К книге
Год ГоргиппииГлава девятая
38%
Глава девятая
12

ИРАИД

Факультет искусств Института, ячейка деканши и лекционные залы

«Церемония» – древнее слово, и вряд ли оно означало стоять на стадионе в кругу, ожидая луча Солнца в грудь, облачённую в отражающие щитки. Политическая братия синдов настаивает на старых пыльных церемониях, но я не вижу в этом никакого смысла. Стоять с факелами и ждать самовозгорания – ну глупость!

В моё время Солнце выбирал легче – озарял своим светом через плотную ткань, натянутую над головой, макушку своего чемпиона. Его ладонь по-отечески проникала сквозь нити, и на моих кудрях, увенчанных золотом, благодатно сияли божественные лучи. Так меня заверяли те, кто смотрел со стороны и болел за меня.

Избранность – вот в чём я разбираюсь. Но Атхенайя упрямо богохульничает мне назло, мол, если ткань натянуть, она прольёт свет на любого. Мол, это лженаука. Мол, я был единственным вариантом, и этот выбор без выбора Солнце делал не глядя. Мол, поэтому меня ставили повыше, чем всех остальных.

И вот где правда: я исправно ходил к храму своего покровителя, вымытому из древнего песка, совершал ритуалы как победитель и отчаянно молился, чтобы Боги даровали нам ещё пять долгих оборотов без расширения пустошей. А после пожары на границе не уносили жизни отважных её хранителей, а лжеучёные могли восстановить сад – не говоря уже о том, что горные плантации винограда Боги щадили тоже. Я успокаивал властителей той ложью, в которой убеждал сам себя. «Солнце ответил на наши молитвы, – говорил я с гордостью, валясь с ног от усталости. – И Он благодарит нас за прекрасные Олимпийские игры». Так говорили и победители до меня; отец учил мастерству подобного отчёта.

Теперь же, со слов Атхенайи: «Мы должны воззвать к Богам напрямую, чтобы они взглянули на наше единство; и нет ничего лучше, чем воспользоваться Большим Древним Факелом, найденным скифами… сделать его маленькие копии… и раздать каждому участнику… а потом избранная атлетка, дождавшись божественного огня, передаст его другим… и так вспыхнет олимпийское пламя для всех…» Им словно недостаточно той милости, которую Солнце уже являет. Они хотят большего и готовы, наверное, как древние люди, пожертвовать собой, лишь бы на них обратили свои вечные взоры правители мира. Я не то чтобы внимательно слушал деканшу, мог и не понять своей глупой головой всех особенностей нового отбора. Но немой отчаянный вопрос бился в голове: почему вы забыли, что я был чемпионом и что я всё ещё здесь? Почему?

Атхенайя гордо демонстрирует мне план расстановки атлетов для церемонии, но я скорее настроен критиковать, а не поддерживать. Бывает такое настроение, когда не нравится даже любимая похлёбка из бобов – то слишком солёная, то недостаточно. Атхенайя сидит за столом, я над ней нависаю.

– Какие-то фаллические символы. Я не против, но это старомодно, – сварливо говорю я, притворяясь Парфелиусом.

– Ира, не мешай мне. – Она откликается, тоже недовольная, её не радуют мои фальшивые улыбки и издёвки. – Нужно позволить Солнцу сделать выбор так, как он привык выбирать с нашими предками. Возможно, мы прежде всё делали неверно…

– Он уже выбрал себе любимицу, нет смысла рисовать вот это всё и планировать… – Я маюсь, как надоедливый ребёнок родителей, застрявших в торговых рядах. Дёргаю Атхенайю за голубую накидку, а она раздражённо от меня отмахивается: занята планированием очерёдности действий на дощечках – кому, когда, куда двигаться на церемонии. – Притом такую особенную, что и спортивную, и детородную, и охотницу – ну точно республиканская героиня. Образец. А почему на тебя вообще спихнули организацию церемонии?

– Потому что факультет искусств всегда крайний. А я – его лицо.

– Зато самое красивое, – умасливаю я и сочувственно тычу пальцем в её наброски по свежей глине, порчу их, как кошка порой портит эскизы Лазаря. Эти дощечки войдут в историю, поэтому она не просто тонко царапает на них, а буквально высекает новую историю для потомков. – Теперь и я свой след в истории оставлю.

