К книге
Сибирский Ледяной поход. ВоспоминанияСибирский Ледяной поход белых армий в 1919–1920 годах
57%
Сибирский Ледяной поход белых армий в 1919–1920 годах
4

Сибирский Ледяной поход белых армий в 1919–1920 годах

ОГЛАВЛЕНИЕ[148]

I. Тыл белых армий Восточного фронта накануне падения Омска

1. г[ород] Петропавловск — база 3-й армии генерала Сахарова

2. Железнодорожное сообщение Петропавловск — Омск

3. Омск: город и станция

4. Ставка адмирала Колчака

5. Генерал Дитерихс

II. Оборона и сдача города Омска

1. Назначение генерала Войцеховского

2. Крестоносцы — профессор Болдырев и Голицын

3. Смена главного командования (генералы Дитерихс и Сахаров)

4. Новое назначение генерала Войцеховского — командарм второй

5. Колебания на фронте и в тылу

6. Эвакуация и сдача Омска

III. Отход белых армий: первый этап — «от Иртыша до Оби»

1. Станция Татарская

2. Гибель генерала Гривина

3. Польская дивизия

4. Моряки адмирала Старка

5. Бой под станцией Зима

5. Гибель Гвардейского батальона

6. По магистрали

7. Попытка сопротивления

IV. Второй этап: «Обь — Енисей»

1. Неудачный путч полковника Ивакина

2. Столкновение с поляками

3. События на станции Тайга: арест главнокомандующего генерала Сахарова

4. Большевицкие гнезда: Судженка и Боготол

5. Томские события и генерал Пепеляев

6. В кольце красно-зеленых партизан

7. Мы и чехи: меморандум, задержка адмирала, вызовы на дуэль

8. Ачинск: взрыв поезда Каппеля, совещание старших начальников и разведка Красноярска

V. Третий этап: «Красноярск — Нижнеудинск»

1. Восстание красноярского гарнизона и партизан Щетинкин

2. Между двух огней

3. Бой под Красноярском

4. В кольце. Прорыв в обход Красноярска

5. По Енисею на север

6. Ледяной поход по Кану

7. Второй Кан

8. Снова на магистраль: чехи — на хвосте чешских эшелонов.

Поляки — сдача польской дивизии советским комиссарам

VI. Четвертый этап: «Нижнеудинск — Зима»

1. Атака города и его занятие белыми, каппелевцами

2. Совещание старших начальников: новое распределение по колоннам, назначение генерала Сахарова

3. Болезнь генерала Владимира Оскаровича Каппель и его смерть

4. Назначение генерала Войцеховского главнокомандующим всеми бывшими колчаковцами, а ныне — каппелевцами

5. Бой под станцией Зима

6. Чехи: роль их в бою при станции Зима, трагедия с эшелонами и поиски выхода (переговоры по прямому проводу с белым командованием, попытки совместного действия с белыми…)

7. Совещание старших начальников: вопросы политические и военные — условия прохода мимо Иркутска и новое распределение по колоннам

VII. Пятый этап: «Зима — Иркутск»

1. Угольный район Черемхово: переговоры с рабочими организациями, условия прохода каппелевцев

2. Бои в колонне генерала Вержбицкого на Балаганском направлении

3. Подход к Иркутску

4. Планы командования и решение совещания старших начальников

5. Вмешательство чехов

6. События в Иркутске 7/8 февраля..

VIII. Шестой этап: «в обход Иркутска, по Ангаре и через озеро Байкал»

1. Обходный ночной марш

2. Через Ангару

3. На озере Байкал: подготовка перехода через озеро

4. Ночной марш по льду от Лиственничного до Голоустного[149]

5. Ледяной поход через озеро Байкал

6. Встреча: японцы и семеновцы

7. Конец Сибирского похода: прибытие в город Верхнеудинск.

Японцы и партизаны

24. Х.1919

Дневник генерала русской службы С. А. Щепихина — бывшего начальника штаба войск белых армий в период Ледяного похода через Сибирь

24. Х.1919 года (новый стиль), г[ород] Петропавловск. 11 часов дня[150]

Только что прибыл из Кокчетава, где оставил штаб Южной армии, в котором служил на должности начальника снабжений с июля месяца с[его] г[ода].

После мучительного похода через киргизские степи (от Актюбинска через Иргиз — Тургай на Атбасар) Южная армия генерала Белова{1} в первых числах октября вышла, наконец, из-под ударов преследующих ее красных дивизий и сосредоточилась у Атбасара, на земле Сибирского казачьего войска.

Здесь, в Атбасаре, был получен приказ адмирала Колчака{2}, оповестивший о смене всего высшего командования Южной армии: на смену генерала Белова прибыл атаман Дутов{3}, встреченный всем населением казачьих станиц с колокольным звоном как избавитель.

Генерал Белов со всем своим штабом выехал в Омск, вот почему я очутился по пути туда в Петропавловске. В этом пункте были в то время сосредоточены тылы 2-й и 3-й белых армий генерала Лохвицкого{4} и Сахарова{5}.

Много нового для меня, проведшего в степи не менее двух месяцев, без связи с остальным миром.

От начальника снабжений 3-й армии генерала Георгиевского{6} узнал все новости: генерал Дитерихс{7} — главнокомандующий, генералы Пепеляев{8}, Лохвицкий, Сахаров и Дутов — командующие армиями фронта — первой, второй, третьей и Южной. Бывший начальник штаба Верховного (наштаверх), генер[ал] Лебедев{9}, командует отдельным конным отрядом на левом фланге 3-й армии. Весь фронт медленно отходит, и дни Петропавловска сочтены. Поэтому, а также вследствие перекрещивания в этом пункте тыловых дорог двух армий (второй и третьей), в городе и особенно на железнодорожной станции — невыразимая сутолока: учреждения второй армии считают себя обиженными и шлют горькие телеграммы в Омск, но командование 3-й армии, в полосе которой находится Петропавловск, бессильно помочь: одновременно с подвозом всего необходимого идет эвакуация складов и учреждений глубокого фронтового тыла.

Даже личное присутствие генерала Сахарова мало облегчает положение: ясно, что тылы были слишком долго задержаны вблизи фронта. Это обыкновенная, недальновидная тактика Сахарова, уже однажды погубившая (при эвакуации города Уфы весной этого года) много ценных запасов. Упрямство Сахарова в подобных положениях непреоборимо: он все еще надеется «выправить» фронт и обнадеживает, обнадеживает без конца и общественность, и главное командование.

У генерала Георгиевского прямо-таки опускаются руки: для него ясно, что многое из тылового добра, с таким трудом накопленного, вывезти не удастся.

Поздно вечером мне удалось найти с большим трудом место в вагоне профессора Военной академии генерала Медведева{10}: прекрасный пульмановский вагон, в котором помещаются три человека — генерал, его супруга и денщик… Двери в вагон — на замке, и вооруженный солдат на площадке вагона — любезность коменданта станции.

Медведев был только что в Екатеринбурге, где находилась огромная библиотека академии, вывезенная в свое время большевиками из Петрограда и попавшая в качестве военного приза в руки белых, которые теперь, в свою очередь, мытарятся с ней в этой невылазной сутолоке{11}. Медведеву поручено было перевезти всю библиотеку в Томск, где нашла свой временный приют академия, но по халатности распоряжение было дано слишком поздно, и, по всей вероятности, этот драгоценный груз вместе с его хранителем попадет вновь к большевикам. Пускай они снова мучаются и таскают груз по необъятной Руси…

На заре отходил последний этапный поезд, к которому и прицепили наш вагон.

Всей своей натурой не выношу позорное зрелище всякого рода эвакуаций, да еще несвоевременно начатых: тогда порядок вырывается из рук начальника тыла и эвакуация протекает чисто стихийно, тогда она отвратительна и к ней более приложимо наименование — «бегство».

Наш поезд был облеплен с крыш до буферов и рессорных корзин людьми, и вся эта масса вопила, ругалась, гоготала. И это были еще счастливцы — скольким не удалось даже и прицепиться, и они были в полном отчаянии, считая себя обреченными!! Большой вопрос — кто счастливее???

Лучше всего не видеть таких картин, но начальник должен знать, к чему приводят несвоевременные распоряжения.

По всей вероятности, под впечатлением описанных сцен у меня сложилось тут же определенное мнение — Омск не удержится.

25. Х. Омск

Солнечный день и полное спокойствие и тишина. Фронт (и какой фронт!!) в двухстах пятидесяти верстах; фронт потрясенный, сломленный, с дезорганизованным и забитым грузами тылом переживает свою трагедию, а в Омске эпическое спокойствие и буколическая[151] тишина.

Омский железнодорожный узел правильно функционирует: очевидно, то, что я видел в Петропавловске, еще не докатилось сюда. Комендант станции деловито мне доложил, что рейсы этапных поездов не будут нарушены. Меня изумил подобный оптимизм. Что это: неосведомленность или легкомыслие!?…

27. Х

Совершенно неожиданно встречаю генерала Войцеховского{12}, командира Уфимского корпуса армии Сахарова. Оказывается, поругался со своим командармом и с разрешения генерала Дитерихса оставил фронт. Веселенькая картина!!.

Мы, я и Войцеховский, воевали вместе под Уфой осенью 1918 г., когда Войцеховский принял от генерала чеха Чечека{13}командование на уфимском участке, состоя еще в то время на чешской службе{14}. Весной следующего года там же, под Уфой, снова Войцеховский в роли командира корпуса{15}в Западной армии генерала Ханжина{16}, где я был начальником штаба.

По вступлении в командование Западной армией генерала Сахарова отношения двух славных генералов как-то сразу не наладились: у Сахарова мелочный характер придиры-трынчика[152], непомерное самомнение и недостаток такта служебного. К тому же у Сахарова не было в достаточной мере авторитета: он не прошел того стажа Гражданской войны, который имелся за плечами Каппеля{17}, Войцеховского, Пепеляева и других.

В Гражданской войне начальник — вождь. Его авторитет основан на его личных качествах, а не на формальном моменте. Приказ сверху — еще далеко не все: можно поставить, назначить определенное лицо на ответственный пост, но сомнительно, чтобы оно получило самым только фактом назначения подобающий авторитет. Последний надо завоевать, а не получить из чужих рук.

С Сахаровым так и произошло: адмирал, вернее английский генерал Нокс{18}, выдвинули его на высокий пост и пренебрегли при этом недостаточным стажем этого генерала, в результате — постоянные столкновения с подчиненными генералами.

И отнюдь не тщеславием или завистью следует объяснить все происходящие с Сахаровым недоразумения: ни Войцеховский и, тем менее, Каппель за славой и отличиями не гнались — их душа возмущалась той беспринципностью, граничащей с наглостью самовлюбленного шута, с которыми Сахаров брался смело за дело, с которым, ясно было, он справиться не мог.

Адмирал с первых шагов своей диктатуры обнаружил свое отрицательное качество — неумение выбирать себе помощников, сотрудников, даже в области чисто военной: неудачный выбор его преследует с самого начала. Лебедев Дмитрий Антонович («Митька», как непочтительно называли наштаверха в низах армии), совершенно неподготовленный и неспособный к руководству оперативному в широком, даже просто армейском масштабе. Гайда{19}, еще менее подготовленный и совсем не столь даровитый, каким его рисуют себе чехи и, в частности, он сам. Наконец, Сахаров, ведший фронт сознательно или чисто интуитивно к катастрофе.

28. Х

Сегодня я и Войцеховский направились к генералу Дитерихсу проситься в отпуск на Дальний Восток: оба мы были в положении безработных, и по всем данным нескоро еще призовут нас к делу. Между тем нервы уже поистрепались: я с самого начала Гражданской войны, т. е. с марта восемнадцатого года, не имел покоя и перерыва в работе — следовало использовать момент.

Дитерихс принял нас в своем вагоне: его кабинет-салон был весь украшен хоругвями, знаменами, значками и… иконами. Это была часовня какая-то, но не кабинет главнокомандующего. На гвоздях висели шапки с крестами вместо кокард: Дитерихс в это время предался всей душой добровольческим формированиям так называемых крестоносцев{20}. Идеологом этого религиозно-воинствующего направления был некто Болдырев{21}. Говорю «некто», хотя, быть может, это имя и весьма почтенно, и даже популярно в ученом мире, но для нас, армейцев фронта, и сам Болдырев, и его идеи были чужды. Не замечалось особой близости его лозунгов и к народным массам. По крайней мере, если судить по результатам…

Военная часть этого подвижного и подвижнического бюро по набору рекрут[ов] была в руках пресловутого генерала Голицына{22}, не князя, как обычно принято было прибавлять. Человек он, Голицын, энергичный, с характером, но, к сожалению, эти положительные качества его были направлены всегда в одну, подветренную сторону и на его флюгере неизменен был девиз — «К.Д.В.», т. е. «куда дует ветер».

«Шумим, братцы, шумим» — веяло от всех его действий, но все это на холостом ходу и показное, неделовое.

Об этом новом мистическо-религиозном направлении стратегии Дитерихса мы кое-что слышали и раньше, на фронте, и опасались, как бы не послужило это обстоятельство мотивом отказа в нашей просьбе. Однако опасения были напрасны: все обошлось благополучно, и от Дитерихса мы вышли с отпускными билетами в кармане.

Генерал Дитерихс — бесспорно, один из способнейших наших офицеров Генерального штаба. К сожалению, всю свою долгую службу он провел за спиной своего начальника и никогда не практиковался на самостоятельных ролях. Даже, кажется, и полком ему не удалось командовать{23}. Генерал Дитерихс был образцовый генерал-квартирмейстер, прекрасно разрабатывающий операции в тиши кабинета, но, к сожалению, он всегда должен чувствовать, что ответственность за весь ход дела несет кто-то другой. Здесь, в Сибири, он был долго не у дел — это вина недальновидного адмирала: при том безлюдье, на которое постоянно любил жаловаться и ссылаться Колчак, преступно было так долго пренебрегать и держать в тени такого, бесспорно, крупного человека, каким был при всех его недостатках Дитерихс.

Малосамостоятельный при выборе себе сотрудников адмирал охотно выслушивал и принимал советы со стороны. Так произошло назначение Лебедева, импонировавшего Верховному своим «деникинским» паспортом{24}, Гайды, предъявлявшего весьма проблематическую связь с чешскими легиями[153], и, наконец, Сахарова — протеже английского военного представителя Нокса.

Не совсем удачно было и назначение генерала Головина{25}, вызванного из Парижа, также, очевидно, по рекомендации русских дипломатических представителей за границей и по настоянию французской миссии. Безусловно, генерал Головин не может идти в уровень с остальными «неудачными избранниками»: он на голову выше их всех! Но генерал Головин совершенно чужд Гражданской войне, уже перешедшей в то время свой зенит: он не понимает ее духа и не способен примениться, как многие, если не большинство старых царских генералов, к новой обстановке.

Всем нам памятны слова другого старого генерала и профессора Военной академии М. А. Иностранцева{26}, отклонившего назначение на фронт по той простой причине, что он, Иностранцев, совершенно не представляет себе, как можно было воевать, когда дивизия, равная по численности полку военного состава (т. е. четыре-пять тысяч штыков), должна занять участок в 15–20 верст. Причем при этой дивизии не было зачастую (почти, как правило, норма) никаких средств связи и организованного подвоза с тыла за отсутствием необходимого транспорта…

Однако выдвинутые Гражданской войной «вожди» справлялись и в такой безотрадной обстановке. Правда, они были свободны от гнета традиций, а главное, они прошли полностью стаж Гражданской войны и твердо усвоили на практике ее новые приемы.

Дитерихс, бесспорно, был ближе Гражданской войне, нежели Головин, Иностранцев и другие… но не его вина, если его призвали спасать положение, по существу, уже почти безнадежное. На его глазах были применены для победы над большевиками самые разнообразные приемы и способы. Все безуспешно: и Дитерихс был достаточно в этих вопросах опытен и мудр, он отлично понимал, что лишь бесталанное руководство большинства белых командиров привело к поражениям. Он видел, что противник также не блещет военными талантами, а потому, естественно, он приходит к необходимости поискать причины неудач в стане белых, где-то глубже… И вот результат — призыв крестоносцев на спасение Веры Православной.

29. Х

Голодно и холодно живет Омск. Даже и борцы за свободу во многом идут на компромисс, чтобы устроиться более-менее сносно. Что же говорить о простом обывателе.

Мой личный адъютант каждый вечер таскает с солдатами охапки дров из чужого склада. С продуктами и того хуже: единственное спасение питаться всякой дрянью в ресторане.

Одеться было так дорого, что все надежды я возлагал на магазин «Вольного экономического офицерского общества», который почему-то возглавлялся офицером Генерального штаба в чине полковника (п[олковник] Текелин{27}). Последний завел такую формалистику, что получить что-либо из этого богатейшего запаса даже для лица с известным в армии положением было вещью почти безнадежной. Говорили, что надо где-то кого-то «подмазать», но ведь не мог же я, в самом деле, прибегать к подобным мерам. Очень уж это было бы зазорно! Да и, по всей вероятности, и напрасно: от меня-то полковник Текелин, наверное, получить «смазку-замазку» отказался бы страха ради иудейска, а не по иным мотивам, конечно.

Недосягаемый обыкновенным смертным магазин-склад все еще находился в городе, не на колесах. Очень это было странно!

Вообще, надо отметить, в глубоком тылу забота об офицере и солдате была поставлена из рук вон плохо.

Если моя жена в период моего безвестного и продолжительного отсутствия еще не бедствовала, то лишь благодаря заботам о ней фронтового начальства по моим прежним связям и знакомствам…

Здесь же, в тылу, она подвергалась разного рода экспериментам: то ее выселяют из вагона, тогда как артистка Каринская{28}, имевшая весьма сомнительную связь с фронтом, да и вообще со всем Белым движением, занимает прекрасный салон-вагон. То отказывают ей в мандате на квартиру в городе, разрешении на получение дров и т. п. крупные мелочи тыловой жизни.

Семьи тех, что дрались на фронте, были «заботливо» и охотно переданы на попечение фронтового начальства. Последнее в ближайшем тылу организовало «лагеря семейств военнослужащих» и снабжало само эти лагеря всем необходимым из средств и попечением воинских частей фронта.

Эти лагеря передвигались соответственно перемещению фронта. Однако при быстром отходе фронта, как то имеет место в данный период, вряд ли удастся перебросить в порядке эти лагеря в тыл, в безопасное место.

30. Х

Ввиду предстоящего отъезда в отпуск мы навещаем своих друзей и знакомых, остающихся пока что в Омске.

Семейство Мазинг, глава которого — владелец местной электрической станции, уже вторую неделю живет на уложенных чемоданах: в случае прихода большевиков они предполагают «отсиживаться» у своего родственника и компатриота из немцев Шмита, имеющего паровую мельницу на другом берегу Иртыша. Дочки-подростки уже давно перебрались туда, чтобы не видеть всех ужасов эвакуации.

«Не боитесь, Андрей Карлович?» — спрашиваю хозяина.

«Боюсь, но другого выхода нет: у меня в станцию вложен весь капитал, и я буду стараться как-нибудь ужиться с коммунистами. Рабочих почти всех отпустил и кое-как справляюсь сам…»

Другое семейство — семья судейского военного на высоком посту, конечно, в принципе также решило «бежать».

Как это выйдет, не смеют даже и загадывать… Во всяком случае ему, прокурору, оставаться на милость победителя невозможно, а бросать семью (жена и две барышни) рискованно. Так и живут: каждый день то складывают, то раскладывают чемоданы.

А вот беззаботная компания моих земляков, уральских казаков. Они командированы своим атаманом для массовых закупок разнообразных предметов первой необходимости для армии и населения. Кроме солидного текущего счета в иностранной валюте они ничего не имеют. Легко и весело! Они обеспечили себе места на случай эвакуации в японском эшелоне. Эти-то наверняка и благополучно проследуют на самый Дальний Восток.

Общее впечатление от всех этих визитов: сносно и даже нередко хорошо себя чувствуют одни дельцы, а служилый класс, как всегда и всюду, особенно военный, является козлом отпущения.

31. Х

Был в Ставке, чтобы продвинуть «вагонный вопрос» и заодно навестить перед отъездом своих сослуживцев.

Жизнь здесь течет прежним темпом. Только в кулуарах как будто меньше публики.

Генерал Бурлин{29} — генерал-квартирмейстер Ставки, олимпийски величественен и спокоен. Визит пять минут: на фронте временная заминка и, вероятно, ввиду приближающейся зимы придется линию фронта стабилизировать, а затем отдохнуть, перегруппироваться. Будут поданы готовые новые формирования… и ранней весной снова вперед.

Не имея ни малейшего желания разубеждать и нарушать это чисто буддийское спокойствие, покой обреченности, я откланялся и ушел со смешанным чувством какой-то горечи, с одной стороны, и некоторого пилатовского{30} облегчения.

Среди младшего состава Ставки такого оптимизма я не заметил: тут волновались, не скрывая, что незамерзший Иртыш — это сильная угроза. Что не было ни одной позиции, за которую фронт мог бы уцепиться. Что, наконец, ничего не делается по эвакуации тылов — это уже преступление!!

1. XI

Видел генерала Ханжина, нынешнего и весьма недавнего происхождения военного министра. «Лучше бы он меня архимандритом назначил», — жаловался на «честь», ему оказанную Колчаком, милейший и добрейший Ханжин. Свою семью он отправил в Иркутск. Предлагал в мое безвестное отсутствие с Южной армией{31} моей жене присоединиться, но она с благодарностью отказалась, решив меня ожидать в Омске…

В оборону Омска Ханжин не верит и говорит, что наше здесь пребывание надо исчислять не месяцами и даже не неделями, а днями. Возможно, что он и прав. Умнейший человек, но с двумя крупными для начальника недостатками: мало характера в отстаивании своего мнения и, как производная от этого — исключительная скромность: самых средних способностей человек, особенно если он к тому же по недосмотру судьбы украшен ученым значком, может совершенно легко забить Ханжина и втереть ему любое решение, лишь бы это было сделано с известной дозой нахальства.

«Что же я с ним драться, что ли, буду», — говорил не раз Ханжин про своего нового начальника штаба (моего заместителя) по Западной армии генерала Сахарова, когда последний начал нагло вмешиваться в область его, Ханжина, как командующего армией.

Генерал Ханжин — артиллерист, академик, с Георгиевским крестом 3-й степени за подвиг в Великую войну, обнаруживающий его недюжинные способности и сильную волю… а перед чужим мнением, выраженным с достаточным апломбом, он пасовал.

2. XI

Сегодня в два часа дня раут у генерала Белова. Этот генерал, воспитанный еще по Сибирской армии при Гришине-Алмазове{32} на омских и, вообще, тыловых интригах, решил исправить свою репутацию, столь неудачно сложившуюся для него в Южной армии.

На раут был приглашен цвет омской военной аристократии, но без адмирала и Дитерихса…

Блеснул здесь и герой тыла генерал Матковский{33}, командующий войсками Омского военного округа и славившийся интригами, в которых он сильно и не без успеха конкурировал с другим омским интриганом и «героем тыла», известным генералом Ивановым-Риновым{34}. Оба были здесь, но каждый со своим окружением: Матковский сопровождался офицерами Генерального штаба Ставки, а Иванов-Ринов под свое крыло собрал переворотчиков — «18 ноября», возведших, по их заверениям, Колчака на престол. Хозяин перебегал от одной группы к другой, сильно заискивая перед сильными мира сего; он по собственному уже опыту знал, как скверно быть в опале. Будь она заслужена или нет.

Все общество разбилось на кружки и даже отдельные группы, расположившиеся в разных комнатах, куда подавался чай и закуски и где с загадочным видом обсуждались текущие новинки и сплетни тыла. Порой разговор понижался до шепота и совершенно замолкал, если в комнату входило лицо постороннее.

Грустная и гнусная картина, но характерная для всякого непомерно разбухшего тыла бездельников, трусов и карьеристов.

Мы, нейтральные, переходили от одной группы к другой и много наслушались, и сплетен, и правды: Матковский — трус, карьерист и бездельник. Ринов — интриган и спекулянт. Это у него каждую неделю по ночам разгружались фуры с самыми разнообразными товарами, прибывающими под видом военного груза с Дальнего Востока. Это он, Иванов-Ринов, повсюду кричит, что никто иной, а только он один посадил адмирала Колчака на престол, намекая при этом достаточно прозрачно, что он же, Иванов-Ринов, в любой момент может и убрать своего ставленника…

2. XI

На завтра мы намечаем свой отъезд: все рекомендуют нам запастись продуктами на дорогу, так как на станционных буфетах пустота, а ларьки крестьян не принимают бумажных денег, да и вообще никаких денежных знаков, кроме золотой валюты. Там царит товарообмен. Все советы приняты нами к сведению и руководству.

Последний вечер у друзей. Нам завидуют… и вдруг… около полуночи через адъютанта требуют генерала Войцеховского к самому адмиралу!??! Общее недоумение… и в души закрадывается проклятый червь сомнения… как будто что-то фатально неизбежное к нам подошло вплотную, но мы еще не предугадываем всего возможного ужаса. Вечер и настроение испорчены. Спешим домой и с нетерпением ждем возвращения Войцеховского от Колчака…

Около полуночи он возвращается и сообщает, что Колчак просил его не уезжать в столь серьезный момент. Он, адмирал, рассчитывает на него, предполагая назначить его начальником обороны города Омска. Эта оборона в принципе решена, хотя генерал Дитерихс и против, но адмирал непреклонен, как будто бы от падения или удержания Омска зависит его собственная судьба. Разрыв между ними неизбежен.

Аудиенция у адмирала происходила в присутствии генерала Сахарова, прибывшего с фронта для очередного доклада.

Видя колебание Войцеховского после полученного предложения адмирала, Сахаров вставил собственное замечание, что уклонение от активной работы в настоящий момент он, Сахаров, считает дезертирством.

На ложно самолюбивого Войцеховского эти слова подействовали как удар бича, и он дал адмиралу свое согласие, прося о назначении к нему начальником штаба обороны меня. Адмирал с радостью согласился и просит передать мне его, адмирала, уверенность, что я также возьму свой отпуск обратно…

«Я надеюсь, Сергей Арефьевич, что вы меня не покинете, — прибавил в конце своего рассказа Войцеховский. — Мы вместе столько с вами воевали, давайте вместе и кончать…» Я посмотрел на жену, и она молча кивнула головой, давая свое согласие: она ожидала младенца, а потому от нее всецело зависело наше семейное решение. Итак, снова борьба без надежды на успех, борьба, полная риска и отчаяния.

3. XI

С утра начали лихорадочную работу по формированию корпуса обороны. Кроме формировавшихся полков тыла к нам должны быть приданы и те части крестоносцев, что организуют Болдырев и Голицын. Затем Сахаров обещал снять с фронта не менее дивизии. Снова формирование штаба, опять масса мелочных забот и треволнений: размещение, организация снабжения и прочие большие и малые мелочи. Много помог нам при этих работах комендант Омска: через три дня он обещал все приготовить к приему частей войск обороны.

При разговоре с начальствующими лицами у меня сложилось убеждение, что никто всерьез оборону Омска не принимает — все смотрят как на уступку сердечному желанию адмирала во что бы то ни стало задержаться в Омске… Плохой залог успеха…

4. XI

Генерал Голицын от какого-либо назначения по обороне отказался, ссылаясь на незаконченные еще дела и вопросы по формированию и призыву крестоносцев… и спешно выехал в Новониколаевск{35}.

Голицын уверил и Колчака, и Войцеховского, что две дивизии совершенно готовенькие он нам для обороны столицы предоставит в кратчайший срок. Я знал Голицына еще по Уфе: его оптимизм, ни на чем не основанный, беспочвенный, меня всегда нехорошо поражал. Какое-то легкомыслие за ним чудилось всегда… Но, впрочем, зачем сгущать краски, быть может, на этот как раз случай Голицын и оправдает надежды.

При формировании своего штаба наткнулся на серьезные затруднения — нет людей: с фронта брать невозможно; из Ставки, уже полусвернувшей свою деятельность, даже и просить как-то неудобно… а остальные возможности разбивались на уже начавшуюся эвакуацию, всегда сопровождающуюся естественной утечкой значительного процента в тыл… и весь возможный для меня источник рассосался незаметно, быть может, но верно. В воздухе уже носился какой-то нехороший душок-запашок, и многие крысы начали покидать понемногу и заблаговременно корабль, видимо обреченный.[154]

Целыми днями сижу у телефона в помещении штаба обороны — здание судебных установлений, что помещается против кафедрального собора. Помещение огромное, но сплошь забитое лечебными заведениями и складами медикаментов[155].

Дитерихс ко всей этой затее относится безучастно: он с адмиралом совершенно не согласен и ожидает с часу на час своей отставки. Однако адмирал его изумляет: ни отставки нет, ни уговариваний, полное как будто бы игнорирование особы Дитерихса и отсутствие яркого и определенного решения.

Поздно вечером Войцеховский вызван во дворец адмирала на секретное и весьма важное, даже просто сказать, значительное совещание. (И почему — не ответит ли кто — во времена гражданских войн и революций все куда-то особенно спешат, работу выполнить не успевают, и всегда для нее падает время вечернее и даже просто ночное… когда все более-менее утомлены.)

Вот что рассказал Войцеховский по возвращении.

На совещание были приглашены: Дитерихс, Сахаров, Каппель и он, Войцеховский.

После кратких объяснений с Дитерихсом адмирал, видимо, заранее решивший вопрос, с сожалением должен был расстаться с ним и предложить пост главнокомандующего кому-то из присутствующих трех старших генералов.

Первому предложено было высказаться откровенно по общей фронтовой обстановке генералу Каппелю. Владимир Оскарович не заставил себя просить дважды и с полной откровенностью отрезал правду-матку. Адмиралу это не совсем понравилось, но он сдержался и предложил возглавить армию ему, Каппелю. На прямой вопрос он и получил прямой ответ: «Я не считаю себя хорошо подготовленным к занятию поста, где не только дело военное, но много приходится решать вопросов и политического характера. Если угодно выслушать меня до конца, то я должен сказать и даже заявить, что кроме генерала Дитерихса не вижу достойного и наиболее соответствующего лица на пост главного руководителя фронтом…» Адмирал поморщился недовольно, а Сахаров криво улыбался… Как это, дескать, не видят того, кто охотно и не менее достойно может заменить Дитерихса…

Затем адмирал обратился с подобным же предложением к Войцеховскому, но и этот генерал в столь же энергичных выражениях, как и Каппель, отклонил от себя эту честь, указав на Дитерихса, как единственного кандидата. «Но ведь вы, генерал, слышали, что Дитерихс предполагает отдать Омск без боя. Это невозможно… недопустимо. Это просто абсурд…» — горячо подавал реплики адмирал, взглядывая при этом на Сахарова, который очень сочувственно кивал головой в знак своего полного согласия с высказываемым положением.

Войцеховского рассердил разыгрываемый столь откровенно пастораль, и он резко, но твердо сказал, что насчет Омска он также вполне согласен с предположениями Дитерихса и если и не отказывается теперь же от возглавления его обороны, т. е. обороны Омска, то только в силу данного обещания самому адмиралу. Адмирал промолчал… и наступила томительная пауза. Адмирал, видимо, не решался поставить точку над «i» и объявить о назначении Сахарова. Тогда последний решил пойти на помощь своему патрону. «Разрешите, ваше высокопревосходительство, рассеять некоторое, по-моему, глубоко неправильное представление об обороноспособности нашей столицы… Дело, конечно, не в самом Омске как географическом пункте, а в его стратегическом и политическом значении: Омск — узел путей и запирает все выходы на восток. Омск — столица, и его падение в глазах масс знаменует неминуемое падение и власти адмирала Колчака…» Сахаров, видимо, волнуется и все выше и выше приподымает тон своего панегирика Омску и Колчаку. Последний удовлетворенно покачивает головой…

«Мы должны защищать не Омск в узком смысле, а омский узел путей, проходящих через него, в том числе и участок водного пути — реки Иртыша. Придется теперь же заняться укреплением береговых позиций и подступов. Средства на это найдутся. Части, назначенные в распоряжение генерала Войцеховского, солидные и вполне достаточны для роли гарнизона всего предполагаемого к укреплению района. А подходящие войска фронта, по мере сокращения линии последнего, составят тот подвижный резерв в руках главного командования, которым придется наносить удары противнику…»

«Теперь для меня ясно, что наиболее жизненен ваш план и вам быть его исполнителем. А за тем до свидания, господа, и благодарю всех вас за откровенные мысли. Сегодня же мной будет отдан приказ о назначении генерала Сахарова вместо Дитерихса. Покойной ночи…» Таким довольно неожиданным образом закончил адмирал этот ночной военный совет.

При выходе из кабинета Колчака, уже в вестибюле, и Каппель, и Войцеховский напали на Сахарова, упрекая его в легкомыслии и тщеславии: ведь если бы все трое были солидарны с Дитерихсом, то адмиралу ничего иного не оставалось бы, как склониться перед фактами и отдать приказ об очищении Омска.

Сахаров с презрительной улыбкой молчал и упрямо продвигался к вешалке, где быстро оделся и вышел, сказав на ходу: «До завтра, господа. Утро вечера мудренее»… слегка заикаясь, что всегда обнаруживало внутреннее сильное волнение Сахарова.

Судьба толкает нас на край пропасти.

5. XI{36}

Сахаров уже второй день, не чувствуя никакого сдерживающего начала, круто меняет все, что было сделано и налажено его предшественником.

По своему мелочному характеру в первую голову он спешит свести личные счеты со своим соседом по третьей армии, генералом Лохвицким. Этот достойный генерал смещен со своего поста командарма второй и уехал на Дальний Восток — прибежище всех обиженных и оскорбленных… 3-ю армию после Сахарова принял Каппель, а 2-ю, после Лохвицкого, — Войцеховский… 1-я армия должна была повернуть свои части назад согласно распоряжению Дитерихса (1-я армия Пепеляева), как малобоеспособная и уставшая отводилась в тыл за реку Обь, в район Томска и Тайги, и теперь Сахаров не задумался менять маршрут частей 1-й армии «налево кругом», т. е. на 360 градусов[156].

Пепеляев прилетел к адмиралу, надеясь уговорить его не менять первое распоряжение Дитерихса, но Сахарова трудно было уломать… и началась преглупейшая рокировка. В результате в два дня Сибирская магистраль на участке Обь — Иртыш так прочно была забита эшелонами, что эвакуация тылов сразу остановилась.

Повторилась майская уфимская история: фронт отходит на восток, а пепеляевские части тянутся и продираются против шерсти на запад, к Омску.

Далее одним росчерком пера Сахаров отменил эвакуацию некоторых, в сущности, в данный момент бесполезных учреждений, и они должны были оставить свои эшелоны, частично возвращаясь в Омск. Получалось впечатление на первый поверхностный взгляд благоприятное для репутации и авторитета нового главнокомандующего: значит, положение не так плохо, и, очевидно, Дитерихс зря порол горячку и играл в паникера! А на деле происходил чистейший кавардак, грозящий обратиться в катастрофу: часть эшелонов, подлежащих согласно новому сахаровскому распоряжению возвращению в Омск, так и не смогли проникнуть туда и остановлены были в пути, ожидая безнадежно своей очереди, ведь вторая колея была занята эшелонами 1-й армии…

Трагедия чувствовалась и нарастала. Сахаров делал вид, что все обстоит как нельзя лучше: от него поступило новое распоряжение начальнику инженеров, генералу Ипатовичу-Горанскому{37}, спроектировать фортификационные укрепления в районе Омска. Генерал Ипатович пробовал разубедить Сахарова: затеваемые работы ни по времени года (начались дожди с заморозками), ни по нашим средствам, ни по духу войск, сильно поколеблемому[157] последними неудачами, пользы особой не принесут. Даже наверняка можно сказать, что войска при отходе не займут позиций, как бы хороши они ни были. Все напрасно: Сахаров был тверд и непоколебим, как бетон{38}. Видя в упорстве своего бывшего по инженерному училищу профессора нежелание подчиниться и тенденцию к критике, Сахаров сменил генерала Ипатовича и передал все ведение постройки позиций молодому инженеру[158].

Войцеховский уехал во 2-ю армию, тылы которой отходили по Тюменской линии, чтобы ознакомиться с положением.

Я был вызван на совещание в Ставку. Ни от первой, ни от 3-й армий представителей не было: вокруг Сахарова были лишь чины Ставки да несколько безработных тыловых генералов[159] — Иванов-Ринов в новой роли помощника главнокомандующего, генерал Матковский, почему-то задерживаемый Сахаровым в Омске, а потому и сильно нервничающий.

Начальник штаба Сахарова Оберюхтин{39} читал по записке доклад о положении на фронте: все выходило очень успокоительно, но мало походило на правду. Затем перешли к обсуждению вопросов обороны тыла.

Молодой инженер доложил план предстоящей обороны позиции под Омском. План был одобрен молчаливым согласием. Лишь Ипатович пытался указать на фантастичность расчетов, недостаток средств, но Сахаров приказал в достаточно грубой форме ему замолчать, заметив, что устарелые взгляды его учителя не применимы в Гражданской войне.

Один плюс был во всем этом совещании — эвакуация в принципе была принята и 1-й армии был вновь отдан приказ повернуть эшелоны на восток. Это уже было какое-то неприкрытое издевательство над личностью командующего 1-й армией генерала Пепеляева.

Кадриль злополучной армии на линию реки Обь должна была начаться завтра. Кто-то подал голос о своевременности отъезда Верховного правителя. Сахаров согласился, но добавил с грустью в голосе, что ему до сих пор не удалось убедить адмирала в необходимости своевременного отъезда. «Попытаюсь еще поговорить, но за успех не ручаюсь», — добавил Сахаров. Министерствам дан приказ грузиться. Ставке — подготовиться к посадке.

6. XI

Войцеховский вернулся в скверном, почти мрачном, настроении: 2-я армия в полном отступлении, в ее тылах полный кавардак. Части 1-й армии, еще задерживающиеся по последним распоряжениям Сахарова на фронте, подверглись жестоким ударам противника, совершенно распропагандированы и почти небоеспособны. Таким образом, наш правый фланг смят, и противник, видимо, торопится пробиться к Омску кратчайшими путями — вдоль Тюменской ж[елезной] д[ороги]. Как полагает Войцеховский, путь противнику в этом направлении почти открыт.

Каппель также отходит, и у него мало надежд задержаться под Омском: войска утомлены, обескровлены дорогостоящими стратегическими опытами Сахарова и Лебедева. Дороги отвратительны, тылы дезорганизованы.

С атаманом Дутовым связь утеряна, и поговаривают, что Дутов, завязав крепкое словцо по адресу своего родственника, генерала Сахарова, решил с ним больше не встречаться ни лично, ни оперативно. Последнее уже совсем грустно и гнусно и попахивает «атаманщиной» в прямом значении этого слова… Сахаров дал Дутову полную свободу действия, но все же полагает, что атаман выйдет на Павлодар и будет в качестве кулака висеть на фланге зарывающегося вглубь Сибири противника…[160]

Трагедия нависла: Сахаров один все еще думает о каком-то сопротивлении под Омском. Мы все уверены, что Омск доживает последние дни.

Состоялось назначение ко мне в штаб генерал-квартирмейстера полковника Бренделя{40}. Это наш (моего выпуска из Военной академии 1908 года) первый ученик. Он был на Юге России, затем эвакуировался в Константинополь, где сильно бедствовал. С радостью согласился выехать на фронт Колчака и только что в столь неудачный момент прибыл к нам. С ним семья: жена, малолетняя дочь и мать-старушка, — вряд ли с таким тяжелым тылом он сможет отдаться целиком работе[161].

Приказ по 2-й армии о порядке выхода ее на реку Иртыш отдан и утвержден Сахаровым. В этом приказе-плане много условностей, вызываемых обстановкой: ведь Иртыш, вопреки обычного, еще не покрылся льдом. Будет ли он к моменту выхода на его линию фронта армий нашим союзником или врагом, т. е. препятствием, нас серьезно разъединяющим, или же мостом[?]

Удивительно нам не везет — десятки лет Иртыш в это время обычно замерзал, а в эти трагические дни все время неслыханная оттепель.

7. XI

Кажется, удалось уговорить адмирала сесть наконец в эшелон. Однако уезжать со станции Омск он ни в коем случае не соглашается, значит, опять будет закупорка и бесполезное метание среди эшелонов. Положение осложняется тем, что при адмирале довольно значительный штаб, а также золотой запас, с которым он ни при каких обстоятельствах не желает расставаться.

Говорят, что союзники предлагали взять золотой запас под свою охрану, но Колчак не согласился: лучше пускай большевикам достанется русское золото, но не союзникам… Боюсь, что за подобное к ним недоверие (возможно, что и основательное) союзники затаят против личности адмирала злобу и будут хранить камень за пазухой… до удобного момента.

Адмирала настойчиво все просят теперь же переехать прямо в Иркутск, но он не согласен оставлять армию: не потому, что без ее охраны он опасается за личную безопасность, об этом он, кажется, менее всего думает. Он полагает, что его отъезд неблагоприятно отразится на духе войск. Какое заблуждение и незнание своих войск. В Гражданскую войну среди частей по преимуществу добровольческих нет места чувству особого благоговения перед верховной властью. Здесь обычно царит атаманщина: кто формировал часть и дрался во главе ее все время, тот только и может рассчитывать на собачью преданность и любовь. Эта часть только и знает своего начальника, весьма неохотно и только лишь по приказу своего командира подчиняясь всем высшим инстанциям: пожелает командир не исполнить приказ сверху, и ничего с ним не поделаешь — ведь он по существу не сменяем! Как можно вообразить себе добровольцев с Волги без генерала Каппеля или сибиряков — без Пепеляева.

Адмирал Колчак — это знамя для начальников, но не для массы, она знает и чтит только своего ближайшего соратника — командира, пережившего с нею все пройденные этапы ее роста, от маленькой партизанской группы до корпуса и даже армии.

Переоценивал свое личное влияние и генерал Сахаров, который, по существу, был чужой для всех добровольцев Волги и Сибири.

Если бы и надо было адмиралу оставаться при армии, то, во всяком случае, не на роли простого зрителя, а взяв в свои руки фактическое управление, иначе он своим присутствием лишь стеснял Сахарова… Последний, кажется, решил перенести свой штаб на реку Обь, в Новониколаевск, надеясь тем самым побудить и адмирала покинуть неприветливые берега Иртыша[162].

Происходит непонятная комедия, вернее трагедия-фарс: Верховный правитель сел в эшелон, но не уезжает, т. е., другими словами, увеличивает нагрузку ближайшего к Омску участка железнодорожного пути, что неминуемо отразится на всем движении.[163]

Части 2-й армии приближаются к Иртышу. Обозами запружены все дороги. Путаница, перекрещивание движения — страшные. Директива была дана на два возможных случая: при замерзании реки Иртыша, когда армия подходит к реке широким фронтом, и на случай, для нас весьма неблагоприятный, когда Иртыш — преграда: тогда фронт армии должен постепенно суживаться, чтобы армия могла перейти реку в нескольких строго определенных пунктах, весьма немногочисленных.

8. XI

Был в Ставке: все двери настежь, никаких пропусков не требуют. Всюду в коридорах люди, мало общего со Ставкой имеющие. Вдоль стен огромные ящики, очевидно, с делами штаба; повсюду разбросаны бумажки, сор.

В коридоре встретил коменданта города: ему приказано все оставленное имущество собрать, погрузить в вагоны. Все секретное и ценное уже погружено в штабной эшелон, которым руководит ген[ерал] Бурлин. Комендант уверяет меня, что все оставленное на его попечение он, конечно, погрузит, но вряд ли это удастся вывезти. «Даже не думаю, чтобы удалось вытянуть со станции», — меланхолично замечает комендант.

Адмирал и Сахаров уже отбыли, конечно, без всякой помпы со станции Омск. Мы живем еще в городе: я дал приказ коменданту станции сообщить мне, когда будет подан эшелон штаба 2-й армии. Его где-то затерли на путях, и я не имел еще возможности познакомиться с чинами штаба. Вагон командарма приказано подать на вокзал «Ветка»: здесь мы погрузимся, а затем вагон будет подан на Омск-I для прицепки к эшелону.

Комендатура станции Омск работает пока что четко. Живем пока с женой в городе, ходим обедать в рестораны, которые очень оживлены, как всегда это бывает перед оставлением данного пункта. Фронт совсем надвинулся на Омск, потому публика в городе преимущественно военная.

9.11

На улицах Омска столпотворение вавилонское уже третий день: двигаются бесконечные обозы и все на колесах, так как снега все нет как нет. Неумолкаемый грохот колес по замерзшим кочкам — невыносимо сидеть в квартире.

Омск и в мирное время не отличался чистотой — на улицах весной и осенью такая грязь, болото, что слабенькие водовозные клячи падали и в упряжи тонули в вонючей массе…

Время революции и Гражданской войны отнюдь не способствовало перемене в лучшую сторону.

Был на станции Омск: комендатура на местах, дисциплина полная, работают с легкими перебоями не по их вине: сбивает с нормального хода вмешательство комендантов высших штабов, но омский комендант на высоте положения и позиций своих не уступает. Вся масса составов давно уже разбита на три категории: первая — эшелоны с чинами армии, которым угрожает прямая опасность от большевиков; далее в той же категории эшелоны с особо ценным имуществом (боевое снаряжение и припасы), причем лечебные заведения поставлены здесь во главу.

Вторая группа — эшелоны полуобреченные: всякого рода имущество, которое без особого ущерба возможно и оставить при случае. Здесь же числятся и те служащие (второго и третьего сорта), которые выезжают больше за компанию, по инерции, а также и просто беженцы: им предоставили эшелоны, но ничего не обещали, не ручались за их благополучный, а главное, своевременный выезд на восток.

Обе названные категории грузов и лиц направлены были по правой колее в строгом порядке-очереди, назначенной согласно указаний Ставки.

Третья категория — эшелоны Ставки, центральных учреждений и штабы всех разрядов. Эти эшелоны могли следовать по любому пути — вне очереди — лишь бы выполнить задание командования.

10. XI

Омск опустел: поезда высоких комиссаров[164], Верховного правителя и все прочие союзные и оперативные покинули «Ветку» против здания Ставки. Обозы с шумом и гиканьем проследовали через город. Остающиеся мирные жители показывались на улицах города в самых крайних случаях: они зарылись в свои норы и лихорадочно готовились к встрече нового хозяина. Одни спешно выезжали, другие оставались лишь на всякий случай, припрятывая свои ценности: первые надеялись переждать первый шквал новой власти в окрестных селах и станицах, а вторые вообще лично за себя не опасались, а дрожали лишь за свой скарб.

Удивительно, как сразу стало тихо и безмятежно в городе. Правда, тишине много способствовал выпавший наконец снег. По Иртышу пошел лед. Все ждут с нетерпением мороза: естественный мост через реку избавит части фронта от многих неприятных и опасных положений.

Почти все тяжести (обозы второго разряда, транспорты и т. п.) уже перешли Иртыш сравнительно благополучно, в чем им помог сильно железнодорожный мост. Однако при войсках еще много ценного, да и сами воинские части уже не идут, а едут на повозках.

Перемена полотна пути (на снег) потребует большой организационной работы и самодеятельности самих частей. Хотя, правда, обмен телег на сани происходит довольно быстро и со стороны крестьян никогда не встречает особых возражений: отчего не получить вместо лыком шитых санок-розвальней настоящую, кованую, на железном ходу повозку.

Сегодня, когда совсем освободился от работы, вечером ездил с женой к знакомому врачу-гинекологу — наш прежний, еще по мирному времени, хороший знакомый — за советом. Врач имеет отлично оборудованную собственную лечебницу, а потому оставался с риском, конечно, некоторым, хотя и не очень большим, в Омске. Жене он гарантировал всего два месяца, а дальше необходимы осторожность и тщательный уход!!?{41}

Поздно вечером мы перешли в вагон. При этом не обошлось без комической сцены: у Войцеховского на одной из площадок вагона воспитывался недавно пойманный волчонок солидных размеров, с добрую дворовую собаку. Мою жену забыли предупредить, и когда она поднялась на площадку, волк неожиданно для жены вскочил и, подпрыгнув, лизнул жену в лицо. Жена, понятно, в некотором замешательстве погладила ласкового зверюгу и все окончилось шутками и смехом…

Волчонку в вагоне было жарко, так что пришлось и дальше его оставить на морозе: все приходившие спокойно перешагивали через него, полагая, что это собака, а потом, когда узнавали, что это волк, то, вероятно, пятки чесались от жути. Особенно жутко было через него переправляться в ночное время, когда его глаза горели как факелы.

11. XI

Комендант станции предупредил нас, что ночью вагон наш подадут на главную линию.

Зашел ко мне на минутку Генштаба полковник Т[екелин], заведующий складом Военно-экономического магазина, и передал письмо на имя генерала Бурлина, в котором говорилось, что погрузить все товары не удастся и придется частично, а быть может, и все целиком оставить и сжечь. Как я хорошо изучил всех героев тыла: позже я узнал от Бурлина, что Т[екелин] ничего не сжигал и не грузил, а остался сам в Омске и поклонился новым хозяевам целехоньким складом, прекрасно оборудованным и организованным. Воображаю, как довольно было красное командование подобным неожиданным подарком — выкупом полковника Т[екелина] за его многогрешную голову…

К вечеру кое-где в городе начались пожары и поползли отовсюду нелепые слухи: большевики со степи уже вошли в город, где уже второй день распоряжается всем красный комиссар, вылезший из подполья, и что ему наш комендант передал некоторые дела; и тому подобный вздор праздных людей. Комендант находился на своем посту и энергично прекращал как пожары, так и всевозможные вздорные слухи. Было схвачено и расстреляно несколько рано, преждевременно вылезших из подполья большевиков. Это — напрасные жертвы: большевикам они ничего не облегчили, а нас не могли сбить с намеченного пути.

К Войцеховскому, как к старшему в городе начальнику, являлась депутация кооператоров с просьбой отдать на их попечение некоторые склады земледельческих орудий разных фирм («Работник» и другие) и «сохранить тем самым эти орудия от распыления и порчи».

«А вы разве не покинете город. Не боитесь?» — спросил Войцеховский. «Нет», — был ответ. «Нам ничто не угрожает — советская власть относится к нам лояльно и даже считается с нами…» — заявили не без гордости кооператоры. А через три дня некоторые из них стояли у «стенки», прочие распылились…

Около семи часов вагон перевели на станцию Омск и прицепили к поезду штаба 2-й армии. Я немедленно отправился по вагонам и застал еще в штабе своего предместника — полковника Акинтиевского-старшего{42}.

В полчаса времени Акинтиевский передал мне, что называется, с рук на руки и штаб, и все текущие дела, откланялся и был таков: он спешил в один из иностранных эшелонов, где его ожидал генерал Лохвицкий.

Что-то вроде зависти к счастливой судьбе этих людей шевельнулось в моей голове, но я отогнал эти вредоносные мысли, как недостойные меня и всего нашего дела. Каждый устраивается, как может, и пусть три четверти ловчатся, а выиграет все же одна четвертая, ей и честь, и слава!!

Впрочем, к Лохвицкому это поистине не относится: его ведь убрали сверху. Конечно, по всей вероятности, он не был особенно огорчен… но все же это его судьба, а не его вина…

Около полуночи на станцию Омск прибыл поезд Каппеля — было небольшое совещание — обмен мнениями и сведениями по текущей обстановке. Большевики находились в переходе от Омска, не наседали — давали время в порядке отойти. Почти что «золотой мост» устраивали.

3-я армия подходила к Иртышу в гораздо большем порядке, нежели части 2-й армии: лучшая спайка с берегов Волги, ровный, почти сплошь добровольческий состав, обильнее снабженные и оперировавшие в лучших тактических условиях (лучше пути сообщения, более населенная полоса и т. п.) — все это давало значительный преферанс[165] перед собранными «с бора и сосенки»[166] частями, со столь же случайным высшим командным составом, не обладавшим ни авторитетом, ни знаниями условий и особенностей Гражданской войны в Сибири.

2-я армия выполняла маневр подхода к реке Иртышу по второму варианту: в предвидении Иртыша свободным ото льда. Следовательно, вся масса направлялась почти целиком на переправы возле самого города — у Омска надо было ожидать большого столпления[167]. Распоряжение перейти к первому варианту, так как Иртыш довольно-таки внезапно стал, было отдано. Однако большой гибкостью войска Гражданской войны никогда не отличались, а потому надо ожидать сюрпризов, о которых, впрочем, узнаем далеко за Омском.

Так как Каппель еще оставался здесь некоторое время и так как его начальники колонн всецело распоряжались на омском узле, включая сюда и станцию с мостом, то естественно, что генерал Войцеховский просит Каппеля присмотреть и, где надо, выправить движение и направление колонн 2-й армии, что, к слову сказать, было и в интересах самого Каппеля.

Перейдя линию реки Иртыша, армии двигаются так: 2-я — вдоль Сибирской магистрали и в полосе к северу от нее. 3-я армия уклоняется к югу, на Славгород, с тем, чтобы выйти на реку Обь южнее м[естечка] Камень.

В Славгороде всегда было большевицкое гнездо, и там для умиротворения располагалась Польская дивизия. Последняя в данный момент уже получила приказ союзного командования оставить Славгород и по мере сосредоточения к железнодорожной узкоколейной ветке Славгород — Татарская садиться в ожидающие ее эшелоны и выдвигаться на магистраль и далее, в хвосте всех иностранных эшелонов, в арьергарде, продолжать движение на восток.

Вот здесь-то, на станции Татарская, и ожидали мы первые затруднения и возможные столкновения с иностранными частями. Сюда надо было спешить одному из командующих армиями, чтобы своим авторитетом предупредить вероятные конфликты. Так как магистраль так же, как и Большой тракт («Владимирка»), находились в районе, в полосе оперативных возможностей 2-й армии, то естественно, что генералу Войцеховскому и надо было спешить к станции Татарская, чтобы своевременно, а главное, до выхода сюда поляков, взять в свои руки ведение жел[езно]дор[ожным] движением.

Соответствующие сему распоряжения были переданы мной по линии и отдан приказ без остановок продвигать наш эшелон до станции Татарская, где очистить ему место в тупике на несколько дней…

Отдав все распоряжения по внутренней жизни штаба в эшелоне (со мной была лишь генерал-квартирмейстерская часть — дежурство находилось в отдельном эшелоне, и я с ним еще не встречался, да и встречусь ли вообще в ближайшее время…), я наконец был свободен. Обоз штаба армии на санях, отлично снабженный всем необходимым и с прекрасным конским составом, я отправил по грунтовому пути вперед с условием постоянно поддерживать со мной связь: это необходимо и на случай надобности в перевозочных средствах (выехать куда-либо на фронт), и для спокойствия чинов штаба при возможных заминках в движении нашего эшелона…

С обозом же отправлена была и охранная команда штаба армии.

В моем вагоне (у меня и генерала Войцеховского было по маленькому вагону, состоявшему из одного купе двухместного и одного на одного пассажира и, кроме того, маленький салончик. В таких вагонах, я полагаю, ездили по служебным надобностям начальники мастерских или ремонта, но отнюдь не инженеры-путейцы, для которых всегда были пульмановские вагоны…) я встретил своего адъютанта поручика Жданова с заявлением, что он по семейным обстоятельствам не может меня сопровождать и остается в Омске.

Грустно, но насиловать не могу: Ж[данов] очень хороший человек и весьма посредственный военный. Однако на должности адъютанта он вполне годился. Он был немного поэт с уклоном в мистику — он всей душой отдался болдыревскому «крестопоклонному» движению, и крестоносное воинство всегда было предметом его особого внимания и забот.

12. XI

Лишь под утро наш эшелон передвинулся на первую за Омском станцию Кормиловка: Омск был явственно виден, несмотря на сильную снежную бурю — это был один из тех степных ураганов, когда со всех омских колоколен раздается набат, чтобы указать путнику верную дорогу.

После бури был крепкий (первый в эту наступающую зиму) мороз, и над Омском, как всегда в северных странах, стояли колоссальной высоты световые столбы. Нам они казались заревом пожаров.

Поезд наш стоял на месте, когда я выглянул в окно и увидел длинную ленту эшелонов второй категории — с беженцами и грузами самого различного назначения.

Население этих эшелонов не спало, но от этого тишина была более жутка: тревога разлита была на лицах и даже, казалось, на вещах… Из Омска все время прибывали отдельные лица и пешком, и верхом, и на санях. Одни проследовали дальше, не надеясь, что их примут в эшелоны, а может быть, более доверяя лошади, а не паровозу. Другие в нерешительности советовались с населением эшелонов. Третьи, наконец, прямо без особых колебаний втискивались в вагоны. Это были, по преимуществу, семейные, которым после омской теплой квартиры не улыбалось сидеть на тычке[168] и на морозе. Многие эшелоны были без паровозов, и чем дальше мы продвигались, тем таких было все больше и больше.

Пассажиры таких беспаровозных эшелонов стояли группами возле вагонов и озабоченно обсуждали ситуацию. В проходивший мимо штаб никто не обращался, очевидно, все понимали нашу беспомощность. И она, увы, была налицо: мы не сознавали только, где узел настоящих наших бедствий, но мы чувствовали, что железная дорога не выполняет своих функций даже и на пятьдесят процентов. Но почему и где скрывается причина, нам было совершенно непонятно.

Распоряжения по линии шли еще из Омска, но, очевидно, пружина начинала ослабевать, приказы, удаляясь на восток, тонули безрезультатно в общей сумятице.

Назревала необходимость взять в свои руки, в руки штабов армий все управление по линии железной дороги: по крайней мере, тогда мы будем знать причину расстройства железнодорожного транспорта, чтобы попытаться врачевать болезнь.

Утром ко мне явился Жданов: пришел пешком из Омска усталый и полузамерзший, несчастный. Мы все ему обрадовались, как воскресшему.

Омск, по его словам, еще не занят большевиками, но комендатуры уже нет: город фактически во власти местных большевистских организаций. В наших руках один только вокзал, район станции и железнодорожный мост (охрана от частей 3-й армии).

Красные каждую минуту могут занять город, перейдя реку по льду. В городе тихо, пожаров мало: сгорела лишь одна молочная ферма. Магазины, рестораны пустуют, на базарах хоть шаром покати. Бывшие правительственные здания пусты и стоят с разинутыми настежь дверьми. На площадях да на пустынных улицах гуляет одиночная стрельба…

Двигаемся мы очень медленно — к полудню прибыли на станцию Калачинскую. Объясняется медленность нашего движения тем, что наш путь требуется для подачи на эшелоны другой колеи паровозов, топлива и воды, а частично и продовольствия для обитателей этих полуобреченных заторов.

13. XI

Стоим на станции Калачинская. Каппель проехал вперед: торопится к месту своего перехода на сани, чтобы быть ближе к своим. К нам на запасной путь подали еще один воинский (тыловой) эшелон с какими-то сборными командами неизвестного назначения.

После обеда, когда мы сидели еще за столом, вдруг раздался сильный удар и треск, нас всех покачнуло, а наш вагон продвинулся на несколько сажень вперед по тупику.

Я моментально выскочил из вагона и направился в хвост нашего эшелона. Там я увидел вплотную к нам стоящий воинский эшелон… с несколькими разбитыми вагонами. В одном из них был пожар от упавшего при толчке огня, в другом толпилась масса публики. Что-то выносили, были слышны возгласы: «осторожно… тише… выше…» — и т. п.

Оказывается, паровоз, ходивший на станцию за водой, идя под уклон, не рассчитал и с размаху врезался в воинский эшелон. Последний с раскату, но уже значительно слабее, ударил по нашему составу.

В результате несколько разбитых вагонов с лошадьми, часть которых была тяжело ранена. Ранено было еще два кавалериста, находившихся в вагоне вместе с лошадьми.

Машинист и кочегар паровоза-виновника, как только заметили свою оплошность, немедленно спрыгнули с паровоза и удрали в лес, естественно, опасаясь самосуда. По ним открыли стрельбу.

Был ли тут злой умысел, докапываться было некогда, да и не к чему — не все ли равно. Во всяком случае, лучше для нашего настоящего положения не копаться в догадках, они могут быть лишь не в нашу пользу, что нарушило бы душевное равновесие лиц, которым еще пригодится и спокойствие, и бодрость душевная…

Под вечер ходил на ближайшую лесную опушку стрелять зайцев, но без положительных охотничьих результатов.

