а) Столкновение с начальником японского гарнизона генералом] Огата
б) Политическая обстановка в городе и его ближайших окрестностях
в) Военная обстановка
г) Отъезд ген[ерала] Войцеховского в Читу и последствия этого Приложение: Фотография атамана Семенова и Войцеховского
д) Переезд в Читу штаба
а) Первые шаги в Чите: Знакомство с атаманом, его окружение. Знакомство с Войсковым кругом. Первое столкновение с атаманом. Знакомство с японским командованием и с японской военной миссией. Штрихи японской интервенции
б) Военное положение в Забайкалье: Военная мощь атамана. Бригада Унгерна. Значение японцев. Красные на Нерчинском участке
в) Полное сосредоточение каппелевцев в Читу: Численный состав и характеристика частей. Реорганизация
а) Совещание старших начальников
б) Активность атамана против каппелевцев: Резкое изменение позиции японцев. Чешский вопрос. Позиция ген[ерала] Сахарова
в) Политика атамана среди толщи каппелевских формирований
а) Японцы и буфер
б) Роль чехов и столкновение с ними
в) Роль американцев
г) Роль китайского представителя
а) Юнкера на Ингоде и поведение японцев
б) Стычка у ст[анции] Могзон[220]
в) Совместные действия с японцами
г) Взаимоотношения каппелевцев (штаба) и японского командования
а) Перемены в составе штаба
б) Похороны Каппеля и его краткая характеристика
в) Генерал Пепеляев и уход Сахарова
г) Тыловые назначения
а) Пасха 1920 года
б) Наступление красных на Читу
в) Бой под Читой
г) Результаты боя политические
д) Смена командования
а) Новая политика атамана Семенова
б) Оставление японцами Читы
г) Генерал Вержбицкий
д) Последние дни Читы
а) Снова каппелевцы и семеновцы
б) Политика японцев.
в) Земский собор и генерал Дитерихс
г) Конец японской интервенции
д) Распыление белых формирований
е) Заключение: Судьба русской дальневосточной окраины
11 февраля 1920 года последний каппелевец стоял уже на твердой земле забайкальского берега озера Байкала.
Этой датой отмечается конец Сибирского похода остатков армии адмирала Колчака, далее эти войска вступают уже под защиту японского флага. Так откровенно признавался и генерал Войцеховский, беседуя о дальнейших наших планах с представителем японского командования полковником Фукуда на станции Мысовая.
Полковник Фукуда первым встретил нас по переходе Байкала: он выразил нам свое и всей японской армии восхищение в выражениях достаточно льстивых, по азиатской манере.
Никаких обещаний при этом не было дано прямо: говорилось намеками, что теперь «ваши герои» нуждаются в заслуженном отдыхе, что, вероятно, они и получат в Чите, у атамана Семенова.
За легким завтраком по случаю встречи один из японских офицеров с обезьяньими ужимками и строго конфиденциально, почти на ухо, сообщил мне, что население очень недовольно Семеновым, это обстоятельство сильно огорчает японское командование, и оно ищет выхода…
На мой прямой вопрос, какой же выход возможен, по его мнению, японец с улыбочкой сказал, полуспросил меня, как бы отнеслись мы к замене атамана генералом Войцеховским.
Японцев я знал хорошо по японо-русской войне 1904-[190]5 годов, а потому совершенно здраво рассудил, что это пробный шар с целью выведать наши настроения. Надо было дать ответ, который, без всякого сомнения, немедленно будет передан в Читу и станет известен атаману.
Я сказал, что мы, каппелевцы, никаких планов себе не строим: нам надо отдохнуть, устроиться, а там видно будет.
Если атаман Семенов будет нашим союзником по продолжению борьбы с большевиками, то мы охотно останемся в Забайкалье. Если же наши дороги разойдутся, то мы тихо, но настойчиво покинем гостеприимную Читу и проследуем дальше на восток. Японец загадочно заулыбался, всей своей мимикой выказывая полную солидарность с подобным решением.
Полковник Фукуда, очевидно, имел определенные инструкции, как с нами себя держать: он заявил, что мы в течение двух дней будем находиться под прикрытием японской части, выдвинутой с этой целью на Мысовую. В дальнейшем же мы должны рассчитывать лишь на свои силы. Так мы и записали себе. Атаман Семенов прислал своего представителя, полковника Крупского, с солидными запасами предметов первой необходимости, а главным образом медикаментов… Кроме того, нам предоставлялись поезда для быстрого увоза всего излишнего и небоевого в Читу: мы немедленно погрузили больных, раненых и семьи в поданные эшелоны и отправили на восток.
Через два дня наши части походным порядком выступили в район Верхнеудинска. Штаб генерала Войцеховского был переброшен туда же на бронепоезде «Забайкалец», любезно предоставленном атаманом.
У нас, штаба, по прибытии в В[ерхне]удинск было в запасе несколько дней, чтобы ориентироваться и разобраться в обстановке.
Начальником гарнизона в В[ерхне]удинске был командир бригады 5-й пех[отной] японской дивизии генерал Огата.
Этот генерал, несмотря на свой типично азиатский облик, был все же больше военный, нежели политик: не откладывая в долгий ящик, без всяких ухищрений и сантиментов, генерал Огата сразу поставил нам ряд условий. Как содержание этих условий, так и способ, которым эти условия были нам переданы, не оставляли в нас сомнений, кто здесь, в В[ерхне]удинске, да и вообще в Забайкалье хозяин.
Прежде всего, в город ни одна наша часть не могла быть впущена, им предоставлялись окрестности, а в самом городе располагались одни штабы.
С этого пункта невозможно было сдвинуть упрямого Огату, и только наши настойчивые представления в Читу и полученные оттуда, от японского начальника дивизии генерала Судзуки, распоряжения (я думаю, не без протекций атамана) вынудили японского бригадира на некоторые уступки: нам разрешено было иметь в городе небольшую часть для непосредственной охраны, а также в помощь японцам по несению гарнизонных караулов…
Чем объяснить упрямство генерала Огаты?
Весь район Забайкалья за исключением узких полос вдоль железнодорожной магистрали и районов крупных центров административного управления, как Чита, В[ерхне]удинск и др., был наполнен партизанскими отрядами, бандами, политическая физиономия которых, по обыкновению, не была ясна.
Это были те же «Щетинкины» Забайкалья, но только в худшем издании: все они распылены на мелкие части, несущие названия или своих главарей, или по местам формирования. Самое формирование, возникновение этих партизанских шаек объяснялось одним обстоятельством — невозможностью будто бы жить покойно под скипетром Семенова.
Говорить здесь о влиянии большевицкой пропаганды не приходилось — последняя еще не просочилась сюда по многим причинам. Главная состояла в том, что Забайкалье издавна, еще до Колчака, было интернировано и здесь интересы союзников преобладали: в Чите — постоянный японский гарнизон, а район В[ерхне]удинска был в распоряжении американских войск, ушедших накануне нашего сюда прихода. А союзники, конечно, сумели бы себя оградить не только от пропаганды, но и от нападений, и неприязненных действий вообще.
Деятельность атамана Семенова в период так называемой колчаковщины была если и не открыто враждебна адмиралу, то, всяком случае, с большим камнем за пазухой. Следовательно, он являлся, хотя, быть может, и против своей воли, прямым союзником тех, кто стремился к низвержению власти омской. Кроме того, большевики имели достаточно своей работы там, на западе, в полосе фронта, непосредственно им угрожавшего. Атаман же им был пока что не страшен… Ссориться с союзниками-интервентами — не входило в расчеты советской власти. Вот почему все восставшие против атамана элементы и не были объединены, а действовали каждый за[222] свой риск и страх.
Нас очень и в первую очередь заинтересовал вопрос, чем же объяснить столь острую, прямо-таки звериную ненависть простого крестьянского населения против далекого, спокойно «управлявшего» в течение ряда лет атамана.
Когда мы прибыли в В[ерхне]удинск, к нам началось настоящее паломничество из среды той общественной и интеллигентской массы, которая, по-видимому, болела душой, взирая на создавшуюся обстановку в «сатрапии» атамана.
В частности, о Верхнеудинском уезде мы получили полную информацию.
До прихода интервентов, т. е. американцев, здесь безраздельно царили клевреты Семенова: в городе организовался свой застенок, нечто вроде большевицкого Чека, но без систематичности, продуманности программы ущемления последнего. Все делалось наспех, но не менее жестоко. Отсутствие же определенного плана и целей дискредитировало все мероприятия правительства атамана, низводя суровость на степень простой жестокости, в которой агенты атамана доходили до какой-то извращенности, садизма.
Особенный колорит придавало всем подобным мерам власти и то обстоятельство, что проводниками, исполнителями были чины Бурятской бригады.
Население уезда состояло из здоровых, устойчивых хозяйственно элементов, потомков когда-то давно сюда переселенных староверов и сектантов, много было в этом уезде и элемента ссыльных.
При царском режиме, не отличавшемся, конечно, особой мягкостью, все же был известный правопорядок, который редко нарушал налаженный обиход, и население себя чувствовало свободным, а оно было по своему духу свободолюбиво. Беззастенчивая, безнаказанная эксплуатация новых властей, клевретов атамана, сразу создала оппозицию. Оппозиция была расценена как большевизм, и каша заварилась достаточно круто, и расхлебывать ее приходилось самому же атаману.
Если населению чисто казачьему в районе Читы отчасти еще импонировала маска выборного атамана, если бурятам льстило, что престол читинский занимает «бурятский князь», каковым себя объявил Семенов, то на прочее русское население эти фетиши никакого влияния не оказывали: это население довольно бурно реагировало на каждый административный промах и на каждое административное выступление отвечало «Жакерией»{134}.
Верхнеудинская интеллигенция, между прочим, в первую очередь взятая на подозрение недальновидными представителями атамана, конечно, не оставалась безучастной, и здесь, в городе, столице уезда, вскоре образовался штаб идейный, который противопоставлял себя Семенову. Если этот штаб и не мог объединить всех повстанцев (а возможно, что это даже и не входило в его задачу), то, во всяком случае, он, штаб, питал повстанческие настроения духовно.
В самом В[ерхне]удинске с приходом сюда американских войск наступило сразу успокоение: все явно работавшие семеновские чрезвычайки должны были прикрыть свою деятельность или уйти в подполье, хозяином положения становился интервент, т. е. американцы.
Худо ли, хорошо ли, но американцы много способствовали одним своим присутствием успокоению этой провинции.
Но вот разыгрывается под Иркутском известная драма колчаковского правительства: на помощь был вытребован атаман. Скверно, неумело, а главное, неумно выполнена была задача по оказанию поддержки «белому» Иркутску. Даже своих присяжных союзников — японцев — Семенов не сумел заинтересовать и включить в орбиту своей иркутской операции, они, японцы, так же предали и бывшее омское правительство и самого адмирала, как и прочие союзники.
Им, японцам, пришлось так же, как и остальным высоким и малым комиссарам, умывать по-пилатовски свои руки, омоченные в крови адмирала…
С гибелью Колчака интересы в Забайкалье сильно падают, и союзники, те из них, конечно, что не держали камня за пазухой против всего русского, покидают эти негостеприимные края.
С уходом американцев руки семеновцев развязаны: свою неудачу под Иркутском они немедленно начинают вымещать на ни [в] чем не повинном населении Забайкалья и преимущественно уезда В[ерхне]удинского.
В результате столь недружественных отношений между властью Читы и населением разгорелась самая ожесточенная борьба.
Интеллигенция В[ерхне]удинска немедленно была придушена, разгромлена, но с провинцией не так-то легко удавалось справляться.
И к моменту нашего прихода в Забайкалье там был неугасимый костер малых и больших восстаний.
За нами следом сюда, естественно, просочились и слухи о нашем политическом кредо: если интеллигенция В[ерхне]удинска могла и была способна быстро разобраться, что такое каппелевцы, то простая масса крестьян решала эту проблему упрощенно и достаточно примитивно: мы в ее глазах навсегда оставались потомками тех эксплуататоров, против которых боролась вся революционная Россия. Значит, надо мешать нам всеми способами пройти на восток и тем самым усилить ненавистного этой массе атамана.
Подобную цель преследовали и большевики, и те полубольшевики, которые приуготовляли переход власти в руки Советов на всем нашем пути.
Все эти господа «Калашниковы» теперь направляют свое внимание через Байкал: сюда появляются почти одновременно с нашим приходом агенты из Иркутска, начинают приводить всю волнующуюся массу в известный порядок, стремясь втиснуть бурлящую стихию в строгие границы…
И вот, на наших глазах, начинается перерождение всех очагов партизанщины: она начинает осмысленно проявлять себя, ограничивая не только свои аппетиты, но и сознательно суживая размах своих заданий.
Организованная партизанщина находит в себе довольно здравого смысла, чтобы не трогать совершенно «союзников-интервентов», наоборот, она стремится найти общий язык с ними.
В результате мы попадаем стратегически прямо-таки в опасное положение: перспектива травимого зверя нам очень не улыбается, но ее не избежать. В[ерхне]удинск, столь любезно и не без лукавства предложенный нам в качестве квартир, оказался какой-то ловушкой, в которую мы добровольно влезли. Ловушка немедленно захлопнулась, и нас в ней начали те же партизаны пощипывать. Наш невольный союзник Семенов облегчить наше положение не мог, а союзник в кавычках, т. е. японцы, и не собирался.
В результате всех подобных хитроумных сплетений мы попадаем в ложное положение: с одной стороны, интеллигенция, настроенная против семеновщины, ищет у нас защиты, а с другой — партизаны нас смешали с читинскими героями и готовы ногти посорвать, лишь бы не допустить воссоединения.
Наши добровольцы, пробиваясь от самой Мысовой через толщу партизанских очагов, неминуемо должны были знакомиться не только с причинами восстаний, но и с источниками, питающими ненависть в населении ко всему семеновскому.
Наши добровольцы через всю Сибирь пронесли то чувство неподдельной ненависти к атаману, которую он возбудил своими неоднократными, совершенно необдуманными выступлениями против всеми нами признанного вождя — адмирала Колчака: Семенов в эти распри внес не только личное, но и общественное чувство, а в результате страдал в свое время фронт, т. е. те же добровольцы, на помощь которых атаман, по-видимому, теперь сильно склонен рассчитывать. У нас у всех были свежи в памяти те настроения в нашем многострадальном тылу, главной причиной которых был атаман, приносивший в жертву своему безграничному самолюбию интересы фронта.
Мы не забыли ни тех перехваченных атаманом боевых припасов, которые шли на питание нашего фронта под Уфой, ни задержанных грузов с нашим обмундированием, ни даже четырех вагонов с золотом, которое было отправлено в Японию как залог успешного нашего снабжения всем необходимым. Подобного сорта каверзы никогда забыты быть не могут.
Пытался атаман искупить частично свои грехи против фронта, но главного шага он так и не сделал, ни один семеновец на фронт к нам не появился…
Будучи в массе своей рабочими и крестьянами, наши добровольцы, естественно, не могли симпатизировать атаману, видя и на себе испытывая результаты неудачного правления Семенова.
Только острая необходимость заставляла, скрепя сердце, принимать дары из рук человека, которому они отказывали совершенно сознательно в простом чувстве уважения.
Верные союзники Семенова, интервенты-японцы, совершенно не подходили к роли примирителей, да они и не старались маскировать своих истинных настроений.
Не успели наши части сосредоточиться к В[ерхне]удинску, как японцы уже самым откровенным образом сбросили маску: не упуская каждодневно оказывать нам мелкие знаки внимания, они в то же время за нашей спиной вели какие-то переговоры с нашим противником. В с[ело] Кабанье, где находился штаб всех партизан Забайкалья, наведывались японские офицеры бригады Огаты. Здесь устраивались совещания и банкеты в присутствии самого генерала: для нас стало ясно, что нас или продают, или уже продали.