Она, может, и хотела бы от раздражения ткнуть меня лицом в твёрдое сиденье скамьи, но не показала этого. Вдруг, после её минутного молчания, я сознаю, что Атхенайя плачет. Люди редко плачут, чаще потеют. Чтобы и правда заплакать, нужно долго-долго смотреть на солнце, пока не защиплет в носу; но тогда ты проплачешься и ослепнешь от сухости в глазах – даже внутри наших тел вода ценна, и её нужно беречь. Обычно так укоряли нас матери в детстве.

Я-то боюсь ослепнуть до сих пор, а вот Атхенайя легко тратит драгоценную влагу. Она, кажется, сильно устала от Игр, хотя они ещё не начались. Хоть Найя и молчит, но меня в минуты волнения, как всегда, не заткнёшь. Я редко за кого-то переживал прежде, а в последнее время прямо раскис: то за подопечных волнуюсь, то вот за бывшую свою родственную душу.

– Знаешь, я тоже завидую, – решаюсь сказать негромко.

– Кому?

– Ксанфе и Шамсии. И всем людям на самом деле. Особенно двуногим. Иногда кто-то имеет то, чего мне иметь не суждено. Даже ты. Даже у тебя две ноги. – Я говорю это весело. – Не думала о том, что у тебя есть то, чего у других нет? Может, то, что тебе повезло родиться в семье верховного колхидского кузнеца? Или то, что твой прапрадед сковал Солнечные врата, через которые каждую ночь спускается Солнце?

Она улыбается, её красивое бледное лицо причудливо краснеет, и она, пытаясь вытереть слёзы, размазывает влагу по векам и щекам до самой линии роста волос.

– Тебе ещё повезло… Хотя бы одна нога тебя выносит, – Атхенайя улыбается мне.

– Потому что я вообще невыносимый?

Не выдержав, мы обнимаемся и почти виснем друг на друге. Я вдыхаю её свежесть: это и защитная мазь от солнца, и её масла из лучших терм, и травы, которыми в Синдике принято окуриваться. Моя приобретённая неуклюжесть не позволяет ничего иного, кроме как сесть ей на колени. Наконец-то.

– Ты воспитала больше детей, чем одна женщина способна родить.

– Этого достаточно? – несмело спрашивает она, заботливо поглаживая меня по волосам. Конечно, я ей не ребёнок, хотя хлопот приношу достаточно. Просто вот такая она заботливая – одна и для всех.

– Тебя одной достаточно.

– И тебя.

Идиллия длится недолго: только я тянусь поцеловать её в щёку – Найя спихивает меня с колен, обвиняя в «тяжеленности», и выпроваживает из своего рабочего уголка с полпинка. Она несправедлива – я и так сократил свой паёк, чтобы к Олимпиаде украшения на моей шее проваливались в выемки ключиц. Напоследок она бросает мне:

– Кого бы из них ни выбрал Солнце, сделай из неё чемпионку.

– Да каждая из них двоих сама себя чемпионкой сделает, Найя, а я рядом постою и потом ветвь победителя себе присвою – их имена рядом с моим выгравируют.

Атхенайя смеётся, шмыгает носом и снова склоняется над своими важными делами. А потом вдруг говорит своим рабочим, серьёзным и организаторским голосом:

– Не забудь взять новый факел из хранилища, туда засыплют хвороста.

– Я-то куда в церемонии Солнца участвовать? – откликаюсь я и сам слышу в своём голосе излишне очевидную надежду. Атхенайя удивлённо качает головой.

– Это запасной, для учениц. Вдруг что…

– Каких ещё учениц?

– Ира, – она снисходительно улыбается. – Шамсии будет сложно участвовать в Играх без Путеводного. Присмотри за ней как учитель.

И только я открываю рот, чтобы сказать, что кочевница уже отказалась от моей помощи, Атхенайя поднимает ладонь вверх.

– Никаких оправданий. Это твоя обязанность.

Расстроенно мычу невыразительное согласие. Одна непрошеная ученица, две… Какая уже разница.

На мгновение представляю, что стою наряду с остальными атлетами и тоже получаю шанс быть благословлённым хоть одним из Богов. Праздность и величие новых Игр заражают и меня – их так рьяно кличут возможностью для всех, что мне теперь думается, что они и для меня тоже. Вот только искусство атлетики – это сила и красота, а это у меня отняли вместе с ногой. Потому мне больше никогда не придётся участвовать в Играх, которыми я раньше жил…

* * *

Лазарь с одной стороны, я с другой – оба держим полотнище с наглядной демонстрацией, что без Олимпийских игр нашего мира не будет существовать. Мне нравятся эти иллюстрации на иссохшем материале: сейчас у нас глиняные дощечки, но этот артефакт – истёртая карта, доставшаяся нам от предков, поверх которой нарисованы привычные нам нынешние границы стран. Её нашли первые синды на этой земле в полуразрушенных зданиях древнего мира. Это главное доказательство того, что Боги спасли нас. И что мир за пределами Союза существовал когда-то, но теперь… И что, если Боги отвернутся от нас…

– Огонь Солнца охватит всё живое и превратит это в пустоши!