Со станции Омск-первый телефонировали, что в город вошли большевики, т. е. советские войска: это было до полудня вчера; все тринадцатое число город был уже в руках красных, а вокзал в наших руках.

Комендант станции Омск дал по линии депешу, что станция Омск оставляется в ночь на 14 (новый стиль) ноября 1919 года.

На вопрос, много ли еще эшелонов осталось не вывезено, последовал ответ: «Много, но все грузы без людей…»

Да, без людей — люди все сидят на запасных путях и тупиках в нескольких верстах от Омска, и можно наверняка сказать, что обречены на захват красными. Нас прямо-таки изумляла неповоротливость красного командования, упускавшего момент для безболезненного захвата многих эшелонов. А впрочем, на что они им: люди только увеличат число ртов в начинавшем голодать Омске, а прочие эшелоны с запасами всякого добра все равно не минуют их рук.

Далее за станцией Кормиловка параллельно нашему пути появилась вторая лента, пожалуй, еще более оригинальная, но зато и без тени того уныния, что читалось на лицах всех «вагонников». Это были те счастливчики, которым надоело сидеть и ждать, как наседка на гнезде, когда придут большевики и заберут их со всем скарбом: они вылезли из вагонов, купили, наняли, а у кого была сила, то и просто реквизировали подводы… и марш-марш по первопутку: и весело на морозном воздухе, а не в душном вагоне, и на душе легко — мчится такая лента непрерывным потоком и посмеивается над всеми, в вагонах сидящими, ухмыляясь себе в ус: «что-де, сидите, сидите, а, в конце концов, не минуете тоже последовать нашему примеру и чем скорее, тем для вас же лучше…»

Снег хрустит под полозьями, а мороз сибирский крепчает…

17. XI

Наконец нас вывели на свободный левый путь, и мы быстро пришли на станцию Татарская, где уже застали головные польские эшелоны и комендатуру польскую, работавшую на станции параллельно с нашей.

Немедленно встретились с представителем польского командования и условились с ним относительно их дальнейшего продвижения.

Все польские эшелоны будут идти по левому пути в спешном порядке в Новониколаевск, где вся польская дивизия должна сосредоточиться и ожидать распоряжений от штаба генерала Жанена{43}, верховного комиссара союзных войск.

По пути их следования комендатура вздваивалась, но преимущество на линии должно оставаться за нашими комендантами.

Затем, больше для нашего спокойствия, было взято с польского командования обещание не чинить никаких самовольных действий, дабы не усложнять и без того тяжелую обстановку.

На станции Татарская был наш заведующий передвижением войск по магистрали полковник, сапер К. Весьма расторопный, энергичный, знающий и опытный офицер. Комендант станции Омск, намечавшийся нами на эту роль, куда-то сгинул… обратившись, по-видимому, в рядового беженца.

На ст[анции] Татарская было паровозное депо, откуда спешно распределялись все свободные паровозы по эшелонам. Но, увы, таковых было слишком мало, а на наши запросы Сахаров ответил, что паровозы со всей магистрали были своевременно и заблаговременно забраны чехами, бывшими хозяевами положения на линии к востоку от Омска с самого начала эвакуации.

Обстановка мало-помалу начинает для нас проясняться: очевидно, в дальнейшем мы будем все более и более испытывать по милости союзников, в частности чехов, нужду в паровозах.

Надежды на быстрое рассасывание образовывающихся пробок все меньше и меньше: то, что проделывали союзники к востоку от р[еки] Оби, теперь начинает сказываться: очевидно, вначале не обратили серьезного внимания на самоуправства союзных комендантов, молчаливо одобряемых сверху, надеясь, что все это временные дефекты и что все союзные эшелоны быстро протекут на восток и тогда дорога начнет функционировать нормально. К несчастью, с одной стороны, эвакуация союзников сильно затянулась, а с другой — мы не выдержали на фронте и последний быстро надвинулся на тыл. И вот теперь происходит кутерьма. Ясно одно, что с союзниками нам не управиться, — и теперь наш враг не со стороны Омска нам грозит, а с востока, в лице спешно и достаточно беспорядочно отходящих эшелонов союзных…

Звучит это несколько иронически — «союзник-враг», — но жизнь нам готовит, по-видимому, еще немало сюрпризов.

Рейсы вспомогательных поездов учащаются, и район их деятельности расширяется все глубже и глубже на восток: сначала помощь требовалась к западу от Татарской, а через два дня в ней испытывают нужду и участки до ст[анции] Каинск… Паровозы, справка о наличии которых мне дается ежедневно, начали понемногу заболевать, а заменить их нечем или до чрезвычайности затруднительно.

18. XI.1919 года

Сегодня совершенно неожиданно начали через станцию Татарская проходить воинские части, не принадлежащие к армиям фронта: адмирал Старк{44} с остатками речных («рекаки», как их в шутку величали сухопутные войска) команд, снятых с пароходных флотилий рек Волги, Камы и Белой. Эти команды в свое время хорошо поработали и не раз существенно облегчали положение сухопутных отрядов… Теперь это были решившиеся на все моряки, спешившие к родной стихии — водам Тихого океана{45}. Дойдут ли и что их ожидает там… Но выбора ведь нет, присоединяться же и слиться с нами они, по-видимому, не намеревались. По крайней мере, их суровый адмирал решительно нам заявил, что моряки имеют определенную личную инструкцию от адмирала Колчака продираться во Владивосток.

Идут эти морские команды в образцовом порядке, с железной дисциплиной. Останавливаются по небольшим деревушкам и даже предпочитают хутора и заимки, которых в этих районах достаточно разбросано, зато нет вероятности встретить красные банды. Подобная встреча, по мнению Старка, еще преждевременна — надо дать людям морально передохнуть, окрепнуть, а тогда сам черт не брат. Старк держит всю команду в руках и особенно следит за провокаторами, которые липнут к ним по пути: двух он собственноручно уже застрелил, после чего десятка полтора на ближайшем ночлеге отстали. Испугала ли суровость адмирала или участь провокатора, неизвестно. Ни на какие эшелоны Старк не рассчитывает — все равно придется их бросить на произвол судьбы, предрекал адмирал, и решительно вел свое воинство пешим порядком вдоль магистрали, и в конце концов довел до самого Владивостока. Его решимость и пример подействовали на нас сильно бодрящим образом.

Кроме моряков туда же в неизвестную, как нам тогда казалось, даль шел сводный гвардейский батальон, недавно сравнительно сформированный в Омске по инициативе группы гвардейских офицеров: все еще не могли расстаться с мечтой о гвардейских привилегиях… и сформировали часть из бывших гвардейских солдат и офицеров. Если офицерский состав можно было еще так-сяк проконтролировать, то в отношении солдат были допущены пагубные ошибки и небрежность, за которые теперь пришлось расплачиваться: в среду батальона проникло много провокаторов, которые выжидали лишь удобного момента, чтобы начать свою предательскую работу.

В результате батальон был так распропагандирован, что офицеры начали бояться своих собственных солдат. И вот, когда батальон подошел к району станции Татарской, разыгрался в нем такой трагический эпизод.

Фельдфебель обозной команды батальона подбил своих людей перейти на сторону большевиков и, как это обычно делалось в Гражданскую войну, в виде приза за свои грешные головы решил поклониться головами своих офицеров… Офицеры давно уже подозревали, что у них в части не все благополучно, и держались отдельно, на ночлегах в особенности, от своих солдат.

И в эту трагическую ночь офицеры помещались в сельской школе, выставив свой караул. На заре фельдфебель вывел своих людей, окружил школу, а сам с несколькими вооруженными вошел внутрь помещения, где безмятежно спали все офицеры. Раздались выстрелы и в четверть часа было все кончено. На станцию Татарская в одном белье прибежал чудом спасшийся генерал Семенов{46}. Батальон, пользуясь темнотой, скрылся в западном направлении совершенно безнаказанно, уводя тех из офицеров, кто еще остался жив. Что мы могли сделать: похоронили убитых, а предателей пусть в свое время покарает рука Господня.

19. XI

Третий день собираю сведения о частях армии. Или не все своевременно получили приказ, или не все его исполнили точно, но только многие колонны 2-й армии прошли по железнодорожному мосту в Омске, который, в случае замерзания реки Иртыша, предоставлен был всецело частям 3-й армии Каппеля. Части последней вследствие этого были сильно стеснены на марше, и на мосту образовалась пробка, которую с большим трудом удалось пропихнуть. Генерал Вержбицкий{47}, начальник той колонны 2-й армии, которая не выполнила в точности приказ, вынужден был на мосту поставить пулеметы, чтобы сдержать напор толп. Повозки были сброшены с моста на лед, а затем была установлена строгая очередь для частей двух армий.

За Вержбицким туда же на мост потянулась было и колонна генерала Гривина{48}, также принадлежащая составу 2-й армии, но ее удалось вовремя свернуть к северу, на ее настоящую дорогу.

Все названные колонны титуловались еще по-прежнему полками, дивизиями и даже и корпусами, хотя по численности это были роты, батальоны и полки… Но это были добровольческие части, носившие названия мест своего первоначального формирования, а потому эти названия менять не приходилось, пришлось лишь все эти громоздкие по одному своему титулу части переименовать в отряды или просто в колонны. Это был скелет добровольчества, когда-то числящий в полках до полутора и двух тысяч бойцов, а теперь налицо в строю был кадр: все пополнения из местных крестьян по мобилизациям оставляли ряды по мере прохождения через свои родные места.

В 3-й армии наблюдалась почти та же картина с той лишь разницей, что в ней не видим мы исчезновения целых организационных единиц, что наблюдалось в прочих армиях.

Причина ясна: 3-я армия формировалась на берегах Волги, которые давно уже покинули и куда возвращаться, да еще добровольцам, было не с руки. В прочих армиях были формирования из районов, которые мы только что покинули или собирались покидать: естественно, что и психология в этих частях была несколько иная.

Это, конечно, не относится к частям, набранным из районов, лежащих в глубине Сибири, да еще и восточной, как то «иркутяне», «енисейцы», «якутцы» и т. п. — их очередь оставить наши ряды еще не пришла, им просто было выгодно двигаться с нами и только.

Возможно, что за долгий поход у них изменится и психика, а быть может, и общая обстановка будет резко иная. Там видно будет.

1-я армия генерала Пепеляева была сплошь набрана из контингентов Западной Сибири, вот почему она и начала раньше других разваливаться. Если она еще не совсем развалилась, то лишь в силу того обстоятельства, что она задолго до общей катастрофы была целиком почти переброшена за реку Обь. Посмотрим, что с ней будет, когда мы перевалим в тайгу и направимся к бассейну Енисея.

Пока что в его частях численный состав сильнее прочих армий, но судя по тем его отрядам, которые оставлены были на основном фронте у Екатеринбурга (части дивизии генерала Бордзиловского{49}, например), можно предвидеть печальную судьбу и этой армии: в отряде генерала Бордзиловского солдаты толпами переходили к противнику…

Линия реки Иртыша была перейдена частями 2-й и 1-й (ее остатками) армий на очень широком фронте — от Омска до Тары. Причем части, проходившие возле последнего пункта, сильно отстали: здесь не было нажима со стороны противника, а маршруты были значительно длиннее, ввиду чего пришлось несколько задерживать те колонны, что двигались южнее.

Об этом весьма важном стратегическом обстоятельстве были поставлены в известность и начальники обеих южных колонн — генералы Вержбицкий и Гривин…

Первый из названных генералов шел вдоль магистрали, поддерживая связь с фланговыми частями 3-й армии, а Гривин продвигался по ломаной сети проселков между магистралью и тарскими болотами.

За положением этой гривинской колонны мы особенно усердно следили, иначе ее быстрое продвижение на восток ставило бы в опасное положение части 1-й армии (Бордзиловского) и конные части, выходившие за линию реки Иртыша с большим запозданием.

Начальники колонн были, конечно, в подробностях осведомлены о всей важности сложившейся обстановки, и генерал Вержбицкий отдал приказ своей колонне задержаться на несколько дней перед станцией Татарская, несмотря на то что тем самым он значительно отрывался от правофланговых частей 3-й армии.

Генерал Гривин, видимо, менее понял обстановку или попросту не считал возможным придерживаться директивы командарма второй и шел безостановочно на восток, что сильно нас беспокоило.

20. XI

Генерала Войцеховского сильно беспокоит положение группы Бордзиловского: она сильно отстала от колонны Гривина и есть определенная угроза и возможность, что Бордзиловский будет отрезан и прижат к тарским болотам.

Особенно это грустно может кончиться в этой группе, особо психологически расстроенной всеми предшествующими неудачами и массовыми переходами на сторону противника…

А Гривин, не внимая нашим напоминаниям, бодро уходит на восток, хотя против него почти никакого нажима.

Сегодня утром снова послал Гривину третье по счету предупреждение не спешить.

Перед обедом Войцеховский написал решительный приказ Гривину — остановиться там, где его застанет настоящее распоряжение, и ожидать там подхода частей от Тары. Это распоряжение послано вздвоенным порядком: и непосредственно Гривину с нарочным, и через генерала Вержбицкого.

Поздно ночью нарочный вернулся и сообщил, что генерал Гривин отказался исполнить приказ. А в кулуарах штаба поползли, от нарочного, конечно, слухи, что Гривин в присутствии своего штаба и нарочного от штаба армии пустил несколько не совсем лестных эпитетов по адресу Войцеховского. Зная болезненное самолюбие последнего, я эти слухи от Войцеховского скрыл, а в штабе приказал молчать об этом факте.

Гривин никаких оправдательных или объясняющих причин не приводил, ограничиваясь простым отказом исполнить приказ начальника. Его можно было бы оправдать единственно тем, что солдаты-добровольцы-«иркутяне» вышли из повиновения, стремясь возможно быстрее пройти на родину, не ожидая остальных, связь с которыми ими, очевидно, не сознавалась, а объяснить этого им не удосужились.

Одновременно были приняты меры на случай неисполнения приказа Гривиным: конным частям, перешедшим Иртыш несколько южнее Тары, указано было задержаться и, выдвинувшись на запад, захватить и удерживать до подхода колонны Бордзиловского узел путей, где сходились дороги от противника и от Тары. В противном случае Бордзиловский попадал неминуемо в ловушку.

Конница генерала Кантакузена{50} наружно приказ выполнила, но чересчур формально: главные ее силы остались в прежнем положении, а вперед была выслана разведка… Но хорошо было и это: конница остановилась, а ее разведка могла занять узел путей. Надо было для укрепления положения и особенно духа конницы остановить гривинскую колонну, на которую в случае чего могла опереться и конница, и Бордзиловский…

Положение было острое: у нас были определенные данные, что большевики перешли Иртыш и вот-вот перережут путь колонне Бордзиловского.

21. XI

Гривин между тем все отходит и отходит на восток: его пункт ночлега почти на высоте со станцией Татарская.

От него получен наконец письменный ответ, что он считает обстановку таковой, что она требует всем уходить поскорее из-под ударов противника в каком угодно порядке, хотя бы по одиночке каждая часть. Кроме того, его «иркутяне» не хотят и слышать о совместном походе на восток: они прекрасно знают дорогу туда и одни.

Видимо, сам начальник поддерживал в «иркутянах» эту естественную тягу домой. Какая цель у него была — трудно сказать: не думаю, чтобы одно неприкрытое упрямство.

Объяснения эти не удовлетворили Войцеховского: они грозили заразить прочие части армии, как только подвергнутся распространению; в колонне Вержбицкого об этом инциденте уже было известно, здесь в штабе и по линии железной дороги также много говорится об этом. Наконец надо было принимать меры.

Каким-то образом до Войцеховского все же дополз слух о нелестных отзывах Гривина о «молокососах, сидящих там, в тылу, и распоряжающихся…».

Мнительный, ревнивый, тщеславный и самолюбивый Войцеховский уже не мог дольше выжидать и терпеть: наносился публичный позорный удар по его авторитету, что грозило в конце концов развалить все наше предприятие… Надо было решаться.

22. XI

Войцеховский целую ночь не спал и рано утром сказал мне решительным тоном: «Еду сам. Так продолжаться не может. Надо разрубить затянувшийся узел…»

Подан был автомобиль, и наш командарм вместе со своим адъютантом Шульгиным{51} отправился по проселкам в ту деревушку, где на ночлеге был Гривин, намереваясь застать его еще до выступления в поход.

В виде напутствия я сказал только одно слово — «спокойствие».

Надо было учитывать, с какими войсками мы были.

После обеда вернулся генерал Войцеховский: бледный как мел, но по наружному виду вполне собой владел. «Я, Сергей Арефьевич, застрелил Гривина за отказ подчиниться мне…» — коротко сказал Сергей Николаевич, когда я вошел к нему в купе.

Видимо, ему было очень тяжело выговорить эту фразу… он нуждался в моральной поддержке, это было очевидно.

Я встал и молча крепко пожал ему руку.

Намек на улыбку скользнул по его лицу.

Расспрашивать о подробностях было неуместно — я вышел к себе в вагон. Здесь капитан Шульгин подробно изложил обстоятельства, при которых были покончены расчеты между начальником и его подчиненным.

Тотчас по приезде в селение, где квартировал штаб Гривина, Войцеховский спросил проходившего солдата, здесь ли еще генерал. Солдат ответил, что сегодня выступление назначено на после обеда, так как вчера очень поздно пришли на ночлег и генерал предполагал дать людям отдохнуть… и рукой показал, где штаб…

В штабе находился генерал Гривин и его начальник штаба Генерального штаба полковник Шелавин{52}. Ни адъютантов, ни писарей не было. Войцеховский спокойно вошел в помещение штаба вместе со своим адъютантом, поздоровался с присутствующими и сел за стол, по другую сторону которого поместился ничего не подозревавший Гривин. Шелавин и Шульгин остались стоять…

Гривин знал, по какому поводу прибыл к нему Войцеховский, и заметно сдерживал свое волнение…

Войцеховский молча посмотрел своим твердым взглядом в глаза Гривину и, слегка мотнув головой, как будто ему жмет воротник (это характерный тик у Войцеховского в минуты особого волнения), не повышая голоса, но несколько скандируя слова (что также всегда служило признаком его волнения), спросил в упор, что называется: «Вы почему до сих пор не выполняете мой приказ остановиться»… Вопрос был задан без всякого титулования.

Гривин, оправившись от первоначального легкого смущения, в достаточно развязной форме ответил, что этот приказ он, Гривин, считает не соответствующим обстановке, а затем добавил, как бы спохватившись: «Да если бы я его и отдал, то мои „иркутяне“ все равно его не исполнили бы…»

«Ну, а теперь, когда я вам лично отдаю тот же приказ, вы его исполните…»

«Нет. Не могу…» — чуть придушенным голосом ответил Гривин, как будто тут только, в эту минуту отдав себе отчет в том решительном моменте, который наступил для него… и в важности смысла как самого вопроса, так еще в большей степени ответа на этот вопрос.

Гривин как будто очнулся и теперь ясно понял, куда и на что он идет, давая подобный ответ своему начальнику: слегка побледнев, он еще тверже уперся руками в стол, как бы опасаясь иначе выдать дрожание кончиков своих пальцев.

Шелавин и Шульгин замерли в ожидании.

Войцеховский резко встал, и в руке у него уже был наведенный на Гривина револьвер. Когда он его вынул из тугой кобуры, никто не заметил: надо было отстегнуть крышку кобуры, завести руку несколько назад, вынуть туго сидящий револьвер… и все это проделать в одетом по-зимнему состоянии, когда все снаряжение особенно не послушно.

Возможно, что все эти подготовительные к выстрелу манипуляции Войцеховский проделал заранее, но от волнения никто не заметил их… кроме Гривина: он был только при шашке, без револьвера и, как будто ожидая нападения, быстро вскочил и попытался отпрянуть назад в угол комнаты. Тут его застигла первая пуля. Он покачнулся и, упав на колени, закрыл лицо руками, стараясь заползти за стол или, вернее, под стол.

Но Войцеховский продолжал стрелять, пока не выпустил всю обойму.

Стрелял Войцеховский из нагана, и все пять пуль попали в цель, но не все были смертельны. Ясно было только, что одна или даже две последние пули были уже не нужны. Гривин уже хрипел в предсмертных судорогах.

Бледный, с дрожащими руками и нижней челюстью Войцеховский, стараясь держаться спокойно, обратился к полковнику Шелавину с приказанием принять временно командование колонной (дивизией) впредь до назначения нового лица.

Затем Войцеховский обратился к Шульгину: «Едем, Федор Дмитриевич». Вышли. Из ближайших хат выскочили одетые в походную форму солдаты с винтовками в руках и направились к штабу и к автомобилю.

Они, очевидно, услыхали звук выстрелов, но, понятно, не могли знать причину. Минута была критическая: полковник Шелавин бледный стоял на крыльце и… стоило ему сказать два слова, и командарм был бы задержан со всеми вытекающими от сего последствиями.

Но Шелавин махнул рукой, отдав тем самым приказ вернуться, — солдаты молча повиновались. Путь был свободен, и автомобиль тронулся.

Вечером к нам в вагон зашел генерал Каппель и высказал свою полную солидарность с Войцеховским, сказав, что он точно так же поступил бы на его месте, иного выхода он не видит.

Да, тогда этот выстрел нам казался необходимостью: ведь, кроме опасности, грозившей колонне генерала Бордзиловского, стремление Гривина на восток обнажало наши эшелоны с ценными грузами и беженцами, которые, как тогда были все почти убеждены, рано или поздно должны продвинуться за реку Обь. Движение безудержное на восток, кроме того, подрывало порядок, а главное дисциплину, без нее нам нечего было и думать выйти с честью из положения…

23. XI

Утром получена телеграмма — приказ генерала Сахарова, в котором он отдает должное мужеству и решительности генерала Войцеховского…

После этого, если и были какие закулисные шепоты, они должны были замолкнуть… так велико в военной среде значение мнения высшего начальника, хотя бы и с таким сравнительно ничтожным авторитетом, какой был у генерала Сахарова.

24. XI

Польские эшелоны в полном порядке и без каких-либо инцидентов проследовали все через станцию Татарская. Никаких пробок не образовалось. Слава Богу!..

Но следом за поляками из Славгородского уезда, ими в течение полугода, в сущности, говоря, оккупированного, поползли слухи о зверствах, насилиях, якобы чинимых поляками над мирным населением.

К сожалению, в период Гражданской войны совершенно почти стирается грань между лояльным и враждебным данному режиму населением. Иностранцам же особенно трудно разбираться в чуждой обстановке. Население русское, в особенности в Сибири, всегда враждебно к чужим войскам, даже если бы данное население и было нейтрально и к белым, и к красным, в иностранцах оно всегда склонно видеть врага. Не обходится здесь и без агитации со стороны противника, т. е. большевиков…

Однако надо согласиться и с тем еще, что как бы ни была ожесточена по своим приемам Гражданская война, солдаты обеих борющихся сторон, как белые, так и красные, в массе своей все же гуманны: солдат сыт, под крышей, и он уже доволен. Иностранец же всегда склонен себя держать завоевателем в стране. А не будучи таковыми в действительности, иностранцы тем более возбуждают против себя население своей заносчивостью, пунктуальной требовательностью, а подчас и ничем не вызывавшейся суровостью…

От своего брата, русского, наш крестьянин снесет многое, но поставит в счет иностранному солдату каждый, даже невольный промах; неохотно, всегда почти из-под палки выполняет даже самые справедливые требования и только этим требованиям, не просьбам, которых он не слышит, — он подчиняется…

Польским войскам приходилось прибегать к реквизициям по самым пустяковым делам, и это было уже сверх меры, по мнению крестьян, не желавших совершенно сознательно выполнять что-либо добровольно… каждый куль хлебного зерна, каждый сноп соломы надо было, что называется, вырывать из рук крестьян.

Глухое, молчаливое, но тем более устойчивое сопротивление оказывал наш крестьянин особенно полякам, как-то не сумевшим ближе, душевнее подойти к нему.

Воображаю, с каким вздохом облегчения приняло польское командование приказ о движении на восток. Образцовым порядком и организацией всего движения, казалось, хотели они заслужить право на безболезненный выход из мучительного положения длительной оккупации…

25. XI

Получены сведения, что советские части обошли Омск, как какой-то заразный пункт, и двинулись по северным путям на восток за нами, как правы мы были, столь беспокоясь за наши правофланговые части, которым это движение наиболее и угрожало.

После драмы, разыгравшейся в штабе «иркутян», теперь в той полосе был образцовый порядок, и опасность быть обойденными исчезла.

26. XI

Вместо Гривина назначен генерал Генштаба Дашкевич-Горбатский{53}. Этот генерал после разгрома гвардейского батальона двигался на санках одиночным порядком, придерживаясь полотна жел[езной] дороги. При нем был денщик, который и выдал его инкогнито, явившись в эшелон штаба за получкой фуража, которого почему-то он не мог добыть в деревне… Его расспросили и передали через него приказ генералу явиться в поезд командарма.

Генерал Дашкевич явился немедленно и охотно принял назначение. Как-то его там встретят. Особенно меня беспокоит позиция начальника штаба полковника Шелавина: судя по его донесениям, он затаил против «самоуправства» генерала Войцеховского неукротимую злобу — донесения были холодны, скупы и неизменно адресованы на мое имя, но не на имя командарма, которого как будто этот штаб-офицер игнорировал.

Видимо, Шелавин намеренно избегал каких-либо общений, даже служебных и в письменной форме, с «убийцей».

Генерал Войцеховский щадил понятные чувства Шелавина и не настаивал на пунктуальном выполнении всех формальностей.

Да и вообще Сергей Николаевич как-то свял за последнее время и стал не в меру задумчив и грустен, все же подобные передряги не проходят бесследно для человеческой души. Если иногда посторонние лица рядили его за этот дерзкий поступок в тогу какого-то непризнанного героя, то сам он вполне отдавал отчет в содеянном преступлении: как бы и чем бы ни было прикрыто это убийство человека, все же на всю свою жизнь возложил на свои плечи Сергей Николаевич тяжелое ярмо угрызений своей совести. Не с целью упрека, а только лишь из дружеского сожаления, что чаша сия не миновала его, говорю об этом в таком тоне. Моя отныне задача возможно полнее ограждать его от всех болезненных воспоминаний.

27. XI

От генерала Дашкевича-Горбатского получено донесение, что он благополучно вступил в командование дивизией Гривина…

Все мои попытки получить более-менее точные сведения о численном составе частей армии не увенчались полным успехом: начальники колонн при ежедневных передвижениях на широком фронте прямо-таки не в силах выяснить текучую цифру числа бойцов. Много мешают выполнению этой задачи также начавшиеся заболевания и естественное по тем временам и обстановке дезертирство.

Удалось с определенной точностью выяснить лишь места ночлегов, приблизительно на срок в неделю. Больше загадывать никто не решался. Исключением была конница, о которой сведения до сих пор весьма загадочны: знаем лишь, что она жива и здорова, как-то двигается и питается, и это все пока.

Два дня не имею о ней сведений, но не боюсь я одного — дезертировать она не могла, ибо состоит из одних добровольцев, вольно или невольно покинувших свои пепелища. Возврата им нет, а такие части в нашем положении самые прочные.

Завтра по докладу начальника движения наш эшелон должен покинуть станцию Татарская и перейти с небольшой остановкой на с[ело] Чаны, на станцию Каинск.

28. XI

Идем, как обычно, по левому пути, а правый весь сплошь занят эшелонами без паровозов — мертвыми.

Новая жуткая картина: крестьяне местных сел и деревень, нередко и издалека, толпами осаждают эшелоны: они прибыли сюда в надежде поживиться брошенным имуществом, а пока что пробавляются меновой торговишкой, все выгоды которой на стороне мужичка. Денежных знаков крестьяне не берут совершенно, интересуются мануфактурой, но не брезгают и более ценными предметами.

Одни лишь вооруженные части позволяют себе роскошь за все про все расплачиваться «колчаковками» и даже иногда «керенками», конечно, не без соответственного давления.

По существу, все войска берут, что им надо для их каждодневного обихода, даром, так как какую же ценность может иметь для населения «колчаковка», когда дни всех нас, до адмирала включительно, сочтены… Тьфу, как бы не оказаться скверным пророком.

29. XI. Каинск

Наш эшелон нагнал наконец наш обоз, отсюда можно судить о скорости движения по железной дороге.

Воспользовавшись случаем, я произвел смотр всему обозу, реорганизовал его сообразно новой обстановке, помог ему улучшить свое оборудование.

С обозом передвигается и отряд особого назначения во главе с его начальником полковником Макри{54}. Грек по происхождению, юркий, услужливый, немного слащавый и льстивый бесконечно, этот маленького роста человечек, коренастый, румяный, с глазами-маслинами, произвел неопределенное впечатление: что-то навязло в глаза, а что — не можешь никак дать себе отчета. И спросить не у кого, никто эту греческую обезьяну не знает. Ведь это, в своем роде, министр внутренних дел при штабе армии и, к слову сказать, да и слава богу, мне не подчинен, а непосредственно командарму.

Отряды особого назначения — мера недавнего происхождения. Это своего рода жандармерия и внутренняя полиция: все назначения по полиции (приставы, урядники) производятся по указанию начальника этого отряда и из чинов его отряда преимущественно.

Для района армии полковник Макри является своего рода губернатором: власть та же, только нет той пышности и представительства.

Отряд прекрасно обмундирован, все на конях, обоз прекрасный, личный состав набран из солидных, пожилых людей, на семьдесят пять процентов бывших стражников.

В отряде 150 человек, отлично дисциплинированных и исполнительных, а по заявлению самого полковника Макри, и в боевом отношении в грязь лицом не ударят… Посмотрим…

Полковник Макри кратко, но ясно меня ориентировал о положении в городе, где он является теперь, с нашим прибытием, полным хозяином: город небольшой, типично западносибирский.

В городке безлюдье, но кажущееся — просто публика во времена перемены власти не желает афишировать свое присутствие: мало ли недоброжелательных глаз и притом весьма наблюдательных… Донесут новым хозяевам положения, а там и не расхлебаешь всей беды…

Магазины все закрыты, пустуют: по докладу Макри все проходящие и квартировавшие разновременно здесь части, не стесняясь, брали для своих нужд что понравится… Вряд ли это так — уж очень развязность большая у этого Макри, хотя бы и на словах только…

Надо бы хоть одним глазом взглянуть, чем наполнены сани обоза «Особого отряда»… Воображаю… И кажется мне, что большой проныра и пройдоха этот Макри, но и умница в то же время… лишь бы не оказался провокатором, это так легко в его положении…

30. XI

Жизнь наша в поезде ужасно однообразно уныла и для большинства прямо-таки бездельна.

Распоряжения по армии даются редко: на ст[анции] Татарская даны были направления и полосы движения отдельным колоннам армии до р[еки] Оби, а все дальнейшее предоставлялось частным начальникам…

Вмешательство штаба армии требовалось лишь в случаях подобных гривинской трагедии.

Более оживленная работа требовалась по линии железной дороги, да еще по вопросам связи: эта связь носила характер случайный, особенно с нашим соседом — 3-й армией.

Адмирал Колчак и Сахаров — оба находились в Новониколаевске — были бессильны помочь нам в продвижении эшелонов: главная причина закупорки находилась где-то в районе станции Тайга, где, кажется, хозяйничали чехи: они в это время вытаскивали из Томска на магистраль какой-то свой полк, а потому и захватывали, где могли, паровозы… Но, вероятно, у них имеется какой ни на есть план эвакуации: на что, на что, а по эвакуациям они собаку съели, что я наблюдал при эвакуациях чехами городов Поволжья и Предуралья.

Сахаров прилагал все усилия к продвижению вне всякой очереди эшелонов Верховного правителя, но пока что без всякого результата: у меня было предчувствие, что чехи уже не питают никакого уважения к адмиралу, а некоторые лица из их среды пытаются свести с ним старые счеты.

Войцеховский упрямо возражал: «Я знаю чехов лучше вас, Сергей Арефьевич, — они не пойдут на открытый разрыв с нами. Это им просто невыгодно, если даже допустить отсутствие в них простого чувства благодарности и гуманности. Нет, чехи совсем не таковы, как вы себе их рисуете… Вы их мало знаете и судите весьма поверхностно…» Дай Бог, чтобы мое предчувствие меня обмануло.

А наш главком Сахаров все еще витает где-то в эмпиреях: строит планы грандиозного сопротивления, которое он надеется оказать противнику на линии реки Оби… Его приказы на этот случай были по стилю и по форме безукоризненны; но, увы, все они далеки от действительности и ни в коем разе не вяжутся с обстановкой…

Приказы сыпались на нас как из рога изобилия, но ни один не мог быть выполнен…

Связь между армиями была перманентна{55}, а связь между частями одной армии устанавливалась лишь в точках ночлега. Объединить, спаять части для удара не было никакой возможности, все движение носило чисто стихийный характер: каждый стремился поскорее продраться на восток, перегоняя своего соседа и мало беспокоясь о связности всего марша в целом… Это составляло одну из самых сложных задач штаба армии.

Ближайшей целью было поставлено — достижение к определенному дню линии реки Оби, за которой предполагалось как-то устроиться и, во всяком случае, хотя бы временно, остановиться, привести части в должный порядок, одним словом, взять в свои руки общее управление, в данное время безнадежно утерянное… Это последнее обстоятельство войска инстинктом чуяли, отсюда и могли проистекать те трагические конфликты, один из коих (с генералом Гривиным) и закончился столь печально. «Гривинское» настроение было не у одного Гривина — это было какое-то поветрие: только одни реагировали на подобную ситуацию смело и откровенно, как Гривин, а другие более робко, но от этого не менее настойчиво…

Части всех армий сильно таяли: перебежчики, а также и больные с каждым днем ослабляли части и понижали их боеспособность; все больные никуда не передавались, а оставались при своих частях.

Первые две недели по оставлении Омска пошли на нудную, но необходимую работу: надо было приспособить свой обоз к тасканию при колоннах тяжелого груза в виде транспорта больных; кроме того, каждая часть проделала на походе весьма сложную и тонкую операцию по переходу с колес на сани; также надо было переобмундироваться на дальний и суровый зимний поход. Здесь, в Каинске, предположено было задержаться и попробовать осадить противника, неустанно наступающего на наши хвосты, особенно на участке армии Каппеля, и угрожающего благополучию нашей беспросветной кишки полумертвых эшелонов правой колеи…

1. XII

Генерал Каппель, на войска которого особенно энергично наседал противник, первый решил остановиться, и попытаться организованно сдержать преследование.

Наша 2-я армия, более выдвинутая в сторону противника, могла бы сильно облегчить задачу Каппеля простым маневром на юг, но попытка свернуть части не удалась, слишком велика была инерция устремления на восток.

2. XII

Каппель отказался от своего плана, и все продолжает катиться дальше на восток к берегам реки Оби.

Сколько-нибудь серьезных боевых столкновений не было; все закончилось спорами за очередной ночлег и ограничивалось местной борьбой: противник подходил к данному населенному пункту обычно после полудня и высылал свою разведку — квартирьеров с требованием очистить пункт для ночлега в нем своих частей… Наши части обычно к этому времени успевали уже отдохнуть, а потому без споров очищали теплые хаты противнику…

Если же по каким-либо причинам невозможно было немедленно уходить и мирным путем разминуться с противником, тогда начинали разговор пулеметы. Но это было уже крайним средством: когда перевязка и кормление раненых и больных вынуждали задержаться на несколько часов. Тогда противник, ответив из приличия несколькими выстрелами, останавливал свое продвижение, терпеливо ожидая ухода белых, иногда ожидание затягивалось так, что противник вынужден был разводить костры. При свете этих костров иногда между охраняющими частями начиналась словесная перебранка и обмен остротами. «Ну, вы, „колчаки“… Поторапливайтесь — холодно ведь: очищайте нам избы…» А какой-нибудь задира прибавляет бойко: «Эй вы, колчаки, поставьте там самоварчик к нашему приходу…» «Колчаки» тоже не оставались в долгу, и перебранка затягивалась, и время для обеих сторон проходило незаметно, а главное, мирно и бескровно…

Трудно было при такой психологии ввязываться в серьезный бой. И белые обычно сматывались и уходили, несмотря на настойчивое разъяснение начальников, что обстановка требует теперь же упорнее задержать противника и остановиться в своем стремлении на восток…

3. XII

После неудачи организованного Каппелем сопротивления как будто колпак надвинули нам на голову, и мы все погрузились в спячку, и физическую, и, что гораздо страшнее, духовную: решено было молчаливо до времени подчиниться неизбежному и пережить как-то этот период моральной усталости, не насилуя людей требованием от них каких-то подвигов…

Может быть, даже, наверное, через две-полторы недели «сонная болезнь» — результат морального переутомления — пройдет, и тогда воспрянут духом все до последнего, и только тогда возможно будет предъявлять требования прежних взлетов духа… а теперь надо примириться, если не будет чего-либо катастрофического и непосредственно угрожающего… Двигаться, двигаться безостановочно и все на восток, и на восток… В этом движении заглушается голос и страх перед неминуемым и, до некоторой степени, даже голос совести… Последнее особенно важно для этих людей, людей долга…

Вечером ко мне явился какой-то тип в сильно растерзанном виде. Сначала я его не узнал и принял за пьяного — в городе в это время разбивали кабаки, ибо охраны почти никакой не было очень долгий период, а Макри, по-видимому, еще не вполне ориентировался. Но скоро выяснилось, что «тип» — лицо весьма определенное, если не в такой же степени и почтенное… Это был один из чинов ОСВАГа{56}. Довольно значительная партия их была оставлена начальником ОСВАГа Генштаба полковником Клерже{57} в тылу…

Оставаться среди красных они не рискнули и принялись на собственный риск «работать» среди наших частей… и, надо сознаться, очень и очень неудачно: во-первых, все были в достаточной мере злы на судьбу за только что понесенные неудачи, в результате которых нам предоставлено было мерить безбрежную тайгу сибирскую, а, во-вторых, добровольцы всегда и всюду обижались, когда досужее начальство и притом ретивое, вроде Сахарова, начинало заниматься среди них пропагандой и укреплением духа. Они, добровольцы, совершенно в таких случаях зверели, и горе было агитатору, если он своевременно не угадывал обстановку и не удирал пока что в целости…

И вот, когда среди добровольцев начали шнырять неизвестные маски («осваги» частенько прибегали к маскараду, наряжаясь под мужичка и т. п.), что-то таинственно шушукаться, а затем эти же типы вылезали на трибуны и начинали трафаретную и бесталанную ерунду, добровольцы, конечно, не выдерживали и «снимали» в переносном, а иногда и в прямом смысле расходившегося оратора…

Если подобный прием не обескураживал «освага», тогда к ним применялись более действенные и суровые меры. Мало кому из выступавших «освагов» удавалось сходить с трибуны по своей воле и на собственных ногах — чаще их сбрасывали… а в одном случае едва не разорвали, заподозрив в нем большевистского шпиона.

Пришлось всю затею уважаемого Клерже оставить. Тип, который сидел передо мной, явился по уполномочию всего цеха «осважистов» просить защиты и охранных грамот…

Никогда я не питал особых симпатий к подобному способу улавливания сердец и душ, особенно среди добровольцев и особенно в настоящий тревожный и неопределенный период: я это высказал откровенно представителю ОСВАГа, и он ушел, несолоно хлебавши.

В виде напутствия я прибавил, что самое лучшее, если они прервут свою «полезную» деятельность и попытаются догнать своего шефа, которому я просил передать, чтобы на будущее он остерегался предпринимать что-либо в своей области, не снесясь предварительно с командованием. Вряд ли, впрочем, удастся восстановить связь в ближайшем будущем с «доблестным» Клерже, благополучно «драпающим» на восток…

4. XII

Ужасные картины все чаще и чаще, больнее режут глаза…

Вечером мы сидели в салоне с плотно завешенными окнами. Я встал покурить и отдернул оконную штору, кошмар: на меня из темноты смотрели два стеклянных глаза. Глаза мертвой рыбы… Я протер стекла, чтобы лучше рассмотреть… и… о, ужас — при свете станционного лампиона-фонаря увидел страшную картину: на площадке стоящего бок о бок товарного вагона были сложены трупы головами в разные стороны, полураздетые и, во всяком случае, без сапог и шапок. Совершенно как поленница дров. Закостеневшие и сильно промерзшие туши, в самых ужасных и разнообразных позах. Сжатые кулаки у воздеваемых к небу рук, искривленные, иногда обломанные пальцы, выпученные животы, страшно открытые почти у всех глаза. Волосы бороды и усов в инее, запорошенные снежком, что особенно делало картину жуткой. Жуть и оторопь меня взяли. Я опасливо оглянулся на жену (ей-то, на седьмом месяце беременности, это зрелище было бы особенно не подходяще.). А самого меня вновь и вновь тянет взглянуть за окно в морозный туман…

Поезд тронулся… и мертвецы поплыли дальше… «За могилой и крестом». Немало я видал на своем веку жутких картин, но эти замороженные мертвецы превосходили самую яркую фантазию и все, до сего виденное мной…

Эти мертвецы особенно страшны своей, я бы сказал, «жизненностью»: здесь вы не видите ни крови, ни изуродованных конечностей, ни вспоротых животов с обнаженными ребрами. Все как у живых экземпляров, а между тем… бррр… бррр… этот рыбий взгляд и однообразие поз.

Потом я узнал, что мы обогнали санитарный поезд, где мертвецов складывали до лучших дней прямо на площадке грузовых вагонов, чтобы не отнимать ими место у живых. «Вот остановимся где-нибудь поближе к кладбищу или просто у поля или леска, тогда и зароем с Богом, с молитвой», — объяснял начальник санитарного поезда, старичок-врач…

5. XII

Утром, когда я сидел в своем купе-кабинете, вдруг слышу неистовый крик в салоне командарма. Голос Войцеховского, но с какими-то доселе мне неизвестными нотками надтреснутой истерии: «Я вам оторву вашу паршивую голову, если вы не удалите подобные позорные картины… Это скандал для всех нас… как вы этого не поймете… Избави Бог, подобную картину увидят солдаты, что они обо всех нас подумают… И будут правы… Идите и примите меры немедленно…»

Оказывается, Войцеховский тоже вчера подсмотрел страшную картинку мертвецов… и у него после гривинской истории уже не хватает нервов выносить эту, быть может, нелепую для нормальных времен, но неизбежную при настоящих условиях картину. Он с утра пригласил к себе санитарного инспектора армии почтенного, убеленного сединами доктора Полозова и начал на него с места в карьер орать… тот совершенно растерялся. Вылетел пулей из салона ко мне в купе и со словами: «Да он у нас совершенно сумасшедший…» — опустился на диван. Я его успокоил, как мог, и посоветовал на будущее все сведения давать через меня!.. Так после этого инцидента они, санитарный инспектор и командарм, больше и не встречались, и «голова паршивая» оставалась благополучно сидеть на плечах нашего славного хирурга…

А «мертвые пейзажи» продолжали попадаться на глаза все чаще и чаще — тиф начал уже косить население эшелонов, и не было ни рабочих сил, ни времени, чтобы немедленно удалять этих нежелательных пассажиров. Они складывались не только на санитарных поездах, но подобные же штабели лежали почти в каждом эшелоне, где тиф косил особенно бесцеремонно: не было почти никакой санитарной помощи, и обитатели эшелонов, брошенные на произвол судьбы, конечно, не могли мириться с подобной тесной близостью трупов… и выбрасывали их довольно бесцеремонно на площадки как своих, так преимущественно и посторонних, особенно товарных эшелонов…

Таким порядком эти подвижные кладбища и пропутешествовали от берегов Иртыша до берегов Оби, где только и смогли от них освободиться.

При дневном освещении картина была, быть может, и ужаснее, но зато без этого сумеречного таинственного флера, которым она подергивалась ночью, в ней было больше реальности и ни капли мистицизма. А это для нервов куда легче…

Ночные встречи всегда потом долго не давали мне заснуть… Одно я при этом старался всеми способами соблюдать, чтобы моя жена ни в коем случае не повстречалась с подобными картинками нашей жизни… полубоевой, полутыловой, но во всяком случае не лишенной аромата военного колорита…

Чтобы рассеять наших дам, я предложил им в обществе весьма обязательного полковника Макри посетить город Каинск.

Захватив с собой, по совету Макри, кое-что из предметов для меновой купли-продажи, дамы отправились в плавание. Увы, вся эта экскурсия закончилась впустую… магазины все почти закрыты и товары, видимо, припрятаны до лучших дней. Но жене необходима была до зарезу швейная машина, шить приданое будущему младенцу. Тогда на помощь пришел все тот же Макри: отыскал где-то хозяина запертого магазина швейных машин и открыл торговлю. Купец сильно боялся, что это очередная реквизиция, и пока жена не показала ему, за что она предполагает получить машину, он все отговаривался неимением исправного товара…

В конце концов сделка была завершена к обоюдному удовольствию… и машинка была не без торжественности водворена в наш вагон…

Сегодня к нам заходил генерал Каппель. Условились о порядке перехода линии реки Обь: стык внутренних наших армейских флангов — м[естечко] Камень, на берегу Оби. Дальше Каппель предполагает проходить тайгу через Кузнецк и выйти из нее где-либо в районе Ачинска или даже Красноярска.

Разговоров о том, чтобы где-то за рекой Обь задержаться, план, с которым до сей еще поры носится Сахаров, нет: для нас, ближе стоящих к войскам и имеющих ясное представление о состоянии их духа, никакому сомнению не подлежало, что добровольцы для активных действий еще далеко не созрели. Только в случае, если нам кто-либо заступит дорогу на восток и это препятствие невозможно будет обойти, тогда да: все как один возьмутся за оружие и с удвоенной силой, как затравленный волк, будут опасны и грозны для смельчака… А теперь… теперь один клич и девиз… «понуж-жа-а-а-а-й…», иными словами, «погоняй, торопись…».

Таково было мнение нашего высокочтимого общества, заседавшего сегодня за рюмкой «смирновской» в салоне командарма второй…

Поздно распрощались с Каппелем; неизвестно когда Бог приведет еще встретиться. Во всяком случае, по ту сторону страшной Томско-Кузнецкой тайги, этих загадочных сибирских джунглей, приветливо встречающих одних лишь беглецов-каторжан. «Ну, что же, быть может, и к нам, бегущим от красного советского хама, — вставил свое замечание Владимир Оскарович, — тайга отнесется более гостеприимно, нежели обычно»… «Аминь, аминь, аминь…» — подхватили присутствующие и мирно разошлись. На завтра было дано распоряжение перебросить наш эшелон на станцию Новониколаевск, так как эшелоны адмирала и Сахарова уже прошли дальше.

6–19.XII

Мы идем в Новониколаевск на всех парах и к обеду, наверное, будем там…

Мимо нас все та же знакомая унылая картина: эшелоны без паровозов, почти то же, что кавалерист без коня. Грустные, местами озлобленно-завистливые взгляды нас преследуют всюду с площадок этих эшелонов-мертвецов. Что они нам посылают, эти обреченные люди, вслед, могу себе представить. Во всяком случае, мало хороших пожеланий, и чудится, что под этими молчаливо-укоризненными взглядами мы проходим как бы сквозь строй… Очень мне это неприятно, так и кажется, что вот оно, возмездие, уже на горизонте: не успеют высохнуть слезы этих несчастных, гибнущих на наших глазах, как начнется исполнение изречения «мне отомщение, и Аз воздам…»

Поезд проходит, не останавливаясь на малых станциях: чем ближе к Оби, тем гуще столпились эшелоны, лента их по всему пути, даже между станциями почти сплошная: пассажиры помогают таскать дрова, подают воду, бросают снег в тендер, лишь бы не позволить паровозу замерзнуть. Паровоз — это центр, сердце эшелона, на нем безропотно несут караульную службу даже подростки и женщины: так каждый боится потерять свою надежду на движение вперед…

С оружием в руках отстаивают паровоз и своего машиниста и при малейшем намеке на захват сами берутся за оружие… и стерегут как зеницу ока: передать любой паровоз от одного эшелона в другой немыслимая вещь, а главное, почти не выполнимая. При недостаточном числе паровозов вообще в нашем распоряжении, подобным образом сложившиеся обстоятельства не дают никакой надежды на улучшение ситуации — несуразно медленное продвижение эшелонов правого пути…

Если у пассажиров нет достаточно энергии отстоять свой паровоз, поддерживая в нем жизнь, эшелон обречен: трубы в паровозе лопнут и, как говорится, паровоз «замерз» — требует ремонта, и капитального. Это уже не машина, а труп, а вместе с ним в мертвеца превращается и весь состав…

Много на своем пути мы встретили наполовину пустующих эшелонов: отчаялись ждать продвижение вперед и перешли на сани. Тем непригляднее становилось положение оставшихся: труднее становится поддерживать жизнь в паровозе, помимо того, что падало настроение.

Таким образом, полуопустошенные эшелоны лишь загромождали путь, выбросить их, перегруппировав как-то пассажиров, стало невозможным, да и кто этим будет заниматься. Один раз я только видел, как пассажиры при содействии железнодорожной прислуги с соответствующим инструментом пытались освободиться от неисправного, не могущего двинуться вагона, старательно спихивая его под откос. Но то был всего один вагон, а где вы найдете средства выбросить за борт целый состав, да на придачу еще и паровоз!

7. XII

Вчера поздно вечером прибыли на станцию Новониколаевск. Большая узловая станция с развитой сетью вспомогательных путей едва нас могла принять: все пространство было покрыто лентами польских эшелонов, почти вся дивизия здесь была сосредоточена. Я тотчас по прибытии на станцию прошел в штаб польских войск, где познакомился с начальником штаба, полковником Генерального штаба Румша{58}.

Это бывший офицер русской армии, окончивший нашу Военную академию в период войны и гражданской смуты…

Подготовка не Бог весть, конечно, какая, но сам по себе офицер, видимо, прекрасный: воспитанный, выдержанный, знающий языки, а главное, понимающий настоящую обстановку и дающий себе отчет, что помогает всегда знать свое место…

Как мало, к сожалению, я встречаю на своем пути во время Гражданской войны настоящих офицеров-профессионалов… А полковник Румша — георгиевский кавалер и настоящий военный…

От него я узнал, что Сахаров отбыл только что перед нами, а Колчак за сутки раньше. Гарнизон города состоит из частей армии Пепеляева, кажется, полк, достаточно дисциплинированный, но признающий одного Пепеляева. Это, конечно, дела не меняет, и поляки с ними уживаются отлично.

Районы размежеваны так: городской район — «барнаульцам», район станции — полякам… «До вашего прихода, конечно», — любезно прибавил Румша. Я его просил оставить, сохранить положение, какое было перед нашим сюда прибытием, тем паче что мы войск своих пока что здесь не имеем. Так и порешили, весь распорядок на станции остается в руках польского штаба, только мы сохраняем своего коменданта на станции, как это было установлено до сих пор всюду…

На станции всюду был образцовый порядок: на платформу никого без разрешения одного из комендантов не пускали, так что там была тишина и полное почти безлюдье.

Платформа перед самой станцией, перед входом на телеграф и дежурство была огорожена на манер заграничных станций для пропуска под контролера… У внешнего входа на вокзал, со стороны города, стоял часовой, а внутри здания небольшой караул.

В польских эшелонах была назначена дежурная часть… Все в порядке. На станции от дежурного по штабу офицера я получил письмо с линии эшелонов!! От кого это??

Вернувшись в свой вагон, распечатал и прочел послание от генерала Кузнецова{59}, военного прокурора при адмирале. Он застрял с семьей в эшелоне где-то под самым Новониколаевском; терпит нужду в самом насущном, а главное, начинает терять надежду выбраться… в заключение просит, если можно, вызволить.

Я немедленно снесся с ближайшей к кузнецовскому эшелону станцией, выяснил возможность подачи туда автомобиля и послал грузовик, сняв его со штабной платформы…

Часа через три к великому нашему удовольствию семейство Кузнецовых благополучно прибыло на станцию к самому нашему эшелону…

Начались расспросы, восклицания, лобзания и прочая, как будто люди вырвались из ада или внезапно возвращены чудесным образом с того света… А когда послушал все рассказы, то нисколько не удивился всей той экспансии, которой встреча сопровождалась.

Да за этот месяц пути от Омска до Новониколаевска, т. е. на перегоне от Иртыша до Оби, перегон, который раньше совершался в одни сутки, — люди пережили столько, что хватит на целый год.

Рассказ Кузнецова настолько характерен, что его необходимо привести, и он вполне заменит все описания полуофициального и даже официального характера, так как это сама жизнь…

Недели через две по выезде из Омска почти все пассажиры эшелонов начали испытывать необходимость освежить свои запасы пищевые…

Спрос был — явилось предложение в лице крестьян окрестных деревень: они приезжали с самыми разнообразными продуктами до замороженного в куски льда молока включительно. Но, увы, денег они брать не желали и соглашались лишь вести меновую торговлю: довольно быстро установлены были курсы, всегда, понятно, невыгодные для пассажиров…

Еще через неделю, когда даже самые отчаянные оптимисты среди пассажиров начинали озабоченно покачивать головами, имея в виду свою дальнейшую судьбу, у крестьян, очевидно, сомнений уже на этот счет не было. И они, правильно, хотя и эгоистически, учтя обстановку, решили использовать момент в самых широких рамках: теперь торговлей они интересуются мало, торговля только для прикрытия более глубоких аппетитов, брать добычу, которая валяется под ногами, подходи и бери, кто посмелее и наглее. Добычей служили все остатки после умерших пассажиров, не имеющих возле себя родственников, а также то имущество, которое не могли с собой забрать те, кто покидали вагоны и переходили на сани. Ведь из Омска поднялись многие со всем скарбом, всем домом, а на сани… что увезешь на санях — сущие пустяки. Кому продашь бросаемый хлам: свой брат пассажир не нуждается, ожидая лишь своей очереди удрать из эшелона, или предлагает взамен опять-таки подобный же хлам… Единственный покупатель — это крестьяне, но к чему он будет тратиться, раз все равно все брошенное — его законная добыча.

И вот за этой добычей и хлынула масса мужичья со всей округи, почти не стесняясь расстоянием: приезжали всем семейством и жили, терпеливо ожидая, когда плод созреет и упадет сам к их ногам…

Крестьяне приезжали на добычу, вооруженные до зубов, т. е. в просторных розвальнях, прихватывая иногда запасные, с мешками и веревками для укупорки добычи.

Прибыв на станцию, такая Богом спасаемая семейка снимала хатенку или просто баню и жила, по несколько раз наведываясь во все стоящие при станции эшелоны: сначала они расхаживали несмело, прикрываясь товарообменом, а детвора не стеснялась и попрошайничать, да и бабы тоже…

Это была правильно организованная разведка, дававшая возможность мужичкам знать в точности состояние пассажиров каждого эшелона (это вопрос тактики грабежа) и оценивать стратегическую обстановку этих эшелонов, т. е. когда «миг вожделенный» настанет и можно будет без всякого страха и стеснения приступить к тому акту, заключительному во всей этой трагедии, ради которого, в сущности, эти толпы бездельников и прибыли сюда…

Когда наплыв жаждущих пограбить или просто поживиться на счет своего ближнего превзошел все чаяния, то появилась конкуренция и выход из нее: мужички поделили все эшелоны по районам и по деревням: все довольны и нет никаких свар, которые лишь напрасно обращали бы внимание публики и привлекали бы нежелательное внимание начальства…

Хозяйственный наш мужичок и к тому же без всяких сантиментов!! По мере продвижения войск и ослабления охраны на станциях и в районе всей железнодорожной линии мужички наглели и начинали вести себя как хозяева положения, каковыми они по существу и были: толпами врывались они с мешками в руках через вокзалы прямо к эшелонам, где была заранее, по разведке намеченная жертва. Входили в вагон, где был покойник беспризорный, и на глазах остальных, еще живых пассажиров буквально обдирали раба Божьего, оставляя его в одном белье. И хоть бы в благодарность вынесли и похоронили его, куда там: обдерут и ходу дальше. Как поется в одной тоже народной частушке — «все равно ему лежать, дай скину рубашку…» и снимали. Боже, Боже, кого мы стремились поэтизировать и ставили на пьедестал, за кого пролито столько крови, чтобы его, «серенького», освободить… Зверя освободили…

В первую очередь хватали багаж покойника, не брезгуя и вещами зазевавшихся живых пассажиров. Затем бросались снимать обувь, к этому бывшие фронтовики привыкли еще на фронте германском. И в минуту покойник оставался в чем мать родила. Тут же на глазах с ужасом наблюдающих подобную мерзость пассажиров. Последние пробовали усовестить наших «богоносцев», но все напрасно: крестьяне, набив свои мешки, шумной и веселой толпой покидали вагон, переходя к очередному и, не без ехидства бросая по адресу оставшихся не обобранными пассажиров — «до свидания…», показывая тем самым, какая участь ожидает и их…

По выходе со станции мужички принимались делить награбленное, причем не обходилось и без ссор и драк… Жаден наш мужичок безмерно…

И все это проделывалось безнаказанно на глазах многочисленного станционного начальства. А попробуй протестовать сами пассажиры, так ведь из мести, если стать на пути его грабежа, наш страстотерпец способен на многое… опасались, что и продукты перестанут носить, и подвод в минуту необходимости не дадут, а то и похуже что учинят!..

Сначала крестьяне не решались долго посягать на запломбированные вагоны со всяким добром, но уже понемногу разнюхивали, что там везут, и волчком крутились вокруг да около, постукивая палками о стенки вагонов…

Но скоро дошел черед и до этого «казенного» добра… тут-то началась настоящая вакханалия…

Грустно стало и как-то жутко после всех этих рассказов, а помочь бессильны: руки коротки стали и не до этого. Единственное утешение, что придут большевики и сразу поймут, кто их главный конкурент в обирании чужого: поймут, быть может, но с большим запозданием, куда они бросили свой лозунг — «грабь награбленное»… и, наверное, примут свои крутые меры…

Пользуясь остановкой, наверное, на несколько дней, я тут же приступил к детальному знакомству с составом своего штаба — его оперативного отдела…

Своего ближайшего помощника, генкварма Бренделя, я знал хорошо еще по академии и был глубоко задет — как его изменила обстановка: всю свою энергию и характер он направлял в одно русло — самоустройство не столько себя лично, как своей семьи. Горькую школу выброшенного за борт человека он уже однажды пережил в Константинополе, продавая пирожки на улицах Пера. Вид у него был далеко не самоуверенный, какой-то испуганный, и работу штаба он выполнял далеко не четко, чем вызывал постоянное неудовольствие командарма, упрекавшего меня дружески за нашего первого ученика. Но перемениться в этой обстановке Брендель уже не был способен, так и ехал он до конца в качестве пассажира больше, а не генкварма. При всем этом он, напуганный однажды, уже боялся всего и с этим значительным зарядом паникерства так и продолжал тянуть свою лямку…

Старший адъютант оперативного отделения Генштаба полковник Сумароков{60}, по моим сторонним сведениям, был тайный «пепеляевец», что на здешнем языке, особенно на языке Сахарова, означало — «эсер». Но меня это нисколько не трогало, так как трудно проявить свои политические симпатии, сидя за картой в вагоне, передвигающемся со скоростью черепахи среди пустынных степей Западной Сибири. Работник же он был образцовый: оперативная часть в чистом виде, по существу, бездействовала, но зато она прекрасно справлялась с порученной работой по линии жел[езной] дороги: у Сумарокова всегда были точные и свежие данные о движении эшелонов, о наших колоннах и т. п. Все его доклады были четки и исчерпывающи. Всегда прекрасно одетый и строго по форме, это в тот период, когда не только щегольства, но и простого соблюдения формы никто не мог требовать…

Капитан Генштаба Плеткин{61} — случайно попал на высокую и ответственную должность старшего адъютанта разведывательного отделения. Курс академии он проходил при новых условиях Гражданской войны, т. е. уровень его подготовки не был высок. Так он относился и к своей работе: ничего не знал не только о противнике, но и о делах в самом штабе. Его доклады всегда по форме стереотипны — все обстоит благополучно… Учить его и ему подобных я, к сожалению, не имел ни времени, ни охоты. Это был «пассажир» в прямом значении этого слова…

Видимо, комплектованию штаба 2-й армии не было уделено достаточно внимания и оно носило чисто случайный характер: все были, что называется, «с бора да с сосенки…», ни спайки, ни даже простого содружества в работе не было и в помине…

Настоящая обстановка полной неизвестности, никаких перспектив, никакой будущности — все это угнетало чинов моего штаба и не могло способствовать не только успеху работы, но и простому переживанию день за днем: все чины сидели по своим углам, не имея особого желания встречаться и общаться с другими работниками штаба. Наступающая зима сибирская способствовала такому медвежьему препровождению времени… А что каждый думал про себя, то и таил в себе крепко…

Значительно больше деятельности и, я бы сказал, общественности проявлял административный отдел полковника Макри. Последний не довольствовался своей прямой работой, но всюду ее выискивал, а выполнение было всегда выдающееся. Так, например, все сведения по разведке я получал от Макри, и эти данные никогда нас не обманывали. Положительно не было той отрасли, в которую Макри не совал бы свой нос. Это нас, меня и Войцеховского, так поражало, что невольно напрашивался вопрос — насколько бескорыстно все это делается.