Как это связать с оказываемой нам помощью из Читы?!!
Отдых под В[ерхне]удинском нам совершенно не удался: почти ежедневно мы получали донесения от наших командиров о нападениях на наши стоянки со стороны партизан. Одновременно выяснилось, что нас не пускали в город потому, что таково было требование партизан: очевидно, за наш счет японцы покупали себе право спокойного квартирования в городе.
Наши отношения к японцам с каждым днем становились все более и более натянутыми. На наши донесения в Читу о создавшемся положении Семенов отвечал, что поведение японского начальника в В[ерхне]удинске всецело ложится на его ответственность, генерал Огата действует на свой риск, оправдывая свое поведение тем, что иначе ему не было бы житья от уколов партизан и ему, командиру бригады, пришлось бы втянуться в тяжелую борьбу с партизанами, без какой-либо надежды на успех.
Генерал Судзуки вынужден не только смотреть сквозь пальцы на подобное поведение своего подчиненного, но временами и благословлять его распоряжения… Одним словом, азиаты показывали свою неприглядную рожу, и надо было иметь огромный запас благодушия, чтобы находить оправдание подобной двуличной политике.
Другой союзник наш, чехи, между тем медленно продвигали свои эшелоны на восток. За ними по пятам следовали советские войска.
Практикуя свой прежний прием, чехи помимо того служили проводниками советской пропаганды и способствовали целям разведки.
Штаб генерала Сырового, главного командира чешского войска, находился на станции[223], в нескольких верстах от В[ерхне]удинска на запад.
В это время проходила самое опасное, уязвимое место, целый ряд тоннелей по Кругобайкальской дороге, 3-я дивизия: генерал Сыровой сильно опасался какого-либо ложного шага со стороны подчиненных ему генералов, в результате которого могло быть сильно скомпрометировано все движение. Надо отдать полную справедливость дальновидности чешского командования, место для контроля было прекрасно выбрано — отсюда можно было хорошо наблюдать за обоими участкам пути и на восток, к Чите, и на запад, к Иркутску. Генерал Сыровой отлично знал цену всем соглашениям с большевиками: уже весь 12-й полк его 3-й дивизии шествовал походным порядком, партизаны своими периодическими нападениями добились своей цели и хорошо пощипали тылы 3-й дивизии. Обрывать свои «дружеские» отношения с Советами было нерасчетливо, пока не пройдены тоннели. Наоборот, пришлось согласиться на те условия, которые предложены были советским командованием в свое обеспечение: все тоннели охранялись смешанными караулами чехов и красноармейцев, в каждый данный момент по приказу из Иркутска тоннели могли быть разрушены и движение прервано, если бы чехи вздумали менять свою тактику по отношению к нам или семеновцам.
А между тем с этой стороны чехам пора было подумать о том, чтобы задобрить надвигающуюся Читу, а если это невозможно, то, по крайней мере, заручиться симпатиями каппелевцев, с которыми так долго поступали неблаговидно. И вот мы видим, что из штаба Сырового направляется разведка, по форме совершенно частного характера (просто два офицера-чеха, наши личные приятели, служившие на очень скромных должностях в штабе Сырового), но на деле носившая чисто деловой характер.
Прежде всего, нас, меня и Войцеховского, спросили, как бы мы отнеслись к переходу в ряды чешских легионеров: ясно было, что мы ответим; но это было неважно, суть была в самом факте сделанного предложения, по своей сущности, конечно, дружественного. Мы не менее дружески поблагодарили за честь, но заявили, что пока мы не придем в Читу, мы считаем свою задачу не выполненной. Что же касается дальнейшего, то там на месте, в Чите, будет видно, как нам поступить… Как и следовало ожидать, потом нам это предложение повторено не было, тактический ход был сделан, он должен был дать тот или иной результат, а в дальнейшем (т. е. по проходе Читы) в нас нужда миновала.
Отношение атамана Семенова к чехам предвидеть было немудрено: постоянные столкновения на станции Чита не обещали ничего хорошего. Особенно взволновал чехов недавний инцидент в мастерских читинского депо: чехи, из низшего персонала, конечно, не освободились еще от усвоенных методов поведения на магистрали, как в завоеванной стране, и позволили себе распорядиться без ведома местных властей. Семенов немедленно решил круто поставить вопрос, а когда вышла неустойка (все же легионеры далеко превосходили семеновцев), то не задумался пригласить для разрешения назревшего конфликта японцев. Те приняли всерьез предложение атамана и пустили в дело оружие, чехам пришлось смирить свою гордыню и записать твердо на память, что на будущее не всегда, быть может, удастся так легко исчерпать столкновение. Это тем более было знаменательно, что при инциденте семеновцы явно лезли на рожон и держали себя вызывающе.
Правда, в Чите хозяевами положения были японцы, и на них можно было произвести известное давление через генерала Жанена, но это было чересчур все теоретично: Жанен был далеко, а интересы его в тот период уже вне Сибири. Завязать добрые отношения с японским командованием в Чите не удавалось, оно склонно было смотреть на вещи через очки Семенова.
Наша роль и, главное, влияние — были той неизвестной, ставить на которую было нельзя. Так думали чехи.
Действительная обстановка вскоре вырисовалась в совершенно ином аспекте. Что атаман Семенов тотчас по нашем приходе на Мысовую нас приветствовал и показал свое внимание более реальным образом, это было естественно: как-никак мы с ним были объединены когда-то общностью идеи борьбы. Если атаман и в В[ерхне]удинске не оставлял нас своим вниманием, а все время находился с нами в тесной связи, также понятно: он на нас смотрел как на союзников и серьезную помощь.
Быстро ориентировавшись в настроениях наших добровольцев, атаман принимает целый ряд мер, показывающих что Семенов был очень недурной дипломат там, где вопрос касался его собственной шкуры.
Из В[ерхне]удинска был скоропалительно отозван орган читинской чрезвычайки, и на замену ему прибывает представитель атамана, его родной дядя, генерал-лейтенант Семенов{135}, командующий войсками на нерчинском направлении.
Правда, окружение этого генерала было весьма подозрительно, и вряд ли он мог сообщить нам с полной откровенностью о своей миссии, однако его командировка официально рассматривалась как дружественный нам шаг.
Вскоре после прибытия в В[ерхне]удинск дяди атамана последовало предложение из Читы на имя генерала Войцеховского прибыть туда для урегулирования вопроса командования.
Об отношении к атаману Семенову наших добровольцев мы имели достаточно времени дебатировать с Войцеховским, и, как мне тогда казалось, генерал вполне разделял мою и большинства каппелевцев точку зрения: нельзя ни в коем случае соглашаться на подчинение наших частей в командном отношении атаману, даже и номинально. Зная атамана Семенова как сильного и искушенного в интригах человека, нельзя было ему оставлять даже и маленькой лазейки, по которой он мог бы пробовать проникнуть в нашу среду.
Поэтому было условлено, что главное командование над всеми войсками передается генералу Войцеховскому без какого-либо подчинения в командном отношении атаману. Если на это основное условие атаман не пойдет, то ему следует твердо заявить, что в противном случае мы не остаемся в Чите, а, поблагодарив атамана за гостеприимство, должны будем продвигаться дальше на восток.
О нашем решении и позиции, которую условлено было отстаивать, знали все старшие начальники наших частей и вполне разделяли эту точку зрения. Все, кроме генерала Сахарова, который уже тогда всецело принял атамано-читинскую ориентацию.
Как мне было известно, Сахаров неоднократно вел беседы по этим вопросам с Семеновым-дядей, а последний передавал результаты в Читу. Таким образом, атаман был вполне ориентирован о положении в В[ерхне]удинске. Должен был он знать и характеристику генерала Войцеховского: его непримиримость ко всему читинскому не была столь ярка и убежденна, как то надо было полагать. В дополнение к этому надо было учитывать и характер Войцеховского, неглубокий и способный под влиянием личного воздействия на самые неожиданные кунштюки… Я-то его знал отлично и помнил его лукавое поведение с членами «Комуча» в Уфе в дни переворота 18 ноября, а также и в день ареста «комучевцев»: заверяя меня и командование чешское, которому он в то время непосредственно подчинялся, что будет нейтрален как чешский офицер, на деле сам лично напросился на присылку в Уфу карательного отряда полковника Круглевского{136}.
Сильно опасаясь, что там, в Чите, его, Войцеховского, могут «обработать» в лучшем виде, я поставил Войцеховскому условие, что он один не поедет, а лишь со мной: так естественно, что командующий при вызове в Читу берет с собой и своего начальника штаба…
Однако в последний момент Войцеховский изменил свое первоначальное намерение и объявил мне оставаться в В[ерхне]удинске, дабы замещать его.
Мотивы перемены его первоначального решения настолько были искусственны, что в мою душу закралось определенное сомнение в чистоте намерений генерала Войцеховского. Пришлось примириться с новыми данными и, скрепя сердце, согласиться на его отъезд, но с непременным условием ни в коем случае на уступки атаману в вопросе управления войсками фронта не идти. По отъезде Войцеховского номинально командование принял генерал Сахаров, но фактически оно было поручено мне. При первом же визите моем к Сахарову я заметил не только некоторую долю иронии в его ко мне обращении, но и откровенное торжество.
Ждать событий пришлось недолго: от Войцеховского поступила телеграмма, в которой он сообщал, что все устроилось, как «Вы, Сергей Арефьевич, хотели, я назначен командующим всеми войсками Дальнего Востока, т. е. и семеновскими, а атаман Семенов номинально будет числиться главнокомандующим».
Игра была по всему фронту проиграна: Семенов не такой человек, чтобы удовлетвориться почетной ролью созерцателя, непременно попытается пробиться на роль главного руководителя военными русскими силами, в чем, конечно, ему всемерно будут помогать и японцы. Одна надежда на устойчивость наших добровольцев, а главное, наших верхов. В этих последних я сильно сомневался. Пример — генерал Сахаров. Затем, мало внушал мне доверия и генерал Вержбицкий. Последнего я знал за человека весьма неглупого и начальника с большим самолюбием и самомнением, он не остановится ни перед чем, чтобы добиться власти.
Значит, ирония Сахарова была не впустую, а основывалась на довольно хорошем расчете и уверенности, что один на один с атаманом Войцеховский будет, несомненно, побит, что и оправдалось.
Надо было спешить, и я телеграфировал Войцеховскому о необходимости поскорее со штабом прибыть в Читу.
Разрешение получено, перевозочные средства — броневик генерала Семенова 2-го — тоже, и мы приступили к погрузке.
Без особых приключений мы прибыли в Читу рано утром 27 фев[раля], и я прямо с вокзала пешком отправился в гостиницу, где было отведено помещение для чинов штаба.
Явился генералу Войцеховскому и немедленно с ним отправился к атаману — «представляться»… Мне, откровенно говоря, было не до формальностей, не эту цель преследовал я, садясь в автомобиль.
Атаман принял нас в своей канцелярии, не на квартире. При приеме присутствовал известный генерал Афанасьев{137}, которого почему-то вся общественность считала вдохновителем атамана на все нехорошее. Официально он был в роли военного министра, хотя официально его должность именовалась значительно скромнее.
И атамана, и Афанасьева я видел впервые; не знал их физического облика, но ни одного местечка не было для меня скрыто из их мира внутреннего: атаман широкоплечий, обладающий, по-видимому, недюжинной физической силой, чуть выше среднего роста, молодец, именно «добрый молодец», как их у нас на Руси изображали на плохих олеографиях-приложениях к «Ниве».
Яркий брюнет, в усах, с едва пробивающейся лысинкой, хотя на вид ему было не более сорока лет{138}. Прекрасные зубы и черные, как смоль, глаза хорошо освещали широкоскулое, немного монгольского типа, лицо.
Короткошеий, с простыми руками-лапами при коротких пальцах, все это рисовало очень характерно здоровяка, хитреца, сангвиника…
Афанасьев не был противоположностью, он даже чем-то напоминал атамана, но как фигура дополнительная: он был высокого роста и геркулес по сложению; румяный брюнет, с очень красивыми чертами лица, но красотой какого-то деревенского парубка. В обоих, и в атамане, и в Афанасьеве, чувствовалась недалеко (в каких-нибудь одном, другом поколении назад) «земляная сила». В таких «борцов» обычно влюблялись купецкие жены, вдовы и т. п.
Войдя в кабинет, я остановился глазами на атамане и глаз не мог оторвать — столько было в этом лице природной доброты… и лукавства: если он и мужик, подумал я, то, во всяком случае, очччень хитренький!!.
Атаман очень грузно поднялся, опираясь на палку с резиновым наконечником: месяца два тому назад атаман был ранен во время представления в театре{139}.
Я нарочно остановился у входа, чтобы переждать взаимные приветствия и представления. Поздоровавшись с Войцеховским, атаман выждал с большим достоинством, когда я себя назвал, улыбка осветила его лицо, но какая улыбка: сверкнули глаза и как-то посветлели, поголубели, черноту усов, натопорщенных по-кошачьи, подрезала белая, как кипень, полоска прекрасных зубов, зубов, которых не найдешь среди русского общества, т[ак] н[азываемой] интеллигенции, а так, где-либо попроще, «поземлистее».
Наткнувшись своими весело настроенными глазами на мое нескрываемое любопытство, атаман сразу переменил картину и, видимо, отказался от «игры».
Даже на момент его взор как будто затуманился, но атаман быстро собою овладел, и на лице вновь появилась улыбка, улыбка человека, который ничего хорошего от этого нового знакомства уже не ждет.
Глаза Афанасьева сверлили меня нестерпимо и недружелюбно, ясно, что моя характеристика уже лежала в портфеле клеврета атамана.
Атаман, как бы продолжая разговор, сравнительно недавно происходивший с Войцеховским и, по всей вероятности, касавшийся хозяйственно-административных функций, сказал: «Ну, вот, теперь вам, Сергей Николаевич, будет не так трудно дать нам полную картину, в чем нуждаются добровольцы…»
Взглянув на Войцеховского, я был поражен — на его лице не было никакого желания вступать с атаманом в дискуссию по столь неинтересным вопросам. Вообще, по-видимому, мой Сергей Николаевич и не собирался вступать в бой, в который я рвался на всех парах.
Помолчали. Назревал момент, когда обычный визит должен кончиться.
Но в те времена все было необычно: и я решил начать.
Обратясь к атаману, я спросил его, знает ли он, на каких условиях мы приняли его помощь нам и на каких условиях согласимся далее оставаться в Забайкалье.
В один момент лицо атамана покрылось серым и злым налетом: с таким, ярко выраженным монгольским, холодно-жестоким лицом я не хотел бы часто встречаться один на один. Атаман пристально на меня смотрел, слегка перегнувшись через стол, нас разделявший, вот-вот бросится!!! Я смотрел выжидающе, и так как атаман, видимо, не собирался мне отвечать, я повторил наши условия, которые (мной подразумевалось) должен был передать атаману генерал Войцеховский. Передал ли их точно и в подобающей форме последний, не знаю, я сильно сомневался и решил проверить.