Парфелиус почти роняет свою каменную трибуну, и публика восторженно охает. Молодые люди обожают своего предводителя: когда им дали шанс выбрать, стариков, к их несчастью, сразу отправили на покой. Метафорично, разумеется, – они, как старейшины, всё ещё шуршат своими закостенелыми хитонами на общественных заседаниях. «Упавшую рождаемость поднять телесными нагими празднествами!», «Восстановить синдскую армию, а то не приведи Солнце что случится!» и ещё тысячи неактуальных для нашей жизни идей.

«Мы на грани вымирания, Ира», – сказал мне вчера между делом Парфелиус. Я переспросил: «В каком это смысле?», а он мне – «Не бери в голову». А я взял.

Всю ночь ворочаясь от болей в давно отнятой стопе, я думал думы – то над факелами, то над этими его словами. Теперь, когда моя жизнь наконец преисполнена смысла – тут обучи, там не убей, здесь утешь, – бессонные ночи лишают меня бодрости, осознанности и рассудка. И немного отвлекают от собственного нытья.

Утром мне показалось, каши на завтрак положили меньше. И соус жидковат, а значит, приправа скоро закончится. Тревога лишь нарастает во мне.

В ответ на все мои стенания уже сегодня Лазарь сказал – я зря паникую.

– Но разве «грань вымирания» – недостаточно чёткое предупреждение? – шепчу я, спрятавшись за картой.

– А мы когда-то жили не на грани? – шикает Лазарь в ответ. Наши отцы застали сражения и еду по меткам-шрамам на руках, а у нас свои ячейки и жалованье за мирную работу. И всё же… – Может, он имел в виду, что внимание с размножения нужно сместить на обучение и борьбу? Ну, с природой?

Когда я был молодым чемпионом, со мной часто говорили о размножении, но тон выбирали похотливый. А тут заладили, дурные морские водоросли, рожать – не рожать! Я пытаюсь вразумить моего наивного друга: что-то грядёт, а мы не можем помешать.

– Правы старейшины: надо снова устраивать оргии и воевать, – снова шикаю я в сторону Лазаря.

– Ой, ну прекрати.

ШАМСИЯ

На берегу Моря

Соревнования с Ксанфой беспокоят меня. Я гляжу на Море и ищу, где заканчиваются его владения и начинается царство Солнца или неведомый край новой Земли. Мне приходится быть тенью царевны, приглядываться к её сомнениям и пытаться обратить их в свою пользу. Никто не верит, что я одержу победу над той, кого выбрали и поставили на постамент победительницы заранее. И вот я тут – у нашего главного общего страха.

Я не справлюсь с этой хищной водой, но Море меня манит. Хотелось бы избежать состязания в плавании, но только Богам известно, как они хотят нас столкнуть. Мне всегда думалось, будто Игры устраивают люди, но все тут настолько намерены угодить высшей силе, что я не нарочно, но перенимаю их стремления.

Подхожу к кромке берега, как охотница, выслеживаю неизвестную добычу. Ниару не зря меня предупреждала и всячески заверяла: Море – отвергнутый Бог. Алтарей ему я не нашла во всём Институте, хотя искала – хотела попробовать договориться по-доброму. Кладу припасённый с обеда виноград на песок, это моё подношение. Это всё, что я узнала. Чтобы выиграть Олимпийские игры, мне нужно узнать волю Богов на этот год.

Припадаю на колено, рукой ловлю бездыханные склизкие водоросли, выброшенные на мокрый песок. Принюхиваюсь к ним – чувствую гнилостно-сырой запах, совсем не солёный. На берегах колхидской Масетики изредка плещется рыба, но она зачастую бьётся о скалы уже мёртвая, и добивают её сами волны, словно бы наслаждаясь своей закономерной жестокостью. Я вздрагиваю, ощущая, как кружится голова.

Волна вдруг изливается дальше утоптанной линии песка, вода касается моих ступней и откатывается назад. Я гляжу вслед этому зову – Море явно жаждет, чтобы я осмелилась, ослушалась правила не входить в море ночью и окунулась. Я сама не замечаю, как горечь брошенности и страх неудачи отдаляются от меня – а Море приближается.