Его цель для меня начинала становиться более ясной — он стремился стать необходимым и, по возможности даже, и незаменимым. Такое стремление в наше время должно только приветствовать и поощрять, стремясь вознаградить по заслугам… «Чего он от нас хочет?» — осторожно всегда задавал вопрос генерал Войцеховский… и продолжал: «Как только я узнаю, что он хочет, тогда я успокоюсь, а то все мне кажется, что это большевицкий провокатор…»

Признаться, и мне не раз приходила на ум эта мысль, но кому ее выскажешь. В штабе рады были бы такому обороту моей мысли — его там определенно недолюбливали как старательного службиста, расценивая как выскочку…

Осторожно и очень деликатно я подошел к этому вопросу, и накануне нашего прибытия в Новониколаевск мне наконец удалось выпытать признание от самого Макри: он очень бы хотел производства в генералы… Бесспорно, желание вообще естественное, и нельзя пожаловаться, чтобы Макри себя недооценил… Но к чему ему нужен был в настоящее время этот высокий чин, навлекающий на себя одни неприятности и не дающий в полной мере тех привилегий, которые ему были придаваемы ранее. Ведь даже большевики в своей звериной злобе ни на кого так не опрокидывались, как на генералов. «Царь, попы, помещики да генералы» — вот четыре жупела ихней пропаганды… А он, Макри, ставит на очередь этот сакраментальный ранг…

Ну, что же, если это не маска, можно его при случае и сделать генералом, если ему этого так уж хочется…

Во всяком случае, в настоящее запутанное время, как я уже неоднократно имел случай убедиться, любой вопрос можно было поручить полковнику Макри и его отряду особого назначения, и всегда все было исполнено в точности и в наилучшем виде. Правда, это была простая исполнительность и до генеральства было еще далеко: ведь исполнительным почитал своей обязанностью быть каждый из младших помощников, лишенных в той или иной мере инициативы. Но времена другие, и нам приходилось прикладывать иные и масштабы по оценке деятельности…

Был один по прежним временам весьма крупный недостаток у полковника Макри — это легкое отношение к превышению власти: чуть что посложнее, так сейчас же и наблюдаешь подобное явление. Причем ни сам Макри, ни его «ребятенки» (так он называл всех своих в отряде) никогда не упускали случая «не забыть и себя»… Это уже поистине чисто «греческая» манера, привитая ко всем чинам его отряда… а, впрочем, быть может, и не только греческая, а вообще свойственная полиции…

Другим, не менее ценным административным работником был наш комендант поезда генерал Семенов, один из немногих спасшихся от гвардейского батальона…

Это был вполне сложившийся кадровый офицер с гвардейским душком, правда, но достаточно глубоко спрятанным, сообразно обстановке…

Он был дисциплинирован, воспитан, несколько резок в обращении, но зато тверд и настойчив…

Насколько соответствовал Макри всем вопросам, возникавшим вне периферии штаба, настолько же подходящ был генерал Семенов для разрешения всех вопросов внутренней жизни штаба. Кроме того, у Семенова было драгоценное качество — он ничего не пил спиртного, Макри же, хотя и в меру, но все же за бокал хорошего вина мог посмотреть на некоторые дела-делишки сквозь пальцы…

Очень сожалею, что только на днях отдал я распоряжение прицепить к нашему эшелону несколько теплушек и разместить в них комендантскую команду штаба. Сделано это было по настоянию генерала Семенова, который, как тогда мне показалось, просто скучал без воинских чинов… особой же необходимости в этом я не видел.

Начальник команды поручик Ю… мне представлен был комендантом штаба и произвел на меня прекрасное, с внешней, конечно, стороны, впечатление: высокого роста, красавец собой, правда, красота грубоватая, но импонирующая. Строевик, по отзыву знающих его, прекрасный и умеет держать солдат в руках. На вопрос, где и когда он окончил училище, последовал краткий ответ: «Сахаровского производства», — что должно было означать, что офицер выпущен из офицерских классов (курсов), организованных по приказу адмирала на Русском острове (крепостной район Владивостока) и веденных генералом Сахаровым{62}. Отзывы об этих курсах были самые разнообразные: как всегда — «хорошая слава лежала, а худая бежала», и вот перед прибытием на фронты первых выпусков уже по всему тылу (как известно, тылу до всего дело есть и чем глубже в тыл, тем разнообразнее и «осведомленнее» данные…) шла молва, что Сахаров муштрует, завел аракчеевщину…

Вряд ли это справедливо: все мы за годы Гражданской войны сильно пораспустились и подтянуть следовало. Особенно надо было внедрить хороший заряд дисциплины в первые выпуски нового офицерского состава, который готовился стать стержнем новой организуемой адмиралом армии.

Отзывы командующих войсками в округах о новых офицерах были прекрасные, что и послужило быстрому выдвижению Сахарова на командные верхи.

Упущены были, по-моему, два важных обстоятельства: первое, что армия все же пока что опиралась на добровольческие кадры, где дисциплина была достаточно своеобразна и, во многом, походила на дисциплину в казачьих частях царского периода, т. е. дисциплина проникала сверху донизу данную часть и в отношении лишь своих, данной части, офицеров, а что касается прочего командного состава армии, то к ним было весьма проблематичное почтение, не больше. Начальнику части предоставлялось самому изыскивать способы и градусы этой подчиненности: мы повинуемся тебе, как бы молчаливо говорили добровольцы (казаки), и больше никого не хотим знать, а тебе предоставляем право и возможности лавировать между нами и высшим начальством. Вот, в сущности, была та неписаная дисциплина, которую исповедовали добровольцы: опираясь на подобную этику в период Гражданской войны, начальники добровольческих частей, будучи, по существу, не сменяемы, вырождались всегда почти в маленьких атаманов или, если это им не удавалось, то при конфликтах с высшей властью кончали приблизительно так свою карьеру, как ее закончил генерал Гривин…

Для казаков все офицеры и начальники делились на «наших», которым подчинение предписывалось без рассуждений, и на «пехотных», к которым, кроме внешних знаков внимания, казак не питал никаких иных чувств…

Для добровольцев начальство было, т. е. начиналось и кончалось, титулом «каппелевец», «пепеляевец» и т. п.

Вследствие изложенного армиям адмирала Колчака грозило сконструирование двух слагаемых — старые формирования и формирования новые, или, точнее говоря — двух различных по внутреннему своему содержанию групп — добровольческой и постоянной, иначе, переводя на язык военной терминологии — «регулярной и иррегулярной». Мешать, пока мы все нуждались в сохранении добровольческой идеологии, эти две группы нельзя было без серьезного ущерба всему делу борьбы с большевиками, и в этом, по-моему, кроется второе упущенное военным руководством адмирала обстоятельство — несвоевременность перехода на регулярные рельсы… с них при первом же серьезном испытании наш экспресс должен был неминуемо сорваться. Ведь регулярность требует для своего применения и деятельности рамок тоже в достаточной степени регулярных… А где же найти регулярность в Гражданской войне?!!

Слава Богу, что хватило еще здравого смысла не покончить совершенно с добровольчеством, иначе при настоящем моменте мы остались бы с голыми руками.

Сегодня так много событий и впечатлений, что мы засиделись с Войцеховским до позднего часа в его вагоне. За весь вечер я всего один раз вышел из вагона — проводил жену в наш вагон и прошел затем на станцию проверить охрану… Последняя не вызвала с моей стороны никаких замечаний: все были на местах, даже начальник команды поручик Ю… почему-то был в комнате дежурного по станции… Пожелав ему покойной ночи, я вернулся к Войцеховскому, и мы продолжали наши разговоры на разные темы. Между прочим мы немного поиронизировали и над страхами нашего «ангела-хранителя» полковника Макри: как только мы прибыли на станцию, тотчас же и он явился и толково доложил, какой гарнизон в городе, каково настроение войск гарнизона и жителей, и в соответствии с этим он получил от командарма указания…

От Макри мы впервые услышали о попытке ареста не то Сахарова, не то адмирала Колчака, не то и того и другого вместе… и кем же: войсками местного гарнизона под водительством самого начальника, командира полка армии Пепеляева{63}… Так как от полковника польских войск мы ничего не получили, что могло бы внушить подозрения, и даже простого изложения предположений подобного сорта, то естественно, что мы Макри подняли на смех, уличая его в излишней «осторожности», если не сказать больше. Макри немного обиделся, насколько вообще допустимо показывать свое неудовольствие начальству, но остался при своем мнении, что покушение имело место, но было своевременно предупреждено…

Видя наше недоверие (мы считали это «покушение» выдумкой излишней услужливости органов охраны поездов адмирала и главкома), Макри замолк, дав нам недвусмысленно понять, что наша близорукость превысила все его чаяния. Принять свои меры по городу Макри все же испросил разрешение… и получил его…

Перед сном (было около 2 часов ночи) я зашел в свое купе, а Войцеховского оставил одного…

Не более как через четверть [часа] после этого ко мне в купе вошел адъютант и таинственно доложил, что наш поезд окружен какими-то вооруженными солдатами, имеющими своей целью отнюдь не меры нашей охраны: вагон Войцеховского отцеплен от остального нашего состава (вагон командарма был в голове поезда и почти непосредственно против вокзала…)…

Мы с Войцеховским немедленно прицепили револьверы и вышли из вагона: при свете сильных станционных лампионов мы ясно видели группу вооруженных людей, копошащихся при пулемете — пулемет был направлен прямо вдоль поезда…

Я быстро прошел вдоль поезда и на другом его конце также заметил группу у пулемета. У вагона нашей команды охраны штаба, плотно закрытого, я увидел какого-то человека, одетого совершенно не так, как обмундированы части нашего штаба. Этот субъект что-то говорил, видимо, обращаясь к находящимся внутри вагона людям, по тону его голоса можно было предполагать, что он грозил каждому, кто вздумает выйти из вагона. Я подошел к нему вплотную и увидел типичного сибирского солдатюгу, на голове торчала лохматая папаха, особого «пепеляевского» типа. «Что ты здесь делаешь — разве не видишь, что это поезд командарма второй?» — спросил я. Этот тип что-то пробормотал в ответ и ретировался за вагон, по ту сторону которого толпились люди.

Чтобы выяснить, что делается в этой части поезда, менее освещенной и примыкающей, обращенной к наиболее пустынной части платформы, которую замыкали ряды пакгаузов, я вошел в первый же вагон, оказавшийся помещением младших чинов штаба, и прошел через него. В вагоне почти никто не спал, и большинство было одето и при оружии.

На вопрос, знают ли они, что происходит, последовал ответ, что точно ничего им неизвестно, но что кто-то, очевидно, из комендатуры штаба, проходил по платформе и громко передал распоряжение коменданта — из вагона не выходить.

Вот почему все они и сидят, ожидая дальнейших распоряжений…

Я приказал всем быть наготове к вызову по тревоге, а пока одеться всем, быть при оружии и ожидать распоряжений от меня. Приказание о выходе передам я через своего адъютанта.

На площадке вагона никого не было, но с запертой стороны, противоположной выходу, кто-то стоял возле самой двери снаружи и «ломился» в нее.

Я подошел к самому окну и заглянул через голову того субъекта, который уже был на ступеньках и дергал ручку двери: там внизу на платформе толпились солдаты, человек десять-пятнадцать и все в тех же «пепеляевках».

Я повернул ключ, и дверь открылась, ко мне влез, вернее, был втолкнут вооруженный солдат…

Я отстранил его в сторону и обратился к столпившимся, кто они такие, что им надобно. В ответ последовал весьма невразумительный галдеж, в котором ровно ничего нельзя было понять. Я прикрикнул на солдатню и спросил старшего. Вперед выдвинулся, по-видимому, офицер, которого солдаты величали «господином», а чин его я не разобрал.

Я обратился к нему с тем же вопросом, но он вдруг отчего-то озверел сразу и крикнул: «Ребята, это начальник штаба. Тащи его сюда…»

Я поднял револьвер, а другой рукой вытеснил с платформы ранее туда забравшегося субъекта и сейчас же захлопнул дверь, за которой продолжали раздаваться угрозы по моему адресу: «На штык его насади, в штыки его…» — кричал начальник банды. Но, видимо, солдатам не совсем ясна была задача: они переминались, но ни одного решительного жеста не последовало с их стороны.

Я спустился из вагона на платформу с другой стороны и быстро прошел к тому месту, где я оставил Войцеховского: он стоял в спокойной позе в тени вагонов соседнего польского эшелона и курил.

«Положение, Сергей Николаевич, сложнее, чем казалось раньше, — мы, по-видимому, окружены, и наш противник ожидает дальнейших распоряжений, — доложил я командарму. — Надо полагать, что как только прибудет главный распорядитель или его приказ, здесь начнутся эксцессы».

«Что же делать?» — переспросил Войцеховский.

«Я уже послал Рыкова (ординарец) к Румше просить его вмешательства, а также дать нам временный приют у себя. Очевидно, мы подвергаемся той же авантюре, что и Сахаров с Колчаком…»

Через пять минут пришел Рыков, вынырнув весьма таинственно из-под польского эшелона, и доложил, что полковник Румша нас ожидает…

Мы тем же путем, подлезая под вагоны, отправились в штаб польской дивизии. По дороге Рыков сбился с пути, и мы вынуждены были стучаться в один из вагонов, чтобы нас ориентировали. На рекогносцировку пошел я. На мой стук раздался недовольный заспанный голос, по-польски спрашивающий, какого черта нам надо и почему мы будим мирных обитателей. Я влез в вагон и очутился в той половине теплушки, которая несла функции спальни. На широкой тахте раскинулась какая-то дама в дезабилье и рядом с ней, поспешно ее прикрывающий и сам накидывающий халат на себя, располагался, по-видимому, какой-то польский офицер… Уяснив спросонья, в чем дело, офицер через дверь распорядился, чтобы его денщик нас проводил в штаб. Я поблагодарил и вышел из этого союзнического будуара: вот как они кейфуют — невольно загомозилось у меня в голове, а наши в тесноте кормят вшей и сидят по неделям на станциях. Действительно, мы — какой-то навоз, раз с нами не считаются. Да и как мы можем импонировать союзникам в качестве хозяев, если командарм и его начальник штаба ищут у них защиты от своего собственного воинства.

С такими грустными мыслями мы двинулись дальше и через десять минут были в штабе, куда вскоре прибыл и Румша.

Выслав вон всех своих офицеров (какая деликатность по нынешним временам), он спросил, в чем дело, а затем пригласил адъютанта и отдал распоряжение дежурной роте навести порядок на станции, арестовав всех, кто попадется с оружием в руках. Мы остались ожидать результатов. Через полчаса полковник Румша снова пришел в штаб и сообщил нам любезно, что порядок на станции восстановлен. Мы поблагодарили и покинули свой невольный «бест»[169].

Вернувшись к своему эшелону, мы нашли полный порядок и тишину. У вагона командарма нас встретил генерал Семенов и доложил, что в городе идет стрельба и что туда отправилась польская часть.

На мой вопрос, где же наша охранная команда, Семенов смущенно доложил, что вагон охранной роты был кем-то снаружи запломбирован и никто не мог оттуда выйти, а начальник команды поручик Ю… как ушел с вечера на станцию, так и не возвращался, и его не могли нигде найти. Получалась весьма загадочная картина: начальник охранной части куда-то в самый нужный момент исчезает, а его часть очутилась под арестом.

Все это в высшей мере странно, если не сказать больше.

Долго мы еще обсуждали так благополучно завершившийся для нас путч. На завтра приказано было ранним утром, если это по обстановке окажется возможным, пригласить к командарму полковника Макри, связь с которым совершенно порвалась… теперь же коменданту дано распоряжение немедленно послать под командой хорошего офицера не менее одного взвода на разведку и установление связи с городом.

Проходя в свой вагон, я видел на платформе дежурную польскую роту в полной готовности и патрули от нее по всему нашему району.

В вагоне я застал жену, совершенно готовую к выходу по первому слову: теперь, успокоившись, она готовила нам всем чай. Она нисколько не волновалась и провела все это время за чтением какого-то романа.

Молодец! С такой женщиной не пропадем, и есть полное основание полагать, что она благополучно выйдет из своего тяжелого положения и в дальнейшем…

8. XII

Весь день посвящен разбору происшедшего накануне «инцидента», как его ласково охарактеризовал генерал Пепеляев. Роль последнего во всей этой истории не была особенно загадочна: у начальника гарнизона, командира Барнаульского полка полковника Ивакина{64}, была найдена копия телеграммы на имя Пепеляева, где он запрашивал, как ему быть с вновь прибывающим эшелоном (очевидно, вопрос шел о нашем).

Хотя Пепеляев и отклонял от себя участие во всей этой гнусной истории, но он же сам себя выдал с головой своей телеграммой — запросом на имя командарма Войцеховского, в которой он просит передать ему полковника Ивакина на расправу якобы… Но главная соль заключалась в том, что эта просьба-телеграмма пришла раньше окончания всей истории и выяснить ее печальный для Ивакина конец Пепеляев никак не имел возможности, ибо, повторяю, конец в тот момент еще не был известен даже здесь на месте. А Пепеляев почему-то уже знает о постигшей своих соратников неудаче. Это было весьма загадочно и говорило не в пользу Пепеляева…

Во всяком случае, эта пепеляевская телеграмма была первым камнем, брошенным на тогда еще безоблачное сравнительно небо… и она заставила нас насторожиться и под иным несколько углом рассматривать все происшедшее событие…

Пепеляеву было отвечено вежливо, но настойчиво, что его вмешательство лишь осложнит и без того запутанную ситуацию и ни в коем случае не послужит к облегчению участи виновников.

Как только это последнее слово было произнесено, так тон Пепеляева резко изменился с ласково-просительного на высокомерно-приказательный. С этого момента он не перестает бомбардировать генерала Войцеховского просьбами и угрозами: если Ивакина не передадут ему, то он вынужден будет силой его взять у нас. Если полевой суд приговорит Ивакина к высшей мере, то все как один в 1-й армии воспылают жаждой мщения и тогда горе нам. И все в таком же роде. Сначала мы отвечали очень усердно и не менее пространно: все казалось, что кто-то стремится неправильно осветить Пепеляеву обстановку. Затем с переменой тона пепеляевских депеш и наш тон из любезного перешел на чисто официальный и в конце концов закончился приблизительно такой формулой: почему в сущности Вы, милостивый государь, столь горячо принимаете к сердцу промах Вашего соратника; ведь он в момент путча находился не в Вашем даже ведении. И ловко ли командующему армией так уж упорно и во что бы то ни стало стремиться к оправданию самого тягчайшего воинского поступка — покушения на своего непосредственного начальника…

А события между тем текли своим порядком… Утром, около 10 часов, из города прибыл полковник Макри и подробно доложил, что происходило в минувшую ночь в городе.

Предчувствие надвигающихся событий не покидало нашего Макри ни на минуту, и он, всегда бдительный, удвоил свое внимание. В городе был свой хозяин — начальник гарнизона полковник Ивакин, что, однако, не мешало и п[о]лк[овни]ку Макри раскинуть свою сеть разведки. Так как Ивакин был поглощен подготовкой своего «действа», то естественно, что он и прозевал те настойчивые и недвусмысленные меры наблюдения за каждым его шагом, которые установил Макри. Кроме того, бесспорно, что персонал по части разведки у Макри был несравненно выше ивакинского… В результате Макри был осведомлен о каждом шаге чинов гарнизона и заблаговременно и сообразно с этим он и действовал: во-первых, он расквартировал свой отряд так, чтобы быть на путях движения частей гарнизона к вокзалу, во-вторых, он установил тесную связь с районом станции и в частности с дежурной частью польской дивизии. Не рассчитал только одного Макри, что в момент начала выступления гарнизона связь будет порвана и надолго, после чего Макри фактически очутился в городе один со своим отрядом, лицом к лицу с Ивакиным…

В гарнизоне началась агитация еще днем: собирались солдаты на небольшие группы и среди них немедленно появлялись агитаторы, «разъясняющие» положение в том смысле, что прибывший на станцию командарм второй генерал Войцеховский имеет тайное намерение вновь, как Сахаров, выдвинуть «барнаульцев» (полк Ивакина) на фронт, что «мы ему не подчинены» и что генерал Пепеляев приказал не допускать никаких самовольных распоряжений «его частями» (читай — «барнаульцами»). Выход на фронт была постоянная, весьма выигрышная формула агитации: чего-чего, а «фронта» солдаты, попавшие однажды в глубокий тыл, всегда побаиваются и на удочку эту идут охотно. После того когда слабое, чувствительное место было нащупано, легко было вытянуть солдат и на улицу. А там начиналась уже чисто базарная психология: слова, галдеж, крики… и винтовки начинают сами собой стрелять… Раздались крики «веди нас на злодея», и с мертвой точки дело сдвинуто: не понимали, зачем и куда надо идти, и тем охотнее слушали подсунутых поводырей. Совершенно неожиданным явилось препятствие в лице отряда полковника Макри: с наиболее ретивыми «барнаульцами» произошло несколько стычек. Ивакин не растерялся и, вступив где в открытое столкновение, а где в разговоры с целью выигрыша времени, частично достиг цели: наиболее надежная часть его полка была пропущена на станцию и явилась той силой, которая начала немедленно на вокзале проводить в жизнь приказ об аресте командарма второй…

В самом городе, однако, положение настолько осложнилось, ввиду открытого несочувствия всей этой авантюре со стороны отряда особого назначения, что полковнику Ивакину так и не удалось проскочить на станцию, где, в сущности, и находился гвоздь всего создавшегося положения: ему, п[олковник]у Ивакину, пришлось разъяснять своим солдатам обстановку в тонах, ему необходимых. Кроме того, ему, Ивакину, надо было как-то преодолеть и боевое, в частности, огневое сопротивление отряда п[олковни]ка Макри.

Как всегда в подобных случаях, а в Гражданскую войну в особенности, при виде некоторой опасности (а ведь агитаторы-то обещали одни лавры…) солдаты начали колебаться.

Свой тыл сильно беспокоил Ивакина, он не мог рисковать и нападать на станцию, не только не зная настроений польских войск, но не заручившись простым сочувствием населения прочих (не польских) эшелонов. В отношении нашего вагона-салона, где помещался командарм, некоторые мероприятия Ивакина удались: ротный командир довольно быстро ориентировался среди скопища эшелонов, удачно произвел операцию отцепки вагона Войцеховского. Отлично удалось Ивакину обезвредить и нашу охранную роту, причем, как позже выяснилось, ее командир был перетянут в лагерь противника и только по какому-то недоразумению не принял непосредственного участия в аресте командарма. Возможно, что в этом случае все действия командира роты были более уверенны и по результатам своим более удачны. Однако как у самого Ивакина, так и у его агентов не было, очевидно, определенных планов или инструкций — что же делать дальше с арестованным командующим армией. Вот чем объясняется та заминка и потеря времени, которая произошла после момента отцепки вагона командарма…

О ходе событий в самом городе кроме рассказа полковника Макри, весьма пристрастного к себе и к действиям своего «храброго» отряда, я получил обстоятельный доклад от самого Ивакина, когда его привели ко мне после ареста.

Что предшествовало решению полковника Ивакина арестовать сначала Сахарова, а затем, когда это не удалось, то Войцеховского, так и осталось тайной. Однако следствие все же наводило на некоторый след, и след этот постоянно приводил в Томск, к Пепеляеву…

Ивакин стремился все свои действия объяснить собственным почином: его всегда возмущали распорядки и в армиях на фронте, и, в особенности, тылы. С приходом к власти генерала Сахарова Ивакин счел все дело белой борьбы проигранным, а потому он и все одинаково с ним мыслящие командиры стали внушать генералу Пепеляеву мысль возможно скорого и безболезненного выхода с фронта, что, в конце концов, им и удалось провести.

Но тыловое сидение 1-й армии, как мы знаем, было довольно грубо и, во всяком случае, неуместно нарушено генералом Сахаровым — отсюда ненависть к последнему. «Но ее приходилось затаить, — говорил Ивакин, — каждому про себя, сохранив ее до лучших дней». Объяснить его попытку осуществить арест Войцеховского, после неудачи с Сахаровым, Ивакину так и не удалось: все его мотивировки были бледны и притянуты насильно, сводясь, в конечном счете, к все той же жажде мести, которая, видимо, по преемству падала после Сахарова на Войцеховского…

Дальнейший ход событий рисуется так: свою мысль о мести и ее осуществлении тем или иным способом Ивакин стремится передать дальше по иерархической лестнице полка вниз. И ему удалось привлечь будто бы на свою сторону всех батальонных и часть ротных командиров. Но с солдатами было гораздо сложнее: их надо было уговаривать и почти всегда с малой надеждой на успех. Во всяком случае, «к стыду своему признаюсь, что солдаты были не со мной и мне пришлось, чтобы вывести их в неурочное время из казарм, прибегнуть ко лжи…» — с горечью признался Ивакин…

Тем же самым несочувствием его идее он объясняет и свое бесповоротное решение «сдаться на милость победителя…».

«Я всегда слыхал, что генерал Войцеховский демократ, а не зубр, как Сахаров, но все мы опасались, что он, как истый вояка, будет без рассуждений исполнять все предначертания Сахарова, а это будет окончательно и бесповоротно гибелью для всех нас… и вас, конечно. — прибавил Ивакин. — О, если бы мне дали время, я бы весь полк перевел в свою веру, и тогда несдобровать тем начальникам, которые принизили у нас здесь в Сибири знамя демократии. Я сам из народа и горжусь, что связи с ним не потерял до сей поры: кликну клич и весь наш уезд, как один, явится на мой призыв. Дело генерала Пепеляева, которого я очень люблю и уважаю, давно проиграно — после того как он не поддержал генерала Гайду. Это была огромной важности тактическая ошибка Пепеляева. Мы все тогда же ему заявили самым энергичным образом, что за Гайдой — его, генерала Пепеляева, очередь, так что им друг за друга надо крепко держаться. Но, увы, тогда, видимо, были иные настроения… и вот результат», — с грустью закончил Ивакин.

Полковник Макри далее говорит, что движение «банд ивакинских» было остановлено им, полковником Макри. Полковник же Ивакин определенно заявил, что, выслав одну надежную роту на станцию произвести арест, он, Ивакин, был настолько уверен в благополучном для него результате, что и не собирался вообще на вокзал выдвигать весь полк. Полк он хотел иметь целиком в своих руках и для других операций, которые могли развернуться в дальнейшем. Стрельбу в городе полковник Ивакин всецело приписывает одиночной и хулиганской инициативе. А по Макри — это бои между идущими на вокзал ивакинцами и его отрядом. Где же, спрашивается, раненые, если «бой» был так серьезен… «Раненых всех полковник Ивакин тщательно скрыл в казармах», — дает объяснение полковник Макри…

Одно неоспоримо: когда на вокзале все уже было покончено, то за водворение порядка принялась польская рота и отряд п[олковника] Макри… Это — факт неоспоримый… За что, как только выяснились хоть отчасти некоторые подробности, полковник был представлен к производству в генерал-майоры.

Погоны генеральские он, видимо, постоянно с собой таскал, они немедленно появились на его плечах, даже не ожидал он и результатов представления: «разве генерал Сахаров или адмирал откажут в чем-нибудь генералу Войцеховскому…» — не без лести объяснял Макри свое нетерпение…

В отряде Макри раненых не было, хотя о «контузиях» и шел разговор. А впрочем, Бог с ним, все окончилось благополучно и не без участия бывшего полковника Макри. Но слова полковника Ивакина ближе к истине: генерал Пепеляев, как сказано выше, получил сведения о неудаче всего задуманного ранее, нежели окончательно выяснилась обстановка на вокзале, и случиться это могло потому, что полковник Ивакин сообщил, по-видимому, генералу Пепеляеву о своей неудаче в городе. Именно этой неудаче они оба придавали большее значение, нежели результатам действий роты на вокзале… и действительно, к чему были все эти путчи и аресты, если настроение солдат не «переворотческое». А без солдат — это после революции понимали даже и прапорщики, и «вода не освятится»…

Сдавшийся на милость победителя (а таковым себя считал, и вполне основательно, как он думал — полковник Макри) полковник Ивакин перед двенадцатью часами был приведен ко мне. В мое купе-кабинет вошел маленького роста блондин, весьма моложаво выглядевший, совсем юнец, и отчетливо откозырял, хотя форма его одежды, не знай я наверное, что передо мной полковник Ивакин, и не показывала на принадлежность субъекта к офицерскому классу. Он был одет по-зимнему, в полушубок «романовский», или, как в Сибири охотнее говорили, в «барнаулку», в валенках, конечно, без оружия. Вид вполне «демократический», как и полагалось в армии демократа генерала Пепеляева.

Я предложил ему, в ожидании приглашения командарма второй генерала Войцеховского, присесть на диван. Ивакин поблагодарил, спросил разрешения закурить и с видом визитера присел на самый кончик кресла. Руки его, когда закуривал, немного дрожали, так, самые кончики пальцев, а сам он сдерживался, и это ему удавалось: или он примирился с грядущей его судьбой, или же это был человек с громадным самообладанием… Скорее первое, так как на вопросы он отвечал хотя и вежливо, но, как мне показалось, не особенно охотно. Голос был слабенький, быть может, от усталости или от природы, не могу сказать. Часто закрывал глаза, как бы собираясь с мыслями.

Первый заговорил Ивакин, которого, по-видимому, смущало мое молчаливое созерцание столь редкостного экземпляра.

«Скажите, ваше превосходительство (в армии Пепеляева титулование старого режима было отменено и обращение было послереволюционное — „господин генерал“), куда вы меня предполагаете отправить — к генералу Сахарову или к моему генералу… Пепеляеву…» И такой надеждой засветился его усталый взор… авось, дескать, повезет и меня направят в штаб 1-й армии, о чем, между прочим, до последнего момента настойчиво хлопотал и Пепеляев.

Я ответил незнанием и что это зависит вполне от генерала Войцеховского и, вероятно, также и от Сахарова. Однако полагаю, что к своему генералу он, Ивакин, уже не попадет.

Ивакин низко-низко опустил голову — повесил, как принято говорить, «нос на квинту». Через минут пять меня к себе пригласил Войцеховский и просил составить по всем правилам военного времени военно-полевой суд. Затем ввели и полковника Ивакина. Он пристально вглядывается в лицо Войцеховского, еще больше подтягивается и на все вопросы отвечает достаточно бодро и четко. Однако лицо его выдает — он стал мертвенно бледен и как будто окаменел.

После краткого расспроса об обстоятельствах всего дела, затеянного, как доложил Ивакин, на полную его ответственность без малейшего намека на участие командарма первой[170]… Это последнее обстоятельство особенно стремился Ивакин отметить и подчеркнуть.

«Эх, полковник, полковник, и зачем все это затевать. Это, впрочем, я говорю вам не с целью укорить вас в чем-нибудь, — поспешил добавить генерал Войцеховский, — а из простого сострадания ко всем вам, заблудшим». Почувствовав в словах командарма ноту сострадания и участия, Ивакин встрепенулся и, встав, попросил генерала Войцеховского не отправлять его, Ивакина, к Сахарову.

«Вы будете здесь же у меня в армии преданы военно-полевому суду и в его руках решение…» — уже значительно жестче добавил Войцеховский… Ивакин устало опустился на стул со словами: «Только поскорей…» В голосе почудились слезы… совсем мальчик-школьник, напроказивший и теперь покорно ожидающий наказания…

А перед нами ведь сидел важный преступник.

Задав несколько незначащих вопросов, Войцеховский приказал мне передать Ивакина коменданту штаба для ареста. «Чтобы строго наблюдали», — прибавил командарм. Ивакин, криво усмехаясь, процедил сквозь зубы: «Не беспокойтесь, ваше превосходительство, не сбегу…»

Его вывели уже под сильным конвоем и в сопровождении коменданта, генерала Семенова. Помещен он был в пустой вагон-теплушку и с ним вместе несколько солдат вооруженных при офицере.

Нам время было обедать, и не успели мы окончить его, как пришли доложить, что полковник Ивакин заколот штыками при попытке к бегству…

Генерал Семенов доложил, что Ивакин почти тотчас же после размещения в теплушке встал и начал нервно ходить от одной стены к другой. Конвой зорко за ним наблюдал. Потом Ивакин вдруг бросился на ближайшего солдата и начал вырывать у него винтовку. При борьбе остальные конвойные закололи его на месте. Так было доложено официально, а неофициально позже я узнал, что Ивакин начал говорить, обращаясь к солдатам, о долге революционного воина и на неоднократные замечания офицера прекратить возмутившую офицера речь отвечал руганью по адресу всего командного состава… тогда офицер будто бы вынул наган и застрелил Ивакина со словами: «Чего там с вашей сволочью еще канителиться… некогда…»

Так полевой суд и не был собран…

Говорят, что генерал Пепеляев, как только получил сведения о трагической гибели своего соратника и единомышленника, немедленно отдал приказ двигаться на Новониколаевск с очевидной целью разделаться с нами, но он, как и Ивакин, не рассчитал своих сил: никто за ним на эту авантюру не двинулся, да и против «шерсти» по линии железной дороги нельзя было пробраться…

9. XII

В обед мы получили по телеграфу известие об аресте нашего Главковерха генерала Сахарова на станции Тайга, что было делом рук братьев Пепеляевых — генерала и премьера нового правительства адмирала Колчака{65}.

Известие нас так поразило, что мы не нашлись в первый момент, как на этот дерзкий акт реагировать. Общность участи, которую готовил Пепеляев и нашему командарму, сильно подняла в наших глазах шансы генерала Сахарова. Немедленно дана была телеграмма о немедленном освобождении Главковерха и что этот акт, помимо наносимого им вреда всему нашему делу, чреват последствиями и в будущем… Ответа не получили и решили возможно быстрее двигаться на восток, к ст[анции] Тайга, где, по-видимому, был сам Пепеляев, и попытаться освободить г[енерала] Сахарова, хотя бы к тому пришлось применить экстрамеры. Благодаря содействию полковника Румши нам удалось довольно быстро получить пропуск (жезл) на восток. В это время союзники не были еще настолько ревнивы и не скупились на расходование подвижного состава, главным образом паровозов… особенно, если это могло послужить делу упорядочения всего движения.

27. XI-10.XII

Медленно, но верно надвигаемся на станцию Тайга, где засел наш сибирский «Соловей-разбойник» Пепеляев.

По пути почти та же картина, что и на левом берегу Оби, с той разницей, пожалуй, что настроение здесь, в эшелонах беженцев, не столь безнадежное: они все еще надеются на возможность проскочить на восток… Правда, здесь уже беженские и вообще наши русские эшелоны идут вперемежку с эшелонами союзников. Это были польские, преимущественно хозяйственные эшелоны, и надо отдать справедливость, что польские начальники эшелонов по линии железной дороги вообще не вели себя заносчиво, грабительски к чужим паровозам не относились, щадя, конечно, в первую очередь не свою честь (об этом в то время вряд ли кто из союзников думал), а те же «животишки»[171].

Поляки помимо Славгорода несли охранную службу и на юге от Новониколаевска до Барнаула и Бийска включительно.

Перед выводом из Барнаула польского гарнизона в городе вспыхнуло восстание рабочих, поддержанное извне бандами партизан. Поляки едва унесли оттуда ноги. Теперь они, польские эшелоны всей дивизии генерала Чума{66}, сосредотачиваются к Новониколаевску, и пока что особого беспокойства в их частях не заметно — видимо, тверда еще надежда на безмятежное продвижение. Единственно, чем польское командование недовольно — это подчинением их чешскому командованию в лице генерала Сырового[172]{67}.

Чешское командование использовало свое право в полной мере, поставив польскую дивизию в арьергарде.

В разговоре с полковником Румша мне удалось установить, что командование польской дивизии отлично понимает, что по обстановке безусловно правильней держать польские части в хвосте: их выход на магистраль требовал время и невозможно было ожидать их выход вперед чешских эшелонов, но по пути нашего следования мы слышали от рядовых начальников польских эшелонов сетования на самоуправство будто бы чешского высшего командования, прикрывающего свои распоряжения санкцией всемогущего верховного комиссара генерала французской службы Жанена…

28. XI–11.XII

На станции Тутальская нам удалось довольно благополучно переменить вагон командарма на более поместительный и комфортабельный: адъютанты высмотрели на этой станции в беженском эшелоне, стоящем в тупике и без паровоза, пульмановский вагон первого класса, где помещался инженер-путеец, начальник одной из дорог района Екатеринбурга, со своей семьей.

Инженер безропотно согласился обменять вагоны, и в течение получаса все было закончено к общему удовольствию. Я, безусловно, сомневаюсь, чтобы другая сторона охотно шла на эту мену, но подчиниться вседовлеющей власти надо было. Как всегда в этих случаях, дамская половина поворчала немного на самоуправство военщины, но мы все же были и не только господами положения, а в некотором роде проливали кровь за отечество, а инженер был попросту пассажиром…

В новом вагоне мы все разместились очень хорошо, так сказать, на широких квартирах: я получил отличный полусалон-купе для своего кабинета и не должен был ютиться на пассажирских скамьях. Это тем более было необходимо сделать, что накануне мне в купе поместили огромный сундучище, полный денежных знаков. На рынке эти знаки не пользовались никаким авторитетом, но все же их надо было иметь и время от времени снабжать ими части армии, иначе будет открытый грабеж.

Ни подсчета суммам, ни особого контроля над их расходованием завести не удалось: просто, по мере надобности из сундука выдавались знаки, бралась расписка, которая водворялась на место исчезающих кредиток.

Надеюсь, что меня скоро опустошат, а генерал Войцеховский надо мной подтрунивал, что никто этой бумагой не интересуется и что она годна лишь на обклеивание стен в злачном месте.

29. XI–12.XII

На станции Юрга между польским эшелоном и беженскими кладбищами произошел целый ряд недоумений при использовании паровозов местного депо. Я попытался примирить столь различные и в то же время столь насущные интересы, но это не совсем мне удалось. Нужно время, а главное добрая воля, а ее-то и не было: каждый за себя и никто за общее дело.

Возможно, что придется вернуться к этому вопросу: очень уж страсти с обеих сторон разыгрались…

30. XI-13.XII

Наконец мы вкатились на станцию Тайга — гнездо братьев-разбойников, как после ареста Сахарова звали Пепеляевых. На станции прекрасный порядок, никаких скоплений составов: чехи уже все прокатились дальше, поляки еще не успели прийти сюда. Только одиночные эшелоны наших особо расторопных начальников проскочили, потому-то и порядок здесь поразительный.

Наш эшелон вошел на станцию непосредственно к вокзалу, на первый путь тихо, осторожно прощупывая обстановку. Было раннее утро, и все еще спали. Не спал только Пепеляев: не успел наш поезд остановиться, как в вагон явился адъютант Пепеляева и попросил от имени своего патрона свидания с Войцеховским. Был принят, и между ними в моем присутствии произошел приблизительно такой разговор.

Тема, конечно, арест Сахарова: Пепеляев защищал свою весьма шаткую позицию и настаивал на своем праве арестовывать неугодных ему начальников, вредных общему делу. Войцеховский стоял на более твердой позиции — кто может быть критерием, мерилом, градусником всех распоряжений и прочих шагов главнокомандующего.

«Конечно, никто, кроме адмирала, нашего общего начальника…» — так говорил Войцеховский.

«Я виноват, мы, все солдаты фронта, мы, все бойцы, можем и должны быть судьями своего начальника, раз последний ведет нас на край пропасти… Мы не можем, как стадо овец, спокойно смотреть на безалаберное расхищение накопленных нами богатств. Это — чуждый нам всем человек, не понимающий ни нашего быта, ни навыков и традиций…» — и т. д., и все в том же роде.

Так и не сошлись во мнениях и взглядах на вещи наши два командарма из породы «вундеркиндов».

Поезд Пепеляева стоит на другой стороне, возле пакгаузов. Охрана этого эшелона прекрасная, и готовность этой охраны также на высоте положения.

Я быстро принимаю решение — несколько ослабить впечатление нашей «небоевитости», которая могла броситься в глаза Пепеляеву… и Бог знает, какие там у него в голове бродят мыслишки: вдруг станет перед ним тень Ивакина и потребует мщения. Надо с этими авантюристами быть всегда при полной боевой, иначе можно попасть впросак, как то было на станции Новониколаевск. Забыть этого не могу и никогда не прощу своей непредусмотрительности.

Между прочим, в разговоре Войцеховский на похвальбу Пепеляева, что он и его армия — демократы, сказал пророческим тоном, меня поразившим: «Смотрите, как бы эти демократы не перерезали вам глотку…» Пепеляев несколько смутился, но затем бодрым тоном сказал, что он за всю революцию никогда не боялся своих подчиненных и не имеет оснований менять свое к ним отношение теперь.

Сейчас получено тревожное сообщение о том, что польские эшелоны начинают отбирать паровозы у наших, русских, эшелонов. Немедленно послана телеграмма на имя полковника Румши с просьбой воздействовать на своих. Войцеховский заволновался и приказал приготовить ему тройку — он на санях поедет (против шерсти ведь не продраться даже и на паровозе) на станцию Юрга, где источник всех безобразий — начальник польского эшелона с польской кавалерией, какой-то ротмистр. Говорят, что бывший русский офицер…

Совсем стемнело, и Войцеховский выехал с адъютантом, а я по телефону предупредил русского коменданта станции, чтобы ожидал к себе командарма: ночлег, смена лошадей или, во всяком случае, фураж, а затем, и это — самое главное, к приезду Войцеховского необходимо собрать все самые точные сведения о ближайших наших частях, на всякий случай…

14. XII

Получен приказ о назначении главнокомандующим вместо Сахарова — генерал[а] Каппеля…

Боже, с каким огромным и непоправимым запозданием: если б это было сделано, ну, скажем, хотя бы в мае девятнадцатого года. А теперь что же за чужие грехи расплачиваться. Вместо Каппеля командармом третьей генерал Петров (Павел Петрович){68} — мой бывший генкварм на Волге при генерале Чечек и в Уфе при генерале Войцеховском… Последнее время он командовал 4-й Уфимской дивизией.

Поезд главнокомандующего где-то впереди, а Каппель со своими «волжанами» южнее Новониколаевска — когда он попадет сюда на линию.

Как это все несвоевременно: все эти путчи и смены-перемены. Не до того всем, потому так они легко и незаметно проходят, не задевая существенно жизнь, события текут своим порядком.

15. XII

Вчера, после обеда, вернулся Войцеховский.

С поляками инцидент мирным путем уладить не удавалось долго: кавалерист сильно задрался и никаких резонов не желал принимать во внимание, ссылаясь на определенные будто бы инструкции чешского командования, которое распорядилось двигаться без задержек, стремясь во что бы то ни стало оторваться от русских эшелонов, не стесняясь брать от них паровозы и бригады служащих.

Мотив: за русскими непосредственно, что называется, на хвосту, идут советские части, столкновение с которыми весьма нежелательно, а потому надо все движение организовать так, чтобы между союзниками и большевиками ставить русские белые эшелоны и войска…

Войцеховский стыдил польского командира, что он стремится поставить свой эшелон воинский под прикрытие наших беженцев, больных и раненых. Но совесть к тому времени заглохла и молчала, а потому и полякам казалось естественно прятаться за русских беженцев (жен и детей). Войцеховский убеждал, что подобная тактика не спасет: рано или поздно советские части нагонят и союзные эшелоны, если последние совместно с нашими отходящими частями не попытаются время от времени давать отпор. Но никакие убеждения не действовали и приходилось прибегнуть к крайнему средству: был дан приказ находящимся под рукой нашим частям приготовиться к выступлению на станцию Юрга.

Когда эти части подошли к станции, поляки высадили один эскадрон и в конном строю повели настоящее наступление против наших частей. Стрелять Войцеховский строго запретил, указав ожидать своего приказа. Поляки подошли почти вплотную, наши рассыпались в цепь, залязгали затворы, и вот-вот начнется, к общему ликованию большевиков, сражение.

Но в это время получена была телеграмма штаба польской дивизии, и ротмистр должен был уступить и отвел свой эскадрон к поезду.

Полковник Румша второй раз помог нам выйти из весьма скверного и затруднительного положения. Больше того, в своем указании по всем польским эшелонам он дал определенную инструкцию поддерживать самую деятельную связь с русскими частями, всегда приходя им на помощь в случае столкновения с большевиками, и ни в коем случае не покушаться на паровозы русских эшелонов, содействуя последним, особенно же тем, где находятся беженцы, раненые и больные.

Сегодня наши части, а также и части 3-й армии своими авангардами подошли к реке Оби. Таким образом, потребовался целый месяц, чтобы пройти расстояние около шестисот верст.

За частями 2-й армии противника не было, по крайней мере, в непосредственной близости, зато за частями третьей, почти на плечах, шел противник. В одном месте (у д[еревни] Поваренково) красные напали на штаб Уфимской дивизии генерала Петрова, и ему едва удалось продраться сквозь строй противника: только темнота да зимнее время спасло его, генерала Петрова, от плена, а с ним и его жену, которая разделяла с ним поход…

Большевики так наседали на наших, что в селе Еленевском при остановке на ночлег перепутались наши и советские части и долго не могли разобраться… Слава Богу, все обошлось без жертв…

16. XII

Очевидно, наши беженские эшелоны и на правом берегу Оби начали терять уверенность, что они доберутся благополучно дальше: в наш эшелон все чаще и чаще поступают просьбы взять то жену, то ребят, то больного, то старого. Отказывать не приходится, и я распорядился прицепить сколько возможно теплушек к нашему поезду, до предела, а на коменданта возложил заботу раздобыть второй паровоз.

К нам в вагон пришлось поместить чету офицера разведки по Волжскому и Уфимскому фронтам Поммер. Этот офицер был накануне оставления Омска командирован в Томск, и вот теперь оттуда под угрозой надвигающихся событий он бежал с женой и месячным ребенком.

Что же в Томске: там если и не бунт, то, во всяком случае, такой кавардак и неразбериха, что никто не гарантирован, даже и сам прославленный Пепеляев. Каждый день все войсковые части и штабы с наступлением темноты переходят на военное положение и окружают себя цепью постов, никому не доверяя и никого не подпуская близко. Достаточно искры, чтобы там разгорелась самая ужасная междоусобица. Улучшения положения ожидать нельзя: всюду шныря[ю]т советские агенты, повсюду пропаганда и призывы к открытому восстанию и переходу на сторону большевиков. Частично начинаются грабежи, а на улицах даже и днем слышна стрельба. Пепеляев мечется, уверяет всех в полной прочности и надежности положения, но ему уже никто не верит, особенно после ареста им Сахарова… Вообще в Томске положение таково, что каждую минуту надо оттуда ожидать удара в спину…

Сегодня во время обеда мне доложили, что желает меня видеть какой-то генерал, которого я будто бы знаю по Киеву. Выхожу — передо мной в полушубке без погон, конечно, в валенках, папахе исхудавший и усталый человек. Не узнаю. Рекомендуется — «генерал Алымов»{69}.

Боже, сколько воспоминаний и какой оборот судьбы: мой бригадный командир по 9-й кавалерийской дивизии, где я отбывал ценз по окончании академии. Идет бедный старикан уже вторую неделю пешком вдоль шпал, не унывает и находит, что это, во-первых, самый надежный, а во-вторых, и один из быстрых способов передвижения. На приглашение устроить его в поезде отказался, а отогреться — с удовольствием…

Говорит, что таким же способом передвигается с ним вместе американская миссия. Какая, он сказать не умеет, но их человек пять: все хорошо одеты, вооружены и идут строго вдоль полотна ж[елезной] д[ороги]. При встрече с кем бы то ни было прежде всякого разговора выставляют вперед револьверы и кричат «Стой, руки вверх» и в таком положении приступают к переговорам, опасаясь иначе попасть в западню. Русских, всех без различия, и белых, и красных, они считают людьми коварными (попросту говоря, предателями), способными на самые крайние поступки. Продовольствие они имеют при себе, но это их железный рацион, а так на каждый день все необходимое они берут по пути, аккуратно расплачиваясь американской валютой, которую жители охотно берут, если только населенный пункт не особенно захолустный, а жители не совсем темные…

События на нашем фронте, если только можно считать за фронт ту случайную линию, какую занимают наши части, каждый день меняя [ее], так на фронте пока спокойно, но положение в Томске нас сильно озабочивает. Порвать с ним связь, т. е. прекратить железнодорожное и телеграфное сообщение, это значит моментально вызвать там резню и гибель совершенно непричастных к Гражданской войне лиц. Оставлять же открытым въезд со стороны этого гнезда братьев Пепеляевых значит находиться под постоянной угрозой с фланга и даже через некоторое время и с тыла. Третий день мы торчим на станции Тайга и не знаем, что делать дальше, т. е. будет ли генерал Каппель, о месте нахождения которого мы ничего не знаем, выполнять план Сахарова или прикажет двигаться дальше.

Пепеляев, как только узнал о назначении Каппеля, отбыл в тот же день, т. е. 14-го, в Томск. Я перед его отъездом заходил к нему в поезд: размещены все чины штаба очень тесно, вперемежку с охраной штаба. Всюду на столиках водка, закуска, много полупьяненьких типов, форма одежды самая разнообразная и какая-то подчеркнуто демократическая: распоясанные рубахи, расстегнутые воротники, шапки на голове и все при оружии, которым снабжены в изобилии, и напоминают собой типы революции, недостает только пулеметов, чтобы сказать, что вооружены до зубов.

17. XII

Сегодня получено по телеграфу распоряжение Каппеля двигать наш эшелон без остановки в Ачинск, где нас будет ожидать и главнокомандующий… По пути некоторые станции уже в руках комитетов: не самые станции, где по-прежнему наши коменданты, а те органы, от которых зависит снабжение проходящих эшелонов водой и топливом. Положение веселенькое. Такими являются станции Судженка, откуда весь участок до Красноярска снабжается углем, и Боготол, где мастерские этого участка. Итак, в сущности говоря, мы находимся почти в полной зависимости от элемента, нам далеко не симпатизирующего и заранее захватившего в свои руки главные элементы всего движения.

20. XII. Станция Мариинск

Прибыли сюда под вечер, благополучно миновав Судженку, где выкинуты уже красные флаги: и уголь, и вода, и даже мелкий ремонт — все было к нашим услугам, только проходите скорее…

В Томске произошло восстание, инсценированное эсерами, а затем подхваченное агентами большевиков и быстро сошедшее на подчинение советской власти. Никакие уговоры Пепеляева не действовали, и любезные его сердцу демократы, в конце концов, не могли гарантировать даже просто личную безопасность этому герою, генералу-демократу.

После неудачных попыток ввести восстание в какое-либо русло Пепеляев вынужден был удрать из своей временной резиденции, и, по донесению начальника Екатеринбургской военной школы полковника Ярцева{70}, брошенные генералом Пепеляевым части 1-й армии почти целиком сами себя демобилизовали. Из города благополучно сравнительно вышли только школы военные да отдельные офицеры и добровольцы. Вот все, чем мог бы располагать Пепеляев. К сожалению, его лично нигде не могли зарегистрировать — говорили, что он где-то скачет на санях в направлении Ачинска, и, конечно, ожидать от него распоряжений не приходится…

Полковник Ярцев к нам в поезд на станцию Боготол прислал очень толкового офицера, прося дальнейших указаний, что делать и куда двигаться. В его донесении и по рассказам офицера было ясно, что Томск — очаг большевицкий и оттуда надо было ожидать в самом ближайшем времени появления советских войск, которые попытаются перерезать наше движение по кратчайшему пути — тракт Томск — Ачинск или даже еще западнее Томск — Мариинск.

С этим же офицером Ярцеву было послано приказание задержать противника где-либо на линии реки Золотой Китяс…

Вчера у поляков был бой у станции Юрга с советскими частями. Наши части 2-й армии прошли спокойно, оставив поляков в эшелонах расправляться с наседающими красными частями. В результате и произошло столкновение: большевики, очевидно, не склонны рассматривать наших союзников за нейтральные части…

Итак, хвост союзнических эшелонов нашими отходящими колоннами опережен в направлении востока, конечно… Нервное состояние союзного командования сразу повысилось на несколько градусов: чешский генерал Сыровой отдал приказ задержать поезда адмирала, следующие в Иркутск. Генерал Каппель послал ультимативное требование пропустить адмирала Колчака дальше, но ответа на это не последовало. Тогда Каппель послал указанному генералу вызов на дуэль{71}: тем самым он, генерал Каппель, как главнокомандующий русскими войсками, рассматривает поступок чешского командования не как акт чисто политический, а и как действие чисто военного характера, направленное во вред нам, вчерашним союзникам чехов. Каппель, зная еще по Волге и по Уфе настроения чешских легионеров, не допускал мысли, чтобы последнее распоряжение генерала Сырового, направленное против Колчака, могло встретить сочувствие среди масс легионерских. Он был убежден, что это шаг единолично генерала Сырового… Вот почему Каппель и решил направить свою энергичную аппеляцию-протест только против Сырового, не задевая тем самым прочую легионерскую массу. Последняя молчаливо приглашалась присоединиться к протесту справедливости, если она, т. е. вся масса, найдет в своем сердце настроения, соответствующие моменту.

К протесту своего главнокомандующего присоединился немедленно и генерал Войцеховский, что также возбуждало надежды, так как генерал Войцеховский служил в чешских войсках на ответственных должностях сначала командира полка, а затем начальника штаба одной из дивизий.

Это было первое, по существу, открытое выступление русского командования против тех несуразных действий союзников, которые, т. е. действия, вели к гибели наших эшелонов.

Мы уже по милости закупорки ж[елезно]д[орожной] линии союзными эшелонами потеряли на левом берегу Оби около двухсот эшелонов, из которых добрая половина была населена женщинами и детьми, попавшими теперь к большевикам на муки и издевательства…

В Мариинске в наш эшелон поместился командарм третьей генерал Петров, только что назначенный на эту должность после генерала Каппеля и еще не присоединившийся к штабу армии: ввиду того что 3-я армия по переправе через реку Обь взяла направление на Кузнецкий район и, следовательно, будет двигаться по сравнительно малонаселенной территории, к тому же насыщенной повстанческими отрядами, то генерал Петров испросил разрешение у главнокомандующего не присоединяться к армии, дабы иметь возможность сопровождать свою больную жену. Действительно, в данный период движение происходило чисто стихийно, и колонны не нуждались почти в каких-либо указаниях высших штабов. Вследствие этого при движении всей отходящей на восток белой армии через Томскую и Кузнецкую тайгу особой нужды в генерале Петрове армия испытывать не могла, тем паче что при армии находился заместитель командарма и его начальник штаба Генерального] штаба полковник Барышников{72}. Этот офицер провел почти все время Гражданской войны с генералом Каппелем и всегда рекомендовался последним как выдающийся в боевой обстановке офицер и начальник. Единственный его из известных нам (до сего времени, по крайней мере) недостаток — «рюмочка» — вряд ли мог ему повредить в той сугубо суровой обстановке, в которую после Оби погружалась вся 3-я армия без остатка…

«Сеня (так звали Барышникова все окружающие его и старшие, и младшие сослуживцы.) — не выдаст, можете спать спокойно», — утешали генерала Петрова, рекомендуя не тянуться за армией: все равно мы ее, т. е. 3-ю армию, нагоним и перегоним. И действительно, тяжкая доля выпала на части 3-й армии: около двух, а то и все три недели придется потратить на преодоление тайги, в это время года особо суровой и неприглядной.

Генерал Барышников отдал распоряжение тотчас же по переходе на правый берег реки Оби всем пересесть верхом: снег в этих районах был уже глубок, дороги непроезжие и часто совершенно исчезающие, перегоны, т. е. расстояния между населенными пунктами, огромные, и их на санях вряд ли преодолеть, все это вынуждало с особой осторожностью отнестись к подготовительному периоду: каждый лишний больной, да тем паче женщина (дама) только обременяли двигающиеся колонны.

21. XII

Какой все же отзывчивый и чуткий человек генерал Каппель: отлично понял, что положение генерала Петрова весьма ложное — армия сама по себе, а ее новый командарм сам по себе двигается не только отдельно от своей армии, но еще, это мог предполагать с известной долей справедливости каждый, и в лучших условиях. Мучило это обстоятельство Петрова ужасно, и вот Каппель каким-то «верхним чутьем» угадал настроение своего бессменного сотрудника и приказал одну дивизию, именно ту, которой до сего времени командовал Петров, передать во 2-ю армию и двигаться ей вдоль железнодорожной магистрали: теперь Павел Петрович мог уже с более легким сердцем оставаться среди нас и в то же время не отрываться от своих частей… Свою больную жену он поместил в наш эшелон, а сам пересел на сани и ехал все время среди частей своих «уфимцев», т. е. частей 4-й Уфимской дивизии. Здесь движение частей происходило в гораздо лучших условиях, нежели у Барышникова: несмотря на глубокий снег, в этом, нашем, придорожном (т. е. ближайшем к полотну ж[елезной] д[ороги]) районе видна была деятельность мирного времени, так называемого переселенческого управления, которое озаботилось обогащением населения в первую очередь хорошими путями сообщения. Не могу сказать и даже предположить, каковы эти пути будут весной, но сейчас, по отзыву всех наших начальников, эти пути прекрасны. Единственно, от чего наши войска страдают — это редкость населенных пунктов: все это небольшие заимки, хутора, где разместиться могли лишь небольшие части. Так как параллельно нашему движению происходило, по существу, переселение народов, то зачастую воинские части, придя на ночлег, заставали все места уже занятыми: надо было просить «честью» или же с известным нажимом, — только при таких условиях можно было получить «крышу».

Прошу П. П. Петрова почаще подсаживаться к нам в вагон, чтобы быть в курсе всех событий обоюдно: несмотря на стихийность всего нашего марша, в колоннах шла жизнь своим чередом: войска по пути перевооружались, отбирая оружие и патроны у крестьян. Кто в наше время не был вооружен — у всех крестьян были винтовки и патроны с фронта немецкого еще, а местами удавалось добывать и запрятанные хорошо пулеметы…

Войска по пути и переснабжались на зимний образец — ведь нашего интендантства с нами не было — были только распорядительные органы, но распоряжаться было нечем, ибо запасов с собой никаких. Все брали у населения: и сани, и коней, и одежду теплую, и продовольствие. Особенно труден был вопрос хлебный: хлеба печеного достать на всю массу было невозможно, а потому приходилось обходиться запасами муки, выпекая из нее лепешки на масле или бараньем сале.

Сегодня мы узнали, что наши добровольцы, идя по тайге, окружены стратегически повстанцами: в Томске восстание, впереди тоже восстали (в Красноярске) части 1-й армии (корпус генерала Зиневича{73}), и, кроме того, повсюду восставшие банды местных большевиков, организующих крестьян. Алтай весь в огне, и его пожарище перекинулось на Кузнецкий и Минусинский уезды, следовательно, кольцо на юге можно считать замкнувшимся, тем более что еще 9.XII Барнаул был взят славгородскими бандами Мамонтова{74}. Итак: на севере — Лубков{75}, на юге, в Алтае — Рогов{76}, на юго-западе, в Бийске и Барнауле — Мамонтов. Этот прерывчатый фронт местных восстаний замыкается надежно наступающей от Омска советской дивизией, на которую все эти банды и опираются, стремясь подать руку Зиневичу и Щетинкину{77} (партизан Минусинска) и огромному зареву восстаний, приглушенных на время, но не потушенных чехами, в районе Канска и Тасеевской волости.

На Золотом Китясе нам удается кое-что собрать, чтобы не дать возможности Лубкову из Томска проникнуть к Ачинску и Красноярску и тем самым замкнуть круг на севере и востоке.