«Наши условия коротки: удалить от вас всех тех, что до сих пор влияли на ваше правительство, и влияли в большинстве безответственно и отрицательно. Этот круг стремился в каких-то таинственных интересах всегда ссорить Читу с Омском, а последний с союзниками. Мне известно, что часть лиц из этого окружения вами уже удалена, но остался у власти генерал („Прошу великодушно извинить меня, ваше превосходительство“, — обратился я в сторону нетактично присутствующего при нашем интимном разговоре генерала Афанасьева.) Афанасьев. Между тем его удаление — одно из первых условий нашего дружеского к вам, господин атаман, отношения. Нам нужен ваш ответ на этот прямой вопрос…»
Афанасьев сидел красный как рак, низко склонив свою буйную голову. Краска вернулась и на лицо атамана. Помолчав, он ответил вопросом на мой вопрос: «Господа (обращение к нам обоим, ко мне и к Войцеховскому, больше даже к последнему…), господа, я не могу взять в толк, чем вам стал поперек дороги мой ближайший помощник по военной части. Он — прекрасный организатор…» Войцеховский молчал, очевидно, намереваясь дослушать до конца панегирик по адресу опального временщика при атамане. Я был другого мнения — надо было решать, рубя все препятствия… и я перебил атамана: «Вопрос в отношении генерала Афанасьева нами решен бесповоротно и теперь поздно и не время знакомить нас с его качествами. Нам нужно ваше слово, что генерал будет удален из пределов области…»
«Ну, раз вы настаиваете, господа, я согласен и заменю его генералом, приемлемым вами… Без помощника по военной части я остаться, сами понимаете, не могу…»
Момент опасный и ответственный: согласиться на оставление подобной должности при атамане значит оставить в руках атамана какой-то военный аппарат, от Войцеховского независимый и даже, наоборот, как будто довлеющий над нами. Быть решительным в этот момент мне препятствовало уже состоявшееся без меня какое-то соглашение о роли самого атамана во всем военном организме… Надо было теперь же найти компромисс…
Конечно, раз атаман признается нами как глава всей вооруженной силы, при нем должен быть облегченного типа военный аппарат. Это истина. Но надо этот аппарат обезвредить по возможности полно. И вот мы уславливаемся конкретно, что генерал Войцеховский совершенно самостоятелен во всех организационно-оперативных вопросах, но вопросы тыла глубокого, а также функции чисто инспекторские остаются за атаманом и за тем лицом, которое он избирает. Это нечто вроде военного министра. На том и покончили…
Затем вопросы были исчерпаны, и мы откланялись…
По пути в гостиницу Войцеховский старался мне внушить, что я немного переборщил, что ему было «жаль атамана» и как-то совестно, что мы, в сущности его гости, ставим какие-то условия, подчас не совсем справедливые: ведь атаман волен сам себе избирать помощников, иначе мы дискредитируем его авторитет. «Я с вами, Сергей Николаевич, совершенно не согласен: если мы проиграли одну позицию, уступив атаману главное командование и до некоторой степени контроль, это не значит, что мы склонны уступать и дальше. По этой плоскости мы докатились бы очень далеко… Вообще вопрос с атаманом нельзя считать окончательно и для нас хорошо решенным: нам придется к нему возвращаться не раз. Я понимаю, что это не совсем ладно и полезно для дела, но вы сами виноваты, что не разрубили узел сразу…»
«Что же вы хотите, чтобы я арестовал атамана и сел на его место, что ли? — не без злобной иронии парировал Войцеховский мои на него нападки. — Предупреждаю вас, Сергей Арефьевич, и всех, кто так, как вы, думает, что я на авантюру не пойду и ни свергать атамана, ни ставить ему палки в колеса не собираюсь. Это не в моем духе…»
«„Ноблез-оближ[224]“, — раз вы, Сергей Николаевич, имеете честь нами командовать, возглавлять каппелевцев — надо, чтобы между вами и массой добровольцев было полное согласие, иначе нечего было и огород городить: тогда лучше и честнее теперь же проходить дальше, без задержки в Чите…»
«Я, Сергей Арефьевич, всегда раньше вам говорил, что я совершенно не считаю себя подготовленным и способным вообще на роль чистого политика. Да, поверьте, нам трудно было бы в неизвестной обстановке Забайкалья и Читы конкурировать с атаманом, при его знании всех условий и, скажу откровенно, при его недюжинном таланте администратора и политика…»
На это у меня был готовый ответ: политик-то атаман был никакой, а лишь искусно заменял политику интригой и политиканством. А какой он администратор, мы не однажды имели случай убедиться…
Вывод был один верный и непреложный: между мной и генералом Войцеховским не было настоящего, сердечного согласия в затронутом вопросе, это был большой выигрыш для Семенова, если, конечно, он раскусил нас обоих, в чем я ни минуты не сомневался при его отличном знании людей и большом опыте.
Меня особенно тревожила та уступчивость атамана, готовность, с которой он шел нам навстречу: могло быть два объяснения этому — или положение его сильно пошатнулось, или он предполагает и уверен, что мы долго не выдержим своей роли… Скорее, последнее, и это особенно для нас грустно и опасно…
За массой нахлынувших на нас новых вопросов жизненных и специально военных, казалось, не оставалось места для иных впечатлений. Однако жизнь пробивалась настойчиво и невольно приковывала наше внимание к вопросам политики и, в частности, к личности атамана…
Там, в Верхнеудинске, из прекрасного далека могло показаться все в ином освещении, здесь, в центре всех событий, неприкрашенная действительность резала глаза. Оттуда нам рисовалось все так, что стоит лишь удалить некоторый персонаж из окружения атамана, и дело уладится, все войдет в норму. Первое разочарование не заставило себя долго ожидать.
Еще до нашего прибытия в Читу атаман нашел в себе достаточно такта, чтобы распрощаться с такими вопиющими своими привычками, как известная Маша-Шарабан{140}, прозванная так за прекрасное исполнение популярной в то время песенки-частушки «Шарабан». Эта наложница и наперсница Семенова, по словам местных аборигенов, имела какое-то непонятное влияние на атамана не только в делах интимного, но и общественного характера: и назначения, и даже курс политики направлялись ее маленькой и искусной ручкой, за которой чувствовалась рука твердая и жесткая. Возможно, что и японская, на службе которых она состояла, бесспорно. Они же первые и посоветовали женолюбивому атаману отправить эту диву подальше и от греха. Она выехала за неделю до моего приезда в Читу на восток, кажется, в Харбин, а затем и дальше в Пекин или, вообще, на один из китайских приморских курортов. Сопровождал эту диву адъютант атамана, который нагрузил свою дульцинею{141} изрядным запасом валюты…
Туда же на восток поспешно выехал и заплечных дел мастер полковник Свигайлов[225]{142}, оставив здесь, в Чите, своего подручного капитана Борщевского. Об их проделках я узнал все подробности от начальника всех бронепоездов, артиллерийского полковника. Последний явился ко мне с оригинальной просьбой-жалобой: он считал мой последний приказ о подчинении всех бронепоездов непосредственно генералу Войцеховскому неправильным, так как, по его мнению, бронепоезда в Забайкалье играли не столько военную роль, сколь политическую: там, в поездах, совершался суд и расправа над всеми злоумышленниками против режима атамана. В Чите откровенно говорили, что попасть на бронепоезд — крышка: там и концы в воду, человек пропадал, как в прорубь. Я сделал полковнику одну лишь уступку, один из бронепоездов оставлен в непосредственном распоряжении атамана, но с персоналом по моему назначению. При этом мной введено еще одно важное условие, чтобы этот поезд периодически заменялся следующим очередным, по выбору штаба.
Все эти реформы настолько не нравились бравому артиллеристу, что он просил уволить его от роли общего начальника над броневой силой… и откомандировать в распоряжение атамана… Я сделал больше, идя навстречу полковнику, я настоял на его увольнении и удалении вообще из Забайкалья…
И вот тут, чтобы спасти остатки своей репутации, полковник явился ко мне вторично и вылил всю броневую грязь на плечи и голову своего шефа, т. е. Семенова. Сколько было во всем этом правды, трудно учесть, но этого было достаточно, чтобы наполнить наши сердца скорбью великою…
Хватали, сажали в автомобиль и везли на ближайший разъезд «виновных», и там, в бронепоездах, начиналась вакханалия допросов с пристрастием, т. е. с пытками. Порка была самой, из всех способов вымогать признание, гуманной мерой…
В бронепоезда попадали не только граждане «семеновской сатрапии», но и «иностранцы», т. е. колчаковские чины армии и тыла, имевшие несчастье обратить внимание семеновского сыска на свою особу.
Знали ли об этом японцы? Безусловно, знали и одобряли, полагая, не без наивности, что это один из самых действительных и разумных способов поддержания порядка в крае, ими оккупированном.
Японская разведка (сыск) работала в полном контакте с семеновской, а представления первой неукоснительно принимались во внимание и к исполнению второй. Так рука об руку они и работали… и на наше несчастье и позор, и продолжали работать даже и после нашего прибытия… только в значительно более смягченных формах…
Так, несколько лиц, дававших мне нежелательную для Семенова информацию, через некоторое время «покинули» Читу. Когда я пробовал настаивать на расследовании, то всегда натыкался на стереотипный ответ: такое-то лицо числится «за японской контрразведкой»… а туда ни одно официальное русское лицо не было вхоже: японцы держали себя в этих случаях настоящими завоевателями-оккупантами…
Второй экземпляр семеновской Чека — капитан Борщевский — не стал выжидать, пока его арестуют мои агенты, он сам пошел навстречу превратностям, испытывая судьбу…
Мне докладывают, что просит его принять капитан Борщевский.
Входит здоровенный детина, молодой (не старше 30 лет), очень представительный и, я бы сказал, вкрадчиво красивый, до неприятности. Выправка — молодец, гвардеец. Дисциплинированность — не придерешься. Вооружен до зубов, как только могли и умели вооружаться все пореволюционные комиссары: разве пулемета не хватает… прямо к делу приступает.
«Я, ваше превосходительство, знаю ваше мнение о моей у атамана деятельности. Не затем я явился к вам, чтобы оправдываться. Мне надоело, претит скрываться, и я пришел откровенно вас спросить: если мои услуги вам не нужны — разрешите уехать отсюда вполне легально, не скрываясь…»
Я встал, подал ему руку и сказал: «Желаю вам, капитан, счастливого пути и чем скорее, тем для вас лучше…» Больше я его никогда не встречал и о нем ничего не слышал: так умеют уходить лишь сильные характером люди… и преступные типы…
А вот и жертва семеновского режима. На приеме подходит ко мне заплаканная дама, рекомендуется, опасливо озираясь все время. Она в трауре по сыне старшем, офицере, замученном, по ее словам, в бронепоезде Семенова за какое-то непочтительное выражение по адресу атамана. Прошла ко мне крадучись. Впечатление мало нормального человека и, во всяком случае, сильно измученного душевно. Просьба — принять ее второго сына — колчаковского офицера, снятого с проходящего мимо Читы поезда семеновцами… мучимого допросами и теперь только с нашим приходом отпущенного на поруки.
Очень прошу без всякого страха, открыто ко мне прийти ее сына. Является подобие не только офицера, но и человека вообще: опасливо озираясь, говорит шепотом, по лицу гуляет тик… «В чем дело?» — спрашиваю.
Мало связный рассказ, из которого можно, однако, отчетливо нарисовать безутешную картину семеновских порядков: проезжал мимо Читы, выхватили из поезда и подвергли допросу. Сначала вежливо, а ввиду отказа давать желательные палачам ответы прибегли к истязаниям. Полуживой труп бросили, как пса, на поруки родственников без права выезда из Читы. Выздоровел и попробовал перейти на нелегальное положение, но вскоре был выловлен и окончательно посажен в узилище… «Пожалуйста, ваше превосходительство, не выдавайте. Чтобы никто не узнал, что я был у вас, иначе мне конец», — заканчивает свое повествование жертва семеновского режима…
Несколько позже познакомился я со здешним судебным деятелем: неприкосновенность судей здесь, у Семенова, окончательно отменена, да и к правовому суду не принято обращаться, все в руках или военно-полевых судов, или же зависит от произвола, протекционизма, даже при уголовных преступлениях. Огромную роль играла Маша-Шарабан, у которой за солидную мзду возможно было добиться полной реабилитации.
Эта же Маша особенно преследовала дамский персонал, опасаясь, по-видимому, конкуренции: всех соперниц она ухитрялась через всесильного атамана изолировать, причем были случаи и заключения в монастырь, якобы за развратное поведение. В этом была особая соль, принимая во внимание поведение самой Машки. У Семенова был свой «двор», и Шарабан была царицей, при которой были (состояли) статс-дамы… Все это смахивает на сплетни, да, наконец, во время Гражданской войны все выскочки хотели и торопились использовать свое положение и пожить в свое удовольствие. Это так понятно… Скверно то, что в эту «придворную грязь» примешивалась политика, и сюда же невольно закручивался весь правительственный аппарат, развращаемый столь ненормальной обстановкой.
Далеко не все из окружения атамана были мерзавцы и спекулянты, были прекрасные и, насколько позволяла обстановка, даже честные люди.
Среди последних необходимо поставить особняком правую руку по административно-политическому управлению некоего господина Таскина{143}.
Если бы не было его возле атамана, то в придачу к царствующей распущенности, вероятно, и деловой аппарат потонул бы в море безалаберного распутства… и атаман давно бы скользнул в ту пропасть, которую он сам себе с таким упорством приуготовил…
Таскин почти бесконтрольно распоряжался в крае. Это он намечал те мероприятия, без которых Чита, по справедливости, могла бы называться попросту разбойничьим гнездом. Это он придавал «семеновщине» некоторый облик государственности. Наконец, это он и только он один спасал атамана от окончательного разрыва с выдвинувшим Семенова казачеством, несмотря на промахи формального руководителя Войсковым кругом и другого влиятельного члена из семеновских персонажей — Волгина{144}.
Недальновидности и тупоумию последнего нет названия: это сплошной «молчалин»{145}, перекраивающий в угоду атаману и его безответственных советчиков весь казачий аппарат и исказивший самую идею свободного Круга…
С этим последним, т. е. Войсковым кругом Забайкальского казачьего войска, мне пришлось столкнуться только раз и вот по какому поводу.
От председателя Круга, кажется Березовского, поступило на мое имя заявление-просьба сделать на Круге доклад о положении на фронте.
Генерал Войцеховский выезжал в тот момент на Нерчинский участок, а потому я дал свое согласие на информацию, полагая, что Круг не в пеленках у атамана и, во всяком случае, на подобный-то пустой шаг может сам решиться, обратив свою просьбу об информации непосредственно ко мне — начальнику штаба всех войск противобольшевицких.
Я уведомил председателя, что почту своим долгом прибыть на заседание Круга, когда мне то укажет сам Круг, с маленьким, но необходимым условием, чтобы «из избы не было вынесено сору»… Получив на последнее мое естественное пожелание удовлетворительный ответ, я в назначенный час отправился в помещение заседаний Круга…
Кворум на Круге был, но состав его был все же жидковат. Кроме того, меня несколько удивило наличие в отдельной ложе каких-то типов. На мой вопрос мне сказали, что это ложа атамана, а в ней его приближенные, т. е. та безответственная клика, которая делает политическую погоду в Чите…
Не придав должного значения этому обстоятельству, я приступил к докладу-информации…
По окончании доклада мне начали задавать вопросы отдельные члены Круга, зачастую выходя из рамок чисто военных дел.
Связь, и самая тесная, между делами на фронте и внутри края настолько очевидна и жизненна, что отказать давать ответы я не мог. И, конечно, не всегда был в силах оставаться в рамках лояльности по отношению к Семенову. Так, на прямой вопрос одного депутата — почему все мероприятия Круга, как бы они по идее ни были хороши, оканчиваются или полумерами при проведении в жизнь, или совершенно остаются втуне.