– Почему тебя боятся? – спрашиваю я наивно, даже не ожидая ответа. Говорю на скифском, не чаю, что вечное существо поймёт меня, чужачку.

Видела ли эта вода времена до нас?

Статус участницы Игр вынуждает меня посещать свободные занятия в больших аудиториях – обычно там преподают скучную философию или историю чего-то малого, например историю пищи, – и только там, на каменных скамьях под старинными мраморными сводами, мне удаётся вздремнуть часик-другой между тренировками. Я сама не знаю, к чему готовлюсь, но делаю это честно и исправно, чуть ли не до смерти загоняю себя, как запряжённую в повозку ослицу. Шлю свои мысли домой – долго придумываю в полудрёме добрые слова для Ма и для Ша и знаю, что здесь, в Горгиппии, не рядом, но близко, они вспоминают меня и свою любовь ко мне, – это придаёт сил. И смелости. Я вся сейчас состою из смелости.

Вот на занятиях постоянно говорят, что предки наши – глупцы, погубившие себя, а основатели Союза – те, кто и построил эти залы для бесполезной для атлетов учёбы, – дали нам мир, в котором мы счастливо живём. Процветания Синдике! И, конечно же, остальным.

Старые и мудрые люди говорят о былом, словно будущего – нет. Или оно настолько пугает, как морская пучина, что к нему не сделаешь и шага.

А я иду навстречу пленительному отвергнутому злу, Море зовёт – а я смертная и не могу отказать. Оно пленяет, бросает вызов – смогу ли я? Побоюсь ли я? – и я… Я… Ныряю, не умея дышать под водой.

Поразительно легко мне, сухопутной степной ящерице, даётся плещущаяся волна. Вода щиплет мелкие раны, разъедает мои мозоли на истерзанных атлетическими снарядами руках, пленит хомутами водоворота ноги, но я… не тону. Конечно, Море жестоко и ко мне, двигаться в воде мне тяжелее. Здесь, в Синдике, говорят – Море жестоко ко всем. Студенты, однако, тихим шёпотом припоминают те моменты запретного счастья, когда в редких морских тренировках они по-настоящему ощущали это. Я тоже ощущаю – мне не просто даётся плавание, Море зовёт меня в гости.

Я крепко зажимаю пальцами нос и ныряю, основательно и надолго; уж задерживать дыхание в условиях спирающего глотку ветра я умею хорошо. Даю косам расплестись под напором волн. В толще пучины Море кажется ласковым существом, а не диким животным. Зря синды так отвергают Его, зря боспорцы только смотрят презрительно издали.

Море давало жизни. Море отнимало их. Что ж, это справедливый обмен. Солнцу мы тоже прощаем многое. Быть может, Море слишком безоружно против нас – пока мы не войдём сами, как жертвы в охотничьи силки, убить нас Оно не может. Или может?

Мне не хочется плыть далеко, оттого я доверчиво ныряю и барахтаюсь у кромки разрешённого заплыва, глотая или оскорбительно сплёвывая солёную воду. Внезапная боль в стопе даёт понять, что Море не щадит никого: на песчаном дне я напарываюсь на острый камень, неведомо откуда взявшийся. Кожу щиплет, я охаю и ещё несколько раз давлюсь водой, прежде чем осознаю, что меня тянет вглубь. Обманчивая мель этой воды наверняка унесла уже не одну душу.

Приходится бежать от неукротимой случайности судьбы, выползая на берег почти на руках. Внутри себя я знаю: Море ещё вернётся по мою душу, частичку которой я обронила вместе с капелькой крови на неведомый мне алтарный камень. Всего несколько раз я совершала такие преступления: когда помешала шаманам обратиться к предкам, когда отвергла благословение Луны – и вот теперь, когда не обернулась на вздыбившуюся образом Бога воду. Я чувствую, Море хочет завладеть мной, как в дурных исторических поверьях, сломить мою волю и ступить моей ногой в полис, куда никак не могло добраться своими пенными языками прежде.

Клянусь всеми Богами, я никогда ещё не бежала так быстро – и я надеюсь сохранить эту скорость до победного конца Олимпиады.

Я вваливаюсь в жилые коридоры Института, падаю под арку и понимаю, что царапина на моей ноге – это порез между большим и остальными пальцами, идущий до середины стопы, и из него хлещет кровь. Приходится отодрать от части обмоток кусок и перевязать стопу, стараясь не вдыхать удушающий сладковатый запах крови.