Значение всех этих банд и местных крестьянских восстаний для нас огромно и чревато последствиями: масса населения сибирского за время «охраны» магистрали иностранными войсками (это одно из самых неудачных решений Колчака — лучше было иностранцев дать ближе к фронту, а не в глубокий тыл) озлобилась, а агитация нашла для своей демагогии определенную цель: «Ату его» (чех или поляк — безразлично) — натравливали большевицкие агенты сибиряков. Загнать силой, дубиной этих «ослов», т. е. крестьянскую массу, в советский рай не удавалось до сих пор, но эта масса отлично в настоящее время разбирается и определенно знает, чего она не желает. Она еще не заявила точно и определенно — чего она хочет, но наши промахи и наносимый ими вред и зло крестьянам ясны…

Партизаны-бандиты в массе своей далеки от каких-либо политических программ, строго определенных: у них на знаменах (если вообще эти знамена существуют) лозунги и большевицкие, и монархические, и тут ясно для нас одно, что все озлобление направляется против иностранцев, а за ними, далее, и на нас, как «союзников». В конце концов, наши идентичные поступки вызывают одинаковый отпор в крестьянской массе.

Не предвидеть подобную неблагоприятную для нас ситуацию было преступлением со стороны нашего Омска. А вот большевики были подготовлены ко всему… и предвидели: Троцкий Лев{78} после падения Омска произнес прекрасную фразу: «А остальную Сибирь я завоюю по телеграфу».

Для нас было ясно одно: население никогда, по-видимому, не было на стороне белых, даже в пору лучших дней; наши неудачи уничтожили и те былые симпатии, что, быть может, еще теплились в сердцах населения.

В Новониколаевске ко мне лично приходили крестьянские депутации с просьбами дать офицеров для организации сопротивления Советам, большевикам. Они при этом выражали свое смущение и удивление, почему мы уходим, а не организуем борьбу партизанскую… «Поздно, братики, за ум взялись, — ответил им я. — Теперь вам не верят наши добровольцы — вот в чем вся трагедия нашего с вами положения. Теперь вам придется вкусить прелестей советского рая, а там посмотрим, как вы поступите и как обернется к вам судьба. Офицеров, конечно, желающих и подходящих, вам я вызову, но из добровольцев, будьте уверены, никто за ваши чубы больше драться не будет — это факт, быть может, и печальный, но это действительность, с которой надо считаться…» Мужики-депутаты были все народ неглупый, хозяйственный, отлично учитывающие положение, но все это было с большим запозданием. Не знаю, как поступили дальше эти депутаты: возможно, что взялись в конце концов за оружие и пополнили банды разных Роговых и Мамонтовых, выступая зачастую, чтобы спасти свою шкуру, против нас же. И что это было — необходимость, или сюда примешивалась и значительная доза мести нам за отказ в помощи, — не знаю, не могу сообразить. Возможно, что и то и другое вместе: подтверждением этого моего мнения служит та неопределенность и путаность лозунгов, которые начертали на своих знаменах эти новоявленные партизаны: «Долой коммунистов», «Боже, Царя храни», «Да здравствуют Советы»… Деревня, одним словом, была не на нашей стороне, и с этим фактом нам приходилось очень и очень считаться. В массе население нам не сочувствовало, но жалело и пока что особо агрессивных действий против нас не предпринимало, ограничиваясь настороженно-выжидательной позицией, давая нам возможность пройти с наименьшими потерями. Но все это до поры до времени, пока не подошла в эти районы вплотную советская власть и красные командиры.

22. XII. Ст[анция] Суслово

Никакого сопротивления наши части 1-й армии (п[ол-ковни]ка Ярцева) оказать, по-видимому, не могут, и здесь начал ощущаться нажим по всему фронту. На наше несчастье, движение по тайге проходит не так гладко, как то было желательно: утомление, морозы, недостаточное питание, все это способно сильно затормозить движение частей. Мало-помалу со стороны Томска начинает создаваться настоящая угроза, самая реальная — перехват наших путей на восток вдоль магистрали уже не кажется нам столь проблематичным, как раньше. Все возможно, и даже самое худшее. О 3-й армии несколько дней ни слуху, ни духу.

23. XII. Ст[анция] Тяжин

Напряженность положения увеличивается, усиливается по мере нашего движения на восток.

От Сырового — ни ответа, ни привета на ультиматум Каппель-Войцеховского… Да и какие вызовы на дуэль, когда каждый человек, а высокий начальник в особенности, занят переживаниями более эгоистического, а потому и более близкого к своей персоне порядка. А между тем слухи ползут, и слухи весьма для нас неблагоприятного характера: союзники-чехи решили продираться на восток во что бы то ни стало, отбросив всякие сантименты, чем обрекаются на злую долю все наши эшелоны. Говорят, что в стане самих союзников идет грызня из-за мест в общем порядке движения ихних эшелонов: пользуясь своим командным положением, чехи в хвост всей колонны [п]оставили поляков, румын и сербов. В эшелонах этих обездоленных слышен самый откровенный ропот на самоуправство чешского командования и к верховному комиссару, генералу Жанену, посылаются жалобные телеграммы. Но что он может сделать, когда психология во всех союзнических эшелонах и частях отнюдь не «отступательно-маневренная», а психология «бегства». Этим только можно объяснить и молчание, а также и упрямство Сырового: приказать он также ничего не может, а должен плыть по течению, дабы не сломать руль управления.

Вот та информация, которую мы получили из верного источника, т. е. из того же штаба генерала Сырового, где у нас есть немало друзей: они нам сочувствуют, но помочь совершенно бессильны. От них помимо информации мы получаем изредка маленькие подарки — табак, сахар и другие мелочи, но это и все.

24. XII. Ст[анция] Боготол

Здесь опять масса сюрпризов. Во-первых, хозяева положения — большевики, или, во всяком случае, им сочувствующие: на станции и в прилежащем местечке красные флаги. Подобную наглость я видел в первый раз: ведь, в конце концов, мы еще живы, но, по-видимому, в нашу жизнеспособность мало кто верит, и все с часу на час ждут, когда же наконец мы выкинем белый флаг… О, этого удовольствия мы им не предоставим, до такого позора, пройдя уже несколько тысяч верст вглубь Сибири, мы им не покажем. Могут быть уверены, что скорее подохнем, только не милость победителя. Ее-то мы хорошо все знаем, что такое на деле «милость большевиков».

Наше поступательное и безостановочное движение все на восток и на восток, по всем вероятиям, внушило красному командованию уверенность, что мы совершенно деморализованы: на свой аршин мерить изволят, боюсь, что сильно общелкнутся… Во всяком случае, красные, советские части, преследующие нас, с каждым километром на восток становятся все наглее и энергичнее. Так как в самом хвосте следуют польские эшелоны (на переправе через реку Обь мы их обогнали), то они и подвергались в первую очередь нападению преследователей: третий батальон 2-го польского полка вел настоящий бой с советскими регулярными частями, не партизанами, у станции Тайга. Ему на помощь пришел штурмовой (ударный) батальон, а также и наш Пермский полк. Бой был длительный и должен был по плану большевиков закончиться окружением, но наши все же пробились и разорвали готовую замкнуться цепь, чем выручили и поляков; правда, последним при сдаче был выход, им большевики «обещали» свободный проход через западную границу на родину… а нашим выбора не было: или застенок, или победа… и они победили, продравшись успешно через щупальцы красного спрута.

После происшедшего на станции все как-то заметно подтянулись: враг не дремлет и может настигнуть. Никакая тайга и дебри сибирские, видимо, нас не спасут: наши войска по горло в снегу (в отношении частей 3-й армии это надо понимать в буквальном смысле), далеко от трактов и железных дорог, если и не обходя, то, во всяком случае, не задерживаясь в населенных пунктах, идут и идут прямо на восток. Однако это не является в нашем положении гарантией скрытности всего марша: красное командование отлично и своевременно узнаёт о движении и стремится делать нам всякого рода пакости.

Опять удар, но не физический, а моральный, что еще больнее, а в нашем положении такой удар стоит проигранной кампании: политические деятели союзников, и в первую голову чехи (называют упорно Гирсу{79}. Просто не верится — Гирса старый знакомый по Киеву, хороший врач и все…), выпустили так называемый меморандум, в котором такие непоправимые нападки на адмирала и на все омское правительство, что вчуже становится жутко: ведь это означает окончательный разрыв со всем Белым движением в Сибири и не только на будущее время (это нам тогда бы было вполне понятно и объяснимо), но меморандум клал весьма определенный тон на наши взаимоотношения с чехами и во весь предшествующий период. Вообще, участие чехов в нашем освободительном движении регистрировалось как печальная с их стороны ошибка, недоразумение. Что в данный момент и период чехи, и союзники вообще хотели от нас отделаться, сбросить «позорные» и стесняющие ихнюю свободу цепи, это так или сяк еще находило оправдание, но накладывать густую тень на все прошлое, это был, по нашему мнению, весьма ложный и чреватый последствиями шаг. Только полное презрение к исторической перспективе и к суду истории в более-менее далеком, но неизбежном будущем могло дать силу руководителям чешской политики выпустить подобный незабываемый и несмываемый документ.

Значит, все, как наши, так и собственные (это особенно знаменательно), чешские жертвы, все это признавалось напрасным и даже с их точки зрения не полезным и вредным. А Волга, Уфа?!! А тени убитых и замученных большевиками чешских добровольцев и среди них яркая фигура трагически погибшего Швеца{80}, значит, тоже ошибка, и ошибка вредная?!!

Нет, тут что-то не так! Здесь какая-то недоговоренность или недомыслие огромных размеров, колоссального масштаба.

Но дело было сделано: слово не воробей — выпустишь — не поймаешь.

После меморандума мы отчетливо должны были понять, что все, что делалось с нашими эшелонами, в частности с эшелонами адмирала, все это результат хорошо продуманной программы, и нам, с нашими весьма ограниченными средствами, не приходилось даже и пытаться повернуть колесо текущих исторических событий… Надо было, стиснув зубы, примириться и ждать. Даже и ждать-то по существу было нечего: надо было просто в дальнейшем рассчитывать только на свои собственные силы, зорко следя лишь за тем, чтобы последствия меморандума возможно менее болезненно нас касались.

Теперь для нас ясна стала и позиция тех отбросов русской массы, которая и на нашем пути стремилась создавать одно затруднение за другим, нагромождая их в самых неожиданных и прихотливых положениях: если томское действо следовало рассматривать как активный шаг большевиков во исполнение мысли Троцкого «…а остальную Сибирь мы возьмем по телеграфу…», то восстание в Иркутске — дело той части русской антибелой, пробольшевицкой мысли, которая, безусловно, опиралась на авторов меморандума: их пути идейные в данный период трагически перекрещивались. Сольются ли они — это покажет ближайшее будущее, но для данного момента подобная позиция была до очевидности выгодна обеим сторонам: чехи себя застраховывали на предмет более-менее беспрепятственного движения ихних эшелонов, а русские революционеры надеялись перехватить перед самым носом у большевиков ту власть, которую они не сумели удержать в своих руках при обстоятельствах неизмеримо более выгодных и при обстановке безусловной и почти полной, во всяком случае, в психологическом моменте, — гегемонии, как то было на Волге, в частности в Самаре…

Долгие вечера зимние в вагоне с глазу на глаз мы провели в подобных рассуждениях, пожалуй, даже и мечтах. Как мелок стал нам казаться теперь инцидент с вызовом на дуэль Сырового и наши протесты против захвата наших паровозов: ясно, что иначе ни чехи, ни союзники вообще не могли ни в коем случае поступить. Даже самый меморандум нам уж не казался столь чудовищен… если бы… если бы в нем не было определенного размашистого жеста, зачеркнувшего всю предыдущую деятельность легий по их участию (вольному или невольному, это другой вопрос) в нашем освободительном движении против большевиков…

Так же, очевидно, понял и расценил свалившийся на нас чешский меморандум и Каппель: от него мы получили приглашение ускорить продвижение нашего эшелона на станцию Ачинск, где нас будет ожидать главнокомандующий для весьма важного обсуждения создавшейся обстановки.

И мы помчались далее на восток, насколько позволяла железная дорога. Замелькали станции, испещренные надписями, которым место, при другой обстановке, конечно, где-либо в «Сатириконе»: это своего рода, но в современном применении только, все та же незабываемая «пантофлевая почта[173]…» «Катя и Котя проехали…» следует дата с указанием часа. «Ваня, спроси начальника станции письмо для тебя и передачу…» — писала заботливая душа… или «Здесь похоронили бедного Мику…» и так далее…

30. XII

Полустанок Минино — отныне историческое место и, можно сказать, вещественная эра Белого движения в Сибири.

Вчера проследовали через Ачинск. А накануне, на полустанке перед Ачинском, слышали довольно отчетливо взрыв. На запрос по телеграфу было отвечено, что произведено покушение на поезд генерала Каппеля. Покушение не удалось: и сам генерал Каппель, и его штаб остались невредимы, но есть жертвы как из чинов штаба, так и из лиц посторонних… Подробности мы узнали на другой день, когда рано утром прибыли на дебаркадер станции Ачинск…

Перед самой станцией эшелонов не стояло: здесь пути были исковерканы взрывом, валялись части истерзанных человеческих одежд, в крови и обуглившиеся, при взрыве произошел пожар, который едва удалось ликвидировать.

На месте взрыва стояли два вагона — жертвы взрыва, почти сброшенные на пути. Остальной поезд главнокомандующего стоял на небольшом интервале в полном порядке… По пожарищу бродили какие-то типы и искали, шарили в обломках: был кем-то пущен слух, что от взрыва пострадала казна главнокомандующего, состоящая из металлической валюты. Вот эти вороны и бродили, шевеля палками пепел.

Генерал Каппель нас встретил перед поездом. С ним был его начальник штаба генерал Богословский{81}, бывший начальник штаба у генерала Гайды в бытность последнего командармом первой{82}. Будучи не у дел, он и предложил свои услуги генералу Каппелю, сотрудника которого по 3-й армии генерала Барышникова при нем не было… Богословский был слегка задет осколками стекла, а бывшая при нем его супруга была очень тяжело ранена: ее на носилках переправили в город и дальше ей запрещено было продолжать путь. В салоне у генерала Каппеля мы нашли собравшихся высших чинов как наших войск, так и «посторонних» — из штаба и управлений бывшей Ставки.

Здесь были генералы Иванов-Ринов и Сахаров…

Владимир Оскарович кратко ознакомил нас, меня и Войцеховского, с обстановкой: красноярский гарнизон бурлит, его начальник генерал Зиневич, очевидно, во власти комитета, захватившего в свои руки вожжи управления; в данное время трудно понять, что там происходит… При разговорах по телефону генерал Зиневич несет такую чушь, что начинаешь сомневаться, чтобы это говорил генерал, настолько утратил он облик не только генерала-начальника, но и вообще офицера. Тайная наша разведка в городе доносит, что положение все время меняется в зависимости от настроений в частях гарнизона: одни из них совершенно обольшевичились и требуют мероприятий самых крайних. Другие же стоят на платформе иркутских властей{83} и готовы договариваться с нами. Третьи — простые шкурники и прислушиваются, откуда ветер подует… Наконец, имеется и еще одна достаточно сильная и влиятельная группа, всецело поддерживающая партизан, и в частности минусинского партизана Щетинкина… Зиневич, спасая свою шкуру, выполняет в точности и беспрекословно указания комиссара. При разговорах с ним (комиссар говорить избегает), с генералом Зиневичем, получается впечатление, что к его виску приставлен револьвер, до того он путается и все перевирает…

Наконец, самый способ выражаться на каком-то полуштатском жаргоне, который начал входить у нас в моду еще на фронте Великой войны, явно показывает, что генерал Зиневич окружен плотным кольцом каких-то подозрительных типов, с которыми справиться он не в состоянии.

Окончив общую часть ориентировки, генерал Каппель обратился к нам с вопросом: «Что делать дальше, учитывая, что добром от Зиневича ничего не добьешься? Рвать с ним, прекратив дальнейший разговор, или затянуть переговоры, имея в виду выждать подход наших частей…»

Особенно беспокоила Каппеля 3-я армия, где-то застрявшая в тайге: ей уже пора бы выйти на просторы Енисея, а о ней ни слуху, ни духу.

По донесениям нашей контрразведки, партизан Щетинкин двинулся на Ачинск. Его цель — захватить все наши эшелоны и тем самым ликвидировать кратко и быстро все наши препирательства с Красноярском. Направление, указываемое нашей разведкой, было до чрезвычайности нам опасно: кроме прямого захвата наших эшелонов, защищать которые до подхода наших частей мы не в состоянии, направление отряда Щетинкина выводило его на пути движения 3-й армии и могло вынудить ее принять бой при самом дефилировании из тайги, т. е. в условиях крайне невыгодных для нас. Но позже оказалось, что наша разведка много тут присочинила и решала стратегические вопросы за Щетинкина, правда, недурно решила, но при этом переоценила качества противника. Когда эта версия была отринута, то появилась иная, но все из того же источника — контрразведки: Щетинкин не враг нам, а союзник: на его знаменах «За Веру, Царя…». Щетинкин идет против красноярского гарнизона, чтобы разогнать бунтовщиков и расчистить нам путь. Словом, много догадок, но ничего определенного, и из всей этой чепухи нам надо было выбрать самое достоверное и принять решение… Начались споры, предложения, но прийти к чему-либо определенному не могли: чересчур сбивчива была ориентировка.

Одно было верно: Зиневич (или кто-то другой, за его спиной стоящий) требует прекращения нами войны и перехода к большевикам. Иными словами, сдачу почетную… Это для нас неприемлемо ни под каким соусом и ни при каких обстоятельствах. Это раз. Второе: пока мы не сосредоточились, надо выигрывать время, т. е. продолжать вести разговоры с Зиневичем, не раздражая его категоричностью наших условий и давая все время ему некоторую надежду, что вот-вот мы сдадимся на милость большевиков, а все лавры падут на его, Зиневича, голову…

Эту задачу взял на себя сам Каппель. Одновременно решено было, стремясь выиграть время, постараться выиграть и пространство к подходу наших войск, для чего генерал Войцеховский немедленно продвигает свой эшелон далее к Красноярску, насколько возможно ближе, и по мере подхода частей занимает исходное для атаки Красноярска положение…

На этом и было решено единогласно.

Затем попросил слова ген[ерал] Иванов-Ринов и сделал предложение: теперь же объявить всему населению Восточной Сибири те принципы, на которых будет отныне базироваться всякая власть, борющаяся с большевиками. Его попросили изложить эти принципы, но генерал дальше общих мест не пошел, сбился и должен был признать, что его предложение помимо своей легковесности является крайне несвоевременным, а потому и вредным. Иванова поддержал один только Сахаров, но их Каппель твердо удержал в рамках нашей программы, и за недостатком времени (а я добавлю, и желания у большинства…) вопрос о будущем образе правления был снят и обсуждению не подвергался. Ив[анов-]Ринов, видимо, обиделся, но вынужден был скрыть свое самолюбие, столь несвоевременно проявленное…

На том же заседании генерал Сахаров сделал заявление, что, по его данным, генерал Пепеляев, бросив свою армию, на санях проследовал на восток и в данный момент находится в Ачинске. По его, генерала Сахарова, мнению, следовало бы задержать Пепеляева и предать полевому суду за арест своего главнокомандующего, т. е. генерала Сахарова, на станции Тайга. Генерал Каппель энергично возразил, что теперь не время и не место заниматься старыми счетами, кроме того, генерал Пепеляев, по мнению Каппеля, по всей вероятности пригодится для нашего дела в самом непродолжительном будущем. На этом и порешили, к великому огорчению Сахарова…

В заключение генерал Богословский зачитал проект одного артиллерийского полковника (фамилия не была оглашена) об изменении направления нашего отхода с восточного на южное: полковник предлагал от Ачинска повернуть круто на Минусинск и через Саяны пройти в Монголию, следуя далее по ее территории до Кяхты, а быть может, и до Маньчжурии…

Иллюзорность этого плана, навеянного фантазией и сугубо тяжелыми условиями настоящего момента, была очевидна: здесь могли пробираться отдельные люди и даже, быть может, небольшой, хорошо подобранный и снабженный отряд, но не наши, идущие на широком фронте, обремененные больными и частично семьями части. Кроме того, пункт и даже район выхода вновь на русскую территорию было бы чрезвычайно трудно установить, так как советская власть не могла оставить такую массу вооруженных людей в покое и у нее нашлись бы средства если не задержать нас в походе по Монголии (не надо забывать, что монголы находились под большим влиянием русским, а следовательно, и советским, получившим это влияние в наследство от царского правительства), то, во всяком случае, не допустить наш выход на русскую землю. Вряд ли смог бы нам помочь в данном случае и атаман Семенов{84}, связь с которым и теперь весьма шатка, а из Монголии ее поддерживать будет просто невозможно. Да и сами монголы и отдельные полудикие племена вряд ли упустят случай поживиться на наш счет, и наше движение будет мало разниться от настоящего момента, когда мы себя чувствуем окруженными со всех сторон. Преимущество настоящего положения в том, что мы среди русского населения, вполне обеспечены продовольствием и перевозочными средствами, а враждебность к нам проявляется лишь со стороны отдельных партизан, с которыми, Бог даст, мы, так или иначе, справимся. Должны справиться! Население в массе к нам безразлично, но нередки случаи проявления симпатий. Безусловно, хуже нам будет, если мы проникнем за Енисей, в области, некогда подвергшиеся экзекуциям со стороны нашей и чешской охраны железнодорожного пути. Это районы города Канска, Тасеевская волость, Камарчаг и Баджей. Эти районы надо иметь в виду и как-то иначе организовать наше движение… «Но об этом в другой раз, — сказал Каппель, — теперь перед нами ближайшая и сурьезнейшая задача — пробиться через Енисей».

С тяжелым сердцем разошлись мы по своим эшелонам.

Так как через станцию Красноярск наши эшелоны не пропускались, успел проскочить лишь один или два эшелона Ставки с генералом Бурлиным во главе, то, естественно, перед Енисеем столпились в беспорядке эшелоны разного назначения: я приказал сейчас же расчистить путь, убрать назад, хотя бы на Ачинск, часть грузовых и беженских эшелонов, по возможности разгрузить станции и полустанки между Ачинском и Енисеем и, во всяком случае, освободить левый путь для движения служебной надобности, в частности, для нашего эшелона, эшелона Каппеля и польских эшелонов.

Последние получили разрешение от повстанческих властей Красноярска продвигаться беспрепятственно дальше, но пока это разрешение было получено, перед Красноярском успела образоваться пробка: здесь были не только хозяйственные эшелоны Польской дивизии, но и весь арьергард, около батальона, эскадрон и броневик «Познань».

Как только мы получили путевку, наш эшелон пошел на станцию Минино, последнюю перед Енисейским мостом, если не считать нескольких ж[елезно]д[орожных] будок.

Перед нашим выходом со станции Ачинск пришел генерал Каппель: ему надо было получить прямой провод на Красноярск для последних переговоров с Зиневичем, в его эшелоне благодаря взрыву еще не была налажена связь, а со станционного телеграфа он говорить не хотел — много любопытных. Каппель сказал, что генерал Богословский просит его разрешения остаться в Ачинске на волю Божию: его жена не может дальше двигаться, а бросать ее одну невозможно, надо разделить участь с тем, с кем жил так долго… Грустно все это, но ведь и большинству из нас, и мне в первую очередь, предстоит такой выбор: между семьей и войной… И там, и тут долг. Кому, вернее чему, отдать предпочтение.

Пережил в свое время такую же душевную трагедию и генерал Сахаров: он расстался со своей женой в Уфе еще, отправив ее в Саратов к детям. Так с той поры он и воюет холостяком: это легче, безусловно, но если при этом не задумываться вовсе о семье, с которой, можно сказать, порваны связи навсегда. Истинно по-евангельски — «Могий вместить, да вместит…». Когда я об этом сказал жене, она сильно задумалась и сказала: «По-моему, в таких случаях решается вопрос вообще о семейной жизни, а не в данном, частном случае. Ведь вы, господа, не на охоту едете. Ведь надо дать себе отчет, что это навсегда и бесповоротно, как бы и чем бы человек себя ни утешал. Не так ли…» Пришлось согласиться…

Разговор генерала Каппеля был весьма непродолжителен: генерал Зиневич к аппарату уже не подходил. Говорили, что он уже арестован революционной властью, или, как тогда любили маскировать подобные решения — «был изолирован»… Бедняга — плохо кончил. Неужели у нас, кадровых офицеров, да еще у генералов, нет достаточного чутья, чтобы понять всю несуразность, несбыточность разного рода надежд на какие-то там сантименты со стороны советских представителей: пройдут еще десятки лет, они будут с нашим братом даже работать бок о бок, а когда мы не нужны, то вилы в бок. Ясно как день: это зверье беспринципное и беспардонное, вооруженное до зубов отрицанием самых основных принципов человечности, за которые в свое время человечество заплатило драгоценной жизнью не одного выдающегося человека. Вот опять и Богословский: дай Бог, чтобы он хорошо кончил, но сильно сомневаюсь в этом. Лучше пулю себе в лоб: и короче, и как-то по прежним нашим навыкам «контрреволюционным», что ли, — почетней. Все же своя сестра пуля, а не заплечных дел мастера из чрезвычайки{85}… А может быть, я ошибаюсь и преувеличиваю: не так, может быть, страшны и зубасты эти обезьяны…

Канун Нового года (по новому стилю, к которому мы все уже давно привыкли — в Гражданскую войну при постоянном соприкосновении с иностранцами)… А грустно и тоскливо…

При разговоре Каппеля с Красноярском произошел забавный случай: в провод включился начальник головных советских частей какой-то Грязнов{86}. Когда Каппель за отсутствием Зиневича пробовал поторговаться с комиссаром, чтобы главным образом затянуть время, вдруг в разговор вклинился Грязнов и начал по адресу комиссара отпускать такую отборную русскую брань, что у Каппеля уши завяли. А затем тоном начальника, не допускающим никаких возражений, Грязнов приказал прекратить всякие переговоры с белыми: «Они уже у меня в клещах, а вы там антимонию разводите… Держите крепко Красноярск и все течение реки Енисея, ближайшее к городу. Чтобы ни один белый не ушел на восток, а я сделаю все остальное…»

Надо отдать справедливость — он, Грязнов, совершенно правильно учитывал обстановку — наше положение было не из блестящих: все, в сущности, базировалось на ударе по красноярскому гарнизону — выдержит он, и мы очутимся между двух огней, в ином, благоприятном случае — уйдем с полным оперением.

Собрались мы небольшой компанией встретить Новый год за рюмкой водки… и ничего из этого не вышло: привыкли мы ко всяким скверным положениям за время и Великой и Гражданской войны, но такого еще никто из нас не переживал. К тому же надо учесть и то, весьма важное, обстоятельство, что все мы, сравнительная молодежь, впервые переживаем муки крупного начальника, которого гнетет не грядущая личная судьба и участь, а тяжкая ноша ответственности за всю массу доверившихся людей…

В нормальной войне это дисциплина — она обязывает одного подчиняться, другого — хорошо распоряжаться и не подводить подчиненного. Но если бы такой грех и случился, то все же выход есть — пуля в висок по самсоновскому завету{87}, и собственная самоказнь очищает имя от проклятий за собственное неумение или несостоятельность. Здесь, в Гражданскую войну, когда вам подчиняются добровольно (ведь сам адмирал Колчак освободил нескольких офицеров от участия в Гражданской войне под его, адмирала, водительством и отпустил их с миром. Это были генерал Болдырев{88}, временно Андогский{89} и эсер Генерального штаба полковник и оренбургский казак Махин{90}), долг распорядиться судьбами вам доверившихся людей возрастает неизмеримо.

Начальники белой Сибирской армии тотчас же после падения Омска во всеуслышание объявили, что никого не принуждаем идти за собой: дальнейшая наша судьба нам неизвестна, никаких далеких планов мы не имеем и иметь не в состоянии по обстановке, а потому зовем с собой только добровольцев. В этом отношении наша совесть была чиста. Однако и при таком характере отношений на нашей совести лежала участь всех тех, кто доверился нам, и мы должны были напрягать все свои силы и способности, чтобы оправдать такое беззаветное к нам доверие…

За рюмкой вина мы долго-долго беседовали. К нам совершенно случайно присоединился генерал Вержбицкий, приехавший от своих частей вперед, чтобы поместить свою семью (жена и трехлетний сын) в эшелон. Положение наше было таково, что и в эшелоне было весьма ненадежно, — ближайшие дни должны были подтвердить наши опасения. Его малолетний сын много нас развлекал своим лепетом, пока его не унесли спать, чтобы через несколько часов разбудить и посадить в сани: Вержбицкий, выяснив обстановку, решил продолжать свое путешествие вместе с семьей в санях. Войцеховский, не предупредив меня, распорядился дать Вержбицкому мои крытые сани, которые с большим трудом мне добыл полковник Макри: в случае перехода с рельс на санный путь они были мне необходимы для больной жены. Вержбицкий брал мои сани, чтобы добраться до своих частей только, и обещал вернуть немедленно.

Окончательно выяснено, что партизан Щетинкин после некоторого колебания решил войти в Красноярск: говорят, он тотчас же навел там свои порядки и отнюдь не проявлял особых симпатий к советской власти. Имея в своем распоряжении сильный отряд (у него числилось восемь тысяч пехоты и полторы тысячи конницы при двух орудиях и пятнадцати пулеметах), он мог позволить себе роскошь никого не признавать.

К нам он также не питал особых симпатий: грозился не раз расправиться с генералами, беспощадно усмирявшими восстания в Баджее. Он был плохо осведомлен, подавлял восстание чешский полковник Прхала{91}. Наши разведчики, посланные в Красноярск, и жившие там постоянно агенты получили от нас задание — склонить Щетинкина на мировую, а главное, чтобы он не мешал нам пройти мимо или через самый Красноярск.

Но все было напрасно: его бандиты в известной своей части с весьма темным прошлым боялись нашего соседства, а остальная крестьянская масса естественно не могла питать нежных чувств к колчаковцам…

Так из наших переговоров ничего не вышло, хотя Щетинкин и был кадровый офицер: он, как нам передавали, опасался и за свою личную карьеру, придешь к генералам, а они возьмут да и разжалуют или обратят отряд в дивизию. Вообще, привыкнув к самостоятельности, человеку с атаманскими замашками было тяжело распрощаться с ними. Вот в чем, по-моему, секрет неудачи наших с ним переговоров.

Щетинкин полагает, что он выгадал, прислонившись к красноярскому гарнизону: судя по словам товарища Грязнова, там Щетинкину будет не слаще. Правда, в данный момент он, по-видимому, царит безраздельно в городе: среди распущенной и оголтелой массы «революционного воинства» его отряд выгодно выделялся.

2. I.1920 года. Ст[анция] Минино

Пробовал сегодня завязать сношение с польскими эшелонами, но напрасно, им строжайше запрещено вступать с нами в какие-либо разговоры, даже и в эшелон к ним не пустили: таким поведением, очевидно, польское командование пытается снискать себе благоволение у хозяев положения настоящих (гарнизон Красноярска) и будущих, грядущих советских командиров…

«Скажите, по крайней мере, — настаивал я, — будете держать нейтралитет, если мы задеремся с гарнизоном…»

«Ничего не знаю. Ничего не могу вам ответить», — любезно говорил довольно симпатичного вида начальник польского эшелона. Разговор происходил через окно. Вдруг вижу, позади начальника эшелона высовывается чья-то свирепая голова и грубо прерывает нашу столь неопределенного характера беседу… «Чего вы, майор, с ними разговариваете. Мы же получили указания, как нам себя держать с колчаковцами…» и окно бесцеремонно захлопнулось. Но все же я признал в грубияне бывшего русского кадрового офицера с польской фамилией, поступившего в польскую артиллерию.

С ним у меня в Уфе, в ноябре 1918 года, было маленькое столкновение: он пришел просить не то походные кухни, не то двуколки для польского формируемого ксендзом З…ч полка, и я ему в них отказал. Поручик разобиделся, начал бурчать… и я обошелся с ним тогда, каюсь, резко. Неприятно, конечно, очутиться в положении волка в деревне, когда тебя по пятам преследуют. Ну, как-нибудь да переживем невзгоду.

Вечером была тяжелая картина: проводы наших знакомых и друзей в Красноярск. Дело в том, что власти Красноярска разрешили, не знаю из каких соображений, пропустить всего-навсего один наш эшелон с «беженцами», но чтобы в нем были только женщины, дети, старики и больные мужчины. Из наших добровольцев никто этой милостью не воспользовался: даже тифозные предпочитали по-прежнему оставаться в санях, но среди своих собратьев, так велико было доверие среди нас к[о] всякого рода обещаниям советских и с ними сущих властей.

Но среди пассажиров нашего эшелона, да и из прочих эшелонов нашлись желающие променять наше неопределенное существование на «синицу в руки». Какая это будет птичка, они, вероятно, вскорости узнают. Отговаривать этих обреченных людей было не в наших интересах, но и советовать что-либо было рискованно. Ко мне пришел генерал Кузнецов: я ему откровенно объяснил всю обстановку и все наши виды на будущее… и он решил со всей семьей отправиться в город. Я его благословил; дали мы им провизии, а также снабдили их некоторыми запасами из вещевого нашего личного инвентаря, и они разместились по вагонам, а через четверть часа их поезд тихо отошел в направлении города… «А ты бы не хотела с ними?» — спросил я жену. «Ни за что» — был ответ… и это отвечала женщина на восьмом месяце беременности, т. е. человек, которому особенно нужен был покой. А какой у нас покой, когда мы были накануне пересадки на сани со всеми вытекающими отсюда последствиями…

3 января 1920 года

3-я армия сильно запаздывает своим выходом из Кузнецкой тайги. Только что наконец получено от нее донесение (п[олковника] Барышникова), что числа пятого-шестого января она присоединится к нам, но в каком виде и состоянии: без обозов, все люди верхами и только всего десяток саней для тяжело больных и помороженных.

Идя буквально по горло в снегу, без дорог, зачастую ночуя в тайге при кострах, добывая себе пропитание где оружием, а где просто подаянием, эти страстотерпцы наконец вылезли из тайги. Думали под нашим прикрытием отогреться и отдохнуть, — не тут-то было: враг наседает, Ачинск уже в его руках, надо торопиться проскользнуть к Красноярску, где наше положение также не выяснено. Могло быть два решения: сосредоточиться где-то в районе Минино — Дрокино[174] — Заледеево фронтом на запад и попытаться разбить подходящие советские части. Или же, под угрозой с тыла (с запада) от этих частей, ударить по Красноярску и прорвать завесу до прихода им на помощь советских войск. Обсудив положение, решили принять второе положение: с нашими войсками вступать в бой с советскими менее утомленными и лучше снабженными частями, имея в тылу красноярский гарнизон, было не только рискованно, но положительно не выгодно, в случае неудачи или даже полууспеха наши части будут в безысходном мешке, что грозит через день-два обратиться в полное окружение… Так рисковать мы не могли… Между тем даже неудача атаки Красноярска давала нам возможность обойти город и хотя бы под огнем, но все же уйти на восток. Зато удача давала нам кроме свободного хода еще и возможность отбиться от наседающего врага с запада: как-никак мы по занятии нами Красноярска поставим между нами и противником реку Енисей, который даже и в замерзшем положении представляет, благодаря крутизне своих берегов, достаточно солидную преграду…

Итак, решено — атаковать с наличными силами Красноярск. 4 января предоставлено на сосредоточение атакующих частей и занятие ими исходного положения, а 5-го с утра атака.

Штурм, удар должна наносить 4-я Уфимская дивизия генерала Бангерского{92} со спешенными частями 2-й Уфимской кавалерийской дивизии генерала князя Кантакузена.

В Уфимской дивизии всего два батальона плюс один батальон ижевских добровольцев (пополнение).

У кн[язя] Кантакузена 450 сабель. Артиллерии нет, — во время похода были брошены все орудия. Патронов ограниченное количество.

Вержбицкому послано приказание, оставаясь у Заледеева, зорко следить за противником с запада, а при начале общей атаки на Красноярск принять в ней участие. Вержбицкий имел одно орудие, но без снарядов оно было, конечно, бесполезно.

Исходный пункт для атаки намечался разъезд Бугач[175], что в 3–4 верстах от города: к этому пункту все части должны были сосредоточиться и здесь переночевать.

Других частей для удара не было: лишь в ночь на 6 января по тракту могла подойти 8-я Камская дивизия, но это не наверное.

Выжидать полного сосредоточения нельзя — советские части с запада идут на хвостах наших арьергардов.

4 января

Отдав накануне все распоряжения лично генералу Бангерскому, ген[ерал] Войцеховский вечером, когда уже стемнело, выехал в деревню Бугач (от разъезда находится в 3 верстах), где на ночлег по последнему донесению[176] должны были остановиться пехотные части Уфимской дивизии. Ночь, снег, ни зги не видно, запрещено было разводить костры; вперед выдвинуто слабое охранение, скорее наблюдение простое, чтобы противник, паче чаяния, не застукал внезапно… Конница неизвестно где…

На месте еще раз генералы проштудировали все «за» и «против» завтрашнего дня: волновались все страшно, ведь от этого удара зависела судьба всех наших эшелонов. При Войцеховском отдаются[177] последние распоряжения. Тут же получено было донесение от охраняющих частей: мерзнут в снегу; снег так глубок, что не представляют себе, как завтра пойдут в атаку.

Единственное у всех желание, чтобы завтра противник тоже вышел вперед, а не ожидал бы подхода наших атакующих частей к самой окраине города. Польскому командованию было послано уведомление о завтрашней атаке. Оттуда пришло предупреждение, чтобы наши части не входили в нейтральную полосу, за которую почиталась полоса отчуждения возле ж[елезно]д[орожного] полотна. Значит, не обогреться во время боя, а самое главное, некуда девать раненых: мы предполагали их сдавать на перевязочный пункт, открыв таковой на разъезде Бугач. Все это сильно менялось благодаря вмешательству поляков. Но ничего не поделаешь, надо примириться с положением.

Поздно ночью Войцеховский вернулся на ст[анцию] Минино, в эшелон, прозябший и злой, а главное, полон нехороших предчувствий: и поляки злили своим требованием, и кн[язь] Кантакузен черт знает куда запропастился со своими горе-кавалеристами; но главная беда даже не в этом — Войцеховского беспокоила нежная привязанность «уфимцев» к своим саням. «Я никогда не терпел спешенную конницу и находил, что она всегда, лежа в цепях, имеет глаз не вперед, к противнику, а назад, к своим коноводам… а потому они всегда были плохой пехотой. Думаю, что и завтра мои „уфимцы“ (Войцеховский командовал уфимскими дивизиями во время весеннего наступления к Волге, в армии генерала Ханжина…) будут сильно оглядываться назад, ведь там их семьи и больные товарищи…»

Чувствовалось, что сердца на предстоящий решительный и ответственный бой не было ни у начальников, ни у бойцов.

Под утро прискакал конный[178] с донесением, что слева подошел отряд особого назначения генерала Макри и спрашивает, что ему делать завтра. Конечно, никаких колебаний у Войцеховского не было — он подчинил Макри генералу Бангерскому, а ко мне обратился с вопросом — как мог попасть туда в район предстоящего боя Макри. Я высказал близкое к истине предположение, что Макри, очевидно, уже свернулся для движения на Красноярск, но, увидя заминку в пехоте и все приготовления к бою, видимо, колеблется, что ему дальше делать: просто уйти или уклониться от участия этот новоиспеченный генерал не решался, а мог бы свободно, сочинив позже какую-либо историю. И вот он находит выход: авось его освободят, и тогда он в одну ночь очутился бы за Красноярском. Но почему он самостоятельно не ринулся в город, очевидно, имеет донесения, не благоприятствующие подобной и свойственной его характеру авантюре. А ведь до сего времени все его донесения были оптимистичны до глупости: кто-то из его лазутчиков все время нас уверял в полном развале красноярского гарнизона. Или Щетинкин его напугал, или просто эти сведения досужего разведчика наконец были проверены.

Спалось скверно: это было первое боевое испытание для наших частей после долгого перерыва, и испытание нельзя сказать чтобы в благоприятной обстановке. Можно было легко сковырнуться и промахнуться в своих расчетах.

5 января

Рано утром, еще было совершенно темно, я получил донесение из Красноярска, что противник вчера после долгого митингования решил все же выдвинуть наиболее боеспособные части вперед, навстречу нашим войскам, чтобы предупредить их контрударом вне городской черты… Всего было выдвинуто 300–400 винтовок, но с несколькими пулеметами, а сзади этого участка были довольно откровенно поставлены, прямо на окраинных уличках города, два орудия. Это обстоятельство должно было, по мнению революционной власти, сильно поднять дух у гарнизона и в передовых частях. Особенно долго и упорно пришлось убеждать товарищей выйти за городскую черту — сильно не хотелось покидать тепленьких гнезд и только нагайки партизан Щетинкина придали этому решению некоторую стройность и толковость при исполнении.

Остальные части гарнизона притихли: одни делали вид, что вся эта «кутерьма» их мало касается (они, по всей вероятности, уже запаслись в глубинах своих карманов удостоверениями о насильственной мобилизации…), другие, и таких было большинство, волновались и по фронтовой привычке, благо что пора-то была революционная, ругали начальство — комиссаров. И все, конечно, сетовали на загадочное поведение партизан Щетинкина: последний не проявлял никаких признаков жизни и деятельности, приняв на себя совершенно добровольно роль наблюдателя — чем вся эта затея кончится. Единственная его помощь была в том, что он наблюдал за поведением польских эшелонов, которыми была набита вся станция. По существу говоря, если бы поляки были более дальновидны (скажу откровенно, так же как и чехи, командованию которых сильно недоставало этого драгоценного качества), то они могли бы провидеть, что наша неудача им ничего не давала, это в лучшем случае, а в худшем — она ухудшала и их позицию: победители, конечно, задерут нос и начнут придираться к «союзникам» (и весьма недавним) этих белых, с которыми они, «краса и гордость», только что так быстро разделались. Наоборот, наша удача открывала те же возможности и союзникам, что и нам, т. е. беспрепятственное движение на восток… Я до сих пор не понимаю, не уясняю того мышления, которое привело чешское и польское командование к столь пагубному решению — искать себе союзника на красной стороне…

Но польские стрелки мирно и тихо сидели по своим теплушкам, и их начальство прятало голову под крыло, как страус, закрывая глаза на действительность, а последняя была ниже среднего: по перронам станции разгуливали с вызывающим видом красно-бандиты и зло высмеивали союзническое войско. Отсюда легко было сделать вывод, как себя будут вести те же бандиты после удачи их на фронте. Кроме всего союзникам надо было еще учесть и появление в случае нашей неудачи на улицах и площадях города регулярных войск Красной армии, начальники которой не склонны были ни к сентиментальностям, ни к особой симпатии к «защитникам мирового капитализма» и (это главное) вели себя как распорядители всего Красноярска, еще не занимая его…

Сильно, говорят, подняло дух гарнизона еще одно обстоятельство: нас сопровождали большие колонны на санях с беженцами, а также различные команды — беглецы из Томска, принадлежащие к 1-й армии Пепеляева. Когда вся эта масса, как и мы, уперлась в Красноярск, остановилась и в ее толщу начали проникать слухи, что дальше не пускают, естественно их охватила паника и среди них досужие лица стали распускать слухи, что их ожидают с благожелательным нетерпением в Красноярске. И вот, под влиянием этой обстановки, вся эта оголтелая и безначальная, никем не руководимая масса ринулась в город сдаваться на «милость победителя». Что и как с ними поступали — мы узнавали сейчас же: все эти толпы сгонялись на площадь, их регистрировали, группировали и отправляли в концентрационный лагерь, так называемый Военный городок, находящийся верстах в трех ниже по течению Енисея, на его правом берегу. Там, а также еще и в городе и по пути всех беглецов «осматривали», раздевали, обирали и затем предоставляли самим себе…

Донесение о выдвижении некоторых частей гарнизона Красноярска вперед немедленно было мной передано генералу Бангерскому, связь с ним поддерживалась по телеграфу и по телефону, а также и на паровозе до станции (разъезда) Бугач. Бангерский ответил, что он очень рад этому обстоятельству и желал, чтобы из города выдвинута была возможно большая часть…

Затем началось наступление наших частей вперед, к разъезду Бугач, откуда началось развертывание. Мы, затаив дыхание, ожидали первых выстрелов: у нас на разъезде сидел свой офицер.

Отряд[179] развернулся так: по полотну, т. е. влево и вправо от него, занимая и полосу отчуждения (мы[180] наотрез отказались исполнить пожелание-требование польского командования), развернулись «уфимцы» — пехота, далее влево (к северу) кавалеристы кн[язя] Кантакузена и еще дальше влево с[о] значительным перерывом генерал Макри, сильно загнувший свой левый, внешний фланг вперед. Главный удар намечен был на городские огороды — влево от ж[елезно]д[орожного] полотна, по ним предполагалось[181] проникнуть почти незаметно в самый город и сразу разрезать оборону города на две части.

Началось движение с большими трудностями, особенно в коннице: она шла по чистому полю, удаленному от кустарника и от каких-либо построек, а потому обильно занесенному снегом: кавалеристы, вообще менее склонные и привыкшие к хождению пешком, совершенно тонули в сугробах. Они начали отставать. Цепи противника начали ясно вырисовываться на снегу, кроме того, их местоположение было обнаружено еще с вечера по кострам, которые они разожгли, не удержавшись, чтобы не обогреться.

Первые выстрелы с прицелом маловероятного поражения открыл противник. Зацокал пулемет. Наши молчали — надо было беречь патроны, да и тяжко было при ходьбе по глубокому и рассыпчатому, как сухой песок, снегу стрелять.

Нам было прислано[182] всего два донесения: одно — в самом начале — радостное, о том, что конница Кантакузена нашлась и двигается на свое место. Второе — часа в три дня было у меня на столе — грустное: наши цепи бодро продвигались вперед, цепи противника, не выдержав нашего молчаливого наступления, поспешно начали отходить на городские окраины… и вдруг со стороны Красноярска появился дымок броневика[183] и начал быстро-быстро приближаться к нашим цепям. Цепи залегли и начали волноваться, посыпались вопросы — «кто это, зачем это?!.». Бангерский[184] находился за ударной частью, ближе к ее левому флангу, т. е. значительно вне полотна ж[елезной] д[ороги], а потому не мог ни выяснить, ни дать подобающий ответ. Броневик между тем, подойдя на уровень наших цепей, остановился и начал выпускать пары с большим шумом, как это всегда делают машинисты всего мира…

Цепи остановились, и двинуть их вперед не было сил. Некоторые мелкие и наименее стойкие части послали своих людей с приказанием пододвинуть ближе сани. Все это до генерала Бангерского[185] дошло слишком поздно. Ясен для него стал лишь один реальный и печальный факт: дальше двигаться части фронта, ближайшие к полотну ж[елезной] д[ороги], не желают или почему-то не могут. Броневик стоял на месте и по всем признакам наблюдал за боем, но какой он, «красный» или союзный, т. е. польский, никто сказать, а главное, передать в ближайшие к полотну цепи не мог.

Затем через некоторое время броневик медленно поплыл дальше на запад, т. е. в тыл наших цепей. Стало совсем жутко. Нервы не выдержали: кому-то почудились, а быть может, это и имело место, поручиться никто не может, выстрелы с броневика, и он двинулся снова вперед к Красноярску. По нему открыли стрельбу уже наши цепи, броневик, ясно, начал отстреливаться и замедлил ход. Цепи не перенесли этого испытания и быстро пошли к саням, которые, будучи пододвинуты ближе, сильно соблазняли своей близостью и прочими возможностями… Фланг и центр начал отход, а за ними покатился и весь фронт… Генерал Макри позже доложил, что он со «своими молодцами» бросился вперед, но, увы, один ничего не мог уже поделать… Генерал Вержбицкий все время простоял на месте на том простом основании, что-де он с часу на час ожидал выхода с тыла противника. В этом он был прав отчасти только, противник еще находился в целом переходе от Дрокино — узел проселочных рокировочных путей левого берега Енисея, через который проходил также и тракт в обход Красноярска с севера, мимо самого «Военного городка».

Этот пункт, с падением которого мы лишались возможности обходить город с севера, мог быть пройден (занят) советскими частями лишь к полудню 6 января, никак не раньше, и это при условии неоказания нами в указанном пункте никакого сопротивления.

Постигшая неудача нас так огорошила своей неожиданной простотой, что не верилось, что это уже факт. Ведь это означало бросать эшелоны, и свои, и беженские, которые с грехом пополам дотащились до Красноярска. Это означало немедленно бросать части снова в долгий и нудный поход без ясной цели и даже направления. Это означало похоронить все наши, от генерала до рядового, надежды на продолжительный отдых. Это, наконец, первое наше столкновение с противником, преградившим нам путь, показало, на что мы способны, или, вернее, на что не способны… и от всей обстановки повеяло безысходной тоской и грустью…

«Но в ногу, ребята, идите, полно, не вешать голов..!» Надо искать и найти выход, и притом теперь же, не пропуская ни минуты.

Обстановка была такова: наши «уфимцы», и пехота, и конница, отошли в исходное положение, т. е. к д[еревне] Бугач. Противник не преследовал, по всей вероятности, ликовал…

Наблюдение за городом, в сущности, осталось на обязанности одного ген[ерала] Макри с его небольшим отрядом…

Где находится и что делает генерал Вержбицкий и какова обстановка на нашем дальнем, вне поля происходившего боя, участке неизвестно…

Другая дивизия Уфимского корпуса, 8-я Камская, отстала сильно от Уфимской, участия в бою не приняла и могла подойти только в ночь на 6 января… если ее не задержат обстоятельства… Какие — никому из нас в штабе известно не было: или это о противнике была речь в донесении, или же, не дай Бог, намек на настроение чинов дивизии…

О 3-й армии также ничего неизвестно: Каппель сказал, что эти части в наши расчеты лучше всего не включать, мы так и сделали…

Что же дальше… Надо прежде всего решиться — завтра атаковать еще раз, подкрепившись подходящей Камской дивизией и, кроме того, притянув к полю Вержбицкого. Или же теперь же приступить к подготовке движения всех сил в обход Красноярска. И если это последнее решение восторжествует, то надо теперь же искать обходные пути…

Решено было так: в принципе завтра продолжать бой. Для выяснения фактических возможностей, включая и настроение частей, генерал Войцеховский должен отправиться на фронт[186] и там, на месте, выяснить все вопросы. Не исключено, что он, Войцеховский, отменит бой, и завтра мы все должны высадиться из вагонов, пересесть в сани и после этого двигаться по новому направлению!..

Я, оставшись в поезде, должен немедленно произвести рекогносцировку обходящих город с юга путей.

После обеда Войцеховский сел в сани и отправился в штаб Бангерского[187].

Моя рекогносцировка была удачна: путей обхода города очень много к северу от города, а южнее, в сущности говоря, всего один путь; только несколько крутой подъем и спуск через русло Енисея останавливали меня от окончательного выбора. Выгоды чисто тактические, таким образом, не давали особых преимуществ южному направлению нашего отхода, но зато были чисто стратегические преимущества, мы по южному направлению выходили совершенно неожиданно для гарнизона Красноярска на прямую дорогу у станции Камарчага, так как все внимание гарнизона было сосредоточено на северные пути. Кроме того, и советские части, подходящие с запада, били бы в этом случае по воздуху, приблизительно, на «Военный городок», через Дрокино, следовательно, те клещи, то окружение, которое нам готовилось в случае малейшего промедления, нам не угрожало бы… Затем, следуя по южному направлению, мы значительно сократили бы путь для 3-й армии, ей не надо было бы проделывать тот весьма опасный фланговый марш по отношению к советским частям, который неминуемо она должна совершить при выходе ее на пути северные…

Продолжая атаку в прежнем направлении, т. е. нанося удар главный северней ж[елезной] д[ороги], мы могли бы затянуть бой, не спеша выводить части из боя заблаговременно, чем увеличивались шансы на успех. Но все это было приемлемо, если бы мы решение приняли теперь же…

Результаты рекогносцировки и свои соображения я отправил Войцеховскому в Бугач, а сам слег в постель, так как у меня был сильнейший жар, опасались тифа…

До своего временного выбытия «из строя» я успел лишь отдать распоряжение коменданту 3-й армии капитану Купленникову{93} — изъять из эшелонов все ценное и погрузить на сани, но общего распоряжения о переходе на сани я еще не давал, до последней минуты надеясь на успех завтрашней атаки.

Капитан Купленников прибыл ко мне с докладом, что в эшелоне Каппеля нет никого, кто бы мог выполнить его распоряжение, там были лишь административные чины высшего ранга, как заведующий снабжением генерал-лейтенант и бывший профессор Военной академии Филатьев{94}, и последний требует от меня письменного приказания о переходе на сани и об изъятии ценностей. Я таковое немедленно дал, но кап[итан] Купленников уже не успел ничего в эшелоне Каппеля сделать, так как все чины перешли на сани, а поезд подвергся нападению мешочников-крестьян, терпеливо ожидавших несколько дней этого момента.

Я попросил адъютантов помочь жене запаковать мои личные вещи, самое необходимое, главным образом, для будущего ребенка, так как, видимо, его появление на свет Божий надо было ожидать в санях.

6 января

Около трех часов утра меня внезапно разбудили и дали прочесть сообщение от генерала Войцеховского. Оно гласило следующее: «Сергей Арефьевич, обстановка требует бой на завтра отложить. Части немедленно двигаются через Дрокино на Есауловку, на реке Енисей. Переходите срочно на сани со всем штабом. Для Вашей жены посылаю сани с моим офицером, отправляйтесь немедленно, чтобы застать меня еще в Бугаче…»

Сон как рукой сняло и болезнь также. Минутная слабость под влиянием внезапности и совета адъютанта: прошу его попытаться устроить жену в польский эшелон. Но, к счастью, отказ: «Никого из русских не приказано принимать…» Быстро собрали жену, усадили с присланным офицером в легкие розвальни и отправили.

Я сам немедленно вышел к нашему обозу, где царил покой и тишина. Вызвал старших адъютантов, генерал-квартирмейстера и объявил им о переходе на сани, но добавил, что ни я, ни командарм никого не насилуем: если кто-либо сочтет за благо пробираться через Красноярск собственными средствами или предпочтет просто остаться в Красноярске на милость большевиков, пускай поступает, как находит для себя более выгодным, никаких гарантий, естественно, никто дать не может. Все козырнули и скрылись в темноте, пожав предварительно мою руку. Кроме генерал-квартирмейстера никто из старших чинов штаба не пожелал разделить со мной опасный путь и остались у большевиков…

Никогда, ни в то время, ни даже и теперь, я не в претензии на ушедших от меня: кроме того, что они меня мало знали, какая перспектива их ожидала после моих слов. Я занялся распределением саней и постановкой караула к ним, чтобы, во-первых, не разбежались кучера-крестьяне, а во-вторых, чтобы не было захвата саней посторонними, я должен был в первую очередь озаботиться посадкой своего штаба…

Вернулся в вагон. Здесь мне усердно помогали укладываться мой денщик и ординарец полевого жандармского эскадрона Рыков. Подали сани для меня и другие под вещи…

Все парадное я с себя снял и оставил в вагоне: одел валенки, полушубок, закутал папаху башлыком и был готов. Осталось попрощаться с вагоном и попугаем, который преданно совершил с нами все путешествие, побывав со мной даже и в оренбургских степях под Троицком. «Попка» спал и был очень недоволен, что я его разбудил: поднял хохол свой желтый, расправил свой белый плащ и потянулся ко мне не то приласкаться, не то клюнуть… Я его почесал за хохолок и подсыпал ему зерен, налил воды и так стало тоскливо: не людей жаль бросать и оставлять, а вот эту неразумную пичугу: чего ради, спрашивается, она вместо банановых рощ скитается где-то в сибирской тайге в стужу и снег…

Повернулся к выходу со словами: «Ну, ребята, давайте садиться в сани…» Смотрю, мои ребята мнутся, и вдруг жандарм Рыков сконфуженным голосом говорит: «Ваше превосходительство, разрешите мне остаться. Я как-нибудь да проберусь к себе на Волгу, а то у меня мама одна…»

Я сначала как будто даже не понял, а затем, сообразив, сказал ему: «Почему же раньше не ушел… А впрочем, если хочешь оставайся, только помни, что тебя, как жандарма, не помилуют…» Рыков промолчал и отступил в темноту. «Ну, а ты как?» — спросил я своего «личарду верного»[188].

«Так что же и мне уж тогда разрешите оставить вас, я… моя родина еще ближе…» «Ну, вот и отлично», — сказал я и простился со своими людьми, которые с какой-то виноватой поспешностью помогали мне усесться в сани. Уход двух моих людей меня сильно не устраивал: ведь вторые-то сани оставались без всякого присмотра, и кучер мог в темноте в любой момент улизнуть. Но делать было нечего и не с такими «неудобствами» мирились. Завернувшись поплотней в санях, я приказал вознице трогать, а за мной гуськом тронулись и остальные сани с чинами штаба. А в вагоны уже ломились «мешочники», отгоняемые оставшимися людьми. Начинало чуть-чуть брезжить, когда мы въехали в Бугач, там никого уже не было. Погнали дальше. Рассветало. Миновали еще какой-то хутор, забитый нашими частями. Вот и Заледеево, где находился генерал Вержбицкий во время вчерашнего боя. Теперь с пригорка видно было, что все улицы этого села были сплошь забиты санями и лента их, достаточно широкая, в несколько рядов саней, вытягивалась на север — на Дрокино.

Дрокино видно не было, оно лежало среди высоких холмов, образующих берега широкой долины Енисея. Вдали, в дымке, виднелись высокие берега Енисея и дымились трубы в городе Красноярске…

Возницы остановились дать лошадям передохнуть и начали о чем-то совещаться; затем подошли ко мне и запросили слезливо уйти в свои деревни. Я категорически отказал и на всякий случай подводу с вещами привязал к своим передним саням. Тронулись дальше, свернув в Заледеево…

Улица вывела нас прямо на площадь, где почти было пусто. Где тут разыскать Войцеховского и свою жену. Не знаю и беспокоюсь, соединились ли они или жена мыкается с офицером.

Приказал заехать в ближайший двор. Хозяева сказали, что у них только что стоял какой-то штаб и много генералов… начальников…

Я вышел на улицу и бесцельно прошел по площади… и вдруг неожиданно на меня из какой-то кривой улицы выезжают санки с моей женой… Слава Богу… Отпускаю офицера, благодарю его и веду жену на свой двор. Где Войцеховский, они не знали, все их поиски не увенчались успехом…

Передохнув минут десять, я решил двигаться дальше. Выхожу на двор и вижу изумившую меня картину: мой генерал-квартирмейстер отвязывает мою пристяжную. На мой вопрос, зачем он это делает, полковник Брендель отвечает без малейшего смущения: «Я купил эту лошадь у крестьянина, вашего возницы. У меня в санях четыре человека, и моя пара далеко не уйдет…» «Хорошо, но ведь надо бы и меня спросить, как вы думаете. Я протестую и не позволю распоряжаться моими лошадьми…» Брендель что-то сконфуженно забормотал, но от лошади отступился. Я приказал кучеру впрячь лошадь снова и пригрозил ему револьвером за самоуправство…

Выехали на площадь и в первой же улице попали в широкий поток: сани неслись почти вскачь. На углу стоял офицер верхом и пропускал части в порядке, чтобы не было перемешивания частей… Когда я направил свои сани в случайный интервал, офицер набросился на возницу с револьвером и приказал остановиться. Пришлось вылезть из саней и, назвав себя, убедить офицера пропустить вне очереди мои сани. Очень не охотно, но все же моя просьба-приказание была исполнена. И мы понеслись к выходу из села. За селом простиралась широкая равнина до ближайших холмов, скрывавших Дрокино. До холмов было не более трех верст…

На этой равнине и по дороге, и вне ее толпились тучи саней, и среди этой толпы выделялись своим прямо-таки образцовым парадным порядком сани колонны отряда особого назначения генерала Макри. Сам генерал в прекрасном полушубке, верхом на вороном коне гарцевал в голове колонны.

Я подъехал к нему и спросил, не знает ли он, где генерал Войцеховский. Получил очень нелюбезный ответ, что сам черт не разберет где и кто. Так как лавина несмотря на ширину площади движения грозила и мои сани увлечь в общий поток, я попросил генерала Макри разрешить пристроиться временно к его колонне. И, к моему изумлению, получил отказ: люди могут заволноваться, что я расстраиваю колонну!!.. Никак невозможно!.. Скрепя сердце, пришлось подчиниться и отъехать в сторону…

Наконец, среди потока появляется небольшая группа всадников, и среди них я вижу генерала Каппель, отдающего какие-то приказания. Я подошел к этой группе и спросил, не знает ли кто, где генерал Войцеховский: мне хотелось поскорей пересадить жену в более удобные сани (возок) Сергея Николаевича — на дровнях ее могло растрясти.