Я провел параллель между отношениями здешнего Круга к атаману и Круга, с которым я работал в течение нескольких месяцев в самые острые моменты жизни войска, мне родного, Уральского, и эта параллель, естественно, говорила не в пользу как здешнего Круга, так и в особенности атамана Семенова, который по своему существу являлся всегда полноправным господином, т. е. диктатором. В такие моменты, которые мы переживаем теперь, диктатура не всегда может быть подходящим образом правления. Надо пережить какой-то период, после которого сам Круг должен был прийти к сознанию своего бессилия справиться с обстановкой; и только после этого, совершенно мирным путем, без особого путча, возможен переход к единоличному управлению… Настал ли такой период здесь и пережило ли здешнее правительство само себя, я не знаю, судить не берусь, но, судя по той оппозиции, которая всегда наличествует в Круге по отношению к атаману, такой момент перехода власти еще не наступил, а потому преждевременная сдача своих позиций Кругом опасна и вредна. Только я произнес эти слова, как среди присутствующих в ложе соглядатаев атамана началось движение, и я краем глаза видел, что некоторые из них вышли из помещения Круга… очевидно, для доклада атаману. Когда я окончил все свои ответы, то отправился в штаб, куда через некоторое время прибыл ко мне генерал Зубковский{146}, заменивший генерала Афанасьева, и просил от имени атамана прибыть немедленно к нему во «дворец». Это был частный дом какого-то местного купца, реквизируемый атаманом под его частную квартиру. На крыльце меня встретил адъютант атамана и провел в комнату для ожидающих приема, а затем я был принят атаманом.
Семенов был, видимо, чем-то сильно расстроен и нисколько не старался скрывать это свое настроение. Он стоял посреди зала, окруженный своей обычной свитой, среди которой почему-то находился и генерал Сахаров. Докладчик с Круга, господин Волгин, был тут же, почему я сразу догадался о причине спешного вызова меня к атаману.
В руке у атамана был стек, как будто он только что вернулся с поездки верхом… Этим хлыстом атаман весьма недвусмысленно помахивал… Я сделал общий поклон и обратился к атаману о причине моего вызова. «Вы сейчас были на Круге?» — спросил сурово атаман.
«Да. Я был там по вызову председателя Круга».
«Вы делали доклад и коснулись вопросов, не подлежащих вашей компетенции», — резко заметил атаман…
«Я знаю пределы своей компетенции без всяких напоминаний и ваших указаний, господин атаман», — последовал мой ответ.
Атаман покрутил хлыстиком, а я на него очень выразительно посмотрел: он понял, что этим он меня не возьмет и что прежние его приемы воздействия на непокорных здесь не применимы.
Срывающимся голосом, в повышенном тоне он произнес: «Вы, господа, привыкли там самовольничать. Я здесь у себя этого не позволю. Мне с большим трудом удалось наладить работу с Кругом, а вы что, хотите ее разрушить. Этого я не потерплю, это вмешательство в мою компетенцию атамана. Если вам угодно продолжать ту разрушительную работу, которая велась там, то лучше всего я вам посоветую отсюда уходить и не мешать мне строить Россию и продолжать мою созидательную работу так, как я умею ее делать… и сделаю без вашей помощи…»
Выражения «там» ясно показали, с кем мы, каппелевцы, имеем дело: это не был наш союзник по сердцу, а друг поневоле, и вел себя подобающим образом, очевидно, наскучив постоянным зорким за ним присмотром. Захотелось на этом случае показать, если и не нам, каппелевцам, то хотя бы своим семеновцам, что он, атаман, еще атаманствует самостоятельно. Нотки раздражения в голосе, в позе и во всей его фигуре ясно показывали, как атаман скучает по прежней беспардонной деятельности, не знающей никаких препон, кроме, конечно, японцев, которые, к слову сказать, в эти «внутренние дела» не вмешивались. Манера говорить, не сдерживая ни интонации, ни выражений, ясно показывала, какая глубокая пропасть между нами, а также насколько живуча ненависть атамана ко всему «омскому» и «колчаковскому».
«Я не знал, господин атаман, — скромно ответил я, — что Круг у вас не обладает присущей ему самостоятельностью. С таким Кругом я бы отказался вовсе разговаривать… Что касается ваших скрытых угроз, а также выпадов против омского правительства и, в частности, против нас, каппелевцев, об этом я доложу своему непосредственному начальнику, генералу Войцеховскому». Сделав общий поклон, я вышел, чувствуя за своей спиной сверлящие меня ненавистью глаза атамана и его свиты.
Описанный мной инцидент еще глубже меня утвердил в намерении поскорее и окончательно выяснить позицию в отношении атамана нашего командного состава, и я, вернувшись, набросал проект моего обращения с вопросами к командирам частей нашей армии, о чем будет сказано несколько ниже. Вот вам и общественность, и Войсковой круг, права которых попирались на наших глазах…
Значение японцев мне стало ясно также с первых же шагов моей работы в Чите.
Во главе военного японского управления, естественно, стоял начальник 5-й японской дивизии генерал Судзуки.
Нестарый еще генерал, сухой и высокого, для японца, роста, всегда с милой, не приторной, как у прочих япошей, улыбкой — Судзуки на меня лично всегда производил очень выгодное впечатление: удивляешься, как мог столь явно культурный человек поддерживать семеновский режим. Неужели он не видел ту вакханалию взаимных сплетений в Забайкалье, единственной причиной которой была фигура самого атамана…
Жил генерал Судзуки совершенно замкнуто и появлялся в редких случаях, строго официальных, предпочитая все дела рассматривать и решать на совместных заседаниях в его кабинете. Квартира генерала была настоящий форт: это было здание гимназии, из которой выбросили учеников и поместили штаб дивизии. В вестибюле постоянно находился караул, а у самой двери постоянно торчал возле «глазка» часовой с примкнутым штыком: очевидно, опасение налета со стороны читинских граждан достаточно реально рисовалось в мозгу японцев…
Когда я бывал в штабе японском, всегда часовой меня останавливал и вызывал начальника караула. В зависимости от того, знал ли меня последний, или немедленно пропускали с вызовом караула в ружье для отдания воинской чести, или же приходилось ожидать выхода из внутренних апартаментов офицера… Затем меня обычно проводили к начальнику штаба дивизии, полковнику Куроки{147}. Это был типичный японец: маленький, довольно упитанный, жгучий брюнет с маленькими монгольскими усиками и с лукавой улыбочкой. Он терпеть не мог русских вообще, а при настоящем нашем положении эта ненависть была с дурно скрытой примесью какого-то ни на чем не основанного презрения. Видимо, его славный отец, герой Русско-японской войны{148}, не сумел внушить сыну должного уважения к русскому оружию.
На всех заседаниях и совещаниях Куроки обычно молчаливо заносил на страницы протокола ход заседаний, не больше, не давая себе труда ни вдумываться, ни высказывать своего мнения, одно лишь констатирование фактов и слов при по-собачьи преданном взгляде на своего начальника. Судзуки относился к своему начальнику штаба с плохо скрытой иронией. Почему: полагаю, что полковник Куроки был весьма недалек, и его отношение к нам, русским, постоянно менялось в строгой зависимости от настроения его начальника. Остальной персонал[226] японской дивизии был малоинтересен: это были достаточно себе на уме обыкновенные азиаты, малокультурные, фанатичные, лукавые, хитрые и весьма недалекие. Лица-маски, все на один шаблон, легко их перепутать и невозможно распознать их индивидуальную разницу, бесспорно, существующую.
Тон в дивизии задавал сам начальник, и этот тон был в отношении нас, русских, бесспорно благожелательный и всегда корректный. Постоянно чувствовалась какая-то излучавшаяся от Судзуки симпатия собрата по оружию. Ни в одном его вопросе, ни в его ответах и решениях никогда нельзя было отметить и тени двусмысленности, желания увильнуть, а тем менее надуть тем свойственным рядовому японцу способом, который не отличается ни этикой, ни умом. Подобные неумные промахи своих подчиненных, особенно своего начальника штаба, генерал Судзуки стремился всеми способами ослабить и следствия таковых промахов загладить.
К генералу Семенову Судзуки относился с обычным для японца равнодушием, и эта ровность в его к атаману отношениях служила для меня всегда некоторой загадкой. Что же думает в действительности этот неглупый человек, поддерживающий по приказу сверху режим, явно обреченный…
Позже для меня стало ясно, что Судзуки выработал в себе привычную манеру обращения к атаману, с которой никогда почти не сбивался, манеру не замечать эту персону: главным его двигателем при его высоком исполнении долга перед родиной была та ясная для него цель, которую поставили перед собой известные японские круги, использовать атамана для своих планов, а он, генерал Судзуки, охотно будет служить укреплению влияния здесь флага Восходящего солнца!.. Что и как будет дальше, это, по-видимому, не интересовало Судзуки. Для этой цели были к нему приставлены особые лица: целая миссия военных и статских людей. Во главе этой миссии стоял полковник Генерального штаба Ширасава.
Эта личность совершенно иной складки, чем остальной японский персонал[227]: небольшого роста, полноватый, с вкрадчивыми манерами, брюнет с прекрасным для японца цветом лица. Что-то женственное, но на наш европейский масштаб и взгляд, светилось в его глазах и веяло от всей его фигуры. Он в совершенстве владел языками, а также и дипломатическим искусством скрывать свои истинные намерения и мысли. В обращении всегда был ровен и любезен, как бы ни тяжело это ему доставалось[228].
Впоследствии я выяснил достоверно, что лично Ширасаве атаман Семенов был глубоко противен и антипатичен, но он всегда выдерживал ту роль, которая ему была указана свыше, для пользы его родины.
В период нашего выхода в Забайкалье в Японии происходила борьба партий по вопросу дальнейшего поведения в русском вопросе: одни настаивали на агрессивной политике, другие, наоборот, стояли на точке зрения большинства европейских государств и Америки — невмешательства…
В Чите были представители исключительно первого взгляда, так называемая военная партия, и наиболее ретивым проводником этих тенденций был полковник Ширасава. Этому последнему были, очевидно, даны наиболее полные инструкции, а генерал Судзуки являлся лишь представителем той силы, которая должна была поддерживать начальника военной миссии.
Состав миссии был весьма значителен, и туда входили не только военные чины японской армии, преимущественно офицеры Генерального штаба, но и статские представители дипломатического корпуса. К этой же миссии относился значительный кадр офицеров-топографов и переводчиков…
Как потом я выяснил, в состав миссии были включены и представители торгово-промышленного класса: именно по их указаниям и настояниям производилась работа планомерная и настойчивая по мирному завоеванию рынка и по захвату бесхозяйственных предприятий русских.
На моих глазах произошел такой факт. Вскоре после нашего прихода в Читу к нам явился русский промышленник, некто господин Кудрявцев, родственник бывшего у меня генерал-квартирмейстером в Челябинске Генерального штаба полковника Нарышкина{149}. Этот Кудрявцев был владельцем вольфрамовых копей под Читой. Его задачей было продать свои промыслы кому-нибудь и с полученным капиталом вернуться обратно в Советскую Россию, где его с понятным нетерпением ожидали родственники…
За содействием он обратился ко мне, и тут-то я выяснил, что помимо японцев подобную сделку по продаже приисков произвести ни в коем случае не удастся. Долго мы пробовали обойти японские руки и попытаться найти покупателя среди русских. Все напрасно: даже обращение к г[осподи]ну Таскину не помогло, а, наоборот, только ускорило осведомление о готовящейся сделке японцев: атаман Семенов, узнав через Таскина о предложении Кудрявцева, немедленно дал знать в японскую миссию; оттуда прилетел представитель промышленных кругов Японии и предложил свои услуги. Так как Кудрявцев не имел времени ожидать покупателя, то он немедленно согласился на предложение японцев, и сделка была совершена без всякой для последних конкуренции.
Кроме подобных, чисто коммерческих афер японцы не теряли времени и, пользуясь своим положением, всюду запускали свой глаз: не осталось ни одного уголка самого сокровенного, где бы ни побывал японец.
Частью это делалось в видах якобы настоящего момента, а частью откровенно на далекое будущее: все те уголки военной тайны, которые обычно скрыты от взоров иностранцев и куда этика не позволяла им открыто заглядывать, теперь подверглись истинному нашествию японских органов разведки. Спешно пополнялись недочеты картографического отдела японского Генерального штаба, а также проверялись по прежним планам стратегические предположения русского Генерального штаба. Изучались сети дорог и пропускная способность железных и водяных путей сообщения. Не оставлены были без внимания и средства края, в точности и практически изучаемые…
В результате более чем годичного пребывания в крае японцы могли считать, что они даром времени не потратили, и ближайший к границе плацдарм был ими изучен досконально: им не нужно было в будущем переодевать своих офицеров Генерального штаба прачками, кули[229] и т. п., эта работа была закончена. За это одно они должны были быть несчетно признательны исключительно атаману Семенову: он, спасая свою собственную шкуру, впустил в пределы государства нашего ближайшего соперника и соседа на Дальнем Востоке, позволив ему хозяйничать во всех областях. И ни в одной области японцы не принесли столько зла, как именно в области обороны страны, раскрыв совершенно наши карты и обнажив самое сокровенное. За это одно японцы вправе поставить огромный памятник Семенову, ибо без него, без его обязательных и предупредительных услуг они и по сию пору были бы так же слепы, как и перед войной 1904–1905 годов…
Значение японской оккупации для Семенова ясно само собой: без японцев он не играл бы той видной и, с точки зрения государственных интересов, столь печальной и гнусной роли, которая выпала ему на долю… Никакие оправдания здесь неуместны: что бы ни говорилось за атамана, он всегда в глазах как массы населения, так и руководящих слоев останется «атаман» в кавычках, т. е. человек без роду и племени, которому своя рубашка поистине ближе интересов общих, государственных.
Он явился той накипью, которая всегда, в годы смуты и мятежа, появляется на поверхности… Тут нет и признака таланта, одно лишь человеческое безудержное стремление к наживе и к хорошему куску пирога. Я даже затруднился бы приписать атаману страсть к власти: какая же это, в самом деле, власть, когда без указки и разрешения оккупантов невозможно ни шагу сделать.
Семенов был суров с подчиненными ему всеми слоями населения, здесь он твердо и неуклонно проводил не столько свои взгляды, сколько свои прихоти. Но опирался он всецело на японские штыки. До того противно было видеть и слышать атамана при его соприкосновении с японским командованием, что надо быть или отъявленным оппортунистом, или отъявленным трусом, чтобы спокойно взирать на бездну низкопоклонства атамана перед всем японским. Очень неуютно было сидеть на острие японского штыка, и много требовалось не только такта житейского, но и подлости безмерной, чтобы на таком острие сохранять, ко всему прочему, еще и «лицо». А ведь японцы не стеснялись и держали себя с атаманом вызывающе, у меня временами появлялось даже опасение, как бы они не перенесли и на нас эту манеру отношений…
Если мы взглянем, хоть краем глаза, на «боевое расписание» семеновской армии, то увидим, что он действительно должен был держать себя, что называется, тише воды ниже травы.
Вот его вооруженные силы к моменту нашего прихода:
Забайкальская дивизия — около 4 тысяч штыков.
Бурятская бригада — 1 1/2 тысячи штыков.
Военное училище — 1/2 тысячи юнкеров.
Итого: шесть тыс[яч] бойцов.
Азиатскую бригаду барона Унгерна{150} в счет принимать нельзя — это личные войска барона; Семенову они подчинялись лишь номинально.
Из указанных шести тысяч на фронте было всего, дай Бог, половина: юнкера и часть Забайкальской дивизии (по очереди) несли службу по охране столицы. Буряты постоянно находились в командировках на западе для подавления восстаний или для гарнизонной службы в тех или иных центрах административных, как то В[ерхне]удинск, Троицко-савск и т. п.
Все наличные, свободные от специальных задач, части выбрасывались на угрожаемый участок и там «дрались во славу атамана», т. е. казаки перманентно митинговали, изменяли атаману в зависимости от стратегического положения: попадала ихняя станица в полосу противника, казаки немедленно начинали «волноваться» и толпами переходить «в банды»… Улучшение положения снова приносило некоторое приращение сил атамана. Один барон был непоколебим в своей ставке «Даурия».