«Ты не сможешь больше бегать», – ноет слабачка внутри меня. Но я стискиваю зубы и крепко затягиваю свою неудачную повязку, превращая боль в исступление. «Могу, – спорю с ней, – сюда же добежала. Я и не на такое способна. Пусть и прихрамывая, но могу, и нет причин сомневаться в себе». Терплю недолго, слеза всё-таки катится по щеке – я торопливо и испуганно стираю её ладонью. Я вся мокрая, уставшая, облепленная песком: сижу на прохладном камне, надеясь, что меня не заметят.

– Ты что тут забыла? – слышится голос из соседней арки. Я не вижу её, но узнаю акцент и высокомерный тон.

Необычно пустая тихая ночь. Мне кажется, я даже слышу скрип металлических вставок в царском наряде. Вокруг привычная жара, а вот в моём тоне сквозит прохлада:

– Нет твоего дела здесь, боспорка.

Она мне отвечает на своём наречии. Я в долгу не остаюсь – огрызаюсь на скифском: «Это ты меня прокляла», – и рычу, глядя на то, как повязка пропитывается кровью. Перестану ли я вообще когда-нибудь ею истекать? Сколько её во мне осталось? Сандалии Ксанфы шуршат по каменной кладке пола, она спускается со ступеней на дорожку перед Институтом и оборачивается на меня.

– Ты мокрая, – говорит она презрительно. У меня нет сил ещё и на эту ссору.

– Была в Море, – беззастенчиво признаюсь я, пусть боится меня. Но она лишь смотрит недоверчиво и щурится. А потом отворачивается и идёт дальше по своим делам. Я сильнее сжимаю свою рану и понимаю, что порезало меня не Море, кровь взяла Земля. Богиня приревновала меня к тому, что я попыталась обрести союзника на стороне.

Вопреки всему, я жажду сестринства от Ксанфы: верю, она увидит мою слабость и поможет дойти до лежанки, одолжит какое-нибудь лекарство из царских мешочков, пожалеет и уступит первенство, ведь мне оно нужнее. Людей такой доброты не бывает, но я сверлю её спину взглядом и одними губами шепчу: «Ну же, обернись, обрати на меня внимание».

Её выбеленное платье мерцает в приглушённом лунном свете. Совсем скоро снова взойдёт Солнце, и отеческий взор будет прожигать макушку и ей; а пока за нами приглядывает тонкая бледная тётушка Луна на светлеющем небе. Это и моя благодетельница тоже. Скоро Луна вновь войдёт в свои права, нальётся полнотой, а я пролью кровь. Снова. Всё циклично.

– Куда ты идёшь? – восклицаю я вслед Ксанфе, предчувствуя беду. Нам запрещено выходить отсюда после заката. Я-то вышла – и пролила кровь в жадную воду, которую здесь равняют со злом. Мы обе поймали подруга подругу за нарушением закона. Вскакиваю на одну ногу, забывая, что вторая нездорова и утянет меня обратно. Вот как Ираид себя чувствует…

Свет кругом дрожит единожды – так свечные лампы в наших покоях, догорая, то ярче, то тише мерцают – я так и не научилась их регулировать. Мне приходится ненадолго высунуться из-под крыши, чтобы убедиться: Луна неподвижна, не сходит с небес. Ещё один всполох, разрезавший небо, вынуждает меня от страха присесть, потому что его сопровождает звук, будто небеса раскололись.

– Царевна! Вернись! – я стараюсь докричаться, но грохот, будто камни падают с гор, заглушает мой голос. Ксанфа оборачивается, её лицо искажено страхом и непониманием природы этого света и звука. Пригодились бы нам сейчас эти институтские лжеучёные с удобными оправданиями.

Я размахиваю руками, умоляя её тем самым вернуться, чтобы мы вместе могли найти кого-то. Ксанфа возводит к небу ладони и разглядывает свою голую кожу – поблёскивающую издали, будто мокрая. На камнях появляются тёмные точки – много-много пятен укрывают дорожки, ведущие студентов от корпуса к корпусу. Звук непривычный – мерный, переменный стук. Пыль оседает, и я ощущаю непривычный запах – сладковатый, но не приторный – не как моя кровь, – и не терпкий, шипящий – как морская пена.

«Я привела беду с Моря, я разгневала Землю», – понимаю я в тот же миг, когда Ксанфа вдруг кричит и падает на колени, сжавшись, словно от солнечного ожога, и небо пронзает ещё одна не веданная ни мною, ни всеми пятью государствами Союза вспышка. На Землю начинает литься колкая вода. Солнце восходит.

Предыдущая главаГлава 12 из 32Следующая глава