Никто не знал. Снова вернулся к своим саням, которые стояли в одиночестве далеко в стороне от общего движения. И вдруг я вижу на другом берегу этого санного потока возок! Догадываюсь, что это и есть Войцеховский, но момент… его сани куда-то скрываются. Все дальнейшие розыски не привели ни к чему.

Когда поток несколько схлынул, я продвинулся к самым холмам, поднялся на ближайшую крутизну и остановился — перед нами в широком и пологом ущелье происходил бой: слышны были выстрелы, кто-то куда-то скакал, но не прямо по дороге, а в сторону… И все эти скачущие пропадали куда-то влево… Отряд Макри на холмы не поднимался, а терпеливо чего-то выжидал там внизу. Вокруг этого островка дисциплины и порядка шныряли по всем направлениям одиночные сани, затем они образовывали группы и, постояв, как бы совещаясь о чем-то, медленно начинали двигаться… в направлении на восток, к Красноярску. Это уходили отчаявшиеся в возможности пробиться — обозы и беженские сани. Признаюсь, у меня у самого шевельнулась на один момент подлая мыслишка — свернуть и уехать в Красноярск, бросив всю эту бестолковую кутерьму. Но я быстро овладел собой и отвернулся от соблазнительной картины близкого города и тянувшихся к нему саней… с «решившимися»…

Солнце уже было высоко, когда из-за холмов слева появилась значительная колонна конницы, медленно спустилась вниз в направлении Заледеева. Уж не противник ли прорвался… мелькает где-то подсознательно!..

Впереди вижу крепкую фигуру на коне — генерал Бангерский, начальник «уфимцев». Подхожу и прошу меня ориентировать. Бангерский очень любезно и спокойно доложил обстановку: там впереди немного влево и внизу (отсюда не видно) идет бой из-за деревни Дрокино. С запада подошли уже советские части и стремятся прорваться, чтобы перерезать нам путь на север. Сначала Дрокино занимала подошедшая 8-я Камская дивизия, но она постепенно просочилась на север. Теперь Дрокино обороняют юнкера Екатеринбургской школы. К ним на помощь вызваны были Каппелем кавалеристы кн[язя] Кантакузена, но, увы, наша конница взяла слишком влево и, попав под обстрел, в конном строю отошла и только что проследовала мимо нас. «Вы ее изволили видеть?» — спросил Бангерский. «Да, а куда она прошла?» — спрашиваю я.

«А они огибают по ущелью эти холмы и выйдут на ту дорогу, которую у Дрокова стремятся перерезать красные…»

«Почему же не направить войска, которые не участвуют в бою, а также и обоз по этой дороге?» — спрашиваю я, надеясь втайне и сам направиться туда.

«Да там, ваше превосходительство, сани, да еще нагруженные, и не пройдут», — был ответ. «Единственный выход это — здесь», — добавляет Бангерский, указывая рукой несколько правее Дрокино…

В это время подъехал Каппель и отдал распоряжение «уфимцам» поддержать юнкеров. Бангерский засуетился и отдал приказание. «Уфимцы», сидя в санях, не ворохнулись даже, как будто не поняли приказа. Тогда Бангерский пустил по их адресу отборную русскую брань, и людей как смело всех до единого с саней. Цепи закопошились в снегу. А через некоторое время огонь начал затихать, противник, видимо, отошел, очистив окраину деревни, только что им отбитую у юнкеров.

Теперь генерал Каппель отдал приказ держать Дрокино, пока не пройдут все остальные части и обозы через опасное обстреливаемое место.

До сего времени части, оборонявшие Дрокино, держались там лишь до той поры, пока ихние обозы не пройдут, а затем спокойно снимались и уходили…

Благодаря такому порядку красные смогли подойти вплотную к Дрокино и даже временно занять окраину селения.

Момент был решительный: если мы не успеем проскочить теперь, то наверное застрянем здесь и попадем в руки красным… Надо торопиться…

Возвращаюсь к саням, и, о ужас, вижу, что возницы наши сбежали и на вторых санях никого нет. Оглядываюсь кругом беспомощным взором. Что же делать?.. Просить у Бангерского кого-нибудь временно за кучера как-то совестно — все люди на счету, кроме того, ведь вторые мои сани, в сущности говоря, — багаж. В настоящую минуту ни к чему не нужная обуза. Бросаю взгляд в сторону отряда Макри, но и там никого нет, его колонна далеко внизу потянулась следом за конницей Кантакузена…

Мы очутились почти в хвосте: мимо тянутся одиночные сани с больными и просто беженцы из наиболее непримиримых, видимо…

И тут на мое временное счастье подходит ко мне какая-то закутанная и замерзшая фигура, узнаю в ней капитана Генштаба 3-й армии Абрамова[189]{95}

«Нет ли у вас местечка в санях, совсем притомился и замерз?» — лепечет он… Я хватаюсь за него, как утопающий, и водворяю его в мои вторые сани. Все довольны и смеемся!.

Трогаем сначала рысцой, а затем, увлеченные потоком, летим в карьер, сами не понимая, почему мы, да и все окружающие, так спешим. Перелетаем горное седло: влево внизу видно Дрокино, прямо вдали по скату двигаются какие-то точки черные по снегу, это обходная колонна красных, упершихся лбом в Дрокино и потерявших много часов на бесплодную перестрелку.

Очевидно, к красным или подкрепления подошли, или нашелся наконец умница, сообразивший, что не лучше ли будет обойти Дрокино с севера и горами выйти на наш путь, охватив нас еще глубже…

Выходит так, что если мы здесь продеремся, то нас через пять-шесть верст снова отхватят от нашего северного пути. Надо торопиться, насколько позволяет дорога и силы коней…

Летим очертя голову, обгоняя друг друга: это уже не отступление, да еще планомерное, а самое неприглядное бегство…

Дорога пошла по косогору, накатана, лошади скользят, сани раскатываются и своими «отводами» подрезают соседних, бегущих рядом лошадей. Кони валятся. Образуются клубы тел на дороге, затем пробки, которые надо как-то миновать.

Вдруг обходная колонна противника остановилась, зашла левым плечом и фронтом на юг, прямо на нас, залегла и открыла огонь по нам. Зацокали пули. «Боишься?» — спрашиваю жену, впервые попавшую под действительный ружейный огонь, под аэропланными бомбами она была еще на фронте Великой войны. «Нет, нисколько не страшно, а очень интересно…» — отвечает она. Пули зачастили и стали бить по саням, полетели щепки, кое-кого поцарапало. Все шарахнулись вправо, в молодой кустарник, по целине… и сразу остановились, нарвавшись на крутой обрыв. Начали искать удобного схода. Дорога осталась влево, на опушке кустарника… но туда никто не желал возвращаться… Несколько саней перевернулось… Мы кое-как сползли на дно глубокого и занесенного снегом оврага, но подняться на противоположный скат было невозможно. Остановились, кое-кто начал оправлять сбрую, повылезали из саней — поразмяться… Пули жужжали где-то поверху…

У меня пристяжка переступила («заступила») постромку. Я вылез, чтобы поправить, и не могу поднять лошадиную ногу: знаю теоретически, как это делается — надо взять за щетку и потянуть назад, тогда лошадь сама согнет ногу, как бы для удара, и тут надо воспользоваться моментом и перенести ногу через постромку обратно. Знаю все это отлично и делал несколько раз, а теперь руки скованы морозом и плохо слушаются. Мимо проехали санки, в них кто-то знакомый. Обращаюсь с просьбой помочь. В ответ довольно нелюбезно: «Некогда, браток. Теперь каждому до себя…» Так стало и грустно, и неуютно от таких слов… Повозился и поправил сам…

Время потерял достаточно, надо спешить: некогда выбирать дорогу на подъем, кони здоровые и можно рискнуть подняться круто прямо на противоположный скат оврага. Как истовый возчик решил сначала, держа вожжи в руках, идти возле саней и, помахивая кнутом, подбадривать лошадей, но на первых же шагах запутался в полушубок, поскользнулся и упал. Лошади, подхватившие в гору, протащили меня несколько саженей, а затем остановились, не понукаемые, и медленно поползли вместе с санями по раскатанному обрыву вниз, грозя перевернуть и сани, и седоков. Едва-едва удалось задержать это опасное скольжение, поставив сани полуоборотом к крутизне. Встал, оправился и снова забрался на облучок, свистнул, гаркнул, и лихая сибирская пара одним духом вынесла нас на берег. Слава Богу, истово перекрестился я. Не вывези нас маштачки[190], — сидеть бы нам в овраге и по сию пору…

Наверху остановил пару, дать передохнуть, но не тут-то было: слева снова зацокали пули. Поискал глазами, где вторая подвода с Абрамовым: он копошился со своей подводой еще внизу, очевидно, не решаясь взять одним махом подъем, и что-то оправлял у пристяжной… Я ему крикнул слово ободрения и рысью поспешил от опасного места. Вокруг начиналась самая типичная паника: скакали парные и одиночные сани, сверх меры перегруженные, скакали сани без пассажиров, мчались всадники на охомученных упряжных лошадях, неслись отпряженные кони, и все это устремилось в сравнительно узкую долинку, в которую вновь втягивалась наша дорога. Раздавалась отборная ругань, щелканье кнута, понукания на разные лады, присвисты, трещали сани, ломались оглобли. Солнце склонялось к западу, надо спешить выбираться из цепи холмов на просторы прибрежной полосы, иначе могут повстречаться всякие неожиданности. Обогнал меня на троечных санях с четырьмя пассажирами комендант, генерал Семенов, и крикнул, не останавливаясь, не надо ли мне кучера. Я отрицательно мотнул ему головой, и он скрылся за поворотом. Вот на крутизне-косогоре стоят сани полковника Бренделя, и он с отчаяния выбрасывает свои чемоданы, чтобы облегчить лошадей. Мимо, мимо таких картин: помочь не можешь, а соболезнования бесполезны и неуместны…

Справа ручей и долина, по которой, видимо, только что пронеслась такая же лавина саней: по всему пути видны брошенные вещи, части сбруи и даже целые сани. Наконец выбрались на открытое пространство, предстояло взять широкий и довольно крутой подъем, за которым виднелись какие-то, наши, очевидно, части. Высокие холмы отодвинулись влево…

Медленно, лошади, с утра ничего не имевшие пожевать, притомились и надо было экономить их силы, осторожно начали подъем: скользко — весь снежок, какой был, как будто граблями сняли впереди прошедшие сани. Часто останавливаемся дать передохнуть, лошади тотчас нагибаются, роют землю и тянутся к траве и кустам. Даю им возможность урвать клочок сухой травы, веточку. В одном месте на уступе, в сторонке кто-то высадил не то раненого, не то больного и подостлал ему соломы целый ворох. Раненый сидит, прислонился к обрыву и спокойно ожидает своей участи, замерзнуть или попасть к большевикам. А я вместо слова привета и утешения или даже просто реальной помощи подошел, выдернул из-под него пук соломы и подложил своим лошадям. Те набросились и зачавкали. Я был доволен, а жена сказала, покачивая головой с укоризной: «А я-то думала, ты ему поможешь…» и отвернулась… Грешно и стыдно, но каждому, действительно, за себя: так же молча проехал я мимо Бренделя, но так же не узнавали и меня многие, когда я барахтался в овраге.

Слева из каких-то невидимых щелей между холмами начали показываться отдельные группы вооруженных людей, это последние защитники Дрокино: его уж оставили, и если у противника энергия еще не иссякла, то нас могут ожидать разные сюрпризы. На одной из коротких остановок нас обогнал всадник: близко-близко подъехал и, наклонившись ко мне, тихо сказал: «Ваше пр[евосходитель]ство, сани ваши я бросил, никак не мог вывезти — отпряг лошадь и вот еду верхом…» Я не обратил особого внимания, как-то не до того было. «Хорошо, что сами-то, Абрамов, вылезли», — сказал я. Но жена реагировала очень бурно: в санях осталось все, что с такой заботой приготовляла жена для будущего нашего ребенка. Горько она заплакала в ответ на сообщение Абрамова и не желала слушать никаких его извинений и оправданий. Мне стало от души жаль бедного офицера. Чтобы дать ему возможность хоть отчасти загладить его невольную вину, я попросил его проехать вперед и отыскать сани генерала Войцеховского…

Наконец подъем окончился, и мы выбрались на широкое плато: вправо, в версте, начинался довольно крутой спуск в долину Енисея. Сам Енисей не был виден в дымке вечернего тумана, но противоположный его высокий берег вырисовывался отчетливо и по нему прямо против нас высился «Военный городок». Недалеко же мы отъехали. Наша дорога-полутракт шла прямо параллельно долине реки по высоким холмам справа, а в версте от конца нашего подъема и впереди дорога вновь уходила в холмы.

И вот тут что-то происходило, чего я уяснить себе еще не мог, но было это очень нехорошее и вряд ли нам приятное.

Оттуда раздавались редкие одиночные выстрелы, а противника, казалось мне, мы оставили позади?! Что же это может быть?! Появившаяся из-за холмов конная часть могла нам объяснить многое, но она, не доходя до нас, медленно повернула к долине реки и начала спускаться…

В это время ко мне подошел Абрамов (он где-то нашел себе место в санях) и доложил, что генерал Войцеховский немного впереди, за тем вон бугром. Наши лица сразу прояснились, и я погнал лошадей по указанному направлению и скоро увидел возок командарма. Ему тоже уже доложили, что я нашелся: Сергей Николаевич сильно беспокоился и рассылал во все стороны на розыски меня. Начинало темнеть, и тогда наше положение было бы пиковое: в санях-розвальнях, без спинки и точки опоры жена не могла уже больше сидеть и как-то нелепо завалилась на бок, вся заплаканная, усталая. Немедленно и быстро пересадили жену в возок, укутали, наспех закусили, дали мне кучера от коменданта, какого-то уфимского татарина, пересадили на освободившееся место мать Бренделя и тронулись, следуя примеру конницы, тоже к спуску в долину. Оказывается, кн[язь] Кантакузен (это была его дивизия), следуя прямо по тракту на Есаулово, в холмах нарвался на засаду и был обстрелян. Ни атаковать в конном строю невидимого противника, ни задерживаться для различных манипуляций мы, конечно, не имели времени, надо было до заката выбраться на прямую дорогу на Есаулово…

Проехав с полверсты, остановились, дальше шел бездорожный, заснеженный скат в долину, по которой в тумане двигались всадники, как оказалось — это были оренбургские казаки, шедшие по следам колонны генерала Вержбицкого, который прошел значительно раньше нас прямо на «Военный городок», где был слегка обстрелян ружейным огнем, и ему все же удалось проскользнуть мимо Красноярска в непосредственной от него близости. Оренбур[г]цам это не удалось: как только они поравнялись с «Военным городком», оттуда раздался пушечный выстрел, один, другой, и перелетевшие снаряды упали недалеко от нашей группы. Почти одновременно с этим слева, совсем близко, раздалось характерное цоканье пулемета: кто-то на санях, очевидно, из колонны красных советских частей, атаковавших Дрокино, подобрался совсем к нашему пути и стремился перерезать его… Во всяком случае огневой стык между гарнизоном Красноярска и советскими регулярными частями был установлен на наших глазах. Было около пяти часов вечера, и темнота не заставит себя ждать. Теперь она наш союзник… Но так или иначе нам надо было проскочить из этой огневой западни…

Вдогонку кн[язю] Кантакузену, благополучно миновавшему это опасное место, послано приказание остановиться и, вернув хотя бы эскадрон (по тем временам это был полк), атаковать и отогнать пулемет на санях. В то же время просили его, кн[язя] Кантакузена, послать приказание с конным разъездом к оренбур[г]цам, чтобы они ложной атакой в направлении городка отвлекли на себя огонь артиллерии.

Первое приказание князь Кантакузен не исполнил без всяких объяснений, послав лишь приказание казакам. Последние прекрасно на наших глазах исполнили свою жертвенную задачу: развернулись лавой далеко и широко по долине Енисея и понеслись, насколько позволяли силы лошадей, в атаку на «Военный городок». Нервы у красных не выдержали, и они немедленно перенесли артиллерийский огонь на лаву, а нас оставили в покое. Оставалось отогнать пулемет, что было труднее, частей не было под рукой и всюду, куда хватал глаз, видны были просто пассажиры или больные. Постояли, постояли и некоторые решили проскочить. Офицер, так самоотверженно возивший мою жену от эшелона до Заледеева и оставшийся теперь в санях один, тоже решил проскользнуть, но был наповал убит меткими выстрелами красного пулеметчика. Опять все остановились и сгрудились возле командарма, а по этой массе вновь и вновь пулемет открывал стрельбу. Солнце уже село, но сумерки позволяли еще стрельбу. В нетерпении Войцеховский приказал подъехавшему разъезду Кантакузена атаковать пулемет. Но, увы, всадники покрутились, покрутились и рассыпались между саней. Так из атаки ничего не вышло. Тогда Войцеховский сел в сани и приказал полным ходом проскочить опасное место, он боялся вдвойне. А я подумал, не дай Бог ранят: ни перевязать, ни промыть рану некому и нечем. И долго это будет еще продолжаться — во всяком случае Есауловым не кончится.

Пулемет был виден, что называется, рукой подать… Но проскочили хорошо…

Спустилась ночь, где-то вдали видны костры, это Каппель, выбросившийся вперед, остановил свой конвой и греется.

Остановились и мы: на «Военный городок» нам не пройти даже и в темноте, гарнизон предупрежден и, обрадовавшись, что ему ничто от нас не угрожает, пожалуй, разовьет активные действия, от которых не поздоровится никому, кто сделает попытку проскочить. Надо выдерживать намеченный план, тем паче все уже знают, что мы двигаемся на Есаулово, менять было бы нетактично с нашей стороны, произойдет перемешивание и путаница частей. Свернуть никогда не поздно: из Есаулова тоже имеется тракт прямо на восток.

Подъехал и генерал Сахаров на прекрасной паре вороных рысаков в дышлах и попросил разрешения втиснуться в нашу колонну, непосредственно за санями Войцеховского. Опасаясь, что он дышловой вагой[191] может на спусках налететь на сани Войцеховского, я предложил ему вступить в колонну позади меня, но там не пускал его Брендель: так бедняге и пришлось пристроиться не по чину, где-то в хвосте нашей штабной колонны…

Началось мучительное ночное движение, но все после испытанной смертельной опасности чувствовали себя прекрасно: слышались возгласы, разговоры и даже песенки. Затем все смолкло и визг полозьев наполнил тишину…

Задремали и пассажиры, и кучера начали наезжать на сани, опять ругань и крики. Глубокой ночью подошли к Енисею — Есаулово лежит на правом берегу — надо переправляться. Кустарники, обрыв, возможны полыньи, все, после только что перенесенного, пустяки. Около полуночи с трудом на усталых лошадях взобрались на крутой берег и въехали в село. Это и было долгожданное Есаулово, в 25 верстах ниже от Красноярска. Нужна огромная энергия, чтобы после боя и тяжелого похода противник решился преследовать нас по пятам. Наверное, мы можем ночь отдохнуть…

На улицах села стоял стон: все метались, разыскивая себе ночлег, фураж, место водопоя, а кому не хватило крыши, разводил костры и устраивался под открытым небом.

Нам на всех штабных с семьями отвели одну избу: теплую, достаточно чистую, с самоваром, и кое-что закусить нашлось у хозяев — был сочельник, завтра Рождество Христа Иисуса.

Принесли соломы, и все легли подряд на полу, наскоро закусив и выпив по чашке чая…

Перед сном нам с Войцеховским пришлось еще написать распоряжение о движении через село Частоостровское[192] на Подпорожное, к устью реки Кана, а оттуда видно будет. Двигаться из Есаулова прямо на восток мы не решились: свеж был в памяти случай с конным взводом кн[язя] Кантакузена, не следовало рисковать, ведь от одного залпа случайного могло быть скомпрометировано все наше движение. А после прохода Вержбицкого надо предполагать, что гарнизон Красноярска все же сумеет пересечь нам все пути на восток, лежащие в полосе между ж[елезно]д[орожным] полотном и канской тайгой, лежащей по течению реки Кана…

Приглашенные перед отдачей распоряжения начальники частей, обсудив положение, вполне согласились с Войцеховским, что рисковать и идти на столкновение боевое при настоящем состоянии духа добровольцев невозможно…

Чтобы заставить стойко драться усталых физически и морально людей, необходимо их припереть, что называется, к стене. Сейчас, в данной обстановке, такого положения не было (это все понимали), а потому надо было уклониться от встречи с противником. Так и сделали: частям 2-й армии было отдано приказание двигаться завтра от Есаулова на север через село Частоостровское и далее по реке Енисей (по льду) до устья реки Кан.

Когда начальники разошлись по своим квартирам, мы еще с полчаса поболтали на разные темы. «А ведь по существу говоря, Сергей Арефьевич, мы сами не уверены, выведем ли этим путем своих людей… А вдруг у Кана упремся в непроходимые джунгли…» — заметил С. Н. Войцеховский.

«А на что крестьяне — они-то, вероятно, как-нибудь да передвигаются. К тому же теперь зима…» — ответил я.

«Чувствую, что за это решение меня будут потом клясть, но иного выхода не видно…» — задумчиво произнес Сергей Николаевич. Пожелав покойной ночи, мы разошлись. Не успел я доткнуться до подушки, как в голову вскочила неожиданная мысль, а вдруг противник, отлично осведомленный о нашем сегодняшнем марше на Есаулово, захочет проверить нашу бдительность. Получится очень некрасиво, если пара санок с пулеметами устроит нам концерт. Встал и пошел отыскивать генерала Макри, но того и след простыл — ушел на ночлег дальше, а куда, никто не знает. При своих скитаниях по селу набрел случайно на денщика Войцеховского, он грелся у костра и повествовал о своих переживаниях: на подводе он вез все имущество генерала, и волка в том числе. Во время обстрела, когда появились раненые, потребовалось освободить сани под них, и денщик выбросил весь багаж, а волк во время этой кутерьмы с перегрузкой сбежал в лес. Денщик боялся показаться на глаза генералу, но я его успокоил и обещал за него заступиться, в ответ на что просил его найти мне ближайшую нашу часть и попросить ко мне начальника… Последнему я отдал приказ немедленно выставить пост на дорогу, идущую из Красноярска. После этого я уже мог заснуть спокойно…

7. I н[ового] ст[иля] (25.XII ст[арого] ст[иля])

Выступили в порядке, но несколько поздно, часу в восьмом утра. На площади, против церкви, несколько приостановились, чтобы обождать вытягивание всей колонны.

Из церкви вышел крестный ход — был праздник Рождества Христова: все крестьяне одеты по-праздничному, ризы, свечи, кадильный дым, так все это не вязалось с нашим душевным настроением. «Шапки долой», — и все перекрестились, провожаемые грустно-пытливыми взглядами молящихся… Ни одного слова напутствия ни со стороны прихожан, ни от священника, стоящего с крестом в руке и не догадавшегося просто по-христиански осенить нас и окропить наш путь крестный святой водой!.. Растерялся, а быть может, и побоялся, как взглянут власти!? Одни простые бабы крестились, на нас глядя, шептали слова молитвы, а некоторые с глубоким изумлением восклицали: «Бедненькие… и бабы с ними… да и детки есть. И куда это их гонют… Господи, Господи…»

Заскрипели полозья, и по крутому спуску мы сбежали на лед. Через полчаса вдруг справа раздался крик-приказание: «Стой, стой!.. Остановитесь!..» Показался верховой, а за ним отличные парные санки, как у генерала Сахарова. Сахаров был с нами… Кто это мог быть?!

Колонна остановилась, и с берега на лед спустился пешком высокий, прекрасно по-зимнему одетый военный, в котором я сейчас же узнал генерала Лебедева, бывшего начальника штаба Верховного. Поздоровались, и я его провел к саням Войцеховского. «Почему вы идете в обход, а не прямо на восток?» — спросил Лебедев. Войцеховский ответил. Лебедев начал убеждать свернуть из Частоостровского, но Войцеховский сказал, что своего решения не меняет, тем более что приказ уже отдан. «Ну, позвольте вам пожелать доброго пути, а я двинусь напрямик…» — сказал Лебедев. К нему присоединился и Сахаров, а мы продолжали свой путь…

К полудню мы въехали в большое сибирское село Частоостровское и остановились передохнуть в местной школе. Учительница-большевичка немедленно испарилась, предоставив нам благоразумно распоряжаться у нее как дома. Закипел самовар, а мы с Войцеховским пошли разыскивать Каппеля…

Разложили карту и еще раз обсудили положение — Каппель согласился с нами и также отдал, уже общий, приказ двигаться всем на Подпорожное: впереди, в конном строю, школа Екатеринбургская с Каппелем во главе, за ней части 2-й армии во главе с Войцеховским, а затем части 3-й армии.

К отделению прямиком на восток (Вержбицкого, Лебедева и других) Каппель отнесся с осуждением: в такие моменты надо держаться вместе, а не как каждому удобнее…

Здесь, в Частоостровском, получили сведения: все наши части благополучно миновали Красноярск, так как советские части после боя у Дрокино преследовать не собирались; они спешили в Красноярск наводить порядок. Кроме того, под впечатлением массы двигающихся на Красноярск обозов красное командование, по-видимому, решило, что с нами покончено… Сдаваться на милость победителя в Красноярск пошли, кроме обозов, и некоторые казачьи части. Участь их была печальна: большевики их разоружили, обобрали и выгнали вон, сказав, что кормить их нечем, могут отправляться к своим, ко всем чертям, и там подыхать от тифа и мороза. А тиф действительно косил ряды наших добровольцев, и они с каждым днем все таяли и таяли. Мороз крепчал, но от того зараза как будто нисколько не уменьшалась: доктора говорили, что только перемена обстановки и даже климата способствует сокращению тифозных заболеваний, а при морозе, наоборот, зараза действует интенсивнее…

После большого привала двинулись дальше: день был ясный, солнечный и морозный, лед звонко стучал, потрескивая под копытами. На душе было как-то даже радостно: вчера еще казалось положение безвыходным, а вот теперь прямо, как на пикнике, несемся по морозцу вдоль широкого русла могучего Енисея. Никто нас не преследует, хорошо душой отдыхаешь…

В сумерки достигли небольшой деревеньки на высоком берегу и решили передохнуть, сколько позволит обстановка. Установили прочную связь с частями 3-й армии, идущей в арьергарде. Части этой армии были почти все на конях, верхами, а потому рвались вперед обогнать нас, но Каппель категорически приказал идти сзади, прикрывая общее движение.

Только что мы принялись за ужин-обед, как от Каппеля получили приглашение явиться к нему. Приходим, там в сборе почти все начальники, обсуждается только что полученное донесение от Барышникова (из 3-й армии), на него наседают, и он не в состоянии ночевать в Частоостровском, а потому и просит очистить наш ночлег для его частей.

«Чем скорее мы выйдем из сферы давления со стороны Красноярска, тем и для нас выгодней», — сказал Каппель и приказал двигаться по возможности без остановок, прямо в Подпорожное…

Темно, зги не видно, мороз, отвратительный проселок по берегу (Енисея), изрезанному оврагами и заросшему густым кустарником.

Население на нашем, только что покинутом ночлеге к нам отнеслось уже без всякого сочувствия: налицо были лишь одни женщины, старики и дети, сильная часть населения все поголовно были в партизанах.

Нас предупредили, что дальше мы можем встретить открытые неприязненные действия со стороны населения…

По занесенным снегом дорогам неслись мы сломя голову через овраги и кустарники до самых петухов. Приостановиться и передохнуть было невозможно, не рискуя отстать от передних и потеряться. На раскатах часто сани заносило и опрокидывало, но надо было рассчитывать на свои только силы.

Мой «кучер-уфимец» был мужик запасливый и на ночлег всегда раздобывал овса для следующей стоянки; этот овес в огромных мешках он клал в сани, устраивая нам с бабушкой Брендель очень импозантное на вид, но весьма неудобное на деле сиденье. Малейший пригорок или раскат — надо было держать ухо востро, чтобы в два счета не вылететь на снег…

Запели петухи — где-то близко селение… И действительно, по косогору глубокого, разбойничьего оврага раскинулась небольшая деревенька. Въехали. Решили передохнуть и взять на дальнейший путь проводников…

Но деревня оказалась совершенно пустой, никого, хоть шаром покати: наши адъютанты бросились в одну улицу, в другую — никого. В одной только хатенке, где-то в углу, в закуте отыскался седой как лунь, полуглухой дедка. Притащили его для информации.

«Где вся деревня?..» — спрашиваем старика.

«Ушедши…» — был ответ. «Куда?..» — «В партизаны, к вам же, должно быть», — наивно сообщает Божий старец.

«Ну, а дети и бабы — тоже в партизаны?..» — задаем естественный вопрос…

«Не, — шамкает старина. — Бабы-то опасаются и вси убегши в леса — там у нас, почитай у кажного, свой летний домок стоит. Вот туды и ушли. Там спокойней и отсидеться можно, пока гроза минет. Как услыхали, что белых, тоись, этих самых, „колчаков“, пригнало к самому городу, наши-то спужались и сыпанули по лесам…» По всему разговору ясно было, что дед нас принимал за большевиков, но весь тон его был отнюдь не враждебный к белым…

Хозяева хаты так быстро собирались, что много продуктов осталось в доме. Перекусили, выпили чаю, и дальше.

Проводников, конечно, никаких не достали, пришлось ограничиться советами старика, лет двадцать тому назад бывавшего в Подпорожном.

«Сторожко только спускайтесь, — предупреждал старичок, — на Енисей: он, батюшка мой, тут у нас сердитый, свирепый, грозный и так накидает кажный раз льдины, что и не проберешься без топора. Ну, у вас, я чай, антилерия есть?! — осторожно спрашивает дед. — Вмиг раскидаете. Вам-то спокойнее, сподручней…» Поблагодарили старичка и полетели дальше…

Перед переправой через Енисей въехали в густой сосновый мачтовый бор. Остановились — надо произвести разведку, где спуститься на лед, дороги не было… замело все глубоким снегом. А на другом берегу виден был рыбацкий поселок и мельница, но все, казалось, вымерло или брошено давным-давно.

Нетерпение берет долго ожидать: повылезали из саней поразмяться, некоторые вздумали поохотиться на белок, раздался выстрел-другой. С места переправы прилетел конный от Каппеля — выяснить, что за стрельба. Пришлось прекратить, чтобы люди не нервничали.

Наконец, когда совсем уж ободняло, тронулись: через четверть часа подкатили к береговому обрыву и, закрыв глаза, ухнули с него на лед. В одних санях упала, поскользнувшись, пристяжка, но останавливаться поднимать нельзя — сзади напирают — приходится тащить пристяжку упавшую по льду несколько сажен. Были и другие аварии, со смехом и шутками быстро улаживались, и порядок в колонне восстанавливался…

Русло Енисея представляло прекрасное зрелище: всюду, куда хватал глаз с высокого берега, русло было уставлено красивыми высокими ледяными колоннами. Они искрились и насквозь просвечивали от лучей солнца. Жаль, не было фотографического аппарата. Картина была величественная и грозная: воображаю, что здесь происходило осенью перед установкой льда, когда эти замерзшие гиганты льда неслись в хаосе по бурным волнам седого Енисея. Но вот переправа завершилась благополучно, и мы спокойно въехали в рыбацкий поселок. Здесь также все мужское население отсутствовало, но остальные жители, видимо, еще не успели удрать, столь неожиданным был наш визит! Мы видели угоняемый в тайгу скот, и наши люди спешили обменять своих коней, достаточно подбившихся и частью покалеченных, на свежих. Крестьяне довольно спокойно взирали на эту мену-контрибуцию, следили лишь за тем, чтобы в обмен им оставлялась непременно какая-либо лошадка…

Предполагая здесь заночевать, мы расположились на широких квартирах, хотя еще было рано. Но к вечеру от Барышникова вновь пришло донесение, что на него наседают и что нам надо поскорее убираться дальше и дальше…

Оставалось сделать последнее усилие — пересечь значительный водораздел между Енисеем и Каном, а там уже и Подпорожное, где надлежало избрать дальнейший маршрут. Солнце пошло к западу, когда мы тронулись дальше, едва передохнув. Здесь мы запаслись и фуражом, и продуктами, так как в Подпорожном, бедном рыбацком поселке, ничего кроме рыбы, да и то в период рыбалок, нельзя достать, все туда до хлеба включительно привозилось…

Подъем на водораздельный хребет был суровый: говорят, что зимой во вьюгу на верху хребта почти невозможно двигаться — все живое и плохо прикрепленное к почве сбрасывается немедленно силой ветра вниз, в пропасти. Хотя эти пропасти в это время были все засыпаны сугробами, но опасность по сторонам дороги чувствовалась.

Спуск в долину Подпорожного был полог и длинен, лишь после заката солнца нам удалось добраться до поселка… Когда мы были на верху перевала, заметили небольшую колонну саней, выезжавшую из Подпорожного не на восток и даже не на север, а на запад! (мы вышли сюда с юга…).

Что бы это означало: кто и почему двинулся в столь необычном направлении? Мы недоумевали, и сердце как-то нехорошо сжималось от тайного предчувствия новых испытаний…

Все хаты были на учете, и мы набились, как сельди, в одну дымную и бедную избушку…

Ледяной переход по реке Кану (9 января 1920 года н[ового] стиля (27 декабря стиля старого — третий день Р[ождества] Христова)

Ничего неизвестно, что дальше будет с нами… Одна усталость и апатия… Я и Брендель с семьями и генерал Войцеховский с адъютантами — все в одной курной рыбацкой избе дремлем в ожидании традиционных лепешек, приготовлять которые такой мастер мой адъютант. Хозяйка одна с детьми внимательно смотрит, чтобы не случилось пожару… и чтобы не растаскивали заборы на дрова. Кроме воды у нее получить ничего нельзя: мы еще поделились с ней продуктами.

В хате полумрак: на столе какая-то масляная лампа, от которой больше копоти, чем света. Бросаем в темноту отрывочные фразы, не вникая в их смысл. Вдруг в комнату вместе с морозным воздухом врывается вопрос: «Здесь генерал Войцеховский?» Войцеховский поднимается с пола и берет из руки вошедшего пакет. Все внимание, даже двенадцатилетняя Люся Брендель проснулась и поднялась на локте…

«Каппель спустился уже на реку Кан. Дошел до первого порога и сообщает», — маленькая пауза, как будто Сергей Николаевич не решается сказать самое страшное… «Что же дальше!? Не томите!» — слышится со всех сторон…

«И сообщает, — продолжает Войцеховский, — что для саней, особенно с женщинами и детьми, пороги Кана непроходимы…»

Все окаменели и молчат. «Придется пересесть верхом», — одним духом резюмирует Сергей Николаевич сообщение Каппеля…

«А как же жена?» — едва не срывается у меня с губ. Но тут слышу шепот Бренделя: «Сергей Арефьевич, придется нам с вами поворачивать на Енисейск (уездный городишка верстах в шестидесяти от Красноярска вниз по Енисею{96}). Там, быть может, еще не знают о событиях под Красноярском и, наверное, нам удастся скрыться как простым беженцам…» Шепот утопающего… но шепот такой соблазнительный в нашем положении.

Жена нервничает: «Лучше застрелите меня, я чувствую, что обуза для всех вас…» Мы все бросаемся к ней, успокаиваем…

Один из адъютантов принес известие, что колонна, которую мы видели при спуске с хребта, — генерал Перхуров{97}со своими «казанцами» и часть оренбургских казаков. Перхуров — герой печальной памяти Ярославского восстания{98}Бориса Савинкова{99} и эсеров — решил через Кан не идти, а направился через горные водоразделы на реку Ангару, по которой предполагает выйти на реку Илим и по ней через город Илимск на Баргузин, огибая озеро Байкал с севера, вне, как ему в то время казалось, досягаемости красных из Иркутска. К нему присоединились и оренбур[г]цы, избрав своим начальником генерала Сукина{100}. Последний (бывший командир VII Уральского корпуса армии Ханжина) временно ехал с Войцеховским в одних санях, а потом, уступив место моей жене, пристроился к своим казакам…

Вот выход из тяжелого положения. Да, но теперь несколько поздно догонять Перхурова, а одним двигаться небезопасно — Войцеховский, очевидно, решил верхом следовать за Каппелем…

Обстановка тяжелая, и настроение мрачное у всех. Никто, по существу, хорошо не знает, что такое пороги и почему зимой, в такой мороз, эти пороги непроходимы. На всякий случай я выхожу к саням и приказываю кучеру осмотреть ковку у лошадей и исправность сбруи, а заодно спрашиваю своего татарина, куда он полагает дальше двигаться: с нами на Енисейск или же со всеми по Кану… «На Кане, говорят, мы все погибнем», — отвечает возница. «Так куда же ты предпочитаешь присоединиться?» — задаю вопрос, для меня весьма существенный, вторично. «Мне уж разрешите не разлучаться со своими „уфимцами“». Вопрос исчерпан, придется вторично браться за кучерское ремесло. Хотя можно попытаться найти кого-нибудь из местных жителей, кто бы взялся доставить нас до Енисейска. Направляюсь в хату и спрашиваю хозяйку, не знает ли она кого, кто бы мог нас проводить до города. Она молча вышла и через полчаса привела рыбака: это был первый сознательный человек, который мог нам рассказать обо всем нас интересующем в данной местности. Он охотно брался доставить нас до Енисейска с тем, чтобы мы ему за это уступили свои сани и лошадей: «Они все равно вам там ни к чему, только выдавать вас будут. А так я могу сказать, что лошади мои и что вы меня наняли. И весь сказ!.. Большевики, конечно, в городе уже есть, но это не московские. Те вот особенно злые!. А эти, местные, они куда добрее и зря народ не притесняют и не губят. Слыхал я даже, что там, у них, еще живет прежний исправник. Значит, еще царский. Видите. Ну, а когда придут энти, московские, тогда пойдет заваруха[193]... тогда держись и виноватый, и правый… А доставить — отчего же, всегда могу… Прикажите…» — закончил свою речь почтенный рыболов…

«А как же с Каном-то быть? — спросил я его. — Почему он пошаливает и не дает нам пройти…»

«Ну, еще не время. Ведь пороги-то энти становятся совсем лишь на наш новый год, а то случается и позднее. Теперь им стать-то, как будто, и рановато. Вот, разве морозец хороший хватит, так градусов на сорок, а теперешний их не прохватывает никак. А пока они не скуются, ехать по ним ни конному, ни санному нельзя. Всего их семь порогов-то. И самые опасные — второй и последний, они во всю реку, и их не обойдешь и не объедешь. Берега-то — отвесная скала, по скалам — лес, тайга непроходимая… Мы здесь только с весны и двигаемся, на лодках да на плотах. А живут по Кану одни только рыбаки: на этой стороне мы, значит, „подпороженцы“, а на той стороне, в ста верстах через тайгу, „баргинцы“[194] — деревушка там, как выйдете с Кана, стоит, со льду на землю ступите, тут вам и поселочек рыбацкий — Барга[195] называется. Побогаче нашего будет, потому поближе он к свету-то лежит нашего: от него рукой подать и до города Канска, и до ж[елезной] дороги, на станцию часов пять-шесть, не больше, хорошей езды. Станция „Клюква“ называется. На этом перегоне, если вы рискнете проехать до Барги, ни поселочка, ни хуторочка. Одни только рыбацкие шалаши да землянки, но в них ничего не найдете, рази где запасец дровец, с осени забытый, вот и все на все… Страна жуткая и довольно дикая», — закончил свой невеселый рассказ старожил-рыбак…

И нам стало еще тоскливее после его ориентировки: выходит так, что нам и податься-то некуда — впереди замерзнешь, а сзади большевики.

«А не возьмется ли он нас доставить на Ангару и догнать Перхурова?» — с надеждой в голосе спросила мадам Брендель. Это было бы хорошо, но мы все слышали, какую награду хочет рыбак за свою услугу — сани и лошадей. Разве он не сообразит, что ему этих вещей не видать как ушей, раз мы нагоним своих. И нам тогда и сани, и лошади понадобятся, а их в тех широтах достать невозможно почти. Уныло и беспросветно. Во всяком случае, так или иначе, а надо попытаться уснуть: пойдем по Кану, надо подкрепиться, поедем ли обратно, тоже надо быть готовыми ко всяким испытаниям.

Замолчали, и каждый углубился в свои личные переживания.

Настроение нельзя было назвать бодрым, и вот на эту неблагодарную почву было брошено семя одного дружеского, по-видимому, совета, который вызвал реакцию в нашем настроении. В хату вошел высокого роста старик, еще достаточно бодрый, чтобы переносить всякие солдатские нужды.

В нем мы узнали нашего главного начальника тыла (снабжений), генерала и профессора Военной академии Филатьева… Мы, все присутствующие, были когда-то его учениками, а теперь независимы от него, а некоторые до известной степени являлись его начальниками. Вошел, попросил разрешения говорить откровенно и получил таковое.

«Я нахожу… — начал свою беседу профессор, несколько повышая голос и, видимо, волнуясь, — что вы, господа, делаете преступление, ведя людей, вам доверившихся, на явную авантюру. Раньше, чем предпринимать ответственное решение, вам следовало бы собрать всех и объявить о ваших намерениях, предоставив выбирать каждому, что он найдет для себя более выгодным…» Старик окинул всех вопросительным взглядом, собираясь, видимо, развить свою мысль далее. Но его перебил сумрачно слушавший его генерал Войцеховский: «Ваше превосходительство, прошу вас не продолжать. Нам и без того невесело. Мы никого за собой не тянем, скатертью дорога каждому, кто нам не верит…»

Филатьев хотел что-то возразить, но Войцеховский не выдержал спокойный тон, стукнул кулаком по столу и закричал истерически: «Довольно я вас уже слушал. Прошу замолчать и уйти отсюда… Не угодно с нами — отправляйтесь на все четыре стороны… Разговаривать нам больше не о чем… До свиданья!!!»

Филатьев пожал плечами и, сделав обиженное лицо, вышел ни с чем. Настроение наше сразу почему-то повысилось, а когда на заре уже пришло вторичное известие от неутомимого Каппеля, который прошел еще три порога, что мороз наконец сковал их и сделал доступными для санного пути, настроение наше сразу стало бодрым. Адъютанты бросились ставить чайники, а мы начали собираться в путь. Под окнами снова заскрипели полозья — движение к Кану началось. Дай Бог пройти пороги без больших жертв…

Начинался наш крестный путь. Все население поселка вышло нас проводить — ведь среди них и старожилы не помнят, чтобы кто-нибудь зимой решался проделать этот страшный путь…

Сто верст по льду, без единого селения, в сорокаградусный мороз, через порожистую дикую реку, окруженные по сторонам непроходимой тайгой, я думаю, ни один большевицкий комиссар не сделает в своих расчетах подобного предположения… В этом плюс нашего маршрута, наше появление на другом берегу канской тайги, которая считается непроходимой, никем не ожидается и может пройти совершенно незамеченным, что нам и нужно. Мы жаждали не подвигов, не славы, а лишь бы вывести людей безболезненно из трудного положения.

Еще не брезжил свет наступающего утра 9 января, как мы уже выехали на широкую улицу поселка и, проехав минут двадцать, уперлись в хвост какой-то колонны. Дорога медленно поднималась в гору. В сущности говоря, никакой дороги не было: за ночь передние части прорубили себе путь среди девственной тайги через горный перевал, чтобы прямиком выйти к первому порогу. Рыбаки показывали другой путь, но он слишком был кружный и вряд ли удобнее — ведь в эту сторону никто из рыбаков не ездил иначе как на лодках…

Колонна медленно продвигалась вперед, и мы начали уже подумывать, не рано ли мы снялись с места: лучше было переждать в тепле, а затем нагнать колонны. Но по такой примитивной дороге можно было двигаться только вперед, ни повернуть, ни просто свернуть было невозможно: кругом были непролазные кусты, занесенные доверху снегом.

Добравшись до полугоры, мы потеряли терпение: нас уже стиснули со всех сторон и вывернуться в сторону от пути было немыслимо.

Послали вперед адъютантов на более легких санках выяснить, в чем дело — почему мы так долго стоим и не двигаемся.

Впереди вытянулась колонна «камцев», а за ними впереди, до самого верху горы — артиллеристы без орудий, конечно: пушки давным-давно были брошены, как балласт. И что же: на вершине горы, на широкой поляне артиллеристы остановились, развели костры и варят себе преспокойно чай, а огромная колонна позади стоит в полугоре и ожидает, когда господа артиллеристы откушают чай. И смешно это, и грустно…

Артиллеристы, узнав какую мороку они навели на всех, немедленно приняли меры к выдвижению своих саней на поляну. Пробка, в течение нескольких часов закупоривавшая дорогу, наконец открылась, и мы все двинулись дальше.

Передохнувшие кони быстро нас вынесли на гору: густой сосновый бор обнял нас со всех сторон, и по нему была проложена весьма примитивная дорога: приходилось зорко следить, чтобы сани не налетели на высоко торчащий пенек или на поваленную поперек дороги сосну. Огромные камни, естественные русла горных потоков, рытвины, и все это засыпано глубоким, но еще не слежавшимся и рыхлым снегом, что увеличивало опасности. Я все время дрожал за покой моей жены, которой не только возможное сальто-мортале, но и простое падение из саней могло быть роковым.

Наконец лес кончился, и начался крутейший спуск в долину Кана по руслу заросшего кустарником ручья. Предыдущие сани сильно разгладили дорогу, так что лошадям не за что было зацепиться: они скользили, а тормоза у саней не было — мне приходилось временами спускать сани, в которых ехала жена, прямо на собственных руках. Я падал, цеплялся, снова вставал, догоняя сани, или тащился на руках за ними. За каждый неосторожный поворот бранил кучера, по временам награждая его кулаком в спину. Вспотел, устал, вымазался в снегу и глине, разодрал полушубок и растянул руку в кисти. Но все это не замечалось при общем нервном напряжении и подъеме.

Наконец мы сползли на лед, перескочив у самого берега через довольно широкие забереги (вода на льду, благодаря некоторому опущению льда у берега). Зато потом мы получили истинное удовольствие: прекрасная ровная, как стол, дорога по льду была одно удовольствие, а сияющее солнце увеличивало радостное настроение. К полудню мы подошли к первому порогу: это порог «Гремящий», перегородивший всю реку от берега до берега, его не объедешь, не перепрыгнешь, так как он довольно широк, чтобы брать такое препятствие с санями на плечах. Вода на пороге замерзала постепенно, почему края его обледенели не ровно, а уступами, причем лед на середине более позднего замерзания был очень непрочен и мог провалиться. Предыдущие сани и особенно конные части достаточно поработали в этом направлении и размолотили берега порога достаточно: приходилось очень усердно выбирать все новые и новые участки для переправы… Наконец, нашли, взвился кнут, и лошади броском перенесли сани на другой берег. И снова на несколько десятков верст спокойная дорога. После полудня остановились возле заброшенной рыбацкой землянки на высоком скалистом выступе: лошадей оставили внизу, приказав дать им что-нибудь пожевать, а сами поднялись по заплетенным ступенькам в землянку. Живо наставили чайник и наскоро закусили чем Бог послал. Мужчины выпили по рюмке водки, которая от мороза тянулась как ликер…

Затем снова сани и снова «понужай» (по-сибирски — «погоняй») раздалось по канской тайге, со дня своего создания Творцом не видавшей подобной картины. Мы имели еще в себе достаточно бодрости духа, чтобы любоваться встречными картинами или шутить: а вот как выскочит из берлоги прибрежной медведь, что будем делать, воображаю, как бы удивился «Михайла Иванович» при виде такого избранного общества!!!! А картины, одна прекрасней другой, и по жути, и [по] своей подавляющей грандиозности превосходящие самое пылкое воображение, сменяли одна другую: насколько хватал глаз в глубину берега и по реке — всюду тянулся сплошной лес, сосновый, еловый и кедровый. Деревья все как на подбор, сосна к сосне, — мачтовый. Нигде ни лысинки, ни прогалинки. Изредка, когда попадались устья ручьев или горных рек, можно было заглянуть немного подальше, но все же не особенно глубоко. Что было особенно замечательно и особенно жутко, что оба берега были совершенно одинаковой высоты: видимо, Кан с огромным напряжением пробил себе ложе через скалистый массив, и горы не желали ему уступать ни пяди, угрожая задавить его, сжать в своих холодных каменных объятиях… а вместе с ним и нас, жалких, но дерзких!! Только при резких поворотах русла реки, которых за весь путь я насчитал всего-навсего три, один берег несколько начинал уступать в высоте другому, но ненадолго.

А мороз все крепчал, и в другое время это нас бы пугало — замерзнем, а в нашем положении путешественников, имеющих впереди еще шесть порогов, один другого страшней, надо было только радоваться морозу…

Три-четыре порога мы перемахнули засветло: это были, быть может, и более суровые препятствия, но легко обходимые, так как пороги не пролегали через все русло и их можно было объехать. В одном только месте пришлось на несколько саженей съехать со льда и выбираться на землю. Здесь мы едва не скатились с обрыва, но добрые сибирские кони вывезли прекрасно…

Совсем уже под вечер нарвались на полынью, и совершенно неожиданно тяжелый возок Войцеховского застрял. Это было чрезвычайно опасно: как только сани останавливались в воде, моментально они примерзали и их надо было вырубать топором. Я заволновался: выругал адъютантов, легко перескочивших препятствие впереди и не предупредивших об опасности нас, сзади едущих; набросился на кучку конных, равнодушно взиравших, «как тонет их командующий». Всадники, устыдившись своего равнодушия к участи своего начальника, быстро слезли, и топоры заработали вовсю.

Около часу ночи мы вновь встретили рыбацкий шалаш-землянку. Остановились. Я взобрался по крутому обрыву и вошел в землянку: густой дым, стоявший в ней, долго не позволял рассмотреть, кто находился в шалаше, но я чувствовал, что здесь людей набито битком, да и костер пылал вовсю.

Наконец из дыма и тумана начали выплывать незнакомые физиономии: в таком наряде, я полагаю, и брата родного не узнал бы. Но вот раздается знакомый голос, приглашающий к огоньку. Узнаю генерала Бордзиловского, а за ним из мглы выплывает тонкий профиль генерала Молчанова{101}, командира рабочих Ижевского завода. Проглотив чашку чая и отправив по чашке этого бодрящего напитка в сани Войцеховского, я вернулся к своим саням, чтобы продолжать наш путь. Когда я сверху посмотрел в темноту на реку, там, как в муравейнике, толклись длинными струями сани. Сани, сани, лязг полозьев о лед и камни, звон подков, щелканье бичей и унылое, далекое и в то же время какое-то близкое и родное — «понужжжаааай…».

Видимо, и люди, и лошади уже начинали сдавать. Чаще и чаще видны отсталые, выехавшие к сторонке: одни подкармливают своих лошадок, другие возятся, наскоро оправляя сбрую или сани, третьи перепрягают лошадей, выбрасывая подбившихся коней. Тут же на льду эти заморенные клячи должны найти себе вечное успокоение: или от голода, или от мороза, или же, наконец, что вернее всего — под зубами волков, которые стаями неслись за нами, подбирая все оставшееся. Брошенных людей мы еще не замечали… а должна прийти и их очередь…

Около четырех часов утра, т. е. через сутки после нашего выезда из Подпорожного, усталость стала сказываться все тяжелее и тяжелее: жена несколько раз уже впадала в полуобморочное состояние, и приходилось останавливаться, чтобы подкрепить ее глотком водки, ничего другого предложить было нельзя, все основательно замерзло: курица и хлеб были жестки, как камни, их не брал ни нож, ни топор. Они откалывались, и мясо курицы отлетало одновременно с костью. Положив их маленькими кусочками в рот, едва удавалось проглотить эти кусочки льда. Войцеховский не терял мужества и имел силу рисовать жене заманчивые картины, как мы еще будем в жарких странах с попугаями, бананами и тому подобное.

В одном месте, в темноте, сбились с дороги и попали на коротком пороге прямо в воду, чуть не произошла катастрофа, только сильные кони выручали нас. И все же, несмотря на нечеловеческую усталость, лошади бежали очень спорой рысцой.

Но вот. Чу!.. что это такое?! Все оживились: вдали послышался шум, сначала неясный, похожий на раскаты грома. Затем все как будто утихло, и слышно было переливание воды по камням. Снова взрыв, уже более ясный, звуков, похожих на человеческий голос. Это, по всей вероятности, опять сакраментальное — «понужжжаааай». Но почему же раньше его не было так слышно.

А вот блеснул и огонь, настоящее пожарище!. Что, это горят леса или костры, нами же разложенные? А может быть, это уже и конец — деревня и берег! Право, было у всех у нас такое впечатление, что мы целые сутки плыли по безбрежной и чуждой нам стихии, и вот наши передовые части достигли наконец желанного берега… «Земля, земля» — так вот и ждешь, что закричат все и вы с ними. Но где же последний и самый грозный порог «Широкий». Неужели мы его продремали. Спрашиваю кучера, не было большого порога? Отвечает, что не миновали еще. А от него до деревни Барга каких-нибудь восемь верст!! Наконец, вдали обрисовался крутой, лесной и высоченный берег, весь пылающий в отблесках пожарища, разложенного где-то внизу. И звуки стали яснее, разборчивее, членораздельней: орали, гикали на лошадей, свистели, хлопали кнутами сотни людей на широком русле реки, делающей в этом месте крутой поворот. Выехали и мы на эту широкую арену человеческих и особенно лошадиных страданий: всюду, по всему руслу реки, копошились черные пятна саней, людей и лошадей на фоне белого снега, отбрасывая далеко огромные тени от костров.

Но весь этот гам ничто в сравнении с грохотом реки на перекате, и этот скрежет полузамерзшей воды по камням заглушал все прочие звуки, или, вернее, симфония людских голосов разыгрывалась на фоне однотонного, но от того еще более зловещего скрежета вод порога. Порог здесь разливался широко и полноводно: очевидно, даже и лютый мороз не в силах был его сковать или, быть может, на наше несчастье потеплело. Порог разветвлялся на несколько рукавов, и чтобы их объехать, надо было несколько часов колесить в полумраке среди никому неизвестной и прихотливой сети разнообразных потоков.

Прошедшая конница, а за ней и все пронесшиеся здесь сани проделали свою колоссальную и гибельную для всех последующих путников работу: все берега рукавов были размолоты, русла расширены и зияли, как бы приглашая в свою голодную пасть усталых путников. Конечно, утонуть здесь было невозможно, но при условии, что капля воды моментально замерзает на сорокоградусном морозе, намокнуть было страшно: лошадь, погрузившая ногу по колено в воду (а это была нормальная глубина на всех порогах) и почему-либо тотчас же не побежавшая, через пять минут не годилась уже никуда: водяной чулок обращался в крепкий ледяной футляр, и нога больше уже не сгибалась. Надо было или бросать лошадь, или же отогревать ногу у костра или горячей водой, что было одинаково и не менее опасно… Ведь не станешь бить по ноге топором, чтобы сколоть лед, как делали это с санями. Люди были в несколько лучших условиях, их защищал до некоторой степени шерстяной валенок, но тоже только до известной степени: чуть только вода просачивалась до тела, как получалось моментальное онемение всей конечности и отмораживание, а позже — гангрена. И люди, и лошади в особенности как будто чувствовали молчаливую глухую опасность, грозившую им за каждый неосторожный шаг, а потому выбирали долго и усердно свой путь через эту запутанную сеть каналов. Многих сбивали следы конницы, шедшей здесь сравнительно налегке и напрямик: напрямик на санях ехать было немыслимо, пришлось бы проделать более десятка переправ с риском засесть на одной из них навечно.

Когда подъехали ближе, увидали много трупов лошадей, лошадей, просто брошенных в каналах и заживо обратившихся в ледяную глыбу. Бррр. Ужасные, незабываемые картины: лошадь еще дышит, но уже не имеет силы биться, а вода ее заволокла всю и перекатывает волнами через этот дышащий труп. Животное дышит, дышит с ней вместе и в такт и вся ледяная глыба, ничего общего с живым существом не имеющая. Это непередаваемо, но это ужасно. Мимо, мимо таких картин.

А вот более счастливые экземпляры: они или брошены на льду, или имели силы туда выбраться, но они почти сухи; они не имеют только силы встать и уйти от этого ада ужасов. Хозяин бросил ей клок сена или соломы. Она не жует: у нее силы нет проделать жевательное движение, но она со слезой в умных глазах положила голову на солому и ждет покорно своей участи. Голодная смерть, мороз или волк докончат начатое. Вон там вдали, ближе к берегу, мелькают блуждающие огоньки фосфорически сверкающих голодных глаз хищника. Это судьба всех слабых!!

Но ужас, на островках, ледяных и мокрых, сидящие и лежащие фигуры одиночных людей: вез в санках своего больного товарища, лошадь не выдержала или санки прочно вмерзли в лед, и вот драма: надо бросать больного приятеля и скакать за выручкой в деревню… А выдержит ли больной долгого ожидания. А подобрать — никто не подберет: человеку человек — зверь.

Многие распростились на этом мрачном месте со своей жизнью[196], еще больше погибло здесь, в этом аду, лошадей. Многие вынуждены были обратиться в кавалеристов и бросить не только сани, но и все свое насущное добро.

Последнее несчастье произошло и с генералом Петровым, который должен был бросить и свои сани, и свой багаж на произвол судьбы на берегу порога «Широкого», а больную жену пересадить из саней на коня.

Выехав на широкую излучину реки, мы как-то сразу почуяли — «так вот где таилась погибель моя…»[197]

Нервы сразу навинтились на свои колочки, и началась музыка.

Я увидел, что надеяться тут не на кого: никакие адъютанты, которых, к слову сказать, и след простыл… никакие командующие и даже собственные кучера не помогут, надо самому приняться за дело.

Вылез из саней, прошел несколько вперед, чтобы ориентироваться в сети каналов. Сзади раздался крик: «Трогайте там вперед. Какого черта всех держите. Нечего там выбирать — вали прямо…» Я приказал немного свернуть и дать проехать нетерпеливым: они не замедлили на наших же глазах вклинить свои сани достаточно прочно в воду и вырубать их в течение нескольких часов. Ориентировавшись и выбрав маршрут, я повел сани шагом по сети бьющихся больших и малых каналов. Наконец, под самым берегом, по-видимому, мы подошли к самому главному руслу, которое перегородило весь фарватер: надо было брать препятствие. Остановились и начали переправлять первые сани, самые тяжелые — возок с моей женой. Русло было с обрывистыми, в аршин, по крайней мере, берегами и, это самое страшное — широкое. Вопрос — возьмут ли лошади смаху это препятствие… Разогнали коней, взвизгнули кнуты, и сани перемахнули через пропасть. Вздох облегчения, и переправа продолжалась дальше уже без особых сюрпризов.

Наконец, самое главное миновали, можно было теперь особенно не гнать лошадей и дать им передохнуть. А сзади стон и гвалт продолжались с новой силой.

Чуть забрезжил свет утра, но мы уже были далеко от грозного переката. А как было бы легко, если бы «Широкий» встретился нам в начале пути при солнечном свете. И жертв было бы меньше, и мучений.

Солнце стояло уже высоко, «в дерево», как говорят в народе, когда показались строения деревушки Барги: сначала мельница, а затем уже и улица самой деревни. Крупной рысью пошли лошади, почуяв близкий и заслуженный ими вполне отдых. Мы, все без исключения, от самого порога довольно крепко дремали. На площади нас встретил генерал Макри и указал нашу квартиру.

В первой комнате, большой и хорошо протопленной, спали вповалку чины Макри. Нам предназначалась маленькая уютная комнатенка с единственной кроватью. Выпив наскоро чаю, все повалились спать и проспали до вечера.

Хорошо закусили, выслушали все новости от генерала Макри и снова до утра завалились спать: опасаться, что нас здесь застукают красные, не приходилось, мы как снег на голову свалились на местных жителей, а Макри сообразил: придя в деревню одним из первых, тотчас же выставил пост по дороге на город Канск, чтобы ни один крестьянин не мог выехать и выйти по этому направлению и разгласить раньше времени о нашем неожиданном появлении по сию сторону страшной канской тайги.