Барон Унгерн — это эпизод, быть может, и печальный, но от того нисколько не теряющий в своем значении, не получающий особой важности в серии протекавших здесь событий… Только эпизод…
Прежде всего, это неоспоримый маньяк, болезнь которого получила начало и прогрессировала в полной зависимости от революционных потрясений.
При этом надо отметить, что не столько личные переживания, сколько гибель общих идеалов, на которых был воспитан барон, потрясли его нервную систему и нарушили равновесие его психики. Барон явился к Семенову уже готовым маньяком, всюду видящим коммунистическую кознь и, как дон Кихот, готовый всегда послужить не за страх, а за совесть делу борьбы с большевизмом.
Сильный его характер, а также и преследующая его мания неминуемо тянули его к уединению: здесь, в своей «сатрапии», почти ни от кого не завися, Унгерн мог на свободе проводить в жизнь в ничтожном, конечно, масштабе те замыслы, которые рождались в его больном мозгу.
Недоверие ко всем и каждому проходило красной нитью во всей деятельности барона, вот почему ни один из его даже самых близких сотрудников не мог похвастать доверием барона. Вот почему и в своей ставке Унгерн был одинок бесконечно, отчего ореол его так долго оставался непоколебим: барон появляется перед своими «подданными» лишь со строго обдуманным решением и требует лишь выполнения беспрекословного… Не всегда его действия носят характер садизма, как некоторые хотят это изобразить: много полезных мероприятий можно отметить здесь, и только в одном барон был неизменен — это в вопросах мести, кары, направленных против большевиков и тех, кто имел неосторожность или несчастие возбудить подозрительность барона в этой области…
Для Семенова подобный человек, особенно в самом начале противобольшевистской деятельности, был настоящим кладом, и атаман за него ухватился, что называется, обеими руками: не только стеснять самостоятельность Унгерна, но и вообще иными способами вмешиваться в его сферу атаману никогда не приходило в голову… Унгерну подобная позиция Семенова понравилась, и он осел в Забайкалье…
В период революционных вихрей много всегда бродит вокруг «вождей» такого люда, голытьбы, преимущественно моральной, которая ищет, куда бы приложить избыток или своей неизжитой энергии, или своего аморального существа. Они вполне соответствовали по духу состоянию психики самого барона и, безусловно, нашли его каким-то несказанным верхним чутьем.
Сильный волевой стимул Унгерна импонировал на[230] этот в большинстве безвольный конгломерат русского безвременья, и в результате спаялась прекрасная, с точки зрения чисто военной, часть — Азиатская бригада барона Унгерна. Ее можно было пускать в самые опасные места фронта, держать длительно в любом окружении, не опасаясь пропаганды, но с одним непременным условием — с ними должен быть и сам барон. Без него, без его каторжно-рабской дисциплины эта банда-часть немедленно начинала разлагаться и терять одно за другим свои хорошие качества, а недостатки начинали безудержно превалировать… Так как сам барон никакого подчинения не признавал, то и на фронты Гражданской войны он с бригадой никогда не появлялся. Мы за все время раз пробовали вызвать его бригаду на фронт и немедленно должны были отказаться от содействия ее: барон не явился, а бригада стала не только бесполезна, но и опасна для своих же…
При всем своем отрицательном существе все же имели, как бригада, так в особенности сам барон, свои положительные стороны: «Соловей-разбойник», прочно засевший на станции Даурия, строго контролировал все, мимо него проходящее, и был воистину бичом для всех «неблагонамеренных» людей, как то: спекулянтов, откровенных мошенников в области народного и воинского хозяйства, трусов, стремившихся уклониться от фронта, неудачных администраторов и простых прожигателей жизни и казенного кармана…
Я знаю случаи, что немало типов из преступного тыла выходили из поездов задолго до ставки Унгерна и далеко-далеко обходили опасное место…
На мой прямой вопрос атаману, возможно ли потребовать барона Унгерна в Читу, атаман со смехом ответил, что это невозможно и нарушило бы стиль «ханской ставки»; кроме того, не надо напрашиваться на отказ, всегда подрывающий авторитет: так, однажды он, атаман, потребовал на ответ к себе в Читу Унгерна, и последний не только не прибыл, но и не ответил решительно ничего. На резкую меру Семенов не пошел, и барон остался самостоятельным в своей области. Не решились на вызов барона перед «светлые очи» Войцеховского и мы, каппелевцы: бригада без барона ноль, а барон перешел давно и возраст, и вообще способность жертвенного отношения ко всем людям.
Сильно побаивались Унгерна и проходившие мимо его ставки иностранные гости, но барон показал классную разборчивость в приложении своей энергии: почти ни один иностранец не пострадал от баронской заставы, а прошло их там немало, одних чехов более пятидесяти тысяч…
Зато грабители из семеновского окружения всегда служили молебны неизвестному божеству, если им удавалось проскользнуть через кордон барона… Единственно, для кого делал барон исключение, это для Машки-Шарабан… вероятно, из уважения к Семенову, а может быть, снисходя к его «особой» просьбе. Каждого своего сподвижника при вольном или невольном отъезде из Забайкалья Семенов оделял изрядным количеством валюты в русском золоте, четыре вагона которого из запасов омского правительства, транспортируемых на нужды окраины во Владивосток, атаман задержал самовольно в Чите. И вот, когда эти сподвижники атамана грузили свои «личные» запасы в вагоны, то каждый из них не раз воссылал самые искренние молитвы, чтобы Бог помог ему благополучно проскочить «через барона». Не всем это удавалось: барон через свою разведку, постоянно находящуюся в столице атамана, точно знал, кто, когда и по какой надобности проезжает. Помню такой случай: полковник Любимов, правая рука Семенова по интендантско-спекулятивной части, долгое время находился в Хайларе, где сбывал в пользу атамана (и свою, конечно) реквизируемые запасы хлопка и других не менее ценных предметов. Я, зная полковника Любимова лично еще по японской войне за отличного строевого офицера, вытребовал его на фронт. Никакие ходатайства перед атаманом не помогли Любимову отделаться от фронта, и он должен был со своей добычей, превращенной уже в валюту, направиться в Читу. И вот, когда он проезжал мимо ставки барона, поезд был остановлен и поставлен в тупике, где по приказу барона был произведен самый тщательный обыск, искали якобы большевицких агитаторов, а нашли «случайно» валюту у полковника Любимова. И Любимов, и сам атаман этот факт постарались замять, и, конечно, ни о каком расследовании не могло быть и речи, ведь, что называется, «вор у вора дубинку украл…»
Нас, каппелевцев, барон не задирал. Не помню ни одного факта столкновения его и с чешскими эшелонами.
Японцы для него, безусловно, были неуязвимы, а сами они относились к выступлениям Унгерна с полным азиатским равнодушием и безразличием…
Ядро японской дивизии находилось постоянно в самом городе Чите: поддерживать порядок в городе, а также на всем протяжении вдоль линии железной дороги Чита — Харбин японцы, по-видимому, ставили во главу своей задачи.
К западу от Читы японцы прочно удерживали, занимая постоянным сильным гарнизоном, короткий участок железной] д[ороги] Чита — станция Могзон.
Командировка в город Верхнеудинск бригады генерала Огаты была чисто временным военным маневром: с одной стороны, японцы хотели несколько помочь нашему выходу по сю сторону озера Байкала, а с другой, им необходимо было в какой-то мере и с какой-то неуяснимой целью завязать сношения с надвигающимися бандами, а позже и с регулярными красными частями…
Лишь только мы покинули В[ерхне]удинск, бригада Огаты была немедленно отозвана в Читу, отчего ни фронт, ни его глубина никаких изменений не потерпели: по-прежнему караулы в столице атамана и батальон на ст[анции] Могзон — вот все то же военное напряжение японцев. Становиться непосредственно лицом к лицу с бандами, наседающими на семеновские части на Нерчинском участке, японцам не улыбалось. Ко времени нашего переезда в Читу все поведение японцев на фронтах было, по меньшей мере, загадочно. Да, самую Читу они не отдадут. Они не позволят и отрезать свои сообщения с глубоким тылом через станцию Маньчжурия, но в то же время с явным для себя тактическим ущербом они позволяют бандам хозяйничать по всем прочим направлениям и совершенно равнодушны к поражению и частичным неудачам своего интимного друга Семенова. Так обстояло дело до самого вступления каппелевцев в Читу и даже до момента их выхода на фронт после месячного отдыха и устройства…
Только один раз японское командование заволновалось, когда на Нерчинском участке банды прорвали фронт Забайкальской дивизии и направились в разрез между Читой и ставкой барона: немедленно было дано «указание» последнему выдвинуть свои части в тыл зарвавшимся красным, а для непосредственного прикрытия ж[елезной] д[ороги] на угрожаемый участок ее был выдвинут японский батальон. Хотя Азиатская дивизия барона Унгерна своей задачи не выполнила, увлекшись побочными мелкими задачами по «успокоению» мирных казачьих станиц, тем не менее банды не осмелились тронуть необходимую японцам линию ж[елезной] д[ороги] (участок Оловянная — Маньчжурия), а повернули, достаточно неожиданно, на запад и прервали сообщение опять-таки только семеновских войск с Читой на участке Оловянная — Нерчинск. Узнав об этом, японское командование немедленно отозвало свой батальон в Читу, не обращая никакого внимания на вопли генерала Семенова (брата атамана), командовавшего на Нерчинском участке. Несмотря на полное отсутствие какой-либо определенной стратегической идеи в действиях красных банд на этом участке, как только им приходилось сталкиваться или угрожать непосредственно интересам японцев, их военное руководство немедленно пасовало, как будто получая тайный приказ избегать раздражать японское командование. Возможно, это было результатом какого-то тайного соглашения, заключенного в свое время генералом Огата в районе В[ерхне]удинска.
Подобное странное поведение японцев нас сильно заинтересовало, и мы с понятным напряжением ждали, как поведут себя японцы, когда красный фронт надвинется на Читу с запада.
Этот момент приближался: чешские эшелоны уже прошли через Кругобайкальские тоннели и за ними непосредственно продвигались и советские части из Иркутска. Полное сосредоточение каппелевцев почти закончилось: запоздала прийти в Читу та колонна, которая отдельно от главного ядра двигалась по северному направлению, по Ангаре на Баргузин, огибая озеро Байкал с севера.
Там шли «казанцы» полковника Перхурова и оренбургские казаки генерала Сукина. Когда эта колонна вышла на высоту Иркутска, здесь ее встретили части красного гарнизона Иркутска, поспешно отходящие перед наступающими с запада на Иркутск главными силами каппелевцев на север к Верхоленску…
Особенно много и серьезно беспокоил эту нашу колонну некто Карандашвили[231]{151}, партизан, очень талантливый, но поссорившийся с Калашниковым в Иркутске и самовольно ушедший оттуда на север, где он и наткнулся на генерала Сукина. Отбившись от этого серьезного и злобного партизана, генералу Сукину удалось, наконец, выйти в Забайкалье много севернее В[ерхне]удинска и пройти совершенно незаметно, минуя этот пункт, прямо на Читу. Таким образом, к 15 марта сосредоточение каппелевцев было закончено. Они предавались теперь вполне заслуженному отдыху, а штаб работал над реорганизацией всей этой 25-тысячной массы.
В результате этой работы к 20 марта боевое расписание каппелевцев приняло такую форму: они были разделены на два корпуса:
II [корпус] (считая корпус генерала Семенова, сражавшийся на Нерчинском участке, за I корпус) генерала Вержбицкого состоял из следующих частей:
«Воткинцы» ген[ерала] Ваха{152} — 1600 штыков.
«Иркутяне» ген[ерала] Бордзиловского — 1400.
«Якутцы» ген[ерала] Смолина — 800.
«Пермцы» — 800.
Итого — 4600 бойцов.
К этому корпусу была придана кавалерийская дивизия (1-я) ген[ерала] Миловича в 600 сабель.
Корпус Вержбицкого был готов раньше других, а потому его и выдвинули на более в то время угрожаемый участок фронта — на Нерчинск. В руках Вержбицкого было на этом фронте (Нерчинском) объединено командование. III корпус генерала Сахарова 1-го (бывшего главнокомандующего при адмирале Колчаке) состоял из:
«Самарцы» ген[ерала] Имшенецкого{153} — 2000 бойцов.
«Симбирцы» — 1600.
«Волжане» ген[ерала] Сахарова 2-го — 2000.
Это то ядро каппелевцев, вокруг которого навернулся весь остальной снежный шар добровольческих формирований. Это истинные, подлинные каппелевцы, которыми Каппель командовал с первых своих славных боев на Волге. И среди них настоящая старая гвардия — это «самарцы», с которыми он впервые перешел Волгу, взял Сызрань, Ставрополь н[а] В[олге] и Симбирск.
Принадлежащие также к этой старой гвардии «сызранцы» генерала Бакича{154} как оторвались в октябре 1918 года у станции Кинель от остальных каппелевцев, уйдя в Оренбург, так и оставались при Оренбургской армии (позже — Южная [армия] генерала Белова, а потом вновь атамана Дутова с октября 1919 года) и вместе с ней отошли из пределов Сибирского казачьего войска (от города Атбасара) под командованием того же генерала Бакича с армией атамана Дутова. Дальнейшая их судьба печальна: они перешли границу Монголии{155} в районе русского пограничного укрепления Бахты и китайской крепости Чугучак, где и были разоружены. Позже, по смерти атамана Дутова, предательски убитого его же бывшим вестовым{156}, распылились и для общего нашего дела совершенно потеряны{157}.
Затем к составу ныне наименованного «третьим» корпуса принадлежат перечисляемые в порядке ихнего присоединения к «каппелевскому ядру» следующие части:
«Казанцы» ген[ерала] Перхурова (присоединились к каппелевцам еще в сентябре 1918 года, тотчас же после падения города Казани) — 1200 бойцов.
«Ижевцы» ген[ерала] Молчанова (присоединились на месяц позже Перхурова — уже под Уфой) — 1800.
«Уфимцы» — 3500 (преимущественно татары).
«Камцы» — 2700.
(Обе группы сформированы были почти одновременно с «каппелевским ядром», но только в Уфе и совершенно независимо Генерального] штаба полк[овником] Пучковым, который теперь в чине генерала ими командовал. В Чите, приняв должность моего генерал-квартирмейстера, передал командование генералу Бангерскому.)
Слились «уфимцы» с каппелевцами лишь в декабре 1918[-го] по оставлении в первый раз города Уфы белыми частями.
«Уральцы» — из дивизии корпуса ген[ерала] Голицына, формировавшегося в свое время в Екатеринбурге, в районе 1-й Сибирской армии Гайды, позже — Пепеляева. Эта часть по своему духу и формированию принадлежала всегда к формированиям так называемого Сибирского правительства, тогда как выше перечисленные части III корпуса все сформированы были под «стягом Учредительного собрания», т. е. под и при самарском «Комуче».
Весенняя операция при адмирале Колчаке (март 1919 года) по стратегическим соображениям вынудила омскую ставку перегруппировать Уральский корпус генерала] Голицына в Западную армию ген[ерала] Ханжина (у которого я был начальником штаба армии), и с той поры эти «уральцы» постепенно превращались в каппелевцев, пока не были ими окончательно поглощены. От всего корпуса Голицына осталось всего 2500 бойцов под командованием ген[ерала] Бангерского, который их формировал в Екатеринбурге, сохранил их от разложения в периоды неудач и Сибирского похода и покинул их только по оставлении Читы, выйдя окончательно и персонально из борьбы ввиду приглашения его, Бангерского, на пост военного министра Латвии{158} (Бангерский — латыш по происхождению, с акцентом говорящий по-русски, но истинно русский по своему убеждению и по душе), — 2500 бойцов.
Егеря полковника Глудкина — 300 бойцов. Это тоже по своей природе часть не с Волги, не «комучевская», а сибирская… Составляли во время Сибирского похода нечто вроде конвоя генерала Лебедева, бывшего наштаверха при Колчаке.
Итого в корпусе генерала Сахарова бойцов — 17 600. К этому корпусу была придана родная ему кавалерийская бригада, так называемая Самарская, т. е. прирожденная «каппелевская», под командой ген[ерала] (произведен в этот чин атаманом Семеновым за поход) Нечаева{159}. Численный (боевой) ее состав — 400 сабель.
Итого в обоих корпусах бойцов: 22 200 штыков и 900 сабель.
Но кроме перечисленных частей имелись не вошедшие по боевому расписанию в корпуса, но принимавшие, во всяком случае, участие в дальнейших боевых операциях части:
Казаки сибирские с атаманом Ивановым-Риновым — 600 саб[ель].
Оренбургские (генерал Сукин) — 500 саб[ель].
Енисейские с атаманом ген[ералом] Феофиловым — 300 саб[ель].
Итого казаков всего — 1400.
Казаки почти слились с семеновскими войсками в силу родственных связей, а также благодаря политике и особым личным симпатиям[232] атамана сибиряков Ринова к атаману Семенову.
Совершенно особо стояли следующие части, проделавшие с нами поход, но в Чите не приписанные ни к одному из указанных корпусов:
4-я кавалерийская дивизия генерала князя Кантакузена — 600 сабель (кн[язь] Кантакузен тотчас же по прибытии в Читу просил освободить его от службы: он нашел своих родственников — семейство нашего русского посла в Японии Крупенского{160} и при помощи их предполагал выехать в Бессарабию, где у него было имение, в части, перешедшей в пределы Румынии{161}).
Екатеринбургская школа юнкеров полковника Ярцева — 150 челов[ек].
Всего в нашем распоряжении войск, собственно каппелевцев, было — 25 250 бойцов.
Все недостатки наших формирований, как то: вооружение, снаряжение, обоз, конский состав в коннице, все то, что за время похода нашего через Сибирь пришло, естественно, в упадок, все это было в течение месяца восполнено, и наши части к концу марта могли уже выступить на фронт.
Корпус генерала Вержбицкого выступил раньше, ввиду более быстрой его готовности, а также необходимости самой срочной поддержки Нерчинского участка, где семеновцы изнывали в борьбе.
На западном фронте было спокойно, но наша дальняя тайная разведка уже дала сведения о заметном шевелении вокруг В[ерхне]удинска: там по уходе наших частей, по мере продвижения чешских эшелонов на восток надвигались советские части, выдвинутые из Иркутска. В[ерхне]удинск стал центром не только военных приготовлений для дальнейшего похода на Читу, но и центром новой политической игры, создания так называемого «буферного» государства{162}.
Идея создания буферного [государства], т. е. промежуточного между сферой влияния Японии и нынешними границами СССР[233], принадлежит не японцам, это идея (уже претворявшаяся в жизнь в Версале{163}) вершителей судеб всего мира — победителей в Великую войну…
Япония лишь скопировала образец{164}, стремясь ближе держаться подлинника. К этому ее вынуждали чисто внутренние причины: во-первых, неудача, срыв завоевательного плана могущественной партии военной, а во-вторых, сознаваемая неудача в выборе тех рук, которыми эта партия намеревалась загребать жар.
В самой метрополии накапливалась не менее сильная оппозиция, с которой приходилось считаться и которая энергично протестовала против широких устремлений отхватить у «больной» России то, что, так или иначе, «плохо лежало». В результате протестов на поддержку метрополии рассчитывать было нельзя, надо было ограничиваться теми средствами, которые находились под рукой. Между тем приближался момент, когда этих сил явно было недостаточно, а со стороны Советов ясны были намерения не уступать ни одной пяди русской территории.
Иметь неприятное соседство в лице правящей в России коммунистической партии с ее напористой пропагандой, от которой не застрахованы даже твердоголовые самураи, не улыбалось никому в Японии.
Вот почему планы воинствующей партии не ликвидировались сразу, одним росчерком пера, но сильно видоизменялись: никакой военной поддержки в район Читы давать нельзя, но надо все же как-то сдержать напор коммунизма: готовый образец «буфера», казалось, наиболее отвечал планам Японии, и волки были сыты, т. е. дружественные государства, из них на первом плане была Америка, и овцы были целы, т. е. Япония не втягивалась в безнадежную борьбу с многоликим противником, имеющим к тому же многочисленных союзников и в самой Японии.
Генерал Судзуки, поскольку его о том спрашивали, не был сторонником этой идеи: он сознавал, что выбор японцев себе союзника, соглашавшегося таскать каштаны из огня во славу Страны восходящего солнца был, неудачен. Но и только: простая перемена союзника, по мнению Судзуки, вполне исправляла положение, т. е. достаточно вместо Семенова посадить другого более задачливого генерала (скажем, например, Войцеховского), и дело будет в шляпе.
Начальник военной японской миссии в Чите и его влиятельное окружение, вроде генерала Фукуды, наоборот, полагали, что всякое чисто военное предприятие осуждено на конечную неудачу: рано или поздно, но Советы накопят столько сил, что с наличной одной дивизией не справиться.
В результате произошел легкий конфликт между чисто военным командованием и политической миссией. Последняя победила, так как ее менее определенные планы не грозили втянуть Японию в длительную войну с малой надеждой на успех.
Когда вопрос определился, то генерал Судзуки немедленно отозвал бригадного генерала Огата из В[ерхне]удинска, ссылаясь на военную надобность, и, умыв руки, предоставил политикам выбираться из заваренной каши своими средствами.
Вот основная причина столь загадочного поведения японского командования в Чите. Сначала как будто победил план, проект смены Семенова, в результате чего нас на Мысовой и выпытывали японцы: нельзя ли заменить атамана Семенова командиром доблестных каппелевцев…
Как мы уже видели, этот план не прошел: Войцеховский наотрез отказался самостоятельно продолжать политику атамана и ее поддерживать.
В руках японцев оставался все тот же испытанный и, по их мнению, прочный козырь — атаман Семенов.
С этого момента, не изменяя своей всегдашней политике «разъединяй и властвуй», японцы просто перестали нами, каппелевцами, интересоваться как величиной политической, и все свои помыслы направили на дворец атамана: здесь все было ясно для японцев, а потому нельзя было ожидать никаких сюрпризов.
И мы, каппелевцы, вскоре почувствовали по отношению к себе почти полное равнодушие со стороны японцев: нами занимались лишь постольку поскольку; иными словами, создался на нас довольно обидный взгляд как на пушечное мясо, способное избавить макак от излишних жертв человеческой (японской) кровью…
Масса очередной работы настолько между тем нас всех засосала, что положительно не оставалось времени разобраться в «высокой политике» японцев. К тому же и тинистые пути политики Семенова нас достаточно надежно отвлекали от истинного направления.
Я лично считал, что нам, прежде всего, надлежало завоевать себе первую роль в политической игре, а для этого если и не удалить Семенова, то стремиться всемерно свести его позицию на нет в глазах главным образом тех же японцев. Но прежде, чем начать действовать, надо было получить уверенность, в некотором роде мандат, что ли, программу наших дальнейших шагов в политике.
Мной был составлен «опросный лист», в котором предлагалось нашим верхам решить целый ряд вопросов.
А именно:
1) Как смотреть на атамана Семенова — способен ли он отрешиться от прежней своей политики вассала по отношению японцев.
2) Если это невозможно ожидать, то допустимо ли продолжать работу совместную с ним.
3) Если и на этот вопрос ответ будет отрицательный, то как поступать дальше, т. е. удалить ли Семенова с нашего пути и взять кормило власти в свои руки или же нам самим удалиться, отойти от этого дела и попытаться найти себе приложение где-либо в ином районе.
Отвечая лично на первые два вопроса отрицательно, я третий вопрос решал за удаление атамана и замену его генералом Войцеховским, поскольку он, конечно, отвечает новой миссии.
Генерал Войцеховский, относясь скептически к первым двум вопросам, на третий отвечал решительно, что заменить атамана Семенова лично он ни в коем случае не возьмется. В то же время и уступать первую скрипку в предстоящей борьбе и работе кому-либо из других каппелевцев он, по-видимому, не был расположен.
Вот почему Войцеховский и поторопился, с одной стороны, согласиться на возглавление всеми вооруженными русскими силами Забайкалья и Дальнего Востока атаманом Семеновым, а с другой, уже тут же искал заместителя ему, но способом весьма оригинальным и, я бы даже сказал, вероломным: ни с кем не посоветовавшись, Войцеховский организовал связь с владивостокской властью, которая в этот момент переживала кризис: там, во Владивостоке, и на всем Дальнем Востоке вообще шла подпольная работа по передаче власти в руки элементов, родственных Политическому иркутскому центру и имеющих затаенную мысль при первом удобном случае передать эту власть в руки самых чистокровных коммунистов… Об этом шли усиленные переговоры между Владивостоком и Иркутском, и мимо нас в чешских эшелонах проскальзывали советские эмиссары.
Владивосток имел во главе своего военного аппарата весьма одиозную фигуру, нашего старого знакомого, генерала Болдырева{165}, одного из директоров Сибири, порождение Уфимского, так называемого Государственного совещания.
К нему-то с открытой душой и с камнем за пазухой по отношению как к атаману, так и к своим соратникам обратился Войцеховский. Когда телеграфный запрос Войцеховского в адрес Болдырева был перехвачен Семеновым, то от последнего немедленно явился за соответствующими и весьма понятными разъяснениями парламентер — господин Таскин.
Положение Войцеховского получилось не просто не веселое, но прямо-таки некрасивое: его явно уличали в двойной игре, и надо было иметь много гражданского мужества, чтобы давать сколько-нибудь логические ответы на, естественно, недоуменные запросы атамана.
Войцеховский вышел из положения прямо по-солдатски, как рубака, конквистадор, но не политик: «Я не считаю для себя обязательным спрашивать совета в моих политических шагах у атамана Семенова, а также и не признаю права атамана требовать консолидации наших с ним политических шагов. Я беру весь этот инцидент на свою полную и единоличную ответственность. Я считаю положительно необходимым искать себе союзника в иной области и с ним сообразовывать дальнейшие мои политические шаги».
Логики в таком ответе было немного, но зато решительности, когда его прижали к стене, достаточно…
Все свои ответы Войцеховский заканчивал требованием — пропустить его запрос-телеграмму по адресу.
Полдня было потрачено на уговаривания: ни один мелкий эпизод из жизни Дальневосточной республики не был упущен атаманом, лишь бы разубедить Войцеховского и отговорить его от запроса:
«Болдырев, — говорил устами Таскина атаман, — в полном окружении полубольшевиков, а потому искреннего ответа вы, Сергей Николаевич, от него не дождетесь. Кроме того, надо знать хорошо, как я, положение там, во Владивостоке, чтобы ни в коем случае не стремиться войти в прочную связь с ним».
Затем, всякие переговоры с Владивостоком могут японцам не понравиться, и они, не оценив благих намерений генерала Войцеховского, способны сделать из этого шага соответствующие выводы, весьма для Войцеховского неблагоприятные. Японцам эта выходка Войцеховского не понравилась, и они старались через атамана добиться перемены позиции, но, увы, они не знали нашего генерала: чем больше его уговаривали, тем прочнее он стоял на своей позиции, а, мол, напугались, значит, мой шаг правилен.
Кроме того, считая себя достаточно скомпрометированным в глазах японцев и атамана всем своим предыдущим поведением истого независимого конквистадора, Войцеховский, не находя в себе способности прямо вырвать власть из рук Семенова (с чем бы, в конце концов, японцы, по моему мнению, примирились бы), он, Войцеховский искал себе пути отступления. Угроза оказалась действительной, Семенов не на шутку перепугался.
Наконец, когда все способы убеждения непокорного генерала были атаманом применены и не привели ни к какому результату, запрос был направлен по адресу, и через день мы получили ответ, который гласил буквально так: «Я полагаю, — отвечал маститый Болдырев, — что междоусобную брань пора кончать. Здесь мне удается найти какие-то пункты для соглашения. А потому ни о каких новых авантюрах нельзя и мечтать…»
Этот ответ был истинным торжеством Семенова над Войцеховским: первый оказался много дальновидней, а Войцеховскому пришлось лишь расписаться в своей полной несостоятельности как политика.
С этого момента начинается новая эра взаимоотношений генерала Войцеховского и атамана Семенова: со стороны первого это полное подчинение в политике атаману, а второй имел в кармане явный и неоспоримый документ лукавства и всегда возможного восстания против его, атамана, авторитета. Если Сергей Николаевич еще искал почвы для окончательного примирения с читинским богдыханом, то последний ни в коем случае не мог забыть подобного факта и доверять человеку, так жестоко его обманувшему.
Под впечатлением указанного столь неудачного, но вполне самостоятельного политического выступления Войцеховский явился на то, мной с большим трудом организуемое собрание старших начальников из каппелевцев, на котором должен был решаться столь трудный и важный вопрос, по существу своему означавший — быть или не быть.
На собрании председательствовал Войцеховский, в своем вступительном слове прямо заявивший, что это собрание им собрано по просьбе и представлению его начальника штаба и что он, командующий войсками, выскажет свое мнение в конце, а теперь просит начинать самого младшего из присутствующих…
Начались доклады, и устные, и в письменной форме…
В устах одних они рисовали море той политической безграмотности, в которой почему-то большинство не стеснялось признаваться, хотя мы жили и работали уже третий год в обстановке чисто военно-политической.
Другие, более грамотно политически мыслящие, или заявили себя открытыми приверженцами атамана, находя, что мы, каппелевцы, здесь гости и что вне Семенова несть спасения и последнего надо брать таким, каким нам его послала судьба. Иначе будет рознь и бесплодное прозябание.
Или же, наоборот, признавали невозможным дальнейшее наше пребывание в «семеновской сатрапии» и требовали скорейшей ликвидации вопроса в целом. Какой способ ликвидации нашего тупика, в котором мы очутились благодаря политической малограмотности нашего признанного вождя генерала Войцеховского, будет избран — вопрос второстепенный, и его выбор они предоставляли всецело командованию…
Нечего говорить, что за подчинение атаману безоговорочно стоял генерал Сахаров 1-й.
Поразил меня ответ генерала Вержбицкого, которого я почитал полководцем невысокой степени, но полагал, что он вполне толково разбирается в политических вопросах.
Его ответ уклонял нашу линию поведения в такую сферу, в которой с трудом возможно было разобраться; причем главная мысль так была запрятана глубоко в цветах витиеватых формул, что, только сильно проработав редакторским карандашом, возможно было догадаться — куда этот генерал клонит. Из его ответов одно для меня стало ясно, что генералу Вержбицкому в создавшемся бессмысленном положении было прекрасно, как рыбе в воде. Или он чего-то недодумал, или же сильно скрывал свои истинные мысли. У меня даже получилось впечатление (да простят мне это откровенное мнение о нем), что Вержбицкий вполне сознательно запутывает вопрос, чтобы в этой мутноватой водичке половить рыбку…
Подавляющее большинство высказалось за сохранение добрых отношений с атаманом Семеновым персонально, но отнюдь не с его сотрудниками. Сотрудничество с японцами они также допускали, но в весьма сдержанных тонах.
«Итак, — резюмировал собранию результаты совещания генерал Войцеховский, — мы склонны признавать атамана Семенова, но без его окружения…»
Я был сильно разочарован в своих соратниках: ни одного почти обличительного факта, все очень, очень мило в райском уголке атамана-отца. И, по-видимому, для многих атаман уже рисуется именно таким атаманом-папашей, благодаря той помощи, которая была нам оказана, и к этому факту большинство подходило с открытой душой, не замечая того, какое дело и какого авантюриста, в сущности, мы собираемся прикрывать и своим именем, и собственными своими головами…
Формально в выигрыше оказался генерал Войцеховский: его формула признания атамана без окружения получила подавляющее большинство…
По предложению Войцеховского я взял слово для того, чтобы резюмировать наше собрание, а Войцеховский, кроме того, ликовал, как-то я выберусь из положения, мной же, по его мнению, созданного…
Чтобы быть хорошо понятым и чувствуя, что надо сжечь корабли, чтобы с честью выйти из положения достаточно щекотливого, я решил говорить правду и откровенно, никого не щадя.
«Да, для мещанина, не видящего дальше своего носа, настоящее наше положение можно считать почти благополучием: вчера еще нищие, в буквальном смысле этого слова, мы, каппелевцы, сегодня уже представляем если и не грозную силу, то, во всяком случае, достаточно внушительную, чтобы с нами считались. И с нами считаются, насколько верно я улавливаю положение. Но кто с нами считается — один атаман Семенов. Ни японцы, ни красные с нами считаться не будут — просто они к тому не имеют достаточных оснований (в публике протестующее шевеление). Я на этом настаиваю, и вы, господа, в этом скоро убедитесь сами, мне же это виднее, с горы. Пока поверьте на слово. Доказательства не заставят себя ожидать. До первого серьезного столкновения. Но это вопрос чисто военный, для нас наиболее, быть может, чувствительный, но в то же время и наиболее простой. А вот вам другая плоскость, выхода из которой я не вижу, если мы будем продолжать нашу политику: когда мы прибыли в Забайкалье, к нам началось настоящее паломничество из гущи не только интеллигенции, но и из толщи народа. Так было в В[ерхне]удинске и отчасти здесь, в Чите. Но теперь уже не то: волна надежд и чаяний уже начинает заметно идти на убыль. В нас, если можно так выразиться, начинают разочаровываться. Скажу даже более резко, но ближе к истине — нам перестают верить. И не долго ждать момента, когда наше имя свяжут прочно и не без основания с именем атамана… После этого нам грозит политическая смерть: мы из фактора не только военного, но и в большей даже степени политического обратимся в простое орудие политики нам чуждой и даже враждебной — я разумею здесь, конечно, политику атамана и японцев. Кроме прямого признака — ослабления к нам интереса со стороны широких кругов местной общественности, у меня имеются и иные симптомы, а именно: каждый наш шаг, идущий вразрез с мнением атамана и его окружения, встречает все более и более упорное сопротивление, сопротивление достаточно настойчивое и, я бы выразился, злорадное, что ли. Все труднее и труднее становиться работать в атмосфере удушливого подсиживания со стороны атамана. Вот вам пример: ко мне на днях является генерал Зубковский, новый, не коронованный военный министр при атамане, и заявляет, что все операции перед их выполнением должны быть даны на санкцию атамана, т. е. его, Зубковского. Иначе атаман будет в затруднении решить вопрос о материальной поддержке данного нашего оперативного начинания. Я отлично понимаю, что фактически это просто жупел и ни один наш план не подвергнется изменению, но самый факт некоторого контроля для нас не приемлем. Это раз.
Второе еще, пожалуй, более грустное положение — это (да простят мне присутствующие некоторую резкость) наличие среди нас перебежчиков в стан атамана. И это факт нашего малодушия, который я единицами могу отметить лишь теперь пока, т. е. на втором месяце нашего здесь пребывания.
Над этим фактом нам надо бы серьезно задуматься, так как через месяц-другой положение изменится еще глубже и не в нашу пользу, т. е. не в пользу нашего прославленного единения.
В данный момент мы с известным правом и не без гордости называемся „каппелевцами“, боюсь, что через полгода, а быть может, и раньше значительно это славное знамя придется свернуть и по необходимости встать под другое, менее доблестное знамя. Общественное мнение уже предвидит эту эволюцию, и среди широких слоев населения никто больше не делает разницы между нами и „семеновцами“. Положение, как сами изволите видеть, незавидное: от одного берега отошли, к другому не пристали, ибо нам атаман во веки веков не забудет, что мы вынудили его пережить много горьких и неприятных дней, заставив сдать нам временно свои позиции… Только временно — тактика оказалась блестящей: атаман показал, что он умеет ждать, и не сложа руки, а ожидать, деятельно работая, в свою пользу, конечно. Результат налицо…»
Как бы в подтверждение моих последних слов в дверь через адъютантов кто-то врывается с площадной бранью по адресу нашего почтенного собрания. Я быстро выхожу, чтобы выяснить причину нарушения нашего заседания, и сталкиваюсь с генералом Нечаевым, начальником Самарской кавалерийской бригады. Генерал был совершенно во хмелю и размахивал руками, кому-то грозя. Он был при полной боевой амуниции.
Я спросил его, что ему угодно и почему он является на почтенное собрание в таком виде. В ответ раздалась площадная брань. Тогда я приказал адъютанту отвезти генерала на его квартиру и дать знать коменданту города, чтобы проследил за исполнением моего приказания и завтра доложил бы мне. Во время разговора я незаметно обезоружил сильно захмелевшего офицера и захлопнул дверь, приказав бдительно охранять наш покой…
Вернувшись в собрание, я спокойно продолжал свою речь, упомянув в подтверждение и происшедший только что инцидент. Личность генерала Нечаева была хорошо известна каждому каппелевцу: это был прекрасный и храбрый лично офицер, вступивший в наши ряды еще на Волге. Впервые я с ним близко познакомился на Уфимском фронте, в ноябре 1918 года, когда со своим эскадроном ротмистр Нечаев спокойно следовал в тыл, оставив самовольно фронт. Ко мне в штаб группы он явился за тем, чтобы пополнить свои запасы на предстоящий «далекий путь». «Куда же вы, ротмистр, собрались и почему покинули своих „самарцев“?» — задал я ему вопрос.
«Да, чего там воевать. Довольно уже повоевали, надо и отдохнуть. Иду в глубокий тыл», — развязно ответил этот партизан.
На мое тогда категорическое требование повернуть обратно и присоединиться к группе генерала Каппеля Нечаев ответил отказом…
Чтобы не поднимать серьезной истории, тем паче что выход в тыл всей группы Каппеля в то время был решен положительно, я не принял никаких суровых мер против самовольного ротмистра, а лишь сообщил о факте Каппелю… а также оповестил всех тыловых комендантов и штаб фронта в Челябинске…
Во время Сибирского похода Нечаев ничем не привлекал нашего внимания; лишь по приходе в Читу я узнал, что он стал заядлым сторонником Семенова, на почве, конечно, рюмки. Это была одна из первых жертв атамана, поставившего своей целью пробить брешь в нашем сплоченном организме. Когда, и очень легко, переходили в лагерь атамана казаки всех войск, и по одиночке, и целыми частями, я не удивлялся — у казаков всегда была тяга к атаманам, под крылышком которых надеялись пожить вольготно. Но тут мы имели дело уже с нашими коренными перебежчиками в чуждый лагерь…
(Примечание: впоследствии, когда наши части распылились окончательно и должны были искать приюта в Маньчжурии, под крылом все тех же японцев, мы встречаем фамилию Нечаева в числе первых добровольцев, вступивших на скользкий путь службы в русских отрядах, формируемых по указанию японцев и под высоким руководством все того же Семенова. Здесь этот доблестный офицер потерял руку в боях за неизвестные и чуждые цели. Где он теперь — мне неизвестно{166}.)
Между прочим, пользуясь своей прерогативой главнокомандующего, атаман Семенов многих офицеров произвел в следующие чины, и поскольку он, Семенов, при производстве младших чинов считал своей обязанностью запрашивать генерала Войцеховского о согласии и мнении, при производствах высшего персонала каппелевцев эта вежливость не соблюдалась. Таким контрабандным путем был произведен в генералы и полковник Нечаев{167}.
Семенов знал, что делал, и умел брать многих из нас, слабых, и лестью, и деньгами…
Так, в сущности, бесславно и без ощутительных результатов закончилось наше совещание, на которое я возлагал столько надежд.
Об этом совещании узнал и атаман, и его недоброжелательство к Войцеховскому и особенно ко мне возросло неимоверно…
Горючего материала было вполне достаточно: еще не прошли чешские эшелоны, и поводов задраться было больше чем достаточно…
В Верхнеудинске между нами было условлено, что чехи должны через Читу пройти беспрепятственно — «и чем скорее, тем для всех нас и для самих чехов лучше», — всегда добавлял Войцеховский.
В этом решении не было места каким-либо особо нежным чувствам, которыми так стремился всегда уколоть нас с Войцеховским Семенов. Налицо был один сухой расчет: когда чехи на линии и тянутся через наши фронты, то кроме беспорядка и диссонанса на ж[елезной] д[ороге] ихние эшелоны все время служат яблоком раздора между нами и атаманом. Со стороны последнего все время раздается по адресу чехов угроза, сопровождающаяся нередко кивком и в нашу сторону.
Не останавливался Семенов и перед клеветой. Зная, что мы, каппелевцы, связаны прочными узами братства по оружию с чешскими легионерами еще с берегов Волги, атаман стремился убить одним выстрелом двух зайцев — напакостить чехам, а когда мы будем заступаться, то пытался скомпрометировать и нас этой дружбой…
Так, не успели мы появиться в Читу, как атаман затеял нелепый процесс, с вызовом свидетелей и очевидцев будто бы убийства систематического русских женщин в чешских эшелонах…
Между прочим, с подобным обвинением выступал атаман не впервые: до нашего прихода в таком же преступлении Семенов пытался обвинить и американские войска, покидавшие Верхнеудинск… Когда же это сорвалось, атаман обвинил американцев в злостной спекуляции с мехами, якобы скупаемыми американцами за спирт и табак у местных промышленников по ценам, приблизительно тем, что практикуются просвещенными мореплавателями среди патагонцев…
Я охотно пошел на гласное разбирательство и командировал своего представителя в комиссию (смешанную) по этому делу, но Семенов, заваривший всю кашу, своего представителя не послал, уклонился. Комиссия, конечно, никаких преступлений не обнаружила, и конфуз получился страшный, так как вопросом заинтересовались и союзники, в частности японцы. Каково же было разочарование наших милых «оккупантов», когда поклеп атамана стал во весь свой неприглядный рост.
Когда затем мне пришлось беседовать с японским командованием, то стало ясно, что они до сей поры не имеют никакого понятия о роли чешских легий во всех русских делах.
Все их сведения ограничивались теми полуграмотными докладами, информациями, которые они могли получить из рук все того же Семенова и его окружения. Они совершенно не знали, что чехи дрались еще на фронте германском, и с большим отличием, что было засвидетельствовано всеми русскими начальниками. О их роли в Гражданской войне японцы знали не больше и, во всяком случае, в сильно искаженном виде, через преломление «сибирское» и, по преимуществу, «сахаровское».
Этот генерал (Сахаров) откровенно изменил нашей позиции и открыто перешел в лагерь атамана и японцев.
Его ориентация на Страну восходящего солнца была столь же ясна, как и противна: это он в свое время подбивал своего друга, наштаверха при адмирале, генерала Лебедева, на союз с японцами какой угодно ценой. Возомнив себя не только большим полководцем, но и политиком, Сахаров решил и здесь, в Чите, подвергнуть еще раз переэкзаменовке свою сильно подмоченную репутацию и добивался этого всеми правдами и неправдами через атамана у японцев: ведь в свое время ему подобные маневры сравнительно легко удавались. Так, он обошел генерала Нокса, втерев последнему очки своими «аракчеевскими казармами» на Русском острове и наводнив наш многострадальный фронт недоучками-офицерами, воспитанными им на палочной дисциплине: этот сахаровский продукт никогда не привился на нашей почве здорового добровольчества{168}…
Японское командование рассматривало весь Чехословацкий корпус как компанию трусов, в свое время благополучно изменивших на германском фронте своим знаменам. Это, по их информации, были только шкурники самой чистой воды, не способные ни к каким военным операциям.
В Сибири эти «бравые чехи» только и делали, что интриговали, торговали и грабили население. Вот что знали о чехах японцы из уст господ «Сахаровых».
Мы-то, каппелевцы, отлично знали и ценили ту огромную помощь, которую оказали чешские легионеры нам и всей Сибири при борьбе с большевиками: без них не было бы ни Волжского фронта, полгода державшего в страхе и трепете Москву, до которой было рукой подать (с линии Волжского фронта Самара — Казань до Москвы всего 700–800 верст), ни тем паче Сибирского с его армией, увидевшей свет благодаря обильно пролитой крови, чешской и каппелевцев, на берегах Волги.
Теперь в Чите козыряли «предательством чехов» адмирала Колчака! И кто же собирался выступать на защиту погибшего адмирала — Семенов, который в самом начале борьбы в Сибири старался всадить отравленный нож в спину того же, теперь им почему-то чуть не боготворимого, адмирала…
Достаточно прочесть небольшую брошюру, в свое время широко и достаточно нагло распространявшуюся атаманом через его клевретов по фронту и тылам наших армий, чтобы понять, какая ненависть и зависть и иные чувства, еще менее почтенные, обуревали душу и сердце честолюбивого атамана…
А теперь он в роли преемника и защитника павшего геройски за свои идеалы героя-мученика адмирала Колчака{169}. Да и самое преемство наводило нас на большие сомнения, не под влиянием ли безысходной тоски и угнетенности духа дал свой гриф адмирал на столь важном для нас всех документе, и не без влияния ли со стороны Читы и ее союзников, японцев, с таким же правом могущих разделить общее всем союзникам данное название — «предателей».
Не оправдывать здесь чехов я собрался, а установить лишь истину, которую я в глаза и высказал в «дружеской» беседе на одном из многочисленных (чересчур многочисленных) банкетов полковнику его величества микадо{170} — Фукуде. Японец пожимался, как карась на сковороде, но выслушал меня до конца.
Ведь разница в положении войск чешских и частей прочих союзников слишком велика, чтобы применять к ним одну и ту же оценку: чешские эшелоны — в самой гуще большевицких восстаний, причем по милости прочих союзников в руках красных партизан находятся во все время следования чешских эшелонов все искусственные ж[елезно]д[орожные] сооружения, а также и топливо… Достаточно спички, чтобы туннели взлетели на воздух, а шахты перестали подавать уголь… и конец движению. А в результате открытый бунт обезумевших чешских солдат. Этого разве хотели союзники, шутя и играя с огнем?.. Вряд ли… Просто никто не задумывался над подобными вопросами. Ну, а чешскому командованию должно было задуматься, чтобы не очутиться на мели. Наконец, и самому обвинителю, пресловутому атаману и читинскому «Соловью-разбойнику», разве судьба и союзники не представляли случая отличиться или, вернее, загладить свои грехи против адмирала и произвести весьма несложную операцию спасения адмирала?
Что же он, атаман Семенов, делает: посылает своих трусливых разбойников — Скипетрова{171} и Сычова{172} — отъявленных пьяниц и неспособных руководить самой простой военной операцией, и они с треском проваливают все дело выручки несчастного Колчака.
Действительно, судьба горько и зло посмеялась почти до самой кончины мученической над адмиралом, заставив на себе испытать самоотверженный шаг вчерашнего своего врага…
Потому ли или попросту без злой воли, а лишь по атаманско-казачьей халатности, но дело сорвалось. Не поддержали и друзья атамана — японцы, пригнавшие в критический момент под Иркутск лишь несколько составов пустых вагонов (порожняк), неизвестно за каким чертом понадобившихся им…
Если чехи рисковали, оказывая поддержку белым войскам в Сибири и, в частности, лично адмиралу Колчаку, то японцы, во всяком случае, подобного риска не имели. Но, увы, и они этой поддержки не оказали и кичиться им перед чехами совершенно нечем: чехи, спасая свои «животишки», так сказать, страха ради иудейска, вынуждены были на станции Куйтун подписать постыдные условия, в числе пунктов которых значилась и выдача Колчака{173}. Но спрашивается, чем же рисковали японцы!
Солдатская чешская масса просто не поняла бы подобной гуманности, как отказ передать адмирала, рискуя иначе прервать движение эшелонов на восток. В результате создавшегося вследствие этого отказа положения мог бы произойти самый обыкновенный солдатский бунт со всеми вытекающими отсюда последствиями… Идти на подобный риск в чужой стране, будучи окруженными со всех сторон враждебным населением, не могло ни одно командование в мире, и требовать какого-то особого гражданского и военного мужества от чешских командиров просто не логично.
Во всяком случае, жизненная логика на их стороне, безусловно, и не японцам, а тем более не их клеврету, атаману Семенову, упрекать чешские легии…
Вот те условия, на которых советская власть соглашалась не только не мешать продвижению чешских эшелонов, но всемерно способствовать этому движению:
1. Не разрушать ж[елезную] д[орогу].
2. Не допускать в районе отчуждения ж[елезной] дороги боевых столкновений, как то было под станцией Зима, где чехи даже оказывали своим оружием поддержку колчаковцам.
3. Передать большевикам золотой запас.
4. Выдать адмирала Колчака.
Надо к чести чешского командования сказать, что оно до сей поры скрывает наличие этого пункта, четвертого, в куйтунском соглашении, ясно сознавая и чувствуя наибольшую уязвимость их репутации именно в этом пункте.
5. Большевики должны предоставить для паровозов чешских эшелонов уголь с Черемховских копей.
6. В чешских эшелонах не должны перевозиться [ни] чины, принадлежащие к составу войск каппелевцев, ни материалы и имущество, принадлежащие последним.
Также к чести чехов надо отметить, что они, рискуя быть уличенными в неточном выполнении принятых на себя в Куйтуне обязательств, все же многих из чинов белых армий спасли и тайно перевезли через угрожаемый район в своих эшелонах.
Конечно, несладко было укрываться в этих эшелонах, так как чешские солдаты нередко эксплуатировали таких «дезертиров» из нашей армии, но это были все люди здоровые и способные носить оружие. Почему они предпочитали вагон саням, не знаю, но, во всяком случае, это их личное дело и шаг на свой собственный риск и страх. С больными же нашими, а также и с семьями чехи поступали в большинстве случаев вполне гуманно; одиночные, весьма редкие исключения лишь подчеркивают общее, как правило, поведение легионеров, оно было сочувственное и вполне гуманное…
По приходе нашем в Читу знаю многих из переехавших Сибирь в иностранных эшелонах, которые вместо благодарности распространяли всевозможные сплетни и слухи о жестокостях чехов, творимых якобы в эшелонах над нашими чинами: здесь ничто не было забыто и упущено — и выдача большевикам, и принудительные работы самые грязные, на которые ставились «даже русские офицеры» в поездах союзников. Эти сплетни особенно тщательно собирал атаман Семенов и никогда не упускал случая преподнести нам подобные «факты», сильно сдобренные фантазией семеновцев и наших в свое время сильно перепуганных обывателей…
Я на подобные инсинуации обычно отвечал стереотипной фразой, общей для каждого случая: «Никто не заставлял данное лицо скрываться в эшелоны». Наоборот, генерал Войцеховский несколько раз отдавал свои распоряжения по всем чешским эшелонам, чтобы все способные носить оружие оставили эшелоны и присоединялись бы к нам, пересаживаясь на сани. Эти распоряжения доходили по назначению, на что я имел тогда доказательства. Почему они не выполнялись — вопрос другой. Больше скажу — генерал Войцеховский, зная, в какое щекотливое положение ставятся начальники чешских эшелонов, укрывая наших здоровых чинов, и справедливо предполагая, что на некоторых узловых станциях или в крупных административных центрах этим эшелонам не избежать осмотра со стороны большевицких комиссаров, заботливо предупреждал всех укрывшихся от грозящей опасности быть выданными по принуждению… И все же спрятавшиеся в эшелонах предпочли всяческие псевдоунижения и переживания чисто животного страха естественному возвращению к своим частям, очевидно, не желая разделять те физические страдания, которым мы все подвергались при походе на санях…
«Лучше быть пять минут трусом, чем всю жизнь мертвым», — не без остроумия говорил один еврей в анекдоте. Видимо, подобная психология не была чужда и нашим аникам-воинам… Теперь в Чите, будучи в безопасности, они старались как бы отомстить чехам свой минутный страх и связанные с ним переживания и щедрой рукой, полной горстью выливали всякую грязь на приютивших их людей. Это называется — отблагодарить!!
Нет, по этому пути нам не идти, и нас не свернут никакие «живые свидетели» зверств чешских легионеров, «зверств», выращенных в тиши расстроенной фантазией…
Вот почему, я это подчеркиваю, мы с Войцеховским заняли определенную позицию в этом вопросе: никакой мести, никаких возмездий. Пускай чешские эшелоны проходят спокойно через «семеновскую сатрапию», и чем скорее и благополучнее, тем для обеих сторон выгодней и лучше. У нас и без того было по горло разных дел, чтобы еще навязывать и создавать себе лишних врагов…
Но атаман и генерал Сахаров, видимо, думали иначе. Когда прямое выступление не удалось, надо прибегнуть к излюбленному способу слабости — провокации.
Не без попустительства атамана произошел такой инцидент: эшелоны чешские вынуждены были по ж[елезно]д[орожному] графику на некоторое время, правда, весьма ограниченное, задерживаться на станции Чита.
Чешское командование отдало распоряжение, чтобы без крайней необходимости никто из легионеров не покидал эшелонов при остановках в Чите, ни тем паче не появлялся в городе во избежание столкновений… Старались даже, чтобы эшелоны чешские не группировались на станции пассажирской, а продвигались при первой к тому возможности на станцию Чита вторая (товарная), дабы своим видом не раздражать атамана, из окон «дворца» которого видна была ж[елезно]д[орожная] линия и вокзал.
Но от случая не убережешься: атаману надоел, видимо, вид чешских эшелонов, и провокация моментально создалась в больном мозгу: по городу кто-то пустил слух, что чехи на станции высаживаются из поездов и с оружием появляются командами на улицах города.
Когда этот нелепый слух вернулся к его первоисточнику — атаману, последний не нашел ничего умнее, как вызвать по телефону юнкеров военного Читинского училища (единственная, между прочим, часть, преданная атаману) и приказать им повести наступление на ближайшие чешские эшелоны, видимые из окон квартиры Семенова.
Столкновение готово было произойти с минуты на минуту, так как при виде настоящего военного покушения на свои эшелоны чехи, естественно, ощетинились и приготовились к защите… дав в то же время знать мне по телефону о создавшемся положении, грозящем перейти границы…
Так как военное училище не было подчинено генералу Войцеховскому, находясь в непосредственном ведении атамана, то пришлось мобилизовать С. Н. Войцеховского и вместе с ним отправиться к атаману.
Последний встретил нас весьма любезно, но ироническая улыбочка не сходила с его монгольского лица во все время доклада Войцеховского об инциденте…
Семенов, выслушав нас, сказал, что мы, вероятно, плохо информированы и что это провокация, чтобы поссорить его, атамана, с нами. «Нет, это не провокация или, вернее, если и провокация, то со стороны каких-то третьих лиц, — прервал его Войцеховский. — Во всяком случае, вряд ли без вашего, атамана, осведомления кто-либо решился вызывать „в ружье“ боевую часть, находящуюся в вашем непосредственном ведении. Поэтому я прошу вас немедленно отдать отменяющий приказ и вернуть юнкеров, иначе я вызову подчиненные мне части и тогда за все последствия ответственность падет на вас, господин атаман».
Семенов покривился от внутренней злости, но сейчас же передал по телефону распоряжение, чтобы юнкера вернулись в училище…
«Возможно, что какое-нибудь у них учение… а чехи зря и всполошились. Ведь учебный плац как раз на вокзальной площади, вон тут, перед нами», — спокойно показал пальцем в окно атаман. Мы сухо попрощались и вышли.
Что атаман работал среди наших коренных каппелевских частей, показывает следующий случай, происшедший в конце марта.
Чешское продвижение через Читу уже приходило к своему естественному концу. Уверенность чехов, что они благополучно минуют «сатрапию», настолько укрепилась, что не только отдельные чины из чешских эшелонов начали показываться в городе, но и штаб войск генерала Сырового перешел из вагона в снятую в городе квартиру.
А пропаганда атамана между тем настойчиво шла и давала свои результаты: обрабатывались преимущественно те из наших частей, которые не были с чехами на Волжском фронте. Сначала это были казачьи части, затем казанские и уфимские формирования. Рабочих Ижевска и «воткинцев» оставили в покое, они раз и навсегда заявили мне откровенно и открыто, что никакой пропаганды в своих рядах они не допустят, да и не опасна она им, ни со стороны большевиков, ни от атамана. В них, а также в большей дозе и в тех, что формировались в свое время в Самаре при чехах, можно было быть вполне уверенным…
От среды казачьей атаман постепенно перешел на наши коренные части, в чем ему немало помогал генерал Сахаров: последний устраивал банкеты во всех частях его корпуса, и неизменно на эти празднества являлся сам атаман. Его встречали сначала с некоторым холодком, потом стали привыкать и, наконец, как я не раз слыхал, чествовали его как обожаемого монарха и начальника. Сахаров не мог примириться с подчиненным положением в армии и не прочь был поменяться местами с Войцеховским. Последний совершенно неумело пренебрегал своим личным авторитетом: он знал хорошо своих «уфимцев», и только. С прочими связь была лишь командная, официальная, а авторитет — наследственный, от Каппеля… Я несколько раз напоминал ему на его прямую обязанность появляться среди наших войск: генерал Войцеховский охотно это делал, как только часть попадала на фронт, но его невозможно было вытащить на мирные стоянки частей. Этим пользовались его друзья в кавычках — Семенов и Сахаров. В результате часто повторяющихся банкетов к атаману начали привыкать, а так как он мог быть обворожительным, когда того хотел, то авторитет его понемногу, медленно, но верно рос и рос, зачастую в ущерб авторитета генерала Войцеховского.
Так постепенно мы теряли одну позицию за другой… Но вот и факты…
29 марта мне с нарочным доставлено было из штаба чехо-войск письмо «в собственные руки».
Пакет тяжелый за сургучной печатью. Вскрываю, и оттуда падают на пол серебряные монеты десятикопеечного достоинства, чеканка царская!?.
Недоумение полнейшее!!!
Поднимаю монеты и рассматриваю их с изумлением — всего 30 копеек серебром.
Вынимаю письмо за подписью генерала Сырового, где буквально говорится следующее: «Сегодня от одной из Ваших частей мной получены прилагаемые монеты. Препровождаю их Вам на распоряжение».
При письме разорванный конверт. На конверте адрес генерала Сырового. И никакой приписки, ни указания на отправителя…
Ясно — это злостный намек на тридцать серебреников — цена крови Колчака.
Злее и, я бы сказал, остроумнее (если бы это было только справедливо) трудно придумать. Зря только и недостойно наших героев-добровольцев, что эта посылка была препровождена анонимно.
В каких тайниках вылежалась эта мысль, откуда дан толчок? Ни минуты не сомневаюсь, что эта стрела отравленная из лагеря атамана. И не столько с целью напакостить чехам, сколько с явным намерением поссорить нас с ними, т. е. опять-таки меня и Войцеховского. А попутно указать, что не все обстоит благополучно и в наших «сплоченных рядах»…
Действительно, как позже удалось мне выяснить, посылка была отправлена с очередного банкета, где присутствовал один Семенов, уже без Сахарова, к тому времени покинувшего Читу…
Банкет происходил в частях Уфимского бывшего корпуса, а ныне дивизии.
Командир, генерал Бангерский, на банкете не присутствовал, да его никак невозможно было бы заподозрить в инициативе подобных, прямо должен сказать, вредных инсинуаций.
Я передал о факте генералу Войцеховскому. Никаких ни для кого последствий факт этот не имел — «уфимцы» по-прежнему оставались верны своему бывшему непосредственному начальнику — Войцеховскому.
В нашем с ним окружении инцидент, скажу откровенно, произвел нехорошее впечатление: конечно, кое-кто злорадствовал по адресу чехов, но анонимный характер посылки разочаровал большинство…
Странное дело: чехи много пользы принесли на наших фронтах Гражданской войны. Даже такой незаинтересованный исследователь этой эпохи, как генерал Деникин{174}, сказал, что «если бы чехов не было, то надо было их выдумать». До того ясна и полезна была ихняя роль.
А вот самой обыкновенной симпатии среди широких кругов населения и даже среди командующего класса они завоевать не сумели: самые добрые дела они как-то умели испортить той ложкой дегтя, на которую, в конце концов, они не скупились, и рука, занесенная с этой ложкой, никогда не задерживалась…
Образуя фронт на Волге, они, в лице своего командного состава, подчеркивают, что делают это не только по приказу союзников (это последнее обстоятельство они даже склонны затушевывать или просто скрывать), но главным образом из-за прекрасных глаз своих политических друзей и единомышленников — русской партии социалистов-революционеров. И подобное заявление повторяется настойчиво на бесчисленных политических выступлениях, хотя не могли же не сознавать чехи, что как раз в это-то именно время шансы названной партии стояли весьма невысоко, а после Волги и совершенно пали… Но с упорством, достойным лучшего применения, чехи продолжают цепляться за эту партию и тем все больше и глубже проводят ту борозду-грань между собой и русской общественностью.
Неудачный выбор себе союзника жестоко отомстил чехам и на Волге, и в дальнейшей борьбе: они, по уходе партии с[оциалистов]-р[еволюционеров] со сцены гражданской борьбы с большевиками, остаются в полном одиночестве, окруженные плотной массой своих недоброжелателей…
Взявшись достаточно необдуманно за роль спасителей России, чехи-легионеры просто не соразмерили своих сил, ни физических, ни тем более моральных, и захлебнулись в общем потоке запутанных взаимоотношений различных элементов борьбы с большевиками…
Присвоив себе, быть может, и по праву, но почему-то только себе и никому больше, амплуа демократически настроенных масс, легионеры тем самым оттолкнули от себя истинных демократов не на словах, а демократов милостью Божией…
Став на охрану ж[елезно]д[орожной] магистрали, чехи окончательно запутались в тенетах неясной политической обстановки и, почувствовав свое одиночество, ужаснулись и решили круто повернуть руль своих отношений в Сибири. Всякая крутизна опасна, не прошел даром и этот резкий поворот для чехов. В результате по всей Сибири нельзя было найти ни одного общественного организма, который бы отнесся к ним, чехам, сочувственно, уже не говоря о благодарности…
А счастье было так близко и так возможно, не следовало только углублять и без того достаточно углубленную борозду революционной волны. Надо было брать события и людей (это главное) такими, какие они есть. Демократический, ультра, пожалуй демократический, критерий мешал ясности зрения и провидения. На этой близорукости чешские политические руководители и споткнулись в Сибири…
И теперь они проходили на Дальний Восток, как бичуемый солдат николаевских времен, сквозь строй полных недружелюбия и неприязни взглядов… Действительно, положение ихнее было очень и очень незавидное. Большое испытание было дано нашим, каппелевцев, к ним симпатиям. Более слабые и впечатлительные среди нас поддались, