сажи да моркови, чтобы поправляла красным, всё как положено. Одежду из конопли шили, прялку я сделал, Даша моя и пряла, и всех обшивала. Ну да ничего, сдюжили, нынче вон как славно живём. Васька мой и вовсе как сыр в масле катается. Но я тебе так скажу. Все мы, конечно, потрудились, у нас тут все рукастые, все работящие, но без Льва да без Данилы, Володькина деда, не выжили бы мы. Лев — понятное дело, голова у него, что Дом советов, но и Даниле — земной поклон. Это нынче Володька наши шкуры да живицу в Заготсырье сдаёт, а дед его нам без всякого интересу помогал, себе в убыток. Человек был хороший, чудо человек, золото. Ну и без Катерины не выжили бы, без Ивановны, она нам пропасть не дала, руки опустить не дозволила. Так что ты, парень, на неё не серчай. Она человек крутой, иной раз и обидно скажет, зато всегда от сердца, нет в ней такого, чтобы душой кривить, не из тех она, что в лицо мёдом мажут, а за спиной хулу скажут.

— Я не сержусь, — сказал я, — как можно. Но мне за Ольгу Станиславовну обидно.

— Я тебе так скажу, я ведь Ольгу тоже знавал. Конечно, право её было такое не пойти с нами, насильно, как говорится, мил не будешь. А только получилось, вроде как мы все вместе лодку строили, смолили, конопатили, а как на воду спускать — так раз, одна доска и отвалилась. Посуди сам, как такая лодка поплывёт. Обиды я на Ольгу не держу, сколько уж лет прошло, чего уж теперь, но, думаю, неправа она была. Не хотела — так и сказала бы наперёд, не ждала бы до последнего. Глядишь, кого бы другого вместо неё нашли, кто бы другой спасся.

— Она тоже спаслась, — заметил я.

— Это верно. Да только в каком годе она свободной стала? В пятьдесят третьем? А я в сорок шестом. И я тебе так скажу, парень. Я бы в лагере ещё семь лет не выжил.

Он замолчал, задумался, я тоже притих, пытаясь разрешить неразрешимое, свести вместе Осину и его правды.

— А что вам труднее всего было? — спросил я Василия Ивановича.

— Труднее всего? — задумчиво повторил он. — Да первых года два всё трудно было. Обустраиваться трудно. Друзей хоронить трудно. За всех не скажу, но мне трудно пришлось, когда понял, что нет никакого Того Города, что мы и есть Тот Город. У меня в Пскове жена осталась, дочка. Я всё думал, вот найдём Тот Город, я исхитрюсь как-нибудь да их к себе заберу. Не забрал. Сюда не заберёшь. Толя наш, Анатолий Петрович, ушёл за женой и сыном, и всё, пропал человек. У нас договорено было, он Володькиному отцу открытку пришлёт, ежели найдёт их. Не прислал. То ли не дошёл, то ли опять сел.

— Псков недалеко от Ленинграда, я могу съездить, разузнать, я всё равно сейчас в академке, — предложил я.

Он вскочил, прошёлся по кухне, достал из печки забытый нами, почти полностью выкипевший чайник, снова сел, протёр ладонями лицо и сказал глухо:

— Да нет, паря, назад жизнь не откатишь, чего уж теперь. У меня вон Иван, да Васька, и Дарья моя, покойница, хорошая была женщина. Так что спасибо тебе, не надо.

— Не скучно вам? — спросил я. — Тридцать с лишним лет с одними людьми, в одном месте.

— Скучно? Некогда нам скучать-то, да я и привык, моего веку сколько осталось. Молодёжи скучно, наверно, но это уж пусть сами решают, это уж не наше дело.

— А как вы поняли, что Того Города нет?

— Я-то? Я, парень, просто понял. Пошли мы как-то с Андреем силки проверять, а они пустые, и след по снегу, сторожкий, а всё заметный. Мы, значит, по следу пошли, а там два мужика, один другого тащит, сам еле идёт. Видно, что загнутся оба скоро, и видно, что лагерные, из наших, из зека. Стали думать мы с Андреем, что делать. И оставить их нехорошо, раз — помрут, два — вохра по следу набежит, и к себе забрать тоже непросто, что за люди, польза нам от них будет, или так, лишние рты. Тут этот, что тащил, тоже на снег повалился и не встаёт. Андрей говорит, подождём, пока помрёт, и снегом завалим, а мне не по душе, не по-людски. Уговорил его, притащили мы их к себе. Тот, кого тащили, всё едино помер. А второй выжил. До сих пор с нами. Костя такой. Ты его не видал, он по зиме в тайгу на зимовье уходит, не может под землёй долго быть, душа восстаёт. Вот Костя этот и сказал, мол, слухи ходили в лагере, есть Тот Город, вот мы и пошли вас искать. Я говорю, почему нас-то, а он удивился, спрашивает, разве это не Тот Город? Разве ещё есть? Тут я и понял.

— Но ведь слухи ходили ещё до вашего побега?

— Про то, парень, не скажу тебе, над тем много лет голову ломал да бросил, что без толку ломать. 

Предыдущая главаГлава 17 из 28Следующая глава