А новости были такие: во-первых, генерал Каппель при переправе через первый порог верхом на лошади провалился и промочил себе ноги: он по-прежнему ехал в лакированных сапожках, и их пришлось на нем разрезать. Второе, генерал Вержбицкий уже прошел благополучно мимо Красноярска по прямому пути, выйдя прямехонько на станцию Клюквенная. Нас всех они считают пропавшими, погибшими. Генерал Каппель, пересев в сани, уже отбыл на станцию Клюквенная. Канские большевики и партизаны ожидают нас на реке Кан, на переправах возле ж[елезной] д[ороги] и к югу, город Канск от партизан свободен и может быть с успехом нами занят… Так как боевые подвиги в нашу программу входить не могли, то Каппель категорически приказал всем двигаться к ж[елезной] д[ороге] на станцию Клюквенная, держась основного правила войны — идти врознь, а драться вместе. А что нам придется неминуемо и очень скоро столкнуться с партизанами — никто не сомневался: река Кан очень выгодный рубеж, чтобы нас не пустить дальше, а противник наш был — тасеевские партизаны, кроваво нас ненавидевшие и мстившие за гибель городского головы Канска, повешенного чехами за наклонность к большевикам. Кроме того, и занятие советскими войсками Красноярска явно должно было подогреть рвение партизан всех рангов и окрасок. Оттуда, из Красноярска, уже шли приказы и директивы по всей линии нашего будущего маршрута.

Так закончился наш действительно славный поход через страшную канскую тайгу. Тотчас по приходе на отдых в деревню Барга, наши части немедленно снаряжали в экспедицию на последний порог отряды скорой помощи, чтобы успеть подобрать оставшихся людей, кое-какое добро и лошадей. Многим, конечно, поживились и местные крестьяне, которым до самого разлива реки хватит что подбирать по пути нашего следования.

А сколько легенд будет пущено досужими лицами, сколько сказок и небылиц сложит местное население, воображение которого, безусловно, было сильно потрясено нашим незаметным, но истинным подвигом.

Высокий дух надо было иметь, чтобы, во-первых, решиться на такой переход, а второе — выполнить его, не пав до конца духом.

11.1.1920 года. Станция Клюквенная

После дневки в Барге мы с новыми силами «понужали» дальше. Выступили с ночлега-дневки позже обыкновенного, а потому и к ж[елезной] д[ороге] вышли, когда совсем уже стемнело: издалека, как только начало смеркаться, замаячили станционные огни, и было радостно снова хоть глазами приобщиться к культурной жизни. По пути нас никто не беспокоил, но на линии ж[елезной] д[ороги] нас, по слухам, ожидали неожиданности.

Странная, почти необъяснимая вещь — на всем нашем пути эти «слухи»: откуда они могли проникать к нам, когда о нашем движении никто не знал, и, по всей вероятности, они ползли через местное население, где так называемая пантофлевая почта была сильно развита и получила весьма определенное применение. Одним словом, далеко еще до выхода на ж[елезную] д[орогу] мы знали, что хозяева положения на ж[елезно]д[орожной] линии — чехи — чинят всевозможные препятствия нашему движению: опасаясь естественной отместки со стороны большевиков за самое невинное нам содействие, чехи, по-видимому, желали своим почти враждебным к нам отношением ослабить впечатление и усыпить подозрительность противника. И вот, нам становится известным, что чехи объявили довольно широкую полосу у ж[елезной] д[ороги] нейтральной и пытаются разоружать каждого нашего солдата, попадающего в эту полосу… Интересно, как они поступят с нами…

Ночлег наш предполагался в районе станции Клюквенная: нам не было возможности продвинуться дальше и подыскать себе ночлег вне нейтральной полосы, а кроме того, нам просто хотелось еще раз связаться с нашими эшелонами, успевшими пройти Красноярск, и попытаться их протащить дальше на восток из-под ударов красных от Красноярска.

Наконец, как мы могли, двигаясь по Сибирскому тракту, не нарушать нейтральную полосу, когда тракт и ж[елезная] д[орога] то и дело перекрещиваются.

Решили наплевать на нейтральную полосу и идти как нам удобнее и выгоднее. Ночная ли темнота или же нежелание местного чешского командования входить с нами в конфликты, но мы благополучно въехали в полосу отчуждения и заночевали в домиках пристанционного поселка. И ничего с нами не случилось: если наш приход, будучи неожиданен, не был своевременно чешским командованием обнаружен, то наше пребывание возле станции на глазах всего железнодорожного персонала не мог[ло] составлять секрета…

Тотчас же по прибытии на ночлег я отправился на телеграф станционный и пытался выяснить, где и какие наши эшелоны располагаются в районе восточнее Красноярска. Мне удалось довольно точно узнать, что эшелон штаба бывшей Ставки под начальством генерала Бурлина находится на ближайшей к Красноярску станции Зыково без какой-либо надежды на дальнейшее продвижение: даже эшелоны польских войск, стоящие значительно восточнее, мало имели шансов продвинуться дальше и, по всем видимостям, обречены.

Здесь же, на станционном телеграфе, мне удалось через приятелей-чехов (по Самаре и Уфе) узнать, что советские части не имеют намерения продолжать наше преследование, поручая задачу нас беспокоить и даже попытаться задержать тем многочисленным партизанским отрядам, которыми мы были окружены. Здесь, на станции, по «нейтрализованному проводу» я имел возможность познакомиться с частью тех распоряжений, которые отданы были из Красноярска в совдеп города Канска: как власть имущий, командир головной бригады 35-й советской дивизии, товарищ Грязнов, определенно и недвусмысленно указывал, как надо поступить, чтобы пресечь нам все пути по верхнему Кану. При этом давались откровенные инструкции и относительно тех наших частей, которые одиночным порядком могли появляться на линии ж[елезной] д[ороги], не доходя еще реки Кана: здесь рекомендовалось не стесняться «бумажным нейтралитетом полосы отчуждения», а идти на все, чтобы достигнуть главной своей цели — распыления и уничтожения наших отрядов. Даже и вмешательство[м] чехов надо было пренебречь, хотя бы для того или из-за того пришлось пойти на открытый с ними разрыв. Прочитав подобное заявление, я переглянулся с чешским командиром, читавшим позади моего плеча ту же самую депешу, ожидая, как он на подобную наглость будет реагировать; но, видимо, было сильно чувство дисциплины в чешских войсках или, быть может, это было чувство общего всему чешскому воинству стремления поскорее и безболезненней продраться на восток, чех полузакрыл глаза, молчаливо меня приглашая не обсуждать в данную минуту при наличии в аппаратной комнате телеграфистов-чехов эту тему…

Очень ценное сведение получил я от друзей чехов о прохождении наших остальных колонн: Вержбицкий со своими «воткинцами», сибирские казаки с полковниками Глебовым{102} и Катанаевым{103} во главе, оренбур[г]цы (частичка их, и самая незначительная) с полковником Енборисовым{104}, 1-я кавалерийская дивизия генерала Миловича{105}и егеря полковника Глудкина{106}, с которыми были генералы-«близнецы» — Сахаров и «бывший» — Лебедев, два полка енисейских казаков, которых посмотреть я дорого бы дал: это было восстановленное революцией, но давным-давно уничтоженное еще при царе, «омужичившееся казачье войско», которое, как видим теперь, изменило «заветам революции» и проделывало тот же «исход» от демократической (в кавычках) власти, что и мы — грешные контрреволюционеры. Все эти, пестрого состава части, прошли прямо на реку Кан, предполагая переправиться где-то в районе ж[елезно]д[орожного] моста. Что с ними и насколько успешно произошла эта переправа, мы не знали, но, судя по телеграмме товарища Грязнова, их там должна была ожидать встреча, и далеко не дружеская. Новости, полученные мной на станции, были немедленно переданы генералу Каппелю, и от него пришел приказ — завтра двигаться на село Рыбное, а далее — по обстоятельствам. В Рыбном встать на условный, до выяснения обстановки, ночлег. Мы знали, что чем ниже на юг (по направлению течения реки Кана — это выходило не «ниже», а «выше»), тем наша переправа могла быть совершена более спокойно, но, во-первых, перед нами шли какие-то части, по-видимому, знавшие обстановку лучше нас; эти части имели ту же с нами цель — переправу через Кан; во-вторых, нам после «ледяного перехода» не улыбалось добровольное углубление в безызвестную тайгу.

Итак, на завтра снова «понужай», но предварительно надо было сделать два неотложных дела: выяснить, хотя бы в грубых чертах, в каком порядке мы закончили наш «ледяной переход», а во-вторых, попытаться передать нашим «союзникам» все то, что нас обременяло, т. е. больных и раненых, жен и детей…

Все наши части прошли сравнительно благополучно по Кану: десятка два брошенных лошадей да столько же обмороженных людей. Ни одного добровольца мы на льду Кана не оставили[198].

На линии ж[елезной] д[ороги] всех нас поразила беднота населения, там, в тайге, видимо, живется сытнее, а может быть, здесь население большей частью служилое… или союзники пощипали и поклевали достаточно. Не знаю, но факт примечательный и так нас поразивший, что некоторые начальники просили завтра идти несколько, правда, кружным путем, но зато по району сытному…

Это были — генерал Бангерский со своими «уфимцами» и Барышников с частями 3-й армии; последний привык идти на отлете за время своих скитаний по кузнецким дебрям… и сытно, и квартира всегда обеспечена…

Оба начальника несколько западнее станции Клюквенной вышли на тракт переселенческий, идущий от ж[елезно]д[орожной] станции Камарчага через Баджей на реку Ману. Тракт был, спорить не приходится, очень удобный для движения, но ведь весь этот район почитался, и чехи нас предупреждали и заверяли, разбойничьим, насыщенным шайками разных формаций и силы, отчаянных сибирских таежных партизан. Это не были «любители только пограбить», а были, по хорошо нам известным причинам, «мстителями» за те бесчисленные усмирения, грозные и кровавые, которые были записаны на скрижалях местного крестьянства как требующие отмщения. Этим «мстителям» было море по колено — они жаждали мести и крови за кровь. Кто их именно усмирял, в эти детали партизаны входить не были склонны — поляки, чехи или «колчаки» — всех стригли под одну гребенку. Теперь ободренные нашими неудачами под Красноярском все эти банды (интересно: они нас также звали — «банды Колчака»…) выжидали удобного момента, чтобы затянуть то кольцо-петлю, которую они уже давно нам приготовили. Когда, на виду почти всего Красноярска, впереди нас идущие наши части проследовали в свое время на восток, все партизаны, хотя и не объединенные общим командованием, а только одной идеей (если жажду мести и крови можно вообще называть — идеей) — ринулись было за ними по пятам. Цель их была ясна: поставить наших между молотом и наковальней, т. е. припереть к Кану, унизанному такими же не знающими пощады партизанскими отрядами, и бить с верным расчетом по их тылам, завершив наконец долгожданное окружение… Но все эти хитроумные планы были разрушены нашим внезапным появлением с севера: мы, не подозревая всего значения нашего невольного маневра, резали все пути от Красноярска к верхнему и среднему Кану и не дали возможности не только соединиться, но и просто связать свои действия партизанам Красноярска и Канска. Вот почему на высказанные нами генералу Бангерскому опасения, что его будут, по всей вероятности, сильно беспокоить партизаны, генерал ответил, что ближе пятидесяти верст ни одного партизана. Все же ореол вокруг нашего имени был силен и внушал большое к себе уважение, если не сказать страх: партизаны решили лучше нас не припирать к стене, а время от времени давать возможность просачиваться на восток; все, что было у нас слабого, уже отсеялось в пути, и главная масса откололась под Красноярском (тысяч около двадцати, не менее), этого не могли не знать партизанские воители, а потому иметь дело с отжатым боевой страдой и походными невзгодами элементом ни у кого вкуса не было. На ночлеге случайно встретились с генералом Дашкевич-Горбацким: он снова шел как пассажир, очевидно, за время похода не пришелся ко двору и должен был покинуть бывших сподвижников покойного Гривина. Об этом в свое время сообщал генерал Вержбицкий, своей властью сменив прекрасного, но не подходящего к физиономии своей части генерала: Дашкевич до мозга костей был гвардейский офицер со всеми хорошими и дурными качествами этой разновидности нашей царской армии; кроме того, он был польского происхождения, что вдвойне делало его чуждым массе наших добровольцев, с которыми ничто его не связывало, почему они так безболезненно и расстались. Почему бы ему не присоединиться к своим польским сородичам, стоящим здесь же, на станции, в поездах и находящимся в значительно лучших условиях, нежели мы, грешные… А впрочем, быть может, мы переоцениваем выгоды их положения: ведь теперь, когда мы догнали хвосты эшелонов союзников и, надо надеяться, скоро их обгоним, некому будет прикрывать их от возможных и весьма вероятных ударов красных. Во всяком случае некоторую выгоду мы уже получаем: нам не надо опасаться советских войск, которые вряд ли решатся нас теперь преследовать вплотную, оставив сзади или же на фланге союзные части. Теперь главный наш враг — это партизаны, которые равно будут щипать и нас, и эшелоны союзников…

От поляков мы узнали новости: первая — между поляками и советскими частями были крупные столкновения, и самое неприятное и неудачное для польского оружия было на станции Тайга, когда часть польских эшелонов вынуждена была положить оружие и, по слухам, была отправлена на родину через западную границу. Эту версию усиленно распространяли среди польских легионеров комиссары, дабы подорвать у остальных упорство в борьбе…

С момента прибытия бригады Грязнова в Красноярск оттуда как из рога изобилия посыпались на все иностранные эшелоны тучи прокламаций, призывающих солдат прекратить сопротивление, потребовать от своих начальников повернуть поезда обратно, и тогда эти же эшелоны в полной неприкосновенности будут направлены на запад через Россию. Таким образом, цель каждого легионера — вернуться на родину — будет и скорее, и безболезненней достигнута. Поверить всей этой ерунде могли лишь с отчаяния, да еще, пожалуй, из подлости. Никто не верил — это правда, но отчаянное положение могло вынудить и на предлагаемый большевиками опыт. Сейчас между польским командованием и чешским происходили большие неприятности из-за очереди движения: поляки находили, что они уже достаточно времени находились в арьергарде и прикрывали движение чехов, теперь очередь по справедливости за чехами. Однако и Сыровой, и каждый чешский легионер отлично сознавали настоящую цену предлагаемой сделки, а потому и слышать не хотели о каких-либо изменениях в порядке движения… Поляки волновались, но пока не предпринимали никаких определенных решений. Ближайшее будущее грозит серьезными происшествиями. Пример тому наши эшелоны, прошедшие всеми правдами и неправдами город Красноярск: Бурлин вынужден был свои эшелоны Ставки покинуть и отправиться дальше пешком вдоль линии магистрали. Больные, женщины и дети из его эшелонов были брошены на произвол судьбы и милость победителя: имущество было тут же на глазах всех разбазарено, а опустошенные эшелоны были поданы на станцию Красноярск; какая их дальнейшая участь, никто не знает, да и вообще узнает ли кто-либо и когда-либо.

Выходило так, слава Богу, что мы не в эшелонах: рано или поздно, но нам грозила та же участь, раз поведение чешского командования не в силах никто изменить, даже и вмешательство верховного комиссара всех союзных войск генерала Жанена. Теперь на магистрали, по крайней мере в районе Красноярск — Иркутск, царили чехи…

12 января

Прекрасный, веселый, солнечный и радостный день, или это так нам кажется после ужасов «ледяного перехода»…

Проехали какие-то заводы, все, конечно, пустуют, вымерли, а рабочие пополнили кадры Красной армии или партизанщины.

Около часу дня пришли в большое село Рыбное… прекрасные широкие квартиры, обильный корм. Одним словом, так хорошо, что и уходить не надо.

Часа через два пошли к Каппелю за ориентировкой: у села Верхне-Амонашское[199] сосредоточены части под командой генерала Сахарова и Лебедева, готовятся к бою, чтобы пробиться через Кан. Каппель одобрил это, но никакой помощи не обещал — пускай справляются собственными силами, а нам надо еще хорошо отдохнуть, да и разбрелись мы изрядно, пока соберешь и кашу всю расхлебают. Приказал быть готовыми к выходу не позже пяти часов вечера… Так мы и управились с отдыхом, и выехали на широкую улицу села. Но не успели мы проехать и пяти верст, начинало уже темнеть — как навстречу начали попадаться отдельные сани, а затем и целые колонны каких-то разношерстных частей, от которых удалось узнать, что все атаки наших частей генерала Сахарова-Лебедева{107} с целью пробиться через Кан не удаются и, по-видимому, оба генерала скоро прибудут сюда же.

Снова совещание, как быть. От генерала Бангерского тем временем получено донесение, что он хотя и очень медленно, но продвигается вперед. Причина медленности его движения — глубочайший снег.

Каппель решил направиться на переправу, лежащую значительно южнее (выше) Верхне-Амонашского, на которую должен выйти и генерал Бангерский.

Но необходимо его колонну обождать, иначе ее может растрепать противник, как только узнает о нашем переходе через Кан.

Вернулись на места прежнего ночлега, вернее, большого привала; снова закусили и завалились спать, чтобы часа в два утра, затемно, выступить и прямой дорогой направиться к Кану для вторичного перехода через эту историческую теперь для нас реку. Даст Бог, вторая переправа (вернее встреча) не будет для нас столь роковой, как первая… девятого января.

12 января. Второй Кан

Ночью перед нашим выступлением получено было донесение, что наши части, атаковавшие переправы у Верх-Амонашского, наконец пробили брешь и хлынули через Кан. Противник отошел главными силами на город Канск, но отдельные отряды его рассеялись, и нам, по всей вероятности, придется с ними иметь дело.

Следовать в образовавшуюся брешь Войцеховский не хотел, так как нам надо было воссоединиться с «уфимцами», которых могли в одиночестве закружить партизаны. И Каппель присоединился к этому решению: тогда уже начинал чувствоваться недостаток пищевых средств даже и в богатых сибирских селах. Требовалось и настоятельно, чтобы при движении не было скопления масс на одном направлении: вот почему нам просто было невыгодно идти в затылок за Вержбицким и Ко, наоборот, пускай они занимают более северное и ближайшее к ж[елезной] д[ороге] направление, а мы пойдем по южным, еще не объеденным районам, хотя, быть может, и не таким спокойным и безопасным…

Впереди у нас должна была идти конница кн[язя] Кантакузена, а мы все за ней. Но, по своему обыкновению, князь снялся раньше, чем было назначено, и улетел настолько вперед, что бывший буран замел все его следы, пришлось проложить свой самостоятельный путь, и удачно: Кантакузен сбился с пути и проплутал всю ночь до утра, придя на переправу через Кан значительно позже нашего. На переправе мы соединились со всеми нашими, 2-й армии, частями, но, увы, сюда же вышли и части 3-й армии: эта посаженная на коней пехота как саранча все уничтожала на своем пути, а потому и избегали двигаться с ними в одной колонне. Однако на привале Барышников нас заверил, что он теперь же от нас оторвется, быстро выдвинувшись вперед, и что он уже наметил совершенно иной маршрут — продолжение переселенческого тракта: хотя по своему обыкновению местные крестьяне и отговаривали нас пускаться в этот малопроезжий путь, указывая, что теперь именно вся дорога занесена снегом в рост лошади и продираться будет очень тяжело. Опять начали передавать те же страхи, что было уже раз в Подпорожном: «Мы никогда не ездим здеся, да и никто еще не проезжал тута-ко, да и корки хлеба не достанете тама и фуража для лошадок…»

Не думаю, чтобы в этих случаях крестьянами руководил расчет: в сущности, им было, пожалуй, даже выгоднее, чтобы мы прошли где-либо по глухому району, а не через наиболее населенные участки. Скорее, это было желание искренно помочь нам в беде, по крайней мере, у меня лично сохранилось и, развиваясь, продолжает сохраняться такое впечатление.

Генерала Каппеля мы нашли в прекрасном настроении, и он оживленно нам повествовал о своих приключениях на Кане во время перехода по льду: оказывается, первый порог Каппель проходил прямо по воде и довольно глубокой. Все они вымокли, а особенно сам генерал. Очевидно, эта ванна не могла пройти безнаказанно, но Каппель и виду не показывал, что внутри у него уже сидит жестокая простуда. Наружно это выражалось вернее всего в том, что после Кана Каппель уже не садится верхом, а с удовольствием на походе покоится в удобных санях. Окружающие говорили по секрету, что по ночам у Каппеля бывают жестокие приступы лихорадки с очень высокой температурой… Но пока ничего угрожающего.

Любезно распрощавшись со своим любимым начальником, мы спокойно проследовали в ближайшую деревушку на ночлег, где предполагали отпраздновать наш русский Новый год: добыли где-то курицу, компот и немного вина и отлично проводили старый девятнадцатый год.

Ночевали в одной деревне с кавалерийской дивизией Кантакузена, от которого узнали, что начальник 1-й конной дивизии генерал Милович по представлению Сахарова отрешен от командования дивизией Каппелем за распространение паники и решение идти сдаваться в город Канск.

14. I.1920 года (1 января старого стиля)

Движение началось всей огромной колонной, в которую входили части двух армий. Дорога, переселенческий тракт, была широченная, так что все могли двигаться довольно компактно: и тут мы впервые свиделись со всеми почти нашими частями, чтобы через десять верст снова разойтись и надолго. Каппель с Барышниковым не пошел: его уговорили выбраться вместе с нами на ж[елезную] д[орогу], чтобы позволить себя осмотреть какому-нибудь врачу из чешского эшелона.

Большой привал{108}, с которого наши пути (т. е. путь Барышникова с его 3-й армией и наш) расходились, показал ясно, что, разделяясь, мы поступаем в высшей степени благоразумно: когда в деревушке сосредоточились все наши войска, не только крыши не хватало на всех, но буквально негде было согреть воды, а о продуктах нечего было и говорить, их недоставало и на половину состава… Положение должно было бы еще ухудшиться с выходом нашим к магистрали…

После привала бодрой рысью двинулись мы проселками к ж[елезной] д[ороге] и только совсем поздно ночью прибыли туда. Село, куда мы пришли переночевать, было совершенно забито и даже для нас с трудом нашли временное пристанище: здесь при движении вдоль магистрали установился неписаный порядок, чтобы ни одна часть более пяти-шести часов не занимала квартир, а уступала бы свое место следующим частям, которые беспрерывной цепью все прибывали и прибывали. Наиболее уставшие из наших спутников легли спать, а я с Войцеховским решили пересидеть, благо что к нам пришли визитеры — офицеры уфимских частей. Они поделились с нами своими настроениями, и в первую очередь их смущало циркулирующее все настойчивее и упорнее чье-то анонимное предложение идти на юг, пересекая Баджейские степи на Минусинск. Возможно, что там нас хорошо бы приняли, тогда надо там оставаться и организовываться, отражая все попытки большевиков нас вытеснить оттуда.

В случае неудачи содружества с минусинцами можно было бы, по мнению прожектеров, попытаться пройти через Монголию. Старая песенка, которую кто-то прекрасно аранжировал, но упустил из виду одно существенное обстоятельство, с кем он имеет дело.

Интересовал всех также вопрос, куда мы идем, на что Сергей Николаевич прямо не ответил, а ограничился приблизительно теми фразами, которые были обнародованы, так сказать, в приказе еще в Новониколаевске.

И действительно — разве за истекший полуторамесячный период много изменилось, чтобы возможно было говорить более определенно, да нисколько: так и теперь, как когда-то на Оби, с одинаковым основанием можно сказать, что идем за «японцев» или к атаману Семенову. Правда, вторая версия была достаточно неопределенна и уверенности, что Семенов к нашему выходу в Забайкалье будет существовать, абсолютно не было… Гораздо прочнее было ставить на японцев. Если они перегруппируются из Забайкалья дальше, и мы за ними. Так, хотя бы до самого Тихого океана…

В промежуток между визитами я прошел на станцию ж[елезной] д[ороги] Тинская. Как и все станции, она забита поездами, и впечатление такое, что все они — порожняки: ни человечка не видно. Может быть, час был такой. Но все эшелоны были под паровозом, под парами. Сколько жгли зря угля, и как трепались бригады, и изнашивались паровозы. Действительно, про чешские эшелоны по справедливости можно было сказать как про артиллерию: «часы молчания и минуты действия», они больше стояли на станциях, нежели шли.

На станции как вымело: ни на перроне, ни в кассах, только телеграф переобремененно работал. Туда меня не пустили, не было протекции: замечательное явление в поведении чехов по отношению к нам. Какое бы положение ни занимал русский офицер в войсках каппелевцев, если его никто из чехов не знал, иными словами, не было протекции, то к нему со стороны всех чинов было самое недоверчивое, обидно недоверчивое отношение. Но достаточно было заявить, что вас знает такой-то и такой-то из чехов, как отношение коренным образом менялось. Так, на предыдущей станции Клюквенная в числе начальников чешских эшелонов был мой прежний и давний знакомый еще по фронту Великой войны, майор Чила{109}, и там кроме всех сведений и допуска к телеграфу меня еще снабдили папиросами и табаком, в чем мы, правда, терпели жестокую нужду.

Вернувшись к себе, я застал всю нашу компанию уже на ногах: оказывается, Войцеховский решил, не дожидаясь полного рассвета, двигаться дальше, чтобы выдвинуться возможно больше вперед и не ехать среди густой массы наших частей, что всегда делало наши ночлеги весьма неудобными по тесноте и недостатку продуктов.

15. I. Ст[анция] Юрты

Не сделали мы и десятка верст, как перед нами засветились огни, как от пожарища. Подъезжаем ближе и видим — горит какое-то строение, по-видимому, отдельный хуторок. Остановились и видим: свежие следы от большого обоза, весь снег вокруг сильно размят, кое-где валяются обрывки сбруи и одежд. А вот там, под стеной, освещаемые ярким пламенем, подряд лежат несколько трупов. Такая жуткая картина на фоне красивого зимнего пейзажа… Мимо, мимо… Довольно нам крови, нервы хотят покоя и тишины.

Переезжаем ж[елезную] д[орогу] и останавливаемся на передышку в какой-то захудалой деревушке, в скверной, грязной избе: Сергей Николаевич начал себя очень скверно чувствовать; какая-то подозрительная сонливость, и мы опасались, не начало ли это тифа, страшного бича, косившего без разбора наши ряды. Войцеховский, как вошел, так сразу лег на грязную, подозрительного вида постель и, как мы его ни уговаривали, не желал никуда перелечь и к ужину не вставал. А вокруг было как в корчме: публика все прибывала и прибывала, воздух хоть вешай топор, ругань солдат, запахи меховых одежд, смокших и прокисших. А тут еще лезет со своими жалобами хозяин, что у него взяли зерно для лошадей и не заплатили…

Войцеховский сквозь сон услыхал сетования хозяина и поднялся; с ним начался один из тех припадков истерии, которые я за ним стал замечать после случая с Гривиным: он подозвал хозяина и сначала спокойным ровным тоном, однако не предвещавшим ничего хорошего, сказал хозяину: «Чего ты, мерррзавец, хочешь?» «Мерзавец» замялся, а затем тем же плаксивым голоском начал вычитывать, что у него забрали и съели и как это обстоятельство его огорчает. «Молчать!» — надтреснутым голосом закричал генерал и пошел честить мужичка так, что тот не знал, куда ему деваться. «Ты что, не видишь, не понимаешь, что мы за люди! За кого мы уж который год терпим и бьемся с разбойниками. Я знаю, вы — „народ темный, неученый“, ничего не знаете и не можете отличить добра от зла. Да ты разве, с. с.[200] не чувствуешь, что перед тобой люди, дошедшие до последней черты: ведь вот этот (Войцеховский ткнул пальцем наугад и попал на своего адъютанта) такой же, как и ты, мужик-хлебороб, а все свое хорошее хозяйство бросил и уходит, потому что не желает, понимаешь, не хочет подчиняться тем мерзавцам, той сволочи, что захватили и испакостили наш русский православный Кремль… А ты со своим барахлом лезешь… Подумаешь, какая потеря — два гарнца овса. Благодари, что во всей этой мути и сполохе твоя корявая башка еще цела…» Мужичок пятился, пятился и вдруг куда-то исчез, как в землю провалился.

Мы уговорили Войцеховского перейти в сани, и на воздухе он быстро пришел в себя, уснул. У нас вид был растерянный и испуганный.

16. I. Станция Тайшет

Выехали опять чуть свет и решили хорошо отдохнуть на следующей остановке. Проезжали вновь через полотно ж[елезной] д[ороги] — теперь мы все время идем вдоль полотна. Самый опасный участок: сколько здесь, в районе Тайшета, было партизанами спущено наших вагонов под откосы. И теперь здесь очень неспокойно: всюду мы видим посты от чешских эшелонов, выставленные в достаточном удалении от ж[елезной] д[ороги]; кроме того, ими весьма зорко и усиленно охраняются все станционные сооружения; до сих пор у меня перед глазами стоит такая картина-стереотип: водонапорная башня, возле нее чешский пост и силуэты закутанных в башлыки в характерных волчьих папахах чешских добровольцев. Они нас не видят, а сами прекрасно освещены костром: винтовки в руках или между колен, стоят или сидят на корточках, курят и глубокомысленно молчат — все мысли, наверное, далеко-далеко на родине, «в златой Праге». И какая нужда погнала этих, по существу, совсем мирных людей в далекую и мерзлую Сибирь. Что делает политика, вернее, политический авантюризм других, не чехов! Эти в политике высоких распорядителей судьбами народов мало что понимают, да им и не до того, поскорей на родину, теперь свободную… Как-то там устроится новая жизнь. Туда они все спешат, и мысль, думы, конечно, далеко опередили их бренные тела. И в этом стремлении никто и ничто не может их остановить.

17. I. Станция Байроновка[201]

После Тайшета, где хорошо отдохнули, опять спешим ночными переходами. В лунную ночь надо перегнать на узенькой лесной дороге какую-то часть. Не пускают вперед, хочешь обогнать, сворачивай целиной. Тракт (мы все это время двигаемся по большому Сибирскому тракту, так называемой Владимирке, по которой издавна «гоняли» арестантов и каторжан) широкий, но весь занесен высоченными сугробами, а накатана одна узенькая колея. Вот из-за нее-то и начался наш спор: адъютанты, по заведенному порядку ехавшие впереди, всеми силами старались убедить начальника колонны свернуть немного в сторону и пропустить нас, но тот не поддавался ни на какие уговоры.

Пришлось мне вмешаться в дело, чтобы не вызвать снова Сергея Николаевича на какой-нибудь припадочный фортель.

Когда все доводы были использованы, я козырнул самым, по моему мнению, главным козырем: «Пропустите же, наконец, командующего армией».

Не тут-то было — впечатление самое незначительное. «Какого командующего. — спрашивает начальник колонны, — их здесь уже много проехало. Я хочу, наконец, хоть одного увидеть в лицо». Я доставил ему это удовольствие, и мы были пропущены по накатанной дороге. Оказывается, все одиночки-сани, чтобы расчистить себе путь, занимались самозванничеством и тем вводили в заблуждение и озлобление проходящие воинские части.

18. I. Ст[анция] Разгон

Начинается снова сильно пересеченная местность: высокие холмы-горы, все заросшие вековой сосной и елью… Это предвестники знаменитой удинской тайги. В течение дня несколько раз мы с гиком взлетаем на высоченную гору, а затем спускаемся осторожно в крутоберегий овраг. Незаменимы сибирские лошади: они как будто весь свой век служили на почтовых станциях и чуть почуют гору, как несутся что есть духу, не удержишь, да и держать бесполезно. Зато под гору спускают образцово, как будто везут воз с молоком и боятся расплескать. Неприятны только разгоны на косогорах: тут кучеру надо держать ухо востро и иметь хороший глаз и твердую руку при управлении. В одном месте все же перекувыркнули сани, где ехала моя жена, и вывернули ее на мягкий снег. При нормальных условиях такой пассаж — одно удовольствие, но при положении жены такое сальто-мортале меня выводило из равновесия — я начинал, как было то на Кане, колотить в спину кучера…

19–20.I. Ст[анция] Алзамай[202]

Наконец скатились в низину, в широкую долину реки Уды и ее притоков. На другом берегу, правда, верстах еще в тридцати, лежал город Нижнеудинск.

В Алзамае мы нагнали тыловые чешские эшелоны, это были румынские и хорвато-сербские части под общей командой полковника — чеха Кадлеца{110}. Наше появление на хвостах чешских эшелонов, по-видимому, скверно подействовало на их настроение; оно для них служило грозным предзнаменованием, ведь участь польских эшелонов на станции Клюквенная была так трагична: застигнутые передовыми советскими частями на этой станции поляки вынуждены были без сопротивления положить оружие. Их эшелоны были отправлены в Красноярск. Перед сдачей поляков-легионеров соблазняли всячески: обысков и арестов не будет, их снабдят всем необходимым на весь путь до границы с Польшей и т. п. вздор, которому можно было верить лишь с отчаяния… И поляки поверили, так как ничего другого им не оставалось: паровозов нет, да если бы и были таковые, то продвинуться нет возможности, так как пути закупорены и достаточно прочно такими же замерзшими эшелонами чешскими.

Поляков, конечно, надули самым коварным образом: были произведены аресты и взяты на всякий случай и по всегдашней практике большевиков заложники, были и обыски в формах, далеко опередивших самую пылкую фантазию таможенного досмотра, а затем измученных физически и главным образом морально поляков, полуголодных и ободранных, после бесцельных задержек возле Красноярска наконец отправили на родину. Такая же участь ждет и нас — мелькало в голове у каждого легионера тыловых эшелонов, какой бы национальности он ни был; ведь простой расчет говорил за то: походным маршем (на санях) советские войска делают 30–40 верст в день, а поезд продвигается за тот же промежуток времени всего на 15–20 верст. Надо было только припомнить решение школьной задачи на четыре правила арифметики «о собаке и зайце» и рассчитать, когда «это» произойдет…

Отдельные начальники эшелонов были, видимо, не прочь войти с нами в более тесные и дружеские отношения: им не ясна была политика ихнего высшего командования, которое нас рассматривало свысока, поддаваясь той агитаторски-пропагандной о нас репутации, которой нас расценивал наш враг: каппелевцы — «колчаковские банды», которые под Красноярском потерпели решительное поражение и десятками тысяч сдались на милость победителя. Теперь у Каппеля не более нескольких сот оборванных, зараженных и пораженных тифом индивидуумов, которые ни в коем разе не могут представлять собой какую-либо угрозу.

Поверив такой характеристике, трудно было рассчитывать на помощь «этих оборванцев», а потому нас совершенно сбросили со счета и не замечали. Так думало и понимало обстановку высшее командование, но на местах чешские командиры думали иначе: они видели наше движение, и как бы они ни расценивали наш боевой коэффициент, наше стремление к движению и преодолевание трудностей, с этим движением связанных, должно было, бесспорно, импонировать…

Но дисциплина есть дисциплина: раз свыше приказано от нас сторониться как от зараженных, надо было в точности этот приказ выполнять. И его выполняли до того точно, что на некоторых станциях отказывались с нами входить в какие-либо переговоры, хотя бы в самые невинные, скажем, по продаже нам продуктов или частично сбруи и т. п.

Пытались даже на станциях задерживать наших одиночных людей, что являлось актом уже враждебным по отношению ко всей массе отходящих белых армий. А что происходило в эшелонах союзных войск, когда появлялся хотя бы самый отдаленный признак проверки состава эшелона местным совдепом.

Обычно такие «слухи» о контроле распространяли сами же большевики, чтобы и самим убедиться и перед другими покичиться, «как, дескать, нас боятся». Никогда они в действительности к такому контролю не прибегали. Но шантажировали в достаточной мере часто.

Чего так страшились подобного контроля чехи, даже если бы таковой хоть раз был проведен в жизнь, я не знаю: быть может, и было что скрывать.

Одно с уверенностью можно констатировать, что это не было опасение за участь тех немногих русских, которые нашли приют у братьев-чехов. Эшелоны, которым подобный контроль угрожал более реально, немедленно, в виде предупредительной меры, принимались за очистку своего эшелона от «нежелательного элемента», т. е. от русских бесплатных пассажиров.

Кто же это были, эти «зайцы»?

Во-первых, с чехами ехало много наших русских дам из пунктов прежних квартирований чешских частей. Впоследствии подобные пассажирки обычно превращались в наложниц того или иного из приютивших их чешских легионеров, что кончалось затем или браком более-менее постоянным, но в девяноста случаях браком гражданским-поездным, т. е. на честное слово, у кого таковое было, или на доверие и общественное мнение… Или же это сожительство прерывалось и дама переуступалась другому и нисходила уже на ступень ниже, приближаясь к жертвам общественного темперамента. Или же от нее отделывались самым примитивно-грубым способом: «в нашем эшелоне женщинам оставаться строго запрещено», т. е. попросту выкидывайся, куда хочешь и можешь. Таких дам было подавляющее количество, и объяснялось это просто: чехи в своей массе, конечно, более культурные, нежели наши русские крестьяне, все же были по уровню своих понятий и по воспитанию значительно ниже среднего интеллигентного русского класса. В силу этого выбор в пунктах квартирования себе дам для развлечения или с целями более серьезными ограничивался кругами менее интеллигентных классов. Отсюда и легкость покидания родины и семьи с случайным иностранцем, и до известной степени авантюристические наклонности, связанные с огромным для большинства из них риском: ведь ни одна из них не знала и не могла знать, что представляет собой ее избранник; он мог быть даже и женат, что нередко и было на самом деле, в действительности, но, к сожалению, обнаруживалось чересчур поздно. Сопутствовали чехам и дамы интеллигентных семей, но это были или жены русских офицеров или буржуа, переданные на попечение определенных лиц из числа иностранцев, или же это были действительно законные браки. Но это была капля в море общей легкости, если не сказать распущенности, на фоне революции и Гражданской войны, пустившей столь глубокие корни в нашу общественность. Редкий эшелон не имел в своем составе нескольких русских женщин. Но это были пассажиры, во-первых, легальные, а кроме того, для режима комиссаров вполне безопасные.

Совершенно иначе обстояло дело с теми несчастными русскими, которые захотели спасать свои животишки в иностранном эшелоне. Во-первых, эта честь добывалась не всегда честными путями: здесь было много, очень много компромиссов и с своей, и с чужой совестью. Во-вторых, способ спасания был всецело предоставлен «спасителям», которые при этом не стеснялись, что называется, в «средствах»; тут процветала спекуляция чужой трусости вовсю: ставили спасаемого в невозможные условия под предлогом большей конспиративности, особенно при этом не стеснялись с военными; их назначали на низкие работы, в положение не просто батраков, а подневольных, которых грозили выкинуть при первой попытке заявить свои претензии… и выбрасывали наиболее непослушных и беспокойных…

Эта же категория обычно и выдавалась комиссарам, если со стороны последних была проявлена тенденция проконтролировать данный эшелон. Таких выдач было немало. Многие, очень многие не выдерживали «союзнический» режим и сами сбегали от такого гостеприимства, и они-то и служили распространителями тех чудовищных слухов, не всегда справедливых и почти всегда преувеличенных, о «жестокостях» обращения с русскими доверчивыми душами. Эти легенды (иначе их нельзя назвать — до того невероятно содержание подобных легенд) передавались нам, но никогда не вызывали в нас чувства сожаления. Поделом вору и мука: здоровый мужчина всегда мог найти приют и прибежище у нас в частях, мы были всегда рады всякому приросту наших сил. Что нас справедливо могло бы возмущать — это скверное обращение с теми из наших соотечественников, которые вынуждены были по состоянию своего здоровья просить приюта и ухода за ними в чешских лазаретах. Но таких случаев, к счастью, я не знаю.

Во всяком случае, до нас доходили все слухи, и они отнюдь не создавали атмосферу, в которой могли бы развиваться дружеские отношения.

Мешало такому проявлению особых симпатий и отношение чешского высокого командования к нашему Верховному: слухи уже к нам проникли о той обстановке, в которой очутился по милости тех же союзников адмирал Колчак в Нижнеудинске. Знали мы приблизительно и о его дальнейшей голгофе до самого Иркутска. Так сами союзники, быть может, и не желая того, углубляли тот ров, который образовался между нами — белыми — и союзническим командованием еще с берегов Оби, когда нам впервые было отказано в насущной просьбе пропустить наши эшелоны с больными и женщинами. Горечь отказа усиливалась не только от формы, в которой этот отказ был проведен, но еще в большей степени потому, что сознание, что на нашей русской ж[елезной] дороге распоряжается чужой, не было изжито и не могло быть забыто никогда, какие бы логические доводы здесь ни приводили…

Наряду с этим к нам достигали[203] рассказы и слухи о том, как передвигаются иностранцы по нашей ж[елезной] д[оро-ге]: масса эшелонов ничем в наших глазах не могла быть оправдана, кроме желания и стремления союзников вывезти поскорее все наиболее ценное. Комфорт и широта размещения по теплушкам иностранных легионеров могли лишь возмущать нас своей бесцеремонностью, доходящей до цинизма. Мы лично видели на станции Новониколаевск, как огромная теплушка была отведена под «квартиру» одному польскому офицеру с дамой. И это делалось на глазах у всех с бесцеремонностью и цинизмом, которые могли быть применены с большим успехом в ином месте.

Так постепенно, как снежный ком, наслаивались взаимная рознь и недоброжелательность между двумя когда-то братскими военными организациями.

Нам, каппелевцам, слышать про все это и наблюдать все эти настроения было особенно больно: мы знали в наших взаимных отношениях с чехами времена и моменты значительно более светлые.

Тем приятнее отметить те светлые моменты, которые, как родники, бьют в человеческом сердце даже в самые подлые периоды жизни человеческой.

До сих пор мы двигались как бы с завязанными глазами, и, лишенные прямых источников осведомления, мы питались лишь самыми невероятными слухами, исходившими по большей части из советских сфер.

Позже мы научились извлекать из всей этой лжи и клеветы зерна жемчужные, а иногда путем чисто интуитивным делали свои заключения на основании прямого противоположения: так, например, большевики нас градировали как банду, уже потерявшую порядок и организацию, но все же почему-то неотступно следовали по нашим пятам, не прекращая натравливать на нас партизан и стремясь поссорить нас с чехами…

Адмирал А. В. Колчак

1919

Частная коллекция

Генерал В. О. Каппель

1919 РГВА

Генерал С. Н. Войцеховский

1920

Частная коллекция

Генерал В. О. Каппель

1919

Частная коллекция

Генерал В. О. Каппель со штабом Самарской группы

1919

Частная коллекция

Вступление частей РККА в Иркутск

1920

Montandon G. Deux ans chez Koltchak et chez les Bolcheviques pour la Croix-rouge de Geneve (1919–1921). Paris, 1923.

П. И. Сафонов

Ледяной поход по реке Кан

1920-е (?)

Частная коллекция

П. И. Сафонов

Ледяной поход по реке Кан

1920-е (?)

Вариант картины Частная коллекция

П. И. Сафонов

Переход белых войск через Байкал у села Голоустного 11 февраля 1920 г.

1922

Частная коллекция

П. И. Сафонов Байкал перешли

1920-е (?)

Частная коллекция

Останки генерала В. О. Каппеля в атаманской часовне в Чите

1920

Частная коллекция

Похороны генерала В. О. Каппеля в Чите

1920

Частная коллекция

Могила генерала В. О. Каппеляв Чите

1920

Частная коллекция

Атаман Г. М. Семенов

Не ранее 1918

ГА РФ

Приказ Г. М. Семенова о назначении С. А. Щепихина начальником штаба командующего войсками Российской восточной окраины

1920

РГВА. Публикуется впервые

Парад каппелевцев в Чите

Верхом — генерал К. П. Нечаев. Стоят генералы Д. А. Лебедев, С. Н. Войцеховский, крайний справа — К. В. Сахаров Чита. Март 1920 ГА РФ

Командный состав каппелевцев после Сибирского Ледяного похода

В первом ряду второй справа — полковник А. А. Егоров.

Во втором ряду, слева направо: генералы А. И. Белов, B. А. Кислицын, неизвестный, Ф. А. Пучков, С. С. Джунковский, C. Н. Войцеховский, С. Н. Барышников, Д. Н. Сальников, неизвестный, А. В. Круглевский. В третьем ряду третий слева — генерал П. П. Петров, четвертый — полковник И. П. Пацковский, пятый справа — полковник А. Г. Ефимов Чита. Май 1920

Ганин А. В, Корпус офицеров Генерального штаба в годы Гражданской войны в России 1917–1922 гг.: Справочные материалы. М., 2009.

Атаман Г. М. Семенов и генерал С. Н. Войцеховский перед дворцом атамана в Чите

Апрель 1920 ГА РФ

Красные партизаны на марше против семеновцев

Montandon G. Deux ans chez Koltchak et chez les Bolcheviques pour la Croix-rouge de Geneve (1919–1921). Paris, 1923.

Банкет в японской военной миссии в Чите

Цифрами отмечены: 1. Начальник миссии; 2. Генерал С. А. Щепихин; 3. Полковник японского Генерального штаба Фукуда; 4. Генерал С. А. Зубковский; 5. Начальник штаба 5-й пехотной дивизии полковник Куроки; 6. Представитель чехословацких войск Март 1920 Гуверовский архив

Генералы С. А. Щепихин и С. Н. Войцеховский с двумя неизвестными

Между двумя генералами — супруга С. А. Щепихина Александра Киприановна Чита (?). Апрель — май 1920 Фото предоставлено Г. Г. Канинским.

Публикуется впервые

Удостоверение к знаку «За Сибирский Ледяной поход», выданному генералу Ф. А. Пучкову, за подписью С. А. Щепихина.

Рудиченко А. И. Награды и знаки белых армий и правительств 1917–1922. М., 2008.

Знак отличия военного ордена «За Великий Сибирский поход»

Музей русской культуры в Сан-Франциско Фото А. В. Ганина

Генерал Ф. А. Пучков в эмиграции в США

Частная коллекция

Генерал П. П. Петров

Владивосток. 1922

Петров П. П. От Волги до Тихого океана в рядах белых. М., 2011

Генерал М. К. Дитерихс

1922

Петров П. П. От Волги до Тихого океана в рядах белых. М., 2011

Генерал П. П. Гривин

1919

Частная коллекция

Переговоры представителей Народно-демократической армии Дальневосточной республики и японской военной делегации по вопросу о заключении перемирия

От Дальневосточной республики присутствует Ф. Н. Петров (второй справа в первом ряду)

1920

Фото предоставлено Г. Ю. Пернавским

Отпускной билет С. А. Щепихина

1920

Национальный архив Чехии. Публикуется впервые

Анкетно-регистрационная карта С. А. Щепихина в Объединении российских земских и городских деятелей в Чехословацкой республике

1921

ГА РФ. Публикуется впервые

Анкетно-регистрационная карта А. К. Щепихиной

1921

ГА РФ. Публикуется впервые

С. А. Щепихин в эмиграции

1920-е

Национальный архив Чехии. Публикуется впервые

А. К. Щепихина

Апрель 1920

Фото предоставлено Г. Г. Канинским

С. Н. Войцеховский, А. К. Щепихина и С. А. Щепихин

1920

Национальный архив Чехии

Они всюду кричали, что мы идем впустую, что вся Сибирь и Забайкалье находятся в их руках, и в то же время организовывали лихорадочно всевозможные препоны на нашем пути. Так, была организована баррикада на реке Кан. Теперь нам стало известно из чешских кругов, что нас ожидает сюрприз под Нижнеудинском: что туда стягиваются значительные силы, чтобы нас не пустить дальше…

К этому пункту мы подходили в значительно большем порядке, нежели то имело место под Красноярском. Да и настроение было иное, успех прорыва под Кан[ск]ом окрылил наши надежды и вселил в людей большую уверенность.

Вот почему в Алзамае была назначена дневка и не на один день, а до сосредоточения возможно больших сил здесь, для удара по Н[ижне]удинску. Но в широком масштабе нас сильно беспокоила обстановка там, в тех районах, куда мы направлялись и где мы предполагали найти, наконец, заслуженный отдых. Вот почему у нас возник вопрос о командировании доверенного лица к атаману Семенову, чтобы путем личной информации попытаться сдвинуть его с мертвой точки и дать ему импульс к выдвижению навстречу нам.

Выбор остановился на мне по двум мотивам: я, как начальник штаба одной из армий, был авторитетен и отлично знал всю обстановку. Кроме того, мне надо было как-то устраивать свою жену в предвидении близких родов.

Решено было, снабдив меня всеми документами, отправить по чешским эшелонам и, пользуясь моими связями среди чешских начальников, попытаться и здесь создать более для нас выгодную обстановку.

Момент был подходящий: мы нагнали чешский эшелон — раз, а затем предстоящее столкновение с противником вряд ли могло благотворно повлиять на дальнейшую судьбу моей жены, особенно если это столкновение не будет для нас благоприятно: наши части в случае неудачи могли свободно, по примеру Красноярска, обойти противника, проделав снова тот же или подобный ему маневр, что и на Енисей — Кане. Однако жене подобное испытание могло быть трагично.

Итак, решено: я еду к Семенову, имея в руках открытый лист ко всем начальникам эшелонов чешских, с которым, надо надеяться, мне удастся быстро покрыть огромное расстояние, отделяющее нас от Забайкалья…

После обеда 20.I я один поехал на станцию, чтобы выяснить, могу ли я устроиться в одном из эшелонов.

Здесь мне указали старшего на станции начальника эшелона Румынского отряда, полковника Кадлеца. Направился в его вагон и был тотчас же принят его начальником штаба, полковником Генерального штаба русской армии Петровским{111}. Узнав о цели моего посещения, полковник сразу скис и высказал сомнение, чтобы все устроилось, как я предполагал.

Но во всяком случае он не отказался пойти и доложить об этом своему начальнику. Вернувшись, он передал, что полковник Кадлец имеет определенное распоряжение высшего начальства никого из русских офицеров в эшелоны не принимать, но раз у меня такой исключительный случай — болезнь жены и служебная командировка, то он препятствий не видит. Единственное затруднение, куда нас с женой поместить, чтобы было удобно. Заручившись согласием и обещанием отыскать нам место, я вернулся за женой. У нас был какой-то артиллерист и снова нудно докладывал о возможностях именно теперь уйти прямо на юг, в Монголию. Войцеховский слушал его рассеянно и едва сдерживался, чтобы не накричать на беднягу-артиллериста, видимо совершенно уверившегося, что нам удастся благополучно проскочить через те препоны, которые ставили нам большевики.

Мой приход прервал беседу, и артиллерист ушел. Мы стали собираться. Наши сани-возок Войцеховский с разрешения жены передал семейству Брендель, так как у них заболела мадам, вероятно, тифом.

Такое кругом несчастье, что я даже отчасти был рад вызволить жену из этой душу щемящей обстановки. Казалось, что в эшелоне будет удобнее. Уже совсем под вечер мы прибыли на вокзал, и я отправился к Петровскому за указанием нашего помещения. Петровский был невероятно смущен и заявил, что мест в эшелонах совершенно нет, вернее, признался он, никто не желает потесниться. Он еще попробует в эшелоне сербском, но у них невероятная грязь… Выбора не было, хотя в вагон-салоне начальник штаба помещался один с небольшим штабом. Однако в этом вагоне мне места предложено не было.

Сербы приняли нас очень приветливо, но грязь у них была действительно поразительная; это была самая примитивная теплушка, вернее, малоприспособленный для людского жилья товарный вагон; посреди стояла «буржуйка» самого демократического вида, вокруг нее были устроены лавки для сидения. По обеим половинам вагона помещались в два ряда нары из простых досок. Сопровождавший нас адъютант Жданов при виде такого апартамента потихоньку прослезился. Воздух в вагоне, несмотря на настежь открытые двери, был убийственный: здесь преобладал кислый запах меховых полушубков, и к этому примешивался острый запах махорки и немытого тела. На нарах нам места не было — оставалась одна из лавочек возле буржуйки. Вещи мы бросили с отчаяния прямо на пол, а сами уныло разместились на лавке. Конечно, традиционный чайник и закуска. И все это на виду у десятка солдат — чуждых нам и по духу, и по национальности.

Наш приход они никак не отметили: ни возгласов ликования, ни воркотни — полное безучастие. Надо было укладываться спать: лавка узенькая, с одного боку печет, а с другого из щелей свищет. Целую ночь промучились — глаз не сомкнули: я старался поменьше подкладывать дров в «буржуйку» — могла загореться от близости к огню одежда, но сверху с полатей то и дело раздавались крики «подложить угля — холодно».

И со стороны печи, и со стороны щелей надо было закрываться толстой теплой одеждой: от жары и от холода в равной мере. Не получить воспаление легких — было просто чудо.

Мы уже начали раскаиваться, что оставили свои сани: все же там было меньше риску и удобнее во много раз. По крайней мере, там нам не надо было заботиться о хлебе насущном — все было готово. А здесь даже воду надо было кипятить в очередь, а стол наш обещал быть весьма скудным.

Но самое главное преимущество нашего настоящего положения — возможность быстрого передвижения — рассеялось как дым, как только мы соприкоснулись с действительностью. Из разговоров солдат между собой, а затем и на прямо поставленные вопросы сербы отвечали, что их эшелон обречен на отдачу большевикам: теперь каждый защищает свою очередь продвижения с оружием в руках… А они, сербы, всегда были пасынками у чешского начальства: их передали в распоряжение румынского начальника, а он тоже чех. И вот бедные «братушки» сидят и ждут у моря погоды.

Я заволновался и решил с утра принять какие-либо меры. Жданов от меня удрал и снова сел на сани: если погибать, так среди своих.

Возвращаться на сани было уже поздно, да и положение жены, по словам акушерки, было таково, что сани были бы гибелью для нее и для будущего ребенка. После «воробьиной» ночи, когда мы и глаз не сомкнули, я рано утром пошел на станцию справиться, не отходит ли какой эшелон. Мне сказали, что в полдень на Н[ижне]удинск пойдет поезд за продуктами и я могу с ним добраться до города. В Н[ижне]удинск, пока там были большевики, мне ехать было нехорошо: поезд был безлюдный, почти не охраняемый, и нас легко могли снять с поезда. Бой между нашими и большевиками из Иркутска мог произойти лишь завтра, т. е. 22 января, и результаты этого боя трудно предвидеть. Ну, рисковать все же надо было, иначе нас и здесь могли застигнуть такие же большевики, но только с запада. Выбора не было. Мы все уложили и сели на узлах ожидать отхода нашего эшелона. Обстановка в нашем помещении несколько улучшилась: несколько человек сербов в предчувствии, что их «забудут» здесь и предадут в руки большевиков, ушли в другие эшелоны и нам стало шире — в нашем распоряжении были целиком нижние нары одной стороны вагона, но это нас теперь мало интересовало. Наступила ночь, а наш поезд все еще не отправляли: говорили, что у ст[анции] Ук будет бой, туда стягивались большевистские части, а потому с отправкой поезда пришлось задержаться.

Ночь с 21-го на 22-е мы провели прекрасно: выспались и отдохнули.

Сербы вели себя выше похвал: с их стороны начали проявляться признаки участия к нам. Это были люди в большинстве пожилые: среди них был один малолетний — мальчуган лет четырнадцати и парень лет двадцати. Последний уже набрался большевистского душка, но его все время обрывали пожилые солдаты. Они вспоминали об освободительной войне, когда лилась за их свободу братская русская кровь, перечисляли факты братского отношения русского царя… Приятно было встретить благодарных людей, признательных за добро, когда-то сделанное в отношении их родины. Прошло и 22 января, а поезд наш, как и прочие эшелоны, все еще не двигался: говорили, что большевики потребовали перевозку своих частей из Иркутска и это спутало весь чешский график. Допустим, но от того нам не легче, а главное, обидно, что за это время эшелон полковника Кадлец продвинулся все же дальше, значит, нас почти намеренно всунули в предательский эшелон. Через станционных служащих узнал, что Войцеховский уже покинул Алзамай, значит, и этот путь нам был совершенно отрезан.

23. I

С утра на станции какое-то подозрительное передвижение. Я при помощи одного серба вытащил вещи на перрон и ожидал. Около десяти часов на первый путь подали какой-то товарный поезд: все вагоны запломбированы кроме одной, видимо служебной, теплушки. Узнав, что этот поезд может отойти, я обратился к машинисту, нельзя ли поместиться до города в свободную теплушку. Машинист ничего не имел против, и я вклинился в вагон. Поезд почти сейчас же отошел.

На следующей станции Замзор я вышел из вагона, чтобы выяснить, когда мы двинемся дальше, и вдруг слышу оклик с чешским акцентом: «Господин генерал, господин генерал…»

С изумлением оборачиваюсь и вижу бегущего ко мне со стороны поселка бывшего денщика генерала Войцеховского, легионера Дворжака. Поздоровались. «А где пани?» — спрашивает Дворжак. А пани уже стоит в дверях вагона и приветствует старого знакомого… с которым в прошлом году ездила во Владивосток…

Узнав о наших мытарствах, Дворжак, ни минуты не колеблясь, пригласил нас перейти в его вагон-теплушку.

«Не обещаю быстрое движение, сами не знаем, как будем дальше продвигаться, но зато вам, мадам, будет удобнее. У нас все есть и даже молоко можете получить…»

Выбора большого у нас не было, и мы с радостью согласились на любезное приглашение чеха.

Теплушка Дворжака была небольшая, разгороженная на две половины передней, в которой сложены были разные продукты, — это был подвижной магазин одной из чешских частей, и Дворжак был каптенармусом. Ехал в вагоне он не один: с ним была его «жена», с которой моя супруга была знакома по тому же путешествию прошлого года во Владивосток. Звали ее мы «индюшка»: это была простая деревенская баба, средних лет, очень некрасивая, но весьма хозяйственная и добрая душой, Дворжак к ней был искренно привязан, хотя там, в Чехии, имел свою семью — жену и дочь. «Индюшка» ехала провожать своего «кудрявого» до Иркутска, а затем полагала вернуться в свою деревню под Уфой.

Они вдвоем занимали одну половину, менее чистую и удобную, а в другой помещался полуинтеллигент из писарей довольно привлекательного вида, еще совсем молодой чех. Он тоже имел с собой какую-то даму, но более фривольного вида, горничную или продавщицу не высокого качества.

Нас поместили на половине более чистой вместе с молодыми. Дворжак засуетился, устраивая нас, и это было так трогательно на общем фоне полного равнодушия остальных. Я должен был сразу предупредить Дворжака, что мы пробираемся на восток, а потому при первой возможности должны будем покинуть его гостеприимный вагон; затем мы не имеем с собой ничего ценного, чтобы заплатить за все, что будем получать при его любезном содействии. Дворжак покраснел и, видимо, обидевшись, сказал: «Мадам и генерал, вы мои гости, так же как мы, чехи, были вашими гостями до сего времени. Все, что вы от меня или через меня получите, все это — ваше, русское, а потому не может быть никаких разговоров о плате: в долгу у вас, русских, — мы, чехи, а не наоборот… Это мы не должны никогда забыть…» Такое понимание и твердое убеждение в своей правоте, сопровождаемое галантными жестами и словами, нас, признаюсь откровенно, просто поразило. И тем ценнее были эти взгляды потому, что они исходили от совершенно простого человека. Мы сердечно поблагодарили его за привет и ласку и стали размещаться: ведь неизвестно, сколько времени придется провести в этой теплушке.

На ночь наши соседи очень целомудренно завесились какой-то занавесочкой, и мы провели тихую и спокойную ночь.

24. I. Ст[анция] Камышет

На этой станции много новостей: был бой, и наши заняли город Нижнеудинск. В настоящий момент идет вылавливание большевиков. Часть их спаслась в чешские эшелоны. Таким образом, здесь можно было встретиться с большевиком в натуральную его величину. Дворжак говорил, что берут чехи только за большую плату лиц из командного состава, а остальных выдают белым. Сам Дворжак тоже где-то пропадал довольно долго и вернулся радостный: ему удалось с компанией других чехов где-то словить большевика и взять с него солидный выкуп, в кармане у него нашли значительный запас звонкой монеты, часть которой теперь мелодично позвякивала в кармане у Дворжака.

«Разве вам, Дворжак, не совестно так делать: кто бы ваш пленник ни был, он, прежде всего, человек в несчастии, а вы его обобрали…»

Дворжак, видимо, не понимал, что ему говорила жена, и, краснея, отмалчивался.

На следующей станции Ук, возле которой происходил бой, мы почти не останавливались, и рано утром 25 января нас втянули на ст[анцию] город Н[ижне]удинск. Здесь все было забито эшелонами и разобраться во всем лабиринте было невозможно. Я из вагона не показывал и носа.

Говорили, что простоим здесь не менее суток, это в лучшем случае. Ну, что же, нам беспокоиться, по-видимому, было нечего и оставалось терпеливо ожидать… Через чехов мне удалось передать Войцеховскому письмо, в котором я сообщал свой новый адрес.

26. I[204]. Нижнеудинск

Утром, едва мы с женой успели выпить чай и сели почитать вслух, как к нам в вагон явился адъютант Войцеховского Шульгин и передал записку от генерала.

В записке ясно было, что ввиду нового распоряжения чешского командования (генерала Сырового) никому из русских офицеров пребывание в эшелонах не разрешается. Комиссарам большевицким, где таковые будут, разрешено проверять все эшелоны без исключения, а чешским начальникам указано оказывать полное содействие комиссарам. Точка: таким образом, этим распоряжением мы, русские офицеры, предавались в руки большевиков, без всякого исключения: будь человек болен или калека — безразлично, должен подвергнуться общей участи. Какая разница во взглядах на этику и мораль у начальника и подчиненного самого низшего разряда, каким был рядовой Дворжак.

Далее следовала приписка от Сергея Николаевича, что он советует мне лично немедленно покинуть вагон во избежание выдачи, в чем он ни минуты не сомневается. Инкогнито мое соблюсти среди сотни чехов невозможно (это была правда). Положение чехов после того, как мы больше не прикрывали ихних тыловых эшелонов, стало опасно и двусмысленно: теперь им приходилось вести игру не только с эсерами, поднимающими и приводящими под высокую большевицкую руку города и заводы, лежащие на чешском пути, но теперь приходилось серьезно считаться и с советской властью в лице преследующих нас советских войск. Мы за собой тащили тот призрак, тот кошмар, который выводил из равновесия чешское командование. Понятно, что к нам, невольной причине происходящего, нежных чувств чешское командование питать не могло… Оно готово было какой угодно ценой купить себе свободный и спокойный пропуск на восток: пока что в этом чехам могли помешать лишь большевики всех оттенков, а потому в данный момент надо было всеми мерами стремиться не нарушать более-менее приличные отношения с большевиками. Что касается русских-белых, то они тоже пока что безвредны и неполезны, скорее мешают своим присутствием, а потому лучше в этом случае не замечать их, игнорировать и если с другой, противной стороны последуют какие-либо требования, то немедленно их выполнять, за счет, конечно, тех же белых. Итак, обстановка требует моего ухода и оставление жены здесь, в чешском вагоне, на попечение нашего друга Дворжака.

Последний, узнав, как складывается обстановка, заверил меня, что мадам будет всецело на его попечении и что он, пока будет жив, не оставит о ней заботиться. Выбора не было: или мне уходить одному, или брать с собой и жену. Последнее было равносильно самоубийству, а потому, пользуясь наличием приличных условий в лице Дворжака, надо было принять первое решение.

На перроне я встретил адъютанта генерала Каппеля: он беспомощно отыскивал кого-либо из русских, чтобы узнать, куда направиться ему на квартиру, в санях, у вокзала, ожидал его больной генерал Каппель.

Я быстро направился к саням и увидал Владимира Оскаровича в непривычно мирной позе: закутанный до самого носа, он полулежал в санях и, видимо, физически страдал. На мой вопрос, как он себя чувствует, ответил, что, откровенно говоря, скверно. «Так вот и кажется все время… такое ощущение, что промерз я на Кане тогда до самых костей и не могу никак оттаять…» Небольшой поворот головы в сторону подходящего к саням адъютанта, и боль на лице отразилась самым неприкрытым образом. Человек страдал откровенно и не мог, не хотел скрывать этого. Я заикнулся относительно чешского лазарета, куда можно было бы его устроить, но Каппель энергично отрицательно замотал головой: «Ни за что! Лучше подохну, а к ним не пойду…» Сильно надо было оскорбить человека, чтобы вынудить у него подобный приговор. Владимир Оскарович всегда отличался сдержанностью и большим самообладанием…

На нашей квартире я нашел всех в сборе. Войцеховский кратко познакомил меня с обстановкой: бой под Нижнеудинском был выигран шутя; не надо было ожидать полного сосредоточения, а просто идущий впереди Вержбицкий, не дожидаясь других частей, рванулся вперед и сразу, одним махом сбил передовые части противника и на их плечах ворвался в город. Здесь «воткинцы» допустили безобразие: они захватили казначейство и набросились делить деньги, благодаря чему никакого преследования не получилось.

Вот почему мы до сих пор не знаем, кто был против нас — одни ли партизаны местные или здесь участвовали и присланные из Иркутска войска. Не знаем также мы, куда отошел противник: судя по данным от местных жителей, против нас были одни партизаны и отошли они недалеко к северу, где у них своя база, верстах в пятидесяти отсюда.

В настоящее время порядок в городе восстановлен благодаря вмешательству частей отряда особого назначения генерала Макри. Он по-прежнему вездесущ и иногда незаменим. Ему пришлось, как это ни печально, восстанавливая порядок, прибегнуть к арестам среди добровольцев, чем был вызван неосновательный гнев генерала Вержбицкого.

«После обеда нам придется идти на совещание к генералу Каппелю», — закончил информацию Войцеховский.

Начало темнеть, когда мы явились на квартиру Каппеля, где к этому времени собрались все начальники отдельных частей: Вержбицкий, Молчанов, Бангерский, Бордзиловский, Смолин{112}, Барышников, Петров и Сахаров 2-й{113} (командир «волжан») и Сахаров 1-й (бывший главнокомандующий).

Генерал Каппель долго не выходил — ему ставили компрессы, и он от них еще не освободился. Открыл совещание генерал Каппель словами благодарности за отличный вид и порядок тех частей, которые ему удалось видеть. Благодарил и начальников. Затем Каппель приступил к текущим вопросам, которые требовали немедленного разрешения.

Обстановка теперь для нас была ясна, быть может, впервые после нашего выхода из Омска… Адмирал находится в чужих руках, туда же попал по милости союзников и золотой запас. Все это в Иркутске, вот почему нашей ближайшей целью должен быть этот пункт. До него оставалось еще пройти не менее пятисот верст. Мы прошли уже, считая от Омска, около двух тысяч — остаются сущие пустяки, но зато по мере подхода к Иркутску трудности будут возрастать: сопротивление противника будет постепенно концентрироваться, он под нашим нажимом, как пружина, будет постепенно сжиматься. Правда, нам теперь не страшна угроза с запада: советские части отныне пришли в соприкосновение с чешскими эшелонами, и у них хватит по горло своих забот. По нашим сведениям, чехи заключили условие о ненападении с советским командованием, но будет ли обязательным это условие для партизанских отрядов — большой вопрос. Поведение чехов пока не может с нашей стороны вызывать особых нареканий, но все же по отношению союзников нам следует держаться выжидательно: нас каждую минуту могут предать, хотя бы ценой свободного продвижения эшелонов союзников на восток. Пока что чешское командование отдает явное предпочтение противнику: так, советские делегаты получают право свободного продвижения по ж[елезной] д[ороге] в обе стороны, причем это передвижение совершается в отдельных вагонах и на паровозах; нам известно, что в район ст[анции] Ук, где только что происходил бой, из Иркутска были перевезены и войска, и боевые припасы. Таким образом, пресловутый нейтралитет нарушен и только применяется очень строго к нам. Все это надо иметь в виду при дальнейшем нашем движении.

Для того чтобы ослабить действие последнего, особенно категорического, распоряжения чешского командования о недопустимости переезда в их эшелонах наших воинских чинов, нами отдано аналогичное распоряжение (переданное для сведения и чехам) с приглашением всем чинам присоединиться к нам и пересесть на сани. К этому была добавлена просьба в адрес чешского командования, чтобы находящиеся у них в эшелонах больные, а также женщины и дети не подлежали действию указанного распоряжения и продолжали бы из чувства гуманности пользоваться покровительством чехов…

Далее Каппель перешел к вопросу об организации нашего дальнейшего марша.

Общее направление нашего движения указывается Большим Сибирским трактом. Однако ввиду удобства самого движения, дабы сократить длину колонны, а также для облегчения самого марша в смысле продовольствия и ночлегов следует теперь же строго разграничить движение в двух колоннах по двум полосам. Каждая полоса предоставляется армии: по Сибирскому тракту идет 2-я армия генерала Войцеховского, южнее — по переселенческому, новому тракту — 3-я армия. Каждому командующему армией предоставляется право делить свои войска на колонны в зависимости от наличия путей для удобства движения и продовольствия.

Далее и в заключение генерал Каппель поставил вопрос большой деликатности и важности — о назначении командующим 3-й армией ген[ерала] Сахарова 1-го: ввиду того что Барышников необходим Каппелю для работы в качестве начальника штаба, а генерал Петров должен отвлечься по болезни своей жены от исполнения служебных обязанностей вообще, то Каппель и предполагает в 3-ю армию назначить Сахарова.

Однако [поскольку] Каппелю известно, что многие из чинов армии, даже и из высшего командного состава, относятся отрицательно ко всей предыдущей деятельности генерала Сахарова, как бывшего командарма третьей, так и по должности главкома, то Каппель счел своим долгом, во избежание нежелательных разговоров и даже эксцессов, выслушать те мотивы, по которым предположенное назначение состояться не может.

Из начальников, присутствующих на совещании и принадлежащих к составу 3-й армии, никто высказаться не пожелал. Заявление, и в достаточно резкой форме, сделали лишь генералы Вержбицкий и Смолин, особенно второй: оба они ставили генералу Сахарову в вину бесцельную задержку фронта перед Омском вопреки плана генерала Дитерихса. При этом Смолин резко сказал, что Сахаров обманул весь фронт, заявив в своем приказе, что он, Сахаров, Омска не отдаст, что туда большевики придут только через его труп… «А что мы видим, — горячо продолжал Смолин, — Омск в руках красных, а генерал Сахаров среди нас, и ему вновь дается высокое и ответственное назначение для его опытов…» Вержбицкий развить свой протест отказался, «дабы не вносить розни в наши ряды», скромно добавил он. Так вопрос и повис в воздухе. Сахаров имел все же «мудрость» не промолчать, упустив прекрасный случай дать доказательство своего такта: он не только не вышел на время разбора его деятельности, не только не промолчал, но ретиво бросился в бой, упрямо нагнув голову: он начал горячо утверждать, что вся его деятельность по командованию 3-й армией — сплошной личный подвиг, а на посту главнокомандующего он являлся лишь исполнителем воли адмирала. Сахаров категорически отрицал отдачу приказа в том тоне, как доложил здесь генерал Смолин. «Ничего подобного: это называется читать между строк, в подлинном приказе не могло быть подобного выражения… или меня не так поняли», — скромно добавляет Сахаров. Положение генерала Каппеля было весьма щекотливое, ему, Каппелю, несвойственное: здесь надо было политично поставить вопрос о доверии, а не вызывать напрасные споры, обостряя положение и генерала Сахарова, и его противников. Помолчав, генерал Каппель совершенно неожиданно произнес: «Итак, вопрос о назначении генерала Сахарова командующим 3-й армией возражений не встретил, а потому это назначение состоялось, о чем и будет отдано в приказе моем…»

«А затем, господа, я прошу вас меня извинить, что я нарушаю правила гостеприимства, — сказал, с трудом приподнимаясь со стула, генерал Каппель, — чувствую себя сегодня очень усталым и должен пойти полежать немного перед походом…»

Мы все с чувством пожали его руку, как будто предчувствуя, что мы все видим его в последний раз.

24. I

Утром рано «понужали» дальше. Погода прекрасная. Надо отметить, что за все прошлое время нашего многострадального похода по Сибири стояла изумительно благоприятная погода: ни страшной сибирской «пурги», ни больших буранов и ветра мы не испытали. Каждый день стояла ровная, морозная, солнечная погода. Если бы к довершению всего день был бы подлиннее да душевное наше настроение другое, весь наш «анабазис» обратился бы в превеселый пикник.

В полдень на большом привале, в с[еле] Будагово[205], мы зашли на телеграфную станцию и там расположились закусить. Через несколько минут к нам подходит дежурный телеграфист и просит к телефону старшего начальника. Откуда и кто спрашивает — телеграфист сказать не мог — не знал.

Войцеховский подошел к телефону, и оттуда ясно последовал вопрос: «Как у Вас дела, товарищ? Проходят ли белые бандиты? Что нового?»

«Пошел к черту», — не выдержал Войцеховский… И зря, так как можно было мистифицировать большевика, как то мы делали несколько раз перед этим. Большевики всех оттенков вообще имели некоторые привилегии у чехов: они свободно пользовались телеграфом не только для обычных служебных переговоров, но и для целей чисто оперативных при всех столкновениях с нами. Кроме того, они получили право пользоваться и ж[елезной] д[орогой] для переброски не только агитаторов, но и войск.

Нами был в свое время заявлен протест, но он, конечно, не имел никаких реальных последствий, даже ответа в более-менее приличной форме мы не получили: одно глубокое пренебрежительное молчание. Явно было, что с нами не считались… а в душе, по всей вероятности, и не особенно долюбливали: мы часто путали карты чешского командования, внося враждебные действия в полосу ж[елезной] д[ороги], и, так или иначе, втягивали в нашу игру и чехов.

Пользуясь случаем на телефонной станции в Будагове, я на будущее время назначил между адъютантами очередь: они должны были, как только встречалась по пути телеграфная станция, пытаться переговорить или подслушать разговоры нашего противника…

На ночлеге мы получили сведения от адъютанта Каппеля, что главнокомандующий так плохо себя чувствует, впадая временами в беспамятство, что его пришлось поместить в чешскую санитарку-поезд.

Надо ждать событий.

25. I

На походе от «уфимцев» поступила претензия — почему все время во главе колонны идут «воткинцы» Вержбицкого: и в смысле питания, и фуража, и даже ночлегов «уфимцам» достаются одни остатки, что скверно влияет как на благополучие, так в особенности на дух «уфимцев». Далее следует просьба поставить в голову колонны их, «уфимцев». Войцеховский отдал общее распоряжение менять порядок движения: от Зимы в голове пойдет другая часть. Очень неудобно это и в техническом, и в боевом отношении: чтобы выдвинуться в голову колонны, растянувшейся на несколько переходов, надо, во-первых, потратить много времени на это движение, а, во-вторых, все движение поступательное значительно замедляется; и тем больше, чем глубже в колонне находилась часть, выдвигаемая в голову колонны. Кроме того, нередко по обстановке необходимо иметь в голове определенную часть или как ударную, или как более знакомую с местными условиями, а она может очутиться далеко в хвосте. Во всяком случае, к станции Зима мы подвигаемся в прежнем порядке, т. е. Вержбицкий впереди, а это хорошо: его рабочие-добровольцы — хороший ударный кулак. Я убежден, что будь они вместо «уфимцев» пущены вдоль линии ж[елезной] д[ороги] под Красноярском, то нам удалось бы проломить себе дорогу напрямик, а не терпеть массу лишений, избрав чисто случайные направления.

На ночлеге, в с[еле] Шеберта[206], были получены два донесения о состоянии здоровья Каппеля: в одном, за подписью (и какой рукой — рукой умирающего была начертана эта подпись) самого Каппеля, два слова о состоянии здоровья: оно «скверно и с каждым часом все ухудшается…» — с огромным самообладанием сообщал Владимир Оскарович. В другом, за подписью адъютанта, говорилось о полной безнадежности. В обоих письмах Каппель заботливо подчеркивал, что в случае чего Войцеховскому вступить в командование. Вопрос был весьма существенный: равноправны были оба командира — начальники колонн, и Сахаров и Войцеховский, но первый себя, вероятно, считает прямым наследником Каппеля, расценивая инцидент на Тайге с Пепеляевыми как чистую случайность и, во всяком случае, как акт незакономерный, подлежащий исправлению при первой к тому возможности.

Но войска смотрели иначе, почитая за действительного преемника Войцеховского: он был бессменно на фронте, так же как и Каппель, с добровольцами проделал большую часть их походов и боев. Правда, ценность этих генералов была различна и абсолютная, и в глазах добровольцев, но все же при сравнении кандидатур Войцеховский сильно выигрывал перед Сахаровым. Вот почему, сделав под влиянием каких-то малопонятных причин значительный промах в Нижнеудинске назначением Сахарова, Каппель стремился не только загладить свой промах, но и ослабить возможные осложнения после его смерти. Конечно, ни о каком давлении со стороны Войцеховского говорить не приходится: не только мы узнали значительно позже о состоянии здоровья Каппеля, но генерал Войцеховский весьма редко вообще видал главнокомандующего и совершенно не имел случаев переговорить на столь важную тему. Да и не в натуре Сергея Николаевича было пролезать куда-то на верхи, против желания окружающей массы. Наоборот, за Сахаровым и раньше была замечена тенденция во что бы то ни стало пролезать вперед. Сахаров был чужд даже в армиях фронта колчаковского, не говоря про волжских и казачьих добровольцев, к которым он одно время относился даже враждебно, заподозривая их в «демократичности». Своим двукратным распоряжением Каппель решил вопрос о своем преемнике в пользу Войцеховского и тем самым прекращал путь всем прочим, весьма возможным домогательствам…

26. I. Станция и селение Тулун

Первый раз за весь поход нас изрядно посыпало снежком, что при легком ветерке делало наш путь до Тулуна очень неприятным: в скором времени мы промерзли; морозный ветер пробирался даже и по швам моей оленьей дохи; Войцеховский не пытался на воздухе курить, и мы вместе с санями, кучером и лошадьми представляли движущийся сугроб. К довершению всего, передвигаясь, как всегда, без проводников, мы два раза серьезно сбились с дороги и должны были колесить.

В Тулуне мы с часу на час ожидали известий о состоянии здоровья Каппеля, и вдруг к вечеру, когда начало уже темнеть, мы выслушали доклад посланного из санитарного поезда со станции Куйтун офицера о смерти нашего вождя{114}

Через несколько часов его тело должны были привести в Тулун для отпевания, но не для похорон: решено было тело везти с собой, чтобы предать его земле там, где мы остановимся более-менее оседло.

Вскоре и совершенно неожиданно нас посетила моя жена: оказывается, она узнала на станции, что мы ночуем в Тулуне, и решила нас навестить, втайне рассчитывая, не возьмем ли мы ее продолжать путь на санях. На последний опыт я не решился: предстоял еще долгий путь на санях, по крайней мере, до Иркутска, если не дальше, и путь, на котором нас всюду ожидали препятствия, бои и весьма вероятные эксперименты вроде «Канского ледяного перехода». Другого подобного испытания жена, конечно, не выдержала бы, и надо было оставаться в рамках благоразумия, как, быть может, ни плохо было в теплушке у Дворжака…

Жена привезла нам в подарок несколько пар сапог, мы не имели ничего для ног кроме пары валенок (войлочных сапог — «пимы»).

Поздно вечером привезли тело Каппеля, и мы пошли в церковь. Тело Каппеля сопровождал конный конвой, который сейчас же поставил у гроба нашего вождя почетный караул. Священник очень благолепно, не торопясь, отслужил панихиду и сказал даже «слово», в котором, обращаясь к присутствующим, убеждал нас не падать духом, а продолжать «дело Каппеля»…

Мы все, не стесняясь, рыдали.

Странное дело, от того, что тело продолжало следовать с нами, в душе не было той обычной тоски, которая вызывается при опускании тела в могилу, Владимир Оскарович и мертвый нас еще не покидал!!!

Пока что, с разрешения ближайших чешских начальников и, в частности, с позволения начальника санитарной летучки, где умер Каппель, чеха, доктора Суханек, тело остается при летучке до лучших дней. При гробе оставлен был один офицер с несколькими добровольцами, адрес ихнего маршрута — город Чита. Последняя все чаще и определеннее появляется в наших разговорах и планах, это, по-видимому, та цель, к которой мы бессознательно до сих пор стремились. Но странное дело, при этом упоминалось имя японцев как хозяев положения в Забайкалье, а не атамана Семенова. Об атамане мы знали, что он, в сущности, полнейшая пешка в руках «макак» (японцев) и до того бессилен и малоавторитетен даже в своей области, что должен сплошь и рядом прибегать к защите японцев, садясь в японский «бест» от своих собственных подданных. Возможно, что все эти россказни идут от большевиков и от чехов. Последние по советским информациям дают всегда определенное преимущество.

С большим недоверием приняли мы известие о неудаче войск Семенова под Иркутском: с какой надеждой и гордостью мы приняли сведение, что поход семеновских войск был организован не только для спасения и восстановления положения в Иркутске, но также и для выручки нас.

От большевиков начали все чаще и чаще к нам залетать листовки с призывом прекратить бесполезный наш поход и сдаться на милость победителя, иначе нас всех ждет участь нашего славного вождя… нас в этих пропагандных листовках большевики после смерти Каппеля начинают называть не колчаковцами, а каппелевцами… И крестьяне зовут нас уже не «колчаки», а по имени нашего действительного вождя генерала Каппеля. В Тулуне мы получили определенные сведения, что у станции Зима нас ожидает серьезная встреча с большевицкими войсками, высылаемыми из Иркутска неким штабс-капитаном Калашниковым{115}, бывшим сподвижником генерала Пепеляева. В предвидении этой встречи, очевидно, зашевелились и партизаны, нас не беспокоившие после стычки под Н[ижне]удинском.

Теперь Вержбицкий доносил, что партизаны днем появляются по пути следования его колонны, от столкновения уклоняются и, по-видимому, имеют одну задачу — разведку наших сил и места ночлегов: после нашей остановки в населенном пункте партизаны-разведчики исчезают до следующего утра.

27. I. Шерагул

Последняя наша остановка перед Зимой, а о противнике мы почти ничего не знаем: на прилегающих станциях чешские коменданты, при всем довольно к нам откровенном сочувствии, ничего определенного нам сообщить не могут. Кроме того, они всецело теперь поглощены своими очередными вопросами — как протащить безболезненно свои тыловые эшелоны, которым начинает весьма реально угрожать участь польских эшелонов. По соглашению между чешским командованием и комиссаром в Красноярске, если чехи не будут портить за собой полотно ж[елезной] д[ороги] и искусственные сооружения, то со стороны советских войск не будет проявлено никаких враждебных действий по отношению к тыловым чешским эшелонам. Надо сказать, что в это время советские головные, нас преследующие, части находились в расстоянии примерно пяти переходов.

Нам такое положение нисколько не угрожало, наоборот, мы теперь как бы поменялись с чехами ролями: не мы их, как то было до Красноярска, а они нас прикрывают от непосредственного нападения с тыла… Теперь если бы нас не было, то чешские эшелоны продолжали бы свой «вагонный анабазис» спокойно и с некоторыми даже удобствами.

Но мы нарушали, и существенно, это мирное сожительство вчерашних врагов. Наши части все время были уязвимы со стороны партизан и со стороны войск так называемого Политического центра в Иркутске, который по одному лишь недоразумению нельзя было официально рассматривать как большевиков.

И вот, когда готовится по той или иной инициативе столкновение между нами, то в него невольно могут быть втянуты и чешские части, со всеми вытекающими отсюда последствиями.

Особенно гнусно вели себя партизаны: распоряжения и всякого рода конвенции они для себя не считали обязательными, нарушали их, не предупреждая никого, раз это было им выгодно.

Партизаны после неудачи под Н[ижне]удинском почему-то решили, что виной их неудачи были главным образом чехи, будто бы нам помогавшие. Это было совершенно неверно, но слух есть слух, и он быстро расползся по отдельным партизанским ячейкам. А в результате — несколько организованных нападений на тыловые эшелоны чехов.

В эти дни на станции Куйтун скопились эшелоны, торопящиеся на восток: здесь были преимущественно хозяйственные эшелоны под прикрытием слабых частей. При внезапном налете партизан началась беспорядочная стрельба, и чехи начали частично бросать свои эшелоны, подвергнувшиеся непосредственному обстрелу, и переходить в эшелоны передние, уплотняя их. Партизаны обычно занимались «грабежом награбленного» (по теории «знаменитого» печальной памяти «Ильича»{116}), давая тем самым чехам возможность уйти. Люди, конечно, спасались за редким исключением, а имущество гибло.

Чешское командование начинало нервничать: «Где же соблюдение конвенции, которую мы, чехи, столь свято соблюдаем? У нас в эшелонах нет ни одного (это было не совсем так — русские и офицеры преимущественно из тыловых и штабных эшелонов русских) русского офицера; мы не допускаем близко к полосе отчуждения ни одного русского белого вооруженного солдата, а вы за это нам платите предательскими нападениями на наши эшелоны, подчас не охраняемые, так как это санитарные летучки или же хозяйственные ячейки…»

Подобными печатными претензиями начали пестрить стены привокзальных построек. А результата никакого: Красноярск отвечал, что эти нападения организуются безответственными партизанскими организациями, подчиненными лишь номинально центру. К партизанам с подобными претензиями обращаться было бесполезно.

Слух о нападениях, и успешных, на чешские эшелоны разнесся с быстротой молнии по всей линии ж[елезной] д[ороги]: чехи начали принимать ряд мер, причем эти меры принимались на местах, не по указаниям свыше, а потому часто они шли вразрез с основной линией поведения чехов. И снова чешское командование должно было так или иначе объяснять мотивы тех отступлений от принятой конвенции, на которые не упускало случая указывать советское правительство.

Когда до меня дошли слухи о том, что положение тыловых чешских эшелонов нельзя считать обеспеченным, я принял все меры, чтобы знать в каждый данный момент, где находится эшелон Дворжака. Сначала мне это удавалось, но затем партизаны, видимо, спутали весь чешский график, и по линии началась скачка: эшелоны, ближайшие к тылу, как только почувствовали, что белые их больше не прикрывают и что возможность нападения стала фактом, начали выходить из повиновения и применять к своим же чешским эшелонам, но более слабым, те меры «справедливости», которые раньше ими применялись к эшелонам русским (а позже к польским и сербо-румынским). Конечно, в первую очередь должен был пострадать эшелон, где помещалась моя жена: это был чисто хозяйственный состав, где больше было вагонов груженых и мало вооруженных людей. При первой же панике на одной из станций паровоз от этого эшелона был отобран, и он постепенно очутился в самом почти хвосте. Вот почему я вскоре после этих событий уже не мог добиться у встречаемых комендантов чешских толковой справки — где же находится Дворжак??

Те, кто не знали цели моей справки, отвечали напрямик и чистосердечно, что если это эшелон хозяйственный, то его, наверняка, выкинут из общего графика. На вопрос, куда же денутся пассажиры, обычно отвечали, что пассажиров в подобных эшелонах так мало, что они смогут устроиться в других эшелонах… Если же я обращался к знакомым, то они уклончиво информировали, что все хозяйственные и санитарные летучки, по всей вероятности, отправлены вперед, на восток, а сзади, как это полагается по военным правилам, оставлены те, кто не только могут защитить себя, но и прикрыть движение других. Однако на деле, как я и чувствовал, «теория» не применялась на практике и в жизни в действительности царило житейское эгоистическое правило — спасайся кто может. Иначе отчего я не мог нигде по линии разыскать эшелон Дворжака, столь ясно отмеченный особенностью своего назначения — кормить других. Наконец, почему же и та воинская часть, которую Дворжак обслуживал, не могла указать, где находится такой важный орган ее существования, как снабжение. По мере приближения нашего к станции Зима у меня все больше и больше утверждалось предположение, что с эшелоном жены что-то случилось: по всей вероятности, его пришлось оставить и пересесть в другой. Но куда — вот в то время для меня трагический вопрос!? Ведь это драма — потерять жену среди массы чешских эшелонов. Я метался по всем станциям, где мы проходили, и справлялся, спрашивал без конца и безрезультатно…

28. I. Станции Куйтун и Камыштан

Огромного для нас значения новость: параллельно нашему движению замечаются небольшие колонны саней с… чехами: это пассажиры из тех эшелонов, что подверглись нападению партизан.

Надо отдать справедливость, все они прекрасно снабжены теплой одеждой, и обоз у них отлично оборудован, но все это не для длительного похода: полушубки коротенькие — русского военного образца и хороши для обычной гарнизонной службы, но не для зимних многодневных переходов по студеной тайге… Папахи очень солидные, представительные на вид и даже грозно воинственные, но почти у всех мы видим сверху этих «волчьих» шапок — самый обыкновенный русский башлык, очевидно, солдаты-чехи замерзали в своем регулярном одеянии. И сколько здесь будет жертв от мороза, а еще больше от человеческой неосмотрительности — сибирская тайга шутить с собой не позволит и строго за это накажет отмороженными носами, руками и ногами…

Во всяком случае, эти новые наши попутчики нас сильно порадовали, и не своим, конечно, видом воинственным, а простым фактом своего появления: у нас явились определенные надежды, что отныне у нас с чехами будет много точек соприкосновения; прежние недоразумения потускнеют, и мы снова сможем с открытой душой назвать их своими друзьями и братьями. И ведь это возобновление нашего союза само собой напрашивалось: общие ночлеги, переменное охранение на них, наконец, самый факт движения почти с одинаковыми целями, по крайней мере, ближайшими, достигнуть района, где не было бы этого постоянного и угнетающего ощущения зверя, преследуемого по пятам охотниками со сворой собак. Все говорило за то, что союз наш — явление более естественное, нежели искусственно вызванное недружелюбие…

Небольшие пока колонны чехов, конечно, чувствовали себя очень уютно в смысле безопасности под нашим прикрытием, вне зависимости от того, хотели обе стороны подобных взаимоотношений или не желали.

На станции Куйтун мы задерживаться долго не собирались: надо было поскорее нагнать наш авангард — «воткинцев» генерала Вержбицкого — и постараться разыграть предстоящее столкновение почти наверняка.

Правда, и у нас лично, и во всех частях, с которыми мы ближе соприкасались, настроение было бодрое и самоуверенности хоть отбавляй… но не надо было упускать из виду, что противник по всем данным на этот раз собирался нас проучить серьезно. По всем данным на станции Зима нас ожидала весьма недобрая встреча, во всеоружии и во главе, как говорят, «самого» Калашникова… И что в отряде, им высланном нам навстречу, есть и артиллерия, и конница… и даже аэроплан!!?

На 28-е назначена передышка и подтягивание хвостов, 29-го — разведка и отдача распоряжений и, наконец, на 30-е — общая атака.

Несколько затягивать приходилось, чтобы подождать выхода на линию станции Зима частей колонны генерала Сахарова: он значительно отстал, хотя зато двигался более сосредоточенно, в то время как наша колонна шла на больших дистанциях. Мы с Войцеховским сильно опасались, чтобы не произошло то же, что было один раз под Красноярском (но тогда мы не смели ожидать: нас припирали сзади, с запада), а другой раз под Н[ижне]удинском. Этого последнего случая мы и опасались более всего: удача тогда объяснялась простой слабостью противника, а не нашим искусством… и вот теперь герой нижнеудинского напора, генерал Вержбицкий, опять стоял в авангарде и что-то очень загадочно молчал. Все наши разведки, посылаемые на станцию Зима и в город того же названия, приносили нам определенные сведения о солидности всех подготовлений у противника. Прежде всего, противник не желает нас ожидать, а выдвинулся вперед, на наш берег реки Оки{117}, и возле селения Ухтуй организовал хорошо укрепленный узел-щит, прикрываясь которым противник, по-видимому, стремится маневрировать. В передовых частях находятся партизаны, но резерв главный из регулярных частей гарнизона Иркутска составляет тот маневренный, подвижной кулак, которым противник предполагает решить столкновение.

Для нащупывания наших слабых сторон и точек противник выслал вперед опять-таки регулярную разведку, которая не могла далеко проникать в гущу наших надвигающихся колонн. Ведь противнику не было точно известно, что у нас половина и больше всего состава больны и лишь обременяют бойцов, сокращая и без того незначительный наш численный состав.

Двигаются по всем дорогам сани, колонны санные, и на них люди в военной, во всяком случае, не крестьянской одежде, вооруженные, конечно… Кто же ездит в эту пору по тайге без ружья. Это каппелевцы, ставшие после двух с половиной месяцев похода почти легендарными. А главное для этих «Калашников иркутских» — мы являлись мстителями за измену прежним боевым товарищам. Ведь калашниковские войска, как и сам их вождь, были раньше белыми, хотя б и с известным налетом демократизма, но все же это бывшие колчаковцы.

Генералу Сахарову была послана ориентировка и приказание торопиться к выходу в долину реки Ока на мельничную переправу, где быстро сбить заставу противника и марш-маршем идти прямо на город Зима и далее на станцию. Таким маневром противник отрезывался от своего тыла, а большая часть его фронта — от вагонов, в которых они прибыли из Иркутска. А при удаче, если не успеет вовремя удрать, в руки наши мог бы попасть и весь руководящий состав из иркутских комиссаров. Вот была бы добыча и кстати заложники для обмена наших плененных из омского правительства!!

Трудно было наладить связь с генералом Сахаровым — уже второй наш разъезд с приказанием в сахаровскую колонну вынужден был с пути вернуться, всюду они встречали превосходные силы партизан противника, отряды которых, по-видимому, прошли вглубь нашего движения и уже почти разъединили наши колонны. Попытка связаться через ж[елезно]д[орожные] станции (связь, на установлении которой я усиленно настаивал перед Сахаровым) не увенчалась успехом: или к таковой организации связи начальники колонн отнеслись недостаточно внимательно, или же продвижение чешских эшелонов настолько ускорилось, что наши не успевали прочно сесть на провода. Возможно также, что мешали телеграфной связи и партизаны вездесущие. Одним словом, у меня не было уверенности, что распоряжения наши дошли до генерала Сахарова. Вот почему генерал Войцеховский и решил поскорее двигаться к голове нашей колонны, чтобы придержать Вержбицкого и выждать выхода колонны Сахарова.

В селение, где располагался штаб генерала Вержбицкого, мы прибыли вскоре после полудня, и я тотчас же по поручению генерала Войцеховского пошел к Вержбицкому получить ориентировку и подтвердить отданное распоряжение…

Вержбицкого и его правую руку, начальника «якутян» генерала Смолина, я застал за сибирскими пельменями: они их при помощи мадам Смолиной, которая не покидала мужа с самого Омска, наделали на несколько дней и возили с собой в замороженном виде. Прибыв на стоянку (ночлег или большой привал), им достаточно было разогреть пельмени в кипятке, и вкусное блюдо готово в один момент.

Поздоровались, на походе редко приходится видеть даже тех из лиц командного состава, с которыми обмениваешься распоряжениями чуть ли не ежедневно, обменялись новостями. Я мадам Смолину знал давно, еще по прежней довоенной (перед Великой войной) службе в штабе Омского военного округа. Мы были тогда знакомы домами, и назывался «Смолин» не Смолиным, а «Муттерпер» — поручик одного из сибирских полков 11-й Сибирской дивизии{118}. Во время войны Муттерпер решил, по примеру многих, переменить фамилию отцов и назвался — «Смолиным». почему я долго не подозревал о своем близком сослужении со своим старым знакомым, столь чудесно и в то же время просто изменившим свою фамилию. Мадам Смолина — дочь директора гимназии в Омске Курочкина{119}. Ея «Кеша» (Иннокентий) всегда отличался беспокойным характером и не раз за то терпел по службе. Думаю, что революция и Гражданская война послужили его процветанию и продвижению по службе. Это был смелый до дерзости офицер и в то же время весьма рассудительный… и почти всегда сдержанный.

Хитрого и политико-дипломата Вержбицкого он, Смолин, увлекал, видимо, своей зачастую деланной бесшабашностью, за которой скрывался совершенно другой человек…

Ориентировка была полная дана мне: почти все «воткинцы» были выдвинуты на позицию, а здесь, в самом селении, находится резерв — «якутцы».

Вокруг цепей выдвинуты вперед несколько застав, чтобы противник не мог застигнуть врасплох: «Но все это теория, — улыбаясь, прибавил Смолин, — на деле все сидят по избам и тоже едят пельмени. Так же ведет себя и противник… Для наблюдения с обеих сторон выдвинуты небольшие заставы… и все тут. Завтра, если люди не соскучатся долгим ожиданием, произведем накоротке разведку, иначе эта разведка может перейти и в общее наступление…»

Я насколько мог убедительней, в четких штрихах нарисовал им обстановку и намерение генерала Войцеховского возможно полнее завершить, использовать грядущий успех, но сочувствия не встретил: мои собеседники были заинтересованы, как, по их словам, и все добровольцы, тем, чтобы столкнуть со своего пути препятствие, а что будет потом, это их мало интересует..!

«Туда, куда мы идем, мы все равно пройдем, и сам черт нам пути не закажет, — сказал с мефистофельской улыбкой Смолин, — что и требовалось доказать»…

Что я мог возражать против такого аргумента…

Доложил Войцеховскому, что надо ожидать атаки на сутки раньше, чем мы предполагаем. Изложил ему весь разговор, и мы тоже занялись своими домашними делишками, а затем пораньше легли спать, предчувствуя, что предположенная дневка будет наверняка сорвана…

29. I. Станция и город Зима

Действительно, рано утром нас разбудило донесение от генерала Вержбицкого, что противник при нашей разведке быстро отошел к городу и станции. Мы преследуем. Пленных нет, убитых значительное число. У нас потерь нет, если не считать несколько человек помороженных.

Сам генерал Вержбицкий со Смолиным быстро также двигаются к станции Зима. Генерала Вержбицкого сильно изумила нестойкость противника и его глубокий отход. Селение Ухтуй было занято с налета и не было сил удержать добровольцев: все бросились по следам отходящего противника и, по-видимому, остановятся только по занятии города.

Выжидать при таких условиях выхода генерала Сахарова было просто бесцельно, и мы около полудня покинули гостеприимную Листвянку.

День был тихий и солнечный, а потому мы хорошо могли наблюдать результаты схватки.

На окраине поселка Ухтуй были ясно видны следы ночлега: солома, следы костров, лошадиный кал и иные менее существенные признаки пребывания значительного количества людей… Плетни и изгороди ближайших дворов были разломаны или совершенно снесены, очевидно на дрова.

Далее по улицам селения были ясные следы не только большого движения, но и поспешного отступления: не видно было лишь оружия и патрон[ов] брошенных, очевидно, своевременно подбираемых, зато остальной рухляди военного обихода было полным-полно: и валенки, и куски разного сорта и цвета шарфов, кушаков, валялись снопы соломы и обрывки войлока, кнуты, дуги и целиком сбруя. Жители все это не успели еще подобрать, а нашим было не до того, — так все и валялось прямо на дороге, висело по плетням и заборам, живо рисуя не только характер, но и размеры поспешного отхода противника.

Раненых и убитых не было видно нигде: первые, вероятно, уже расползлись по дворам, а убитых подобрали жители.

Но вот мы выезжаем за деревню и несемся вдоль какого-то потока. Часто приходиться переезжать мосточки и даже одну плотину. Местность низменная, по сторонам дороги заросшая ивняком и камышом.

Здесь по целому ряду мостовых дефиле видно было, как люди торопились: лед по сторонам мосточков был почти всюду и с обеих сторон проломан — когда напор саней в узком месте был особенно энергичен, то крайние сани вместе с лошадьми летели с моста и пробивали лед.

Все перила, особенно прочные и солидные против мельницы, были все поломаны, и следы саней виднелись всюду на льду.

Здесь же мы встретили впервые и трупы убитых: позы самые мирные — лежит мужичок в полном, что называется, параде — в валенках, полушубке, папахе и даже заботливо и уютно закутанный в башлык, прикорнул как будто под придорожным кусточком и все. А вот там другой, прислонясь к дереву, не то переобувается, не то греет ноги перед костром. А этот раскинулся широко по снегу и смотрит завороженным взором прямо в игольчатое от мороза небо… Лица у всех спокойные и сильно запорошенные снегом и инеем так, что трудно различить детали выражения лиц, но крови нигде не видно, несмотря на белизну снега. Будто все это замерзшие люди, но не убитые — до того мало следов крови. В одном только месте мы встретили труп обезглавленный.

Интересно, много ли наши захватили военной добычи и удалось ли пополнить наши скудные запасы. В сущности говоря, мы должны были бы здесь, под Зимой, так организовать бой, операцию, чтобы независимо от победы нам в руки попало бы возможно более всякого рода боевых припасов. Мечтали даже о захвате артиллерии… и все это было исполнимо, если бы Вержбицкий не поторопился.

Квартира нам была отведена на огромной площади привокзальной: и к станции близко, и к городу.

На другой день нам стала совершенно ясна картина вчерашнего боя. Так как косвенно в нем участие приняли и некоторые чешские части, то пришлось много времени посвятить переговорам с чешским командиром — начальником 3-й чешской дивизии Прхала.

На станцию Зима для руководства боем прибыли из Иркутска во главе с самим Калашниковым и комиссаром Нестеровым{120} целый ряд лиц командного состава. При них была артиллерия и один аэроплан.

Артиллерия и аэроплан немедленно были выгружены здесь же на перроне станции Зима, на глазах всех чешских эшелонов. Командный штаб оставался в поезде, но его чины, конечно, разгуливали по станции и хвастались, что наконец-то каппелевцам будет конец, «только через наши трупы они пройдут дальше» — такое хвастливое заверение дал Калашников по телеграфу своему единомышленнику товарищу Грязнову, в Красноярск… дабы тем самым загладить неудачу под Н[ижне]удинском.

Из Иркутска же прибыло около трех с половиной тысяч бойцов, прекрасно снабженных и вооруженных.

Чехи, из тех, что всегда питали к нам симпатии, а таких было большинство, прямо-таки скрежетали зубами при виде, как нагло попираются все условия нейтралитета… и, конечно, достаточно было небольшой искры, чтобы вспыхнул пожар… Такой искрой явился командир конного чешского эскадрона, находившийся совершенно случайно на станции в эшелоне, поручик Червинка{121}.

Червинка русского воспитания (его отец всю жизнь прослужил в русской армии{122} и, очевидно, воспитал своих детей в духе преданности и любви ко всему русскому) и русской службы офицер, конечно, особенно болезненно и нервно реагировал на все приготовления большевиков по организации нам голгофы под станцией Зима. Как раз накануне большевики-партизаны устроили нападение на тыловые, плохо защищенные чешские эшелоны и принудили часть имущества бросить в лапы партизан, а люди должны были уплотняться. Кроме того, во время этого нападения чехи должны были бросить паровозы. Теперь ввиду недостатка таковых приходилось производить перегруппировку эшелонов на станции Зима и некоторые части пустить походным порядком. К ним принадлежал и эскадрон Червинка. А потому стоило последнему бросить лишь маленькую искорку в недовольную предстоящей переменой их движения толпу легионеров, как он, Червинка, нашел в этой массе полное себе сочувствие.

А план его был не особенно рискованный, но, принимая во внимание заигрывание высшего командования чехов с большевиками, все же для него лично достаточно смелый. Червинка решил в момент наступления нашего, когда с фронта передовые части потребуют себе подкрепление из стоящего на станции калашниковского резерва, то, не медля ни минуты, запереть этот резерв в его временном, при станции, помещении и предложить сдать на время боя оружие.

Очевидно, своими планами Червинка поделился со своим на станции ближайшим начальником Прхалой и приступил к подготовительным по его частной операции маневрам: эскадрон был выгружен, сосредоточен возле огромных станционных казарм, где беспечно ожидали боя красноармейцы. К кавалеристам начали присоединяться и легионеры из прочих, сочувствующих планам Червинка, эшелонов. После некоторых предварительных совещаний решено было несколько расширить круг операции, включив в него и стоящую близ своих позиций большевицкую артиллерию… Сказано — сделано. Все было приготовлено, и ни одна душа из командного состава большевиков не знала о готовящейся им западне. Весьма возможно, что сами красноармейцы догадывались, что чехи что-то им готовят, и даже, возможно, что знали, что именно. Так как планы Червинка, во всяком случае, не были противны рядовым бойцам из иркутского гарнизона, как известно, набранного из бывших белых частей, которые шли весьма неохотно против своего же брата «каппеля», то они молчаливо ожидали результатов.

И вот грянул бой, т. е. бой-то даже и не успел как следует развернуться, как получено было известие, что резервы на станции арестованы чехами, а командному составу предложено было немедленно покинуть станцию и отправиться в Иркутск. Вот чем и объяснялась, с одной стороны, малая устойчивость передовых красноармейских отрядов, а с другой, та свобода, с которой Вержбицкий маршировал до самой станции и города Зима!..

Не удался весь маневр товарищу Калашникову, но не вполне он удался и нам: сдавшиеся и запертые в казармах, частично разоруженные красноармейцы все же оружие потом получили обратно по категорическому требованию генерала Сырового. Этот чешский верховный начальник решил выдержать до конца ставку на большевика, а потому находил всякое выступление чехов против советских войск не только бесполезным, но и вредным: ведь все туннели на Кругобайкальской дороге были в руках большевиков. Кроме того, надо было как-то протаскивать чешские эшелоны и через город Иркутск.

Прхала получил от своего высшего начальства нагоняй за допущенное враждебное выступление против Советов, и ему приказано было ни в какие с нами, каппелевцами, стыки не входить, все оружие вернуть большевикам, а что нельзя вернуть, то хранить при чешских эшелонах, отнюдь не выдавая нам.

А мы-то на это сильно рассчитывали, и частично некоторые наши части уже начали получать патроны и винтовки. Но когда от нас последовала просьба передать нам и орудия, то из чешских эшелонов получился ответ далеко не дружественный: нам вновь подтверждалось не появляться на станции и вообще в полосе отчуждения во избежание неприятных столкновений…

Некоторые из нас уже начали строить планы о совместных с чехами действиях, но, увы, все это пришлось оставить под спудом до лучших дней.

Снова между братьями-славянами-союзниками опустила какая-то враждебная или не в меру предусмотрительная рука непроницаемую завесу.

Снова среди нас пошли вздорные слухи о насилиях чехов над нашими ранеными, находящимися в чешских эшелонах. И вновь в ответ на это последовали подтверждения всех прежних суровых распоряжений о выдаче всех русских, нашедших приют в союзнических эшелонах.

И в силу этого распоряжения начальник санитарной летучки д[окто]р Суханек, где находился гроб с останками генерала Каппеля, приказал удалить останки нашего вождя, а отныне и народного героя. Гроб был поставлен на сани. А бестактное распоряжение чешского доктора пронзило искрой смятения наши ряды: долго и с большим трудом придется забрасывать этот ров, столь усердно расширяемый недальновидными и подчас злобными сотрудниками генерала Сырового. На все чешское набрасывалось покрывало какой-то почти мистической таинственности, в глубинах которой зарождались самые фантастические слухи и проекты. Нет ничего удивительного, что после всего происшедшего на станции Зима и [в] ее окрестностях среди наших добровольцев поползли рассказы о зверствах чешских легионеров, и ничто не в состоянии было переубедить людей: за один неосторожный шаг, за распоряжение, не соответствовавшее духу момента, ответственным[и] являлись все чехи и даже больше — весь народ чешский!!

Стоило в то время прислушаться к задушевным беседам наших добровольцев: они несли в себе зерна такой же благостной и беспредельной благодарности каждому, кто подходил к ним с целью облегчить тяжкое положение, в котором они все очутились благодаря комиссародержавию, какой ненавистью лютой могли и готовы были запылать их сердца, если на крестном их пути возникали препятствия, воздвигаемые личностью или целым народом — безразлично…

И долго-долго горел факел недружелюбия, зажженный неосторожной рукой на ст[анции] Зима, и много усилий и доброй воли потребовалось с обеих сторон, чтобы затушить этот жгучий огонек. И никто не знает, потух ли он и теперь даже, или же кое-где теплится, поддерживаемый врагами славянства и заботливо ими раздуваемый при необдуманной помощи и поддержке некоторых из славянской братии.

На станции Зима мертвая тишина: получив «разъяснения» от начальства, Прхала отгородился от нас прочной стеной сухой официальности, и эту замкнутость нам не удавалось пробить никакими представлениями: лишь самую малость удалось тогда получить при помощи наших друзей из низшего персонала чешской службы, да и то из-под полы. А комиссары между тем не унывали и разъезжали в эшелонах под чешскими флагами, разнося свою заразу-пропаганду по всей линии ж[елезно]д[орожной] магистрали и не щадя не только нас, к которым зараза не прилипала, но и их друзей (в кавычках) по несчастью — чехов. Этих, правда, в небольшом проценте все же удавалось распропагандировать, и чехи один по одному, кто страха ради иудейского, а кто за иные более-менее заманчивые перспективы, оставляли своих братьев, якобы из желания послужить старшему брату-славянину, а на деле.

Продолжаем стоять на ст[анции] Зима: надо хорошо отдохнуть, перегруппироваться, наметить ближайший маршрут и поставить более отдаленные цели.

Наши колонны уже соединились, и начальники колонн и старшие начальники приняли участие в обсуждении многочисленных вопросов в связи с предстоящим движением.

На всех наших совещаниях-собраниях старших войсковых начальников генерал Сахаров явно стремится играть первую скрипку, и, я уверен, будь за ним хоть небольшая часть добровольцев, он не стал бы много задумываться и взял бы палку в руки.

Вот одна из тех костей, на которой пришлось долго ломать всем нам зубы…

Совершенно неожиданно из Иркутска пришел вызов к аппарату кого-либо из старших начальников. Вызывал один из чешских политических деятелей, сотрудник д[окто]ра Гирса — доктор Благош{123}… Я его никогда в глаза не видал, но Войцеховский знал его немного, правда, поверхностно.

Командировали меня для переговоров, причем ни Войцеховский, ни остальные почтенные члены нашего собрания не уполномочивали меня давать какие-либо принципиальные ответы и разъяснения, а просили принести ленту разговора обратно. Я прошел на телеграф, где в присутствии дежурного по станции чешского офицера меня соединили с Иркутском, откуда последовал такой запрос: «Говорит д[окто]р Благош, уполномоченный Национального совета чехо-войск. Прошу дать мне ответ, на каких условиях вы, каппелевцы, согласились бы пройти мирно мимо или через Иркутск. Ваши условия будут переданы здешнему Политическому русскому центру в Иркутске, который даст свое согласие или отклонит их. Условия, в случае их принятия обеими сторонами, будут проведены в жизнь под контролем чехов, которые и будут ответственны за точное выполнение этих условий обеими сторонами. Ответ буду ожидать у аппарата ровно в шесть часов вечера, сегодня же. К этому часу я подойду к аппарату вместе с представителем Америки, инженером Стивенс{124}…»

Взяв с аппарата ленту, я отправился к ожидавшим меня с понятным нетерпением нашим генералам.

По прочтении ленты первым взял слово генерал Сахаров.

Первый вопрос — почему Иркутск прибег к посредничеству и вступает с нами в переговоры, не зная еще в точности наших намерений. Потому, отвечает сам себе Сахаров, чтобы выиграть время.

Для чего Иркутску понадобилось время — вопрос второй. И опять Сахаров же на него дает исчерпывающий ответ: лучшие большевистские части, пригнанные из Иркутска, чтобы нас задержать, после неудачи в панике отскочили назад и, по слухам от чешских эшелонов, эти разбитые морально части обратились в форменные банды, ставшие опасными своему же брату, крестьянину и рабочему, вот почему в Черемхове рабочие угольных копей выставили самоохрану против своих же квазизащитников и начали поодиночке ловить и арестовывать «зимовейских героев»…

Калашникову нужно время для приведения в порядок всей этой банды, на плечах которой можем совершенно неожиданно появиться и мы под самыми стенами города — столицы Восточной Сибири.

Войцеховский и остальные присутствующие вполне согласились с поставленными генералом Сахаровым вопросами и данными на них ответами, а потому решено: невзирая на запрос из Иркутска, войскам завтра же продолжать движение согласно отданного оперативного приказа.

До Иркутска остается около 300 верст, или неделя пути, а потому следовать безостановочно на Иркутск, а к тому времени командованию будет ясна обстановка, а следовательно, и способы реагирования на нее соответственно.

Какой ответ дать в 6 часов чешскому и американскому представителям и давать ли вообще таковой ответ, или же дать откровенно понять, что мы этот ход вполне оценили.

Оба Сахарова и казаки высказались за молчание на запрос: пусть поймут, что нас на удочку поймать не так легко.

Однако начальники рабочих частей добровольцев (Вержбицкий, Смолин и другие) категорически высказались за составление и посылку в назначенный срок нашего ответа: среди рабочих многие имели свои семьи в Иркутске, а потому для них было невыгодно раздражать иркутскую власть, и кроме того, возможно, что нам удастся выторговать что-либо для населения, нам сочувствующего. Приступили к составлению ответа-условий нашего бескровного прохода через или мимо Иркутска.

Первый пункт был назван генералом Сахаровым: «Выдача адмирала Колчака».

Автор, которому, конечно, все сочувствовали и с которым в принципе все согласны, настаивает, чтобы этот пункт был поставлен первым.

Возражения: нельзя столь выпукло высказывать свои политические надежды, необходимо несколько завуалировать свои пожелания, а именно: этот пункт ни в коем случае не ставить во главу ответа-условий, чтобы не запугать сразу противника. А затем не все были согласны и с редакцией: адмирал в данный момент не подходит нам ни как вождь, ни как знамя, а потому дипломатичней указать на это в такой формуле: «Передать адмирала Колчака иностранным представителям для отправки его за границу в полной безопасности» и поставить это условие на третье место.

Во главу наших условий ставится — передача нам всего золотого запаса.

Вторым пунктом — освобождение из тюрем всех заключенных за сочувствие нам или за участие в различных выступлениях.

Пункт четвертый: Выдача нам из складов всего необходимого по наличному составу частей (одежды зимней и летней, сапог, продовольствия и фуража).

Пункт пятый: Снабжение нас боевыми припасами.

Шестой пункт: Свободный пропуск наших частей через город по строго указанному маршруту и в определенное время.

Пункт седьмой: При проходе через Иркутск наших частей позволить всем желающим из числа разоруженных войсковых частей за сопротивление последнему перевороту в городе присоединиться к нам безоружными, но снабженными всем необходимым для дальнейшего похода…

Восьмой пункт: Равно разрешить присоединиться к нам и тем из мирного населения, которые того пожелали бы, в частности, не чинить препятствий к присоединению к нам семейств наших добровольцев.

Пункт девятый: Предоставить подвижной состав для дальнейшей эвакуации наших больных и раненых.

Десятый пункт: Предоставить подвижной состав для наших семей (стариков, женщин и детей).

Пункт одиннадцатый: Во избежание эксцессов войска противника должны быть отведены на переход к северу от Иркутска на все время нашего прохода через город.

Пункт двенадцатый: Ответ должен быть дан не позже как через шесть часов, и все условия, в случае принятия их обеими сторонами, должны быть проведены в жизнь под наблюдением и ответственностью иностранных представителей.

Подпись под пунктами условий: генерал Войцеховский.

Передал текст правильно: начальник штаба генерал Щепихин.

При приеме на той стороне присутствовал, по всей видимости, один чешский представитель д[окто]р Благош… Никаких комментариев[207] с его стороны не было: меня даже, признаюсь, несколько удивила та покорность судьбе, с которой наши пункты были выслушаны. Закралось даже сомнение, присутствовал ли до конца моей передачи на другом конце провода д[окто]р Благош.

Как только я продиктовал третий пункт о передаче адмирала союзникам, присутствовавший при передаче чешский офицер, майор Мейстрик, немедленно высказал свое мнение: «Теперь дальше передавать напрасно, большевики ни за что не позволят Иркутску передать вам адмирала… Ни за что…»

Я был с ним совершенно согласен и на собрании высказался один против этого пункта: следовало, если вообще верили в полезность подобных переговоров, выставить лишь чисто практические и относящиеся к нашему проходу пункты, не касаясь вопросов политики общего характера и, конечно, золотого запаса. Подобные вещи добываются не путем переговоров, а силой оружия. Без боевого спора столь существенные уступки не делаются.

Ответа мы не получим, и наши пункты лишь открывают карты нашему противнику, который немедленно примет все меры, чтобы обезвредить наши аппетиты. Единственный выход для нас почетный — движение быстрое и атака Иркутска. На этом сошлись почти все присутствующие на совещании.

Движение было организовано по-прежнему двумя колоннами, причем по тракту теперь должна была двигаться колонна генерала Сахарова, а части 2-й армии генерала Вержбицкого направлены по дорогам в одном переходе севернее тракта. Войска выступали 1 февраля, а мы, штаб генерала Войцеховского, лишь на следующий день: надо было из простой деликатности все же дождаться назначенного для ответа срока…

Весь следующий день мы посвятили выяснению положения на станции и в местечке Черемхово.

Здесь, как и во всех более-менее крупных пунктах Восточной Сибири, произошел «бескровный» переворот в пользу большевиков. Однако, судя по донесениям с места, рабочий комитет вел себя до прихода советских войск весьма сдержанно и к иркутской власти, равно как и к иркутским войскам, относился с нескрываемым недоверием.

На наш запрос, как отнесется комитет Черемхова к нашему проходу, был дан вполне определенный ответ, что комитет отдает распоряжение всем партизанским отрядам, так или иначе с ним связанным, а также и всем рабочим командам по охране общественного порядка и спокойствия в местечке и на самих копях, чтобы они на дни нашего прохода совершенно вышли, удалились из полосы нашего движения. От нас требовалось лишь при расквартировании не занимать рабочего поселка, а лишь мещанские квартиры в самом городке и привокзальном поселке.

Так, казалось, совершенно бескровно налаживалось наше дальнейшее продвижение к Иркутску.

Воспользовавшись длительным пребыванием в Зиме, я навел самые тщательные справки об участи эшелона, в котором следовала моя жена. По всем данным выходило, что этот эшелон «для сокращения общей колонны эшелонов» (новый термин, под которым скрывают новое очередное нападение партизан на хвостовые эшелоны.) перегруппирован в другие эшелоны… а в какие, точно установить нельзя: только по приходе, вернее проходе этих эшелонов через станцию Зима возможно будет установить новое персональное распределение.

Пришлось на всякий случай обратиться с просьбой к Прхала оказать всяческое содействие моей жене при ее вынужденном одиночном путешествии… что мне и было любезно обещано.

3. II. Ст[анция] Черемхово

Несмотря на получение, и своевременно, сведений о беспрепятственном проходе нашем через угольный рабочий район, все же сердце как-то было неспокойно, и я с предыдущего ночлега распорядился, чтобы генерал Макри в качестве нашего ближнего авангарда навел соответственный порядок по расквартированию наших войск в Черемхове.

И действительно, когда мы прибыли на копи, лежащие впереди поселка, то нас встретил Макри вместе с начальником внутренней охраны от рабочих и доложил, что с обеих сторон приняты все меры во избежание каких-либо недоразумений…

Отдохнув с дороги, я, по обыкновению, прошел на станцию: здесь был особый порядок, и меня сразу не пустили на станцию, ожидался приезд генерала Сырового, который должен был повидаться с прибывшими на станцию комиссарами из Красноярска для разбора вопроса по последнему инциденту (очередному нападению партизан на тыловые эшелоны чехов). Выяснить судьбу моей жены не удавалось.

4. II. Половина

«Станок»[208] — перегон был велик, и мы очень поздно прибыли на ночлег. Здесь нас ожидали весьма серьезные донесения от Вержбицкого: оказывается, он, двигаясь на Балаганск, впереди Александровского городка (каторжные тюрьмы и поселения) встретил совершенно неожиданно сильное сопротивление: значительный отряд противника из Иркутска выдвинулся по этому направлению с пулеметами и артиллерией, занял заранее выбранную позицию и обстрелял наши части.

Встреча была столь неожиданна, что наши попятились, провели целую ночь на снегу и только с утра, обогревшись, начали планомерное наступление, пока не увенчавшееся успехом.

Колонна Сахарова, под прикрытием Вержбицкого с фланга, благополучно продвигалась дальше и опередила северную колонну на целый переход. Положение не только сильно менялось, но и значительно усложняло наше наступление против Иркутска…

Весь вечер мы провели за картой, и поздно, к полуночи, отдано было распоряжение: Вержбицкому продолжать атаку противника, а Сахарову за поселком Усолье (по Большому тракту) свернуть на северо-восток и выйти во фланг и даже тыл противника, задерживающего нашу левую колонну. Хвосты колонны Сахарова быстро начали подтягиваться, и за переход 5 февраля мы — штаб — очутились на тракте в одиночестве…

5. II. Мальта[209]

Сделали, несмотря на наше арьергардное положение в хвосте колонны Сахарова, небольшой переход, дабы не отрываться от Вержбицкого. Связь с последним мы благополучно поддерживали при помощи все того же отряда особого назначения генерала Макри.

Ночлег в селении Мальта, на самом берегу реки Ангары, у горного инженера, заведующего копями. Дом инженера был полная чаша, как будто и война, и революция, все перекатилось совершенно благополучно через этот благодатный уголок. Встретили нас очень приветливо и хозяин, и хозяйка. Затопили печи, приготовили нам постели: помню, на сон грядущий я читал томик Гоголя. За ужином нам предложили вина и много вкусных вещей, от которых мы успели порядком отвыкнуть.

Между прочим, наш любезный хозяин нам сообщил, что только вчера у него был начальник партизанского отряда, а потому он просил нас быть чуть-чуть поосторожнее и выставить на переходах по льду через Ангару пост: он укажет где. Мы поблагодарили и последовали его совету…

И действительно, было и своевременно, и вообще необходимо: на другом берегу в деревушке расположился на ночлег отряд противника, составлявший, как потом оказалось, резерв частей, пытающихся остановить генерала Вержбицкого…

Последний доносил, что за весь день он ни на шаг не мог продвинуться, и спрашивает, что делать ему дальше: не лучше ли будет, не задерживаясь на этом направлении, перейти Ангару и присоединиться к колонне Сахарова для общей атаки Иркутска с фронта, оставив совершенно мысль обойти этот город с севера.

От нашего хозяина мы получили подтверждение своих сведений, что Калашников давно отдал приказ очищать Иркутск от всего ценного и даже гарнизон выводится почти весь по Верхоленскому тракту, т. е. на север. Также тщательно очищают город и от элементов, которые, по предположению тамошнего командования, могут послужить нам как пополнение наших рядов. По обстановке, если мы решим окончательно брать Иркутск, нам выгодно задержать возможно дольше выведенные уже из Иркутска части противника. И задержав их, приковать почти на все время атаки Иркутска и возможно дальше от места предстоящей атаки.

Выходило так, что ни в коем случае нельзя прекращать атаки генерала Вержбицкого, иначе противник скоро поймет, что мы все двигаемся прямо на город. Тогда ему достаточно было бы лишь наблюдать все возможные переходы через Ангару небольшими заставами, достаточно подвижными, а главные силы держать в районе атаки, угрожая нам, в свою очередь, с севера ударом во фланг.

Конечно, это был очень осторожный план: ведь противник, видимо, нас переоценивал и получившийся случайно разрыв между колоннами наших частей расценивал не как нашу слабость, а, наоборот, как силу: «смотрите, какой фронт широченный развернули белобандиты…»

Решено: Вержбицкий все 6 февраля держится на своем участке самостоятельно, атакуя противника и приковывая его к себе, отвлекая от Иркутска.

Сахаров продолжает наступать на Иркутск. Ему вменяется в обязанность, пройдя Усолье, выслать достаточно сильный отряд на переправу через Ангару и произвести демонстрацию с целью, с одной стороны, нажима на тылы частей противника, атакующего (или атакованного) Вержбицкого, а с другой, для отвлечения внимания противника от Иркутска. Одновременно с этим этот частный маневр должен прикрыть движение главных сил сахаровской колонны по тракту. Атака Иркутска возлагается на колонну генерала Сахарова с придачей ему «иркутян» из колонны Вержбицкого в качестве проводников, авангарда и разведки вообще…

В Мальта нам поступали донесения частью в копиях, а частью непосредственно генералу Войцеховскому (главным образом от его бывших «уфимцев») с настойчивыми просьбами, пожеланиями и даже просто полутребованиями — разрешить атаку Иркутска тотчас же прямо с похода, никого не ожидая, что называется, с налета.

Все 5 февраля прошло под знаком неудержимого порыва начальников частей и желания во что бы то ни стало атаковать Иркутск… Уверенность в успехе была полнейшая.

6. II. Усолье

Все как вихрь несется, спешит и торопится к Иркутску. Ни в одной голове нет ни малейшего сомнения, что будет удача. Многие, как, например, генерал Молчанов (начальник «ижевцев»…), по мере продвижения к городу начинают верить и окончательно уверовали, что город оставлен противником, что мы его и брать не будем: просто пройдем «с музыкой» по городу, возьмем, что нам надобно, присоединим к себе части, а также и одиночных бойцов, что пожелают того, освободим из тюрем своих людей, заберем семьи… и скроемся дальше на восток. Уже и теперь большинство начальников сознательно шло на оставление Иркутска или, вернее, временное его занятие для указанных только что целей.

На большом привале в сел[е] Тельма нас окончательно обгоняют почти все части из колонны Сахарова, а когда мы прибываем в Усолье, то там уже никого нет, все ринулось к Иркутску, такова притягательная сила большого населенного центра…

В Усолье мы только дали лошадям передохнуть и пошли дальше. Начинало уже темнеть, а огни Иркутска еще не видны. Обстановка тоже не вполне ясна: сильно опасались, что в общей скачке на Иркутск и Сахаров, и его части упустят весьма для нас важный частный маневр-диверсию в направлении переправы через Ангару. Посланы были разъезды на розыски генерала Сахарова, чтобы выяснить у него, все ли выполнено в этом вопросе: сворот на указанную переправу находился в нескольких верстах за Усольем, и мы его не смели миновать, не имея достаточных данных, что сворот-дорога к противнику нами прочно занята. В противном случае нам надо было бы придержать части, а проскочившие уже к Иркутску вернуть на это направление. Этого требовала не только операция под Иркутском, но, и это самое главное, и безопасность колонны генерала Вержбицкого: в случае неудачи под Иркутском (что, конечно, маловероятно) или отмены, по тем или иным соображениям, этой атаки (что уже более вероятно) Вержбицкий попадал в вентерь[210], в петлю, в мешок, из которого выход один — пробиваться в неизвестном направлении.

Вследствие всех указанных мотивов нам необходимо было или вернуться в Усолье, или же переждать где-то возле поворота на переправу ангарскую. Маленький встречный хуторок решил вопрос, и мы заночевали… ожидая посланных на розыски Сахарова.

Около полуночи нас разбудил посланный, разыскавший Сахарова: все было в порядке и переправа занята, а на завтра отсюда будет произведена демонстрация. Части подошли уже, доносил Сахаров, к «стенам» Иркутска и рвутся в бой. Надо выезжать, чтобы застать части или, по крайней мере, штабы на подступах к Иркутску — на станции Иннокентьевская.

Не успели мы проехать и пяти верст, как повстречали Сахарова, возвращающегося с переправы.

На переправе у него Бангерский с «уфимцами». С утра начнут наступление, а в данный момент после усиленной разведки «уфимцы» отведены несколько назад «для разбега» — оригинально объяснил Сахаров… Сам он спешил на станцию Иннокентьевскую, где предполагал собрать всех начальников («К сожалению моему, — с огорчением добавил Сахаров, — начальник „ижевцев“ Молчанов свалился в тифу…») и к нашему приезду разработать план атаки Иркутска. В настоящее время производится детальная разведка при участии частей из местных жителей («иркутян», «якутян» и т. п.).

Имеются уже сведения, что город пока что занят небольшими силами, артиллерия на Глазково[211] — рабочее предместье и вместе с тем это командующая высота над городом и станцией. По некоторым слухам (от пробиравшихся уже в город «иркутян»), будто бы нас там ожидают чуть ни с хлебом и солью, а у комиссаров полная растерянность, у тех из них, конечно, которые не могли удрать под тем или иным благовидным предлогом.

Наши разведчики дали прекрасные сведения о положении в городе: золотой запас и прочие ценности уже давно вывезены на Верхоленск, туда же вывезены и запасы оружия и боевых припасов. Возили все это уже семь дней и всего не вывезли. Угнали на север много арестованных, но те, кто поважней, и среди них адмирал Колчак, пока остаются в Иркутске: дело в том, что ни Калашников, ни комиссары не отдают себе ясного отчета, какова наша сила и планы.

По телеграфу получены были в Иркутске сведения, что белобандиты двигаются тремя сильными колоннами не менее 20–25 тысяч в каждой колонне, две на Иркутск (в лоб и несколько в обход с севера) и одна колонна, самая сильная, идет по Ангаре. Досужие лица шепчут, что еще есть и четвертая колонна, идущая в обход Иркутска с юга, через Монголию.

Учитывая наличие атамана Семенова с японцами в Забайкалье, можно без преувеличения сказать, что город в плотном кольце.

Отсюда понятна та паника, которой без меры предавались иркутские воротилы…

7. II.1920 года

Уже совершенно рассветало, когда мы въехали в поселок при станции Иннокентьевская. Расспрашивая, где находится штаб генерала Сахарова, я случайно попал на квартиру генерала Молчанова: он был в полном сознании, несмотря на очень высокую температуру, но затруднять его долгими разговорами мне было неловко. От него я узнал важную новость, что сегодня, на заре, адмирал был расстрелян. Это сведение точное, получено оно от надежного агента нашего. Молчанов был сильно удручен, и на мой вопрос, как он смотрит на атаку Иркутска, он откровенно заявил, что атака и, вообще, занятие города теперь, пожалуй, и бесполезно: из города все ценное уже вывезено, а после расстрела адмирала и эта единственная цель отпадает. Остается одна месть, но кому же мстить. «А семьи?» — спросил я.

«О семьях нечего беспокоиться. Они уже вышли за ночь из города и присоединились к своим, кто хотел, конечно…»

Я передал слова Молчанова Войцеховскому, который немало был обескуражен этим обстоятельством: ведь только что, накануне, мы имели у себя почти требование генерала Молчанова разрешить ему немедленно атаковать и занять город. Неужели только гибель Колчака так потрясла бравого генерала, что он счел возможным резко изменить свою позицию.

Наконец мы прибыли к Сахарову, и немедленно был собран военный совет. Сахаров сильно был против этого, говоря, что все уже налажено и войска почти нацелены (это было не так — только небольшие передовые части всю ночь толклись перед Иркутском, проникая мелкими партиями в предместья города. Говорят, что эта демонстрация и сыграла решающую роль при вынесении столь быстрого приговора над Колчаком: комиссары убедились, что им не удастся «спасти» адмирала, т. е. вывезти его из города, и что по пути он неминуемо будет отбит нашими…) и ждут только приказа.

На военном совете присутствовали: Войцеховский, я, Сахаровы, атаман «енисейцев» Феофилов{125}, представитель генерала Вержбицкого Бордзиловский, представитель «уфимцев» Пучков{126}, начальник школы Ярцев, Барышников и представитель генерала Молчанова…

На прямо поставленный вопрос — атаковать Иркутск или обойти — первым высказался Сахаров 2-й, и отрицательно. Подобные же ответы мы получили и от прочих, кроме генерала Сахарова 1-го и генерала Феофилова…

Главный мотив был тот, что со смертью Колчака в городе нет цели, чтобы рисковать атакой. Рисковать — это уже новые нотки в настроении начальников. «Чем мы рискуем?» — полюбопытствовал Войцеховский.

«Да ведь наши части столь малочисленны, что, попав в огромный город, прямо-таки затеряются в нем. Мы просто не сможем держать, обслужить город, он нас поглотит. И это при полном спокойствии, на что, конечно, рассчитывать нельзя. Наоборот, надо ожидать всевозможных пакостей со стороны противника, ведь у него в Глазкове остается верный союзник… рабочие организации, да сколько еще они повыпускали каторжан из тюрем. А эти господа дерутся отчаянно, как доносит о том генерал Вержбицкий…»

Видимо, не было уже у наших добровольцев «сердца», чтобы с открытым забралом идти на Иркутск.

Сахаров настаивал на своем: как всегда, упрямство его далеко опережало его талант разбираться в обстановке, и он чересчур много рассчитывал на приказ. Его пробовали убеждать, но он оставался непреклонен и все повторял, настаивал, что надо, надо брать город. Его поддержал, кажется, один Феофилов, лицо при данном соотношении сил, находящихся в его подчинении, совершенно не правомочное, чтобы быть особо настойчивым.

Во время заседания на имя Войцеховского была передана телеграмма от начальника 2-й Чешской дивизии Крейчиго[212]{127}, в которой говорилось, что в случае нашего решения занимать Иркутск он просит иметь в виду следующее: при всех операциях не занимать Глазково, а также не нарушать нейтралитета железнодорожной полосы… В противном случае чешский начальник угрожал выступить вооруженно против нас.

Телеграмма была передана из нашего передового отряда. Войскам она, очевидно, была уже известна. Учитывая все, Войцеховский с чистым сердцем мог теперь дать приказ: Иркутск не брать, в город не входить (как видно было, этого не желали и начальники в большинстве) и сегодня в ночь выступить в обход Иркутска.

Тут же был намечен маршрут и послано распоряжение генералу Вержбицкому вывести свои части из боя и идти на соединение с остальными частями армии.

Все доводы и возмущения Сахарова, в достаточной степени и бесплодные, и неосновательные, были отвергнуты. Сахаров что-то пытался доказать: он говорил о мести за смерть Колчака, о возмездии чехам за столь вызывающий по форме и содержанию документ!.. Но все это была одна литература и ни на грош здравого смысла, на который можно было бы базироваться.

Сахарову пришлось подчиниться, и тут же он отдал распоряжение передовым частям до полуночи оставаться на местах, развести побольше костров и вообще делать вид, что мы готовимся к штурму, и тем прикрыть наш ночной отход.

Общее выступление назначено на 11 часов ночи.

Остаток дня надо было посвятить разведке предстоящего нам маршрута и разработке деталей его, а я с Войцеховским отправился на станцию, чтобы переговорить с начальником 2-й чешской дивизии о деталях нашего марша, прося его содействия, так как, по-видимому, чехи были не менее нашего заинтересованы в нашем благополучном уходе из-под Иркутска.

Мы быстро отыскали штаб Крейчиго, но сам начальник дивизии был в городе Иркутске или на станции. Говорить с ним по телефону нам не удалось, пришлось ограничиться разговором с его начальником штаба, полковником русского Генерального штаба Бирулей{128}.

Бируля очень вежливо нас принял и рассказал о подробностях, при которых произошел расстрел Колчака. Затем он пытался нам объяснить мотивы, по которым чешское командование не могло допустить боев на улицах Иркутска. Учитывая значение тактическое предместья Глазкова, чехи категорически заявили о недопустимости включения этого района в сферу наших операций, отлично понимая, что при этом условии они на 99 % гарантируют отказ нам от операции… И они были совершенно правы. Высказать нам по адресу чехов своего «фе» не удалось, так как по всем видимостям Крейчиго намеренно уклонялся от всяких с нами разговоров по этому вопросу.

Поблагодарив Бирулю за информацию и попросив его передать начальнику дивизии нашу просьбу удержать на время нашего обхода гарнизон Иркутска от каких-либо демонстраций, могущих втянуть нас в бой, мы кончили свой визит полковнику Бируля.

Моя попытка навести справку о мучившем меня душевно личном вопросе, где может находиться моя жена, успехом, как всегда, не увенчалась. Партизаны продолжали, видимо, производить нападения на хвостовые эшелоны чехов, и число частей, идущих походным порядком, все росло и росло… а вместе с этим возрастало и число недовольных политикой своего начальства, а значит, наших пока молчаливых союзников.

Как сейчас помню, когда мы вернулись на квартиру, чтобы отдохнуть накануне предстоящего нам ночного, вернее суточного, перехода, Войцеховскому доложили о приходе двух чешских «вояков». История с Крейчиго была очень неприятна Войцеховскому, и он, всегда очень сдержанный в выражении своих чувств, теперь совершенно откровенно отчитывал чехов, начиная с Сырового. Они не только вставляли нам палки в колеса, но и дискредитировали лично генерала Войцеховского в глазах наших добровольцев, сильно, по-видимому, рассчитывавших на его связи с чехами и ожидавших от этого себе немалого профиту. Но, по-видимому, фонды Войцеховского слишком невысоко котировались на чешской политической бирже, и это особенно тяжко было переносить самолюбивому до тщеславия генералу.

Вот почему сначала Войцеховский послал «братчиков» к черту и даже подальше. Нам было интересно, в чем дело, и я вышел к ним: оказывается, эти два типа побывали неизвестно с какими целями в Иркутске и теперь желали поделиться своими сведениями со «своим братом-генералом»…

Войцеховский принял их (хотя не чувствовал никакого к тому аппетита) и не раскаялся: чехи так красочно описали состояние умов в Иркутске и настроения не только среди коммунистов и властей, но и среди мирных жителей, что в наши души невольно начало закрадываться сомнение в правильности принятого нами решения. Хорошо, что тут не присутствовал генерал Сахаров, иначе ему, вероятно, удалось бы настоять на перемене плана.

Поблагодарив «братчиков» за внимание и доверие к нему, Войцеховский сказал, что под давлением обстановки он решил в город не заходить. «Да вы, брат-генерал, их голыми руками возьмете», — недоумевали чехи. Относительно запретительной телеграммы Крейчиго Войцеховский весьма тактично умолчал…

Ночной марш в обход города Иркутска с 7 на 8 февраля 1920 года

В 11 часов ночи мы были на сборном пункте — на базарной площади привокзального поселка Иннокентьевская.

Здесь был выставлен пост для направления подходящих частей и установления порядка движения и порядка вообще. Возле поста горел огромный костер. Здесь же для каждой крупной части были сгруппированы и проводники. Офицер поста громко опрашивал проходящую часть: какая часть, кто начальник, имеют ли проводника и знают ли точно свой маршрут?.. А затем он пропускал их «с Богом», предупреждая ни в коем случае не открывать стрельбы без особого на то распоряжения начальника колонны, генерала Сахарова, не зажигать костров при случайных остановках в пути, не разговаривать громко и не «понужать», т. е. не орать, как то делали наши добровольцы. В авангарде, по особому распоряжению генерала Войцеховского, двигался отряд особого назначения во главе с генералом Макри. Это нам служило гарантией, что мы не собьемся с пути и не попадем в западню… Кто знает, не найдется ли кто в городе, кто предупредит Калашникова о нашем новом маршруте, а тому легко будет в любом пункте устроить нам сюрприз, который может окончиться для нас весьма трагически…

А наш маршрут был таков: по переходе через полотно ж[елезной] д[ороги] мы должны пройти под самыми, что называется, фортами города, под горой, задев в одном месте предместье, т. е. пройдя через него. Затем спуститься на небольшой приток Ангары и по льду пройти возле самого города, это был самый опасный участок, где мы фактически должны были идти по территории противника и без всякой гарантии, что он на нас не нападет: мы не могли в его сторону посылать ни разведку, ни заставу, охраняющую наш фланговый марш…

Далее мы поднимались круто в гору и наше движение скрывал густой сосновый бор. Правда, мы поднимались по скату крутой горы, обращенному к Иркутску, и с Глазкова нас отлично было бы видно, если бы не лес.

Для большей скрытности движения на опушках части колонны должны были приостанавливаться, а затем полным ходом проскакивать открытое пространство, что не всегда возможно было сделать с успехом при крутизне ската и усталости наших лошадей. С этого ската-подъема нам отлично видны были огни в Иркутске, а гора Глазкова казалась совсем рукой подать. Слышны были из города и собачий лай, и на заре пение петухов.

В полугоре, на большой, открытой со стороны города поляне, расположено село Смоленское: на улицах ни души и тьма кромешная. Но, видимо, не так еще крепко спали мужички — кое-где при нашем проходе вспыхивали огоньки, а когда проходил хвост нашей колонны, то жители частью уже проснулись и выходили на улицу узнать, кто, куда и зачем проезжает. Но, увидев большой обоз и массу людей, крестьяне даже и вопросов не задавали, так им загадочно было движение войск в такую пору… а может быть, большевики и переживаемое смутное время научили жителей большей скромности.

Во всяком случае, ответа они не получили бы.

Поднявшись на гору, в лесу мы проехали через небольшую деревушку горно-лесную Маркова[213]… Дороги были всюду не наезжены, много снега, овражисты и с большими раскатами по косогорам. Свернуть с дороги значило налететь санями на пеньки или очутиться в овраге; много поломали здесь мы саней, оглобель и порвали сбруи достаточно. Опять начало разноситься по льду сакраментальное «понужжжай…».

Сколько зверья, полагаю, мы вспугнули своим движением и сколько медведей подняли из берлог…

На Маркову и далее, на хутор Кузминский, мы все время удалялись от Иркутска, углубляясь в таежные дикие места. От хутора Кузминского должны были круто повернуть налево и под прикрытием горного лесного кряжа подойти почти вплотную к долине реки Ангары.

На пути произошел один инцидент по милости Сахарова, который все еще не желал успокоиться и горел жаждой мести…

Дело в том, что Маркова соединяется прямой лесной дорогой с Глазковым. Этим обстоятельством решил воспользоваться Сахаров, чтобы увести колонну по ложному, маршрутом не указанному, пути. Оправдание всегда найдется — сбился-де с пути и вся недолга…

Его цель была выйти все же на Иркутск и прямо на тактический ключ всего города — Глазково, захватить его, а там уже действовать по обстоятельствам. Но совершенно случайно его план не удался.

Когда Сахаров, миновав ясно видимый по следам сворот, остановился чтобы расспросить о новой для нас дороге — прямой на Иркутск, мы с Войцеховским его нагнали, и Сергей Николаевич спросил, что за причина остановки. Сахаров сначала сказал, что привал — дать коням передохнуть. Но когда он продолжил свой разговор с жителями о прямопроезжей дороге к Иркутску, то Войцеховский прервал его и спросил: «А разве следов не видно от авангарда. Надо точно придерживаться пути, по которому прошел наш авангард генерала Макри…» Эту фразу Сергей Николаевич произнес совершенно формально, и его можно было легко обойти: Войцеховский отличался изумительной неспособностью ориентироваться в горах, да еще при зимнем однообразном пейзаже, да еще сидя все время без карты и не следя за дорогой… Сахаров в этом отношении был острее: всегда на поясе карта, фонарь и даже карандаш с циркулем: он был во всеоружии. Но ему не доверял Войцеховский, повторивший свое приказание — держаться следов впереди прошедшего авангарда. Сахарову ничего не оставалось, как подчиниться и свернуть по пути авангарда, втянувшись в общую колонну уже позади наших саней…

Начинал чуть-чуть брезжить свет, а мы еще не спустились в долину Ангары: была опасность, что нас увидят из Иркутска, когда будем спускаться в долину…

Еще один крутой подъем на прикрывавший нас хребет, и перед нами, чуть влево, ясно вырисовался Иркутск в предутренней дымке тумана от реки Ангары. И красиво, и жутко: а вдруг заметили, ведь достаточно навести батарею, и никто не перейдет под носом у Глазкова по широченной и совершенно открытой долине — перестреляют как воробьев.

Но нас скрыл туман, и мы благополучно начали сползать по лысинам лесистого склона хребта. Лошади неслись вскачь, сани неимоверно заносило, и когда я оглянулся назад, то наш марш был очень похож на бегство. У подножия хребта, у самого русла, лежала деревушка Ершово. Нас поразило, что, несмотря на утро, для сельчан совсем не так раннее, ни в одной избе не дымились трубы…

Только что я хотел приказать остановиться, чтобы расспросить кого-нибудь из местных жителей, как от ближайшего плетня отделился человек, оказавшийся постовым от отряда генерала Макри, и доложил следующее: часа три тому назад в деревню Ершово внезапно скатился с прибрежного хребта, как и мы, отряд генерала Макри. Его разведка выяснила, что деревня занята заставой красных, пришедшей накануне. Застава спала без всякого охранения и была немедленно за это наказана: Макри налетел на нее, и все красноармейцы были перебиты, так что и дать знать в Иркутск о несчастье было некому. А в трех шагах находился полустанок ж[елезной] д[ороги], откуда можно было легко предупредить о нашем выходе командование иркутского гарнизона… Но нам повезло, и мы, очевидно, благополучно проскочим… Макри сообщал, чтобы мы не останавливались здесь, а двигались по льду на островок (оказался впоследствии не островом, а полуостровом-косой), где и можно было стать на большой привал в рыбацком поселке Михалево, что мы в точности и беспрепятственно выполнили.

Было около 9 часов утра. Задымились трубы, и началась варка всяческой, преимущественно рыбной, снеди. Весь улов сегодняшнего дня, наверное, попал в желудки проголодавшегося нашего воинства.

Макри явился к генералу Войцеховскому с докладом, и тот его сердечно благодарил за службу всему нашему отряду. Макри был весь розовый, как маков цвет, от удовольствия и публичного признания его неоценимой заслуги… и немедленно заявил, что он сейчас же двигается дальше, дабы прикрыть переправу армии на другой берег Ангары: ведь, вероятно, иркутский гарнизон уже осведомлен о нашем уходе и попытается пересечь нам путь на правом берегу (Ангара вытекает, редкий случай в природе, а не впадает, из озера Байкал…) Ангары…

Около полудня, перед нашим выступлением с большого привала, когда наши хвосты еще подтягивались в долину Ангары, при их проходе через Ершово они были обстреляны артиллерийским огнем с Глазкова. По счастью, противник еще не успел пристреляться. Но так как миновать Ершово, возле которого переезд через ж[елезно]д[орожный] путь, невозможно, то всем следующим нашим частям пришлось поискать выход в долину реки несколько выше по реке и перейти ее в другом месте, по льду, по самой закраине, так как выше по реке, до самого озера, Ангара не замерзает: кто не попал на лед здесь, возле закраины, тот должен был бы идти до самого озера и там, в районе станции Байкал, пройти по льду самого озера. Но этот путь для саней совершенно недоступен благодаря скалистости берега долины Ангары. Какой путь изберет генерал Вержбицкий, нам известно не было, и мы за него сильно беспокоились. Но, увы, помочь ему были совершенно бессильны. Могли бы нам в этом случае помочь чешские ж[елезные] д[ороги] и охрана, но обращаться к ним у нас не было охоты, да и при нашем проходе через полотно все они как сквозь землю проваливались: был ли тому причиной жестокий мороз или особые инструкции, не знаю, но ни одного чеха, ни одного поезда мы за все это время не видали…

Благополучно перейдя по льду на правый берег Ангары, мы прибыли в селение Талцы (Тальцы), богатое село, занимавшееся сплавом леса.

Было еще рано, и мы решили с Войцеховским, немного передохнув, двинуться дальше, чтобы хоть прихватив ночи, но достичь Байкала.

Остановились на предполагаемый привал в доме богатого сплавщика леса — еврея. Хозяин нас отговаривал от движения в ночь, говоря, что он наверняка знает, что большевики из Иркутска направили отряды конницы и партизан как для преследования нас по тракту, так и севернее этого тракта. Партизаны — все местные варнаки[214], отлично знают местность, могут всегда переночевать в тайге, в знакомых им заимках (хуторках) и оттуда устроить налет на нас. Мы поблагодарили, но остались при прежнем решении своем. А через час мы получили донесение от генерала Макри, что на него вышел (Макри находился верстах в десяти по тракту в сторону Иркутска) эскадрон противника, был им обстрелян и ускакал в направлении Иркутска.

Не желая попадать между молотом и наковальней, так как за кавалерией надо было ожидать, и более существенные по силе части противника, мы еще больше утвердились в своем намерении продолжать движение к Байкалу в тот же день… и выехали… Но не проехали мы и десяти верст, как услышали по лесу выстрелы, а затем навстречу нам пронеслись сани с криком: «Назад, назад, куда прете… там большаки… Слышь стреляют…»

Мы свернули в сторону и только что хотели выехать вновь на дорогу (а дорога была лесная, кривая, в рытвинах и ухабах, разъезженная), как навстречу целая колонна саней и при ней офицер-«уфимец»… «Ваше превосходительство, — обратился он к Войцеховскому, узнав его, — дальше пока не проедете. Здесь, в полуверсте, лесопилка и занята партизанами… нас обстреляли… Мы оставили часть для перестрелки и дали знать тем, кто раньше прошел через завод. Они тоже пошлют своих и возьмут партизан с двух сторон в оборот, тогда и путь очистится. Но это будет не раньше как часа через три-четыре. Придется вам пока вернуться и переночевать в Тальцах… Туда же и мы идем…»

Пришлось послушать благой совет и вернуться. Партизаны имели явное задание мешать нашему продвижению, задерживать, чтобы дать время подойти из Иркутска главным силам, которые могли иметь благодарную задачу — притиснуть нас к озеру Байкалу. Удайся этот план — мы все должны были бы погибнуть… или сдаться… что то же самое…

Нужна была огромная выдержка, чтобы в подобном положении не растеряться, сохранить присутствие духа и если и не помочь, то во всяком случае своим примером вдохнуть в людей энергию к борьбе до конца…

И вот своим возвращением в Тальцы Войцеховский, совершенно не ожидая этого, вызвал подлинный энтузиазм: все решили, что их бросили на съедение двигающегося по тракту из Иркутска большевицкого отряда… и приготовились умирать, но не сдаваться. Двигаться дальше, «понужать», без ночлега большинство не могло ввиду переутомления не только лошадей, но и, это главным образом, тех больных, которых везли с собой добровольцы на санях и которых было почти столько же, сколько и здоровых. Надо было всех накормить, обогреть: ведь мороз стоял, не ослабевая, уже второй месяц не выше[215] 30–35 градусов. А тут после получения донесения от Макри поползли, как всегда, разные слухи. Когда узнали, что Войцеховский тоже уехал дальше к Байкалу, значит, плохо… бросил — стоном раздалось среди добровольцев, особенно между больными и выздоравливающими. Каких тут сцен не было. И вдруг радостная весть — Войцеховский вернулся: он выезжал, чтобы распорядиться пробить закупорку в нескольких верстах отсюда… и снова вернулся в Тальцы. Значит, здесь — никакой опасности, ничто не грозит. К нам начали заходить отдельные офицеры и даже солдаты, чтобы воочию убедиться, что «наш генерал» здесь…

Я долго не понимал, в чем тут дело, пока, наконец, офицеры объяснили, какое настроение здесь без нас царило. А мы-то с Войцеховским путешествуем как обыкновенные рядовые пассажиры и не придавали никогда значения ни выбору нами ночлега (пункта, конечно), ни продолжительности его. Как нам было удобнее, так и делали. Причем больше руководились чисто житейскими удобствами и только при ожидаемом столкновении с противником давали преферанс удобству управления.

Еврей-хозяин встретил нас с улыбкой торжества: «Видите, я вам говорил, господа генералы, а вы не пожелали меня послушать, меня, простого еврея, а я оказался прав…» «Да, да — вы, хозяин, правы. Спасибо! Накормите нас за это хорошим ужином…» И мы легли пораньше спать. Завтра к обеду мы должны быть на священном Байкале… Как понятно нетерпение всех нас перед встречей с этим легендарным морем-озером… Как-то оно нас встретит. Ведь, по существу, это, пожалуй, хотя (мы надеемся) и последнее препятствие, но самое грозное и неумолимое… и мы перед ним совершенно бессильны. Ни наше искусство, ни наша энергия нипочем, если седой Байкал вздумает поиграть с ветром-бурею… Пропали наши буйные головушки ни за понюшку табака…

Утро чуть забрезжило, а мы уже в пути. За ночь подтянулись через Ангару хвосты без особых приключений. «Наши профессора» (генералы Филатьев и Рябиков{129}), путешествующие все время на санях вдвоем в качестве пассажиров и не принимавшие никогда участия в порядке управления наших частей (кроме известного уже случая вмешательства, к слову сказать, не особенно удачного, перед Каном), при переезде через Ангару по вине кучера заехали в полынью-забереги и выкупались, промокнув до нитки. Дай Бог, чтобы это прошло без особых последствий для здоровья обоих маститых профессоров.

Промелькнул и пресловутый, так всех напугавший лесопильный завод. Дорога все время идет по берегу красавицы Ангары, которая на этом участке не замерзает, и туман от воды стоит до самого полудня. Затем поднимается, даже и в совершенно безветренную погоду, внезапно, как занавес в театре, и перед вами красавица в драгоценной, хотя несколько и суровой, строгой оправе своих высоких лесистых берегов…

Вода изумительной прозрачности, быстрота течения поразительна и несет на себе огромные льдины полуморского строения, это уже дары моря-озера: над поверхностью аршин, а под водой сажень толщины.

Под левым, особенно диким, скалистым берегом, как в панораме — красные вагончики, как картонные, игрушечные, с такими же паровозиками…

И все кругом до того декоративно, что глаз нельзя оторвать. И вся эта красота на общем фоне величественной тишины, как и подобает озеру и реке-великанам…

А мы вот, русские, ветром гонимые листья после бури, плетемся такие несчастные, подорванные физически и надорванные морально, что при виде своих русских красот природы туман слезы заволакивает глаза. Но вот снова твердый лед-мост, и мы подъезжаем к устью, вернее сказать в отношении красавицы Ангары, к истокам реки… и перед нами такой знакомый по многочисленным открыткам, эстампам и другим художественным и нехудожественным произведениям рук человеческих, родной по плоти и крови вид обоих берегов, истоков реки с высоченной сопкой над станцией Байкал, так неуютно приютившейся на искусственной площадке у ног горного гиганта. А напротив — наш временный приют — сел[о] Лиственничное, тоже, как и Михалево, рыбацкое, но только богаче много… Потому, что лежит на самой груди у моря-озера…

Жители почти все — большевики, но ни один не воюет в Красной армии: ожидают прихода настоящих, «наших — московских, истинно советских коммунистов»… а пока в ожидании столь радостного для них момента с большой готовностью рады помочь и нам, чем могут.

«Чем могут» — приют и совет: как и где лучше перейти грозный Байкал, на который мы взираем не то со страхом и трепетом, не то с полумистическим поклонением. Разобраться невозможно в своих чувствах: слишком предстоящая практическая задача поглощает все наше внимание, и чувства, и ум.

Да и самый Байкал так огромен, что сразу его одним взглядом не обоймешь. Это не то что Ангара… Там, далеко в тумане, несмотря на ясный, солнечный, даже лучезарный день, едва-едва брезжит противоположный берег… берег, такой для нас теперь заманчивый и желанный: ведь там, как мы все до одного верим и надеемся, там, на том берегу, в тумане должна нас ожидать новая, почти мирная жизнь без ежедневных волнений, жизнь с обеспеченной, прочной перспективой и т. д., и т. д. Что там мечтать — некогда: пришли рыбаки — проводники и советчики.

Прямо из Лиственничного на тот берег проезд есть, как и всюду по озеру (виноват, по морю, обида страшная для местного жителя — назвать в его присутствии Байкал — озером…), но вопрос, куда нам надо…

Туда, где нет большевиков. По справке на станции Байкал от чехов выяснено (я сам лично ходил пешком по льду туда всего полчаса возле самой закраины льда, обвешанной вербой): станция и поселок Мысовая[216] в руках японцев, но сегодня, 9.11, там шел бой, с какой целью, точно установить не удалось: одни говорят, что большевики получили приказ двинуться со станции Танхой на Мысовую, чтобы к моменту нашего перехода через Байкал захватить ее в свои руки и удерживать, пока с нами, подходящими, как выходцами с того света, с другого берега, не расправятся. Другие уверяют, что наступление начали японцы по приказу из Читы, чтобы на всякий случай иметь в своих руках две станции — два возможных для нас выхода на тот берег — Танхой и Мысовая. Каковы результаты боя, неизвестно… или не желают господа чехи сказать нам правду. Мне по секрету сказали, что на станции Байкал сидит комиссар, чтобы удобнее за нами следить. Мы совершенно беспомощны: связаться с японцами мы не смеем, а это для нас так существенно. С другой стороны, большевики имеют все возможности знать не только о нашем приходе на Лиственничную, но и о нашем выступлении, маршруте через озеро и знать час прихода-выхода на тот берег… Как загнанный зверь в яме: нас все видят, а мы, как ни задирай голову, дальше края ямы да кусочка неба ничего не видим. Кусай локти от досады, а положение от того не изменится. Кто мог бы нам теперь существенно помочь — это чехи, одни лишь чехи-братья. Но, увы, они, спасая свой собственный живот (а может быть, лишь воображая, что спасают), должны выполнять нелепую какую-то конвенцию… Хоть бы здесь, на станции Байкал, нашелся один мужественный чех вроде майора Прхала и смело оказал бы нам свое братское содействие… Но нет никого… Скорее, наоборот, это чувствуется: подают руку помощи нашему врагу, а тем самым нас веслом по голове, тоните, да поскорее и поглубже, чтобы и не откачать вас. А ведь могли бы сказать мне точнее все, ничем не рискуя. Во всяком случае риск в сотой доле того риска, на который пошел майор Прхала и милый, пылкий юноша Червинка…

Но попытка — не пытка, а спрос — не беда: все было сделано. Не наша вина, что живем в такое подлое время…

И вот мы стоим и томимся на одном берегу Байкала, а мимо нас (это, весьма вероятно, и было так, разница только во времени, даже в моменте, не больше) везут наших убийц, везут с позволения чехов, в массе нам сочувствующих, но на верхах делающих политику жестокого расчета: если мы, чехи, не выполним требование большевиков, то они в каждый данный момент взорвут тоннели на Кругобайкальской дороге и нам, чехам, всем придет конец… И бесполезно говорить, убеждать и т. п.

Надо брать иногда вещи так, как они есть, не пытаясь переделывать…

Итак, надо решаться, как это ни тяжело и, быть может, весьма ответственно. Вот момент, когда рисковать не только надо, но и должно…

После краткого обсуждения результатов моей рекогносцировки у чехов остановились на решении, что выходить надо на Мысовск: если даже он и в руках большевиков, то от него все же ближе до японского или семеновского гарнизона, нежели от Танхоя. Наше предположение, что японце-семеновцы господствуют к северу и востоку, а большевики к югу и западу от указанных двух пунктов (Мысовск и Танхой), должно быть принято твердо за основание, как бы ни было оно проблематично, иначе мы никогда не сдвинемся с мертвой точки в нашем основном решении…

Ледяной поход через озеро Байкал 9–10–11 февраля 1920 года

Итак, решение принято — мы должны выйти на станцию Мысовую или на поселок Мысовск при этой станции.

Идти прямо от Лиственничного несподручно: дальность около 60 верст, что по льду вряд ли сделает обыкновенный, средний конь, а ночевать на озере… На это, по словам рыбаков, еще никто даже из местных жителей и привычных рыбаков не решался до сих пор. Мы им рассказали про наш поход по Кану. «Ну, что же, попытать можно, только вряд ли кто по добру возьмется вас допроводить… Разве насилкой…»

Короче расстояние до Мысовска от соседнего, по этому же берегу, села Голоустного[217]. Туда тоже надо идти верст 20–25, не менее, под берегом, но все же по льду. Затем передохнуть и дальше с Богом катай на Мысовск, это всего напрямки верст не более 45…

Если не будет пурги, то пройдете засветло, без опаски. Ну, а если буран, то ложись и помирай, не выедете: перво-наперво, тяжело коням, и они побегут вдвое медленнее, а во-вторых, плутать будете…

А если к этому еще и трещины начнет наш «дедушка» стрелять, тогда и вовсе ложись и не двигайся, а то живо к рыбам пойдешь…

Вот, в сущности говоря, и вся практическая сторона вопроса… как она у меня записана со слов рыбаков.

Нам остается только сделать выводы, свое резюме и дать приказ. Как результат всего — решение: маршрут для всех одинаковый и обязательный. Мы должны быть готовы на худшее, т. е. к встрече с противником, а потому нам надо двигаться возможно сосредоточеннее…

Маршрут таков: Лиственничное — вдоль берега (западного) озера на север, на Голоустное, и затем круто на восток через озеро на Мысовск. Всего около семидесяти верст, приблизительно.

Порядок движения: авангард — по-прежнему отряд особого назначения генерала Макри. За ним непосредственно в часе или даже получасе марша генерал Сахаров. Выступление в ночь с 9 на 10 февраля. Потому что вторая колонна, генерала Вержбицкого, уже начинает надвигаться на Лиственничное, и им надо очистить место для отдыха.

В Голоустном — большой привал: порядок размещения на привале и время устанавливается для каждой части распоряжением начальников колонн.

От генерала Вержбицкого в Лиственничном остается арьергард до тех пор, пока последняя часть не тронется из Голоустного…

Авангарду, а затем и остальным частям по распоряжению начальников колонн — иметь при себе все необходимое на случай перехода через трещины во льду, как то: доски, солому, веревки, пешни.

После обеда, когда все распоряжения уже отданы, я прилег отдохнуть, так как в полночь мы тоже должны двинуться в путь.

Авангард выступил еще засветло. Но не успел я задремать, как на улице послышался шум и лязг полозьев. Прислушиваюсь — направление движения странное — обратное тому, куда едут на Голоустное. Посылаю адъютанта узнать, в чем дело: оказывается, что авангард верстах в пяти напоролся на огромную трещину, а так как при нем не случился проводник (он замешкался в Лиственничном, предполагая догнать авангард позже — еще было светло…), то передние сани в панике повернули назад, и почти вся колонна авангарда пришла назад…

Вот что рассказал очевидец…

Сани за санями тихой рысцой плетутся по ледяному насту: справа — необозримое поле ледяное, тонущее в предзакатной дымке, а слева нависли уже скалы береговые, отбрасывающие длинные закатные тени. Тихо и жутко…

Далеко-далеко раздается как будто орудийная стрельба, но это не артиллерия стреляет, это Байкал невидимо работает в своих глубинах: какое-то постоянное движение вод со дна к поверхности, возможно, что от разницы температур, производит столь сильное давление и волнение, что толстый байкальский лед трещит и разъезжается в стороны, образуя огромные провалы-трещины… Но все это теория, а вот что происходит на деле и как на эту «практику» реагирует человек, даже и самый интеллигентный…

«Орудийная стрельба» то приближается, то удаляется, и ее раскаты учащаются в переходное время от дня к ночи. И вдруг удар-выстрел раздается совсем близко, и эхо гулко отскакивает от береговых скал. Все, особенно лошади, начинают волноваться: чувствуется, что где-то совсем близко опасность стихийная, но все это пока не выходит из области чувства, почему животные реагируют сильнее, нежели человек. Второй удар, сопровождающийся каким-то определенно улавливаемым звуком режущим. Сани, как по команде, останавливаются, некоторые украдкой крестятся. Постояли и двинулись дальше: вокруг подчеркнутая тишина, особенно таинственная, что после громового удара не видно было никаких результатов, ни ливень не хлынул, ни молния не блестит. И, о ужас — неожиданность при полной тишине особенно жутка, через несколько саженей перед колонной саней, наискось разверзается пропасть: сначала в аршин, но затем берега начинают быстро расходиться. Получается впечатление, что отплываешь на пароме от берега, но ни качки, ни плеска — полная и жуткая тишина. По мере расхождения закраин трещины выявляется колоссальная толщина льда — в сажень и даже полторы местами, но неровный, фиордистый.

Этой картины не выдерживают нервы, и сани поворачивают назад, и при дружном сочувствии лошадей, тоже напуганных необъяснимым для них физическим явлением, вся колонна мчится вспять. На лицах не простой страх, какой бывает при паниках на войне от внезапного обстрела или от иных причин внезапных, но более-менее объяснимых, нет, — на всех лицах выражение чисто животного ужаса, какой охватывает разумное существо при виде картины явления, совершенно необъяснимого… Требовать при таких обстоятельствах порядка или применения тех средств, которые приготовлены были на такой случай при каждой колонне, совершенно невозможно. Весьма вероятно — будь на месте проводники, местные рыбаки, им, вероятно, удалось бы сразу пресечь панику и затем приступить, как это обычно и делается, к устройству переходов через трещину. Но проводника не оказалось, и в результате паника, отбросившая людей в исходное положение…

Что происходило на месте разрыва льда, никто порядком рассказать не мог. Проводник же разъяснил: провал только сначала идет быстро на уширение, но, дойдя до пяти-десяти (редко больше) сажен, движение прекращается, и вода быстро начинает покрываться ледком: надо помочь морозу поскорее возобновить переход, а именно: надо набросать на небольшом участке солому, которая образует упор для досок. Затем кладут доски и пешнями устраивают спуски в ледяной овраг, и переправа готова… Надежна ли она..?

Трудно сказать: все зависит от погоды, от температуры и от внутренних колебаний водных глубин. При тихой, безветренной погоде и при ровной температуре обычно и расхождение закраин не широко, и никаких других неожиданностей нельзя ожидать. Иное дело при буре и очевидном волнении воды: тогда лед расходится шире, может расходиться и снова начать сходиться, причем при давлении на поверхность изливаются целые каскады воды.

Слава Богу, нам подобной игры природы опасаться нечего: мы идем, по словам проводников, при на редкость благоприятных условиях…

Когда люди немного успокоились, их повернули назад, и с ними проводники для устройства переправы через, вероятно, теперь уже затянутую льдом рытвину. А когда после полуночи через это место проезжали мы, то от глубокого рва ничего не осталось, и берега рытвины, в месте переезда по крайней мере, были почти сравнены с поверхностью льда.

Ледяной покров на Байкале почти всегда у берегов покрыт довольно толстым слоем снега, но зато, по словам проводников, проедешь с версту от берега и лед чистехонек, весь снежный покров сдувается ветром…

Ночной переход до Голоустного[218] был вначале несколько жутковат: еще чувство твердой земли в ногах не прошло, а потому ледяная негибкая, неэластичная твердость особенно живо напоминала не то огромных размеров мост, не то полпалубы огромной баржи или парома. Что-то неустойчивое. Но и это чувство через несколько часов прошло окончательно, и лошади (что гораздо важнее) и люди стали себя чувствовать уверенно. А так как движение на санях по льду быстрее (тяга легче значительно), то все, и лошади, и люди, повеселели. Даже глухая таежная ночь не давила, все же в одну сторону, вправо, был виден широкий простор. Куда веселее и бодрее мы все себя чувствовали при этом ледяном переходе от Лиственничного до Голоустного, нежели при переходе по Кану, ровно месяц тому назад. Местами только пугали нависшие скалы иркутского берега, обросшие девственным лесом, а еще страшнее в нашем положении были пади и выходящие к озеру широкие долины: так и чудилось, что в устьях этих лощин скрывается западня, ведь как раз по этому берегу и бродили банды партизан, скрываясь в прибрежных лесах.

Ни одной светлой точки в обе стороны: ни зги не видать в полном смысле этого выражения. Так хорошо дремлется в этой морозной тишине.

Когда забрезжил свет — показалось прикорнувшее на широком плесе — песчаной отмели — Голоустное: два-три хорошо поставленных в два этажа, из цельных бревен, дома — типа заезжих дворов и несколько более-менее сносных рыбацких домишка. Перед домами, на площадке-улице, и далее по всей почти отмели, всюду, где рос кустарник, — видны были костры и группы саней: не всем хватало крыши и много отдыхало прямо на морозе у костров, предоставив крышу больным. Когда мы втянулись в селение, оттуда на лед начала спускаться небольшая группа-колонна саней, это был генерал Сахаров.

Пожелав ему доброго пути, мы поторопились на заслуженный отдых: сначала чай и закуска, потом сон три-четыре часа и снова основательная закуска и в путь… Когда нам настало время покинуть гостеприимное Голоустное, на наше место прибыл генерал Петров: жена у него вновь больна возвратным тифом, ее внесли на руках в полубессознательном состоянии.

Бедные русские женщины, многострадальные жены и матери, чего-чего не пришлось вам испытать в эти памятные годы. Низкий поклон и мое искреннее преклонение перед величием и скромностью вашего духа.

Был одиннадцатый час, когда мы выступили на лед Байкала.

Солнце было почти в зените, но еще туман не рассеялся, а лишь начал проясняться, поднимаясь вверх. Этот туман как дыхание богатыря-Байкала: ветра ни малейшего, а в воздухе какое-то движение и туман клочьями носится по разным направлениям. Туман на берегу довольно приятный, на ощущение — теплый, влажный, ласковый какой-то. Но вот мы вступили на лед, и картина сразу меняется: туман выше, но чувствуешь его острее, он не просто покалывает морозными иглами, как это обычно бывает в сильный мороз. Нет, он режет и обжигает, так, что хочется поскорее спрятать от его дыхания свое лицо и особенно нос, не то останешься без этого украшения рода человеческого… Лошади тоже сразу покрылись инеем и стали седыми, белыми, а на усах налипли сосульки…

Дороги не было, но вехами служили следы большого движения, как будто Мамай прошел: всюду кучки лошадиного помета, клочья соломы, а чем дальше вглубь, тем следы более и явственны и более жутки: обрывки сбруи, кое-какой скарб и, наконец, брошенные хомуты, целые сани и лошади. Когда же день начал склоняться к вечеру, появились одиночные и группами люди, бредущие по льду с палочками в руках. В двух местах пришлось перелезать через довольно глубокие и широкие рытвины, бывшие провалы-трещины. На остальном пути полотно дороги было совершенно ровное, как стол.

Лед, лед без конца: из виду скрылся голоустовский берег, а тот — мысовский — еще не видать… и вот мы как в море безбрежном… Ну, не дай Бог, задует пурга — ни один человек не уйдет отсюда живой, прямо ложись и помирай. Но, на наше несчастное счастье, солнце вовсю светит и даже немного пригревает, а туман куда-то слизнуло и дали открылись… дух захватывает… При остановках силимся что-нибудь увидеть: и кулак в трубку складываем, и между пальцев в щелочку смотрим, и глаз прищуриваешь так и эдак — ничего в «волнах не видно»…

Когда солнце упало на западный горизонт и косые лучи осветили противоположный берег, как будто что-то замаячило: ни то это гора лесистая, ни то утес голый и скалистый, но какой-то силуэт. А по нашим расчетам еще верст 15 осталось и по всем законам физической географии не должны были бы ничего видеть, ибо на другом берегу (достаточно плоском) не замечалось никаких пиков и шпицей, самая высокая точка, наверное, была паровозная труба проходящего поезда.

Нетерпение наше растет, и мы ждем с восторгом наступления темноты, хотя нам это невыгодно в порядке движения, но зато дух подбодрится: мы в тайниках души надеемся увидеть огоньки на противоположном берегу. Отчаянные мы все люди, так рисковать может только человек, ничего, что называется, за душой не имеющий…

Увы, солнце село, а против нас — прежний мрак и пустота…

И только часа через два пути в полной темноте на далеком горизонте замаячили огоньки. Сначала где-то вправо, в стороне, а затем как раз перед нами. Все ближе и ближе, а полоса огней все шире и шире и ярче. Уже никто не дремлет, а все напряженно всматриваются вдаль до боли, до рези в глазах. Наконец, стали обрисовываться контуры береговой полосы, а затем и темные пятна построек.

Блеснул проходящий поезд (скоро ли и мы по-людски поедем в вагонах), прочертил огневую линию своей трубой и указал прерывчатую линию, пунктир семафорных огоньков по линии ж[елезной] д[ороги].

А вот и целое море огня (это нам так показалось — какое там море в пристанционном поселке в несколько десятков домишек…) — это уже самый реальный Мысовск…

Затем что-то заслонило этот радостный нашему духу пейзаж, поворот, и мы, еще не въезжая на твердую почву, увидели яркий огромный костер: это японский патруль, обязанный нас встретить, запалил кучу старых шпал как путеводный и радостный маяк для нас…

Еще одна-две версты, и мы уже на суше, характерный звук подковы о лед прекратился. Напряжение последних часов как-то упало, и мы попали в объятия косоглазых макак — наших милых и самых, по-видимому, верных наших союзников…

«Банзай» и «Урра» — раздалось в морозном воздухе. От костра отделился офицер и приветствовал нас на русском языке с благополучным прибытием и окончанием «беспримерного в истории военной» (это выражение, очевидно, заранее было составлено в официальных японских донесениях, оно повторяется и будет повторяться во всех официальных случаях…) похода… Потом мы вдумались во все эти слова и выражения, но теперь, когда нервы уже упали, нам хотелось отдыха и сна…

А на другой день целый ряд новых приятных сюрпризов. Нас приветствовал от лица атамана Семенова его представитель, полковник Крупский{130}, который нас уверил, что положение атамана в Чите и вообще в Забайкалье прочное и без посторонней поддержки, ну, а при помощи японцев — это монолит.

Подобной литературе мы мало верили, а подавай нам нечто более существенное, и атаман понял наши вожделения: с Крупским прибыло несколько вагонов с самым необходимым для наших солдат продовольствием и одеждой, медикаментами.

Затем для наших больных и для семей предоставлялись составы на перевозку в Читу.

Японцы нам оказывали существенную помощь тем, что оставляли свои части (около батальона пехоты с артиллерией и пулеметами) в Мысовске на три дня, пока все наши части не перейдут Байкал и хотя бы один день отдохнут под защитой японских штыков.

Кроме того, японцы предоставляли нам для размещения на более продолжительное время, первый, так сказать, этап — город Верхнеудинск, где у японцев размещался штаб бригады генерала Огата{131}. До этого пункта наши части должны были пройти походным порядком и «на полную вашу ответственность», — лукаво и вместе с тем любезно прибавил полковник Фукуда{132}, командированный начальником 5-й японской дивизии в Чите, генералом Судзуки{133}. Это означало, что мы не должны рассчитывать, как только выступим из селения Мысовск, ни на какое содействие японских войск, хотя бы они и находились вблизи… На нас могли тут же напасть красные банды, которыми Забайкалье кишело, справимся ли с этой задачей, как проход до Верхнеудинска через район, наводненный партизанами, это японцев, по-видимому, интересовало менее всего.

Штаб вместе с генералом Войцеховским переезжал на броневике (броневой поезд) прямо в В[ерхне]удинск. Нашим хозяином был полковник Крупский, который, правда, сам терпел, как оказалось, в пути во многом недостаток, но мы были гости очень невзыскательные: крыша есть, холодновато, но все же не тридцатиградусный мороз. Была незатейливая пища и деревянные полки-кровати. Наши костюмы вызывали удивление у щеголеватых семеновцев, но это нас не смущало: в городе все добудем — утешали мы сами себя.

С нами ехал и генерал Сахаров, но ни одного японца.

Крупский, видимо, занимал чисто дипломатический пост в окружении атамана, и, очутившись в роли ответственного начальника, под охраной которого находились столь высокие лица, он несколько терялся, и его распоряжения не блистали положительностью. Прежде всего, он сильно, видимо, побаивался нападения на наш поезд партизан, а потому мы продвигались донельзя медленно.

Охрану, так сказать гарнизон, поезда составляли юнкера Читинского училища. Проходя через наиболее опасные места, где возможно было ожидать нападения, Крупский высылал вперед юнкеров, а поезд останавливался в поле… и ждал, пока от высланного дозора не последует донесения, что путь свободен. Сомневаюсь я сильно, чтобы подобный род охраны спасал нас от случайностей: нас спасало то, что наши колонны уже выступили, кроме того, партизаны побаивались и японцев, они, партизаны, не могли ведь знать наверное — будут японцы нашими союзниками или же предпочтут соблюдать нейтралитет… Во всяком случае, мы прошли благополучно… и прибыли в В[ерхне]удинск, где нас приветствовали речами, банкетами и более простыми знаками внимания. Не отставали в этом направлении и японцы, хотя у генерала Огата был вид бандита: тупое азиатское лицо, даже не освещенное обычной каждому японцу улыбкой. Говорить много не любит, говорит тяжело не с надрывом, а с какой-то вымученностью… и упрям при этом, как сто мулов.

Едва для первого же знакомства[219] не произошло столкновение на почве разграничения сфер влияния в районе города и охраны в самом городе. Район В[ерхне]удинска был совершенно изолирован партизанами от остального населения, так что в одно непрекрасное время весь город мог очутиться без дров, без продуктов и т. п. и японский генерал мирился с подобным зависимым положением. Оказывается, ген[ерал] Огата покупал себе некоторые льготы путем «взгляда сквозь пальцы» на проделки партизан, а подчас даже шел навстречу их требованиям, ведь эти негодяи, как только почувствуют самые слабые признаки слабости, немедленно их наглость возрастает обратно пропорционально их действительному удельному весу. А этот вес был весьма невелик: правда, партизанило почти все население, но ни идеи, ни спайки чисто механической, ни организации и вообще плано- и целесообразности в действиях партизанских партий и организаций не было отмечено.

Видимо, все партизанское движение было предоставлено самому себе и велось кустарным образом. На то были, правда, свои причины, а именно: во-первых, до сего времени партизанские повстанцы могли и должны были рассчитывать только на самих себя, это ведь было время расцвета Белого движения, а потому размахиваться широко не приходилось. Кто мог помочь повстанцам, только или центр международного заговора, т. е. московские узурпаторы, или же периодически переходящие на нелегальное положение страстотерпцы-мученики, наши доморощенные эсеры.

Во-вторых, против кого было восставать, например, хотя бы в В[ерхне]удинске: сегодня этот город, можно сказать, со всем уездом, оккупирован американскими представителями, а по их уходе (что произошло за несколько дней до нашего прихода) — японцами…

Если еще японцев партизаны могли заподозрить в симпатиях к их истинному врагу — атаману Семенову, то американцев в подобном активизме подозревать было невозможно и в высшей степени наивно: «янки» занимались всем чем угодно, но только не политикой, а еще менее военными вопросами. Когда мы вселились в город, то немедленно к нам началось паломничество от самых разных слоев населения. Надо было серьезно разобраться во всех этих речах, разговорах, письменных докладах и меморандумах, чтобы понять, что же, наконец, собой представляет та окраина, которая именуется официально — Забайкальская область, а неофициально, устами населения, далеко не большевицки настроенного, называлась попросту «семеновская сатрапия». О настроениях в этой области и о той роли, какую играли во всех событиях раньше и вынуждены были играть и в дальнейшем японцы, будет сказано в следующем очерке: наш «беспримерный» поход, по существу, окончился в тот момент, когда мы ступили на твердую землю после перехода по льду через озеро Байкал, т. е. 11 февраля 1920 года, когда мы фактически отдали себя под защиту японского флага.

Так закончился наш «колчаковский» период борьбы с большевиками: потерпевши неудачу, и военную, и политическую, мы сохранили горсть бойцов, которые требовали продолжения этой борьбы, но на совершенно иных началах.

Изменить эти «начала» повелительно требовала и новая обстановка, в которой мы очутились по переходе Байкала. Но чтобы разобраться в ней, требовалось время, кроме того, требовалось время, чтобы привести в порядок не только наши мысли, но и части, которые мы привели сюда…

На запрос атамана Семенова, какой численности войска перешли с нами Байкал, была дана грубая цифра в 25 000 (двадцать пять тысяч) бойцов. Правда, это не были бойцы, а «рты», но ведь и атаману надо было знать именно с этой целью, кого и сколько придется кормить, одевать, вооружать…

Пройти зимой по Сибири, от Омска до Байкала включительно, свыше двух с половиной тысяч верст в течение трех месяцев, начав этот поход непосредственно после жестоких боев на Ишиме, двигаясь по местности, насыщенной партизанами, нам всегда враждебными и преграждавшими нам дорогу, вынуждая на отчаянные бои под Красноярском, Нижнеудинском, Зимой и под Иркутском, заставляя нас иногда сворачивать с прямого пути и продираться по непролазной тайге, — это было действительно под силу только очень высоким по духу людям.

Этот подвиг 25 тысяч нельзя объяснить только тем, что люди были приперты к стене и им ничего иного не оставалось делать, как «понужать и понужать». Примеры малодушных среди нас показали, что и наши добровольцы отлично могли бы во время движения постепенно, одиночным порядком, по одному, по два и небольшими артелями и партиями, отставать от массы и, таким образом, спасти свои «животишки». Но этого не было: последняя сдача произошла при первом же боевом испытании под Красноярском, где от нас отошло все, так или иначе с нами не связанное духовно; вся же остальная масса предпочитала претерпеть до конца и шла за своим вождем, Каппелем, сначала живым, а затем за его телом, служившим нам всем тем знаменем, за которым мы обязаны были идти, исполняя завет погибшего генерала: «Хоть с чертом в союзе, но против большевиков»…

Куда мы пришли в Забайкалье и кого нам судьба дарует в новые союзники — черта или действительно доброго друга, в этом надо было разобраться, а пока что мы требовали одного — отдыха и помощи на восстановление наших истерзанных рядов.

Щепихин С. А. Сибирский Ледяной поход белых армий в 1919–20 гг. Дневник генерала русской службы С. А. Щепихина — бывшего начальника штаба войск белых армий в период Ледяного похода через Сибирь // HIA. S. A. Shchepikhin collection. Box 1. С. 1–105. Авторизованная машинопись с рукописной правкой.

Предыдущая главаГлава 4 из 7Следующая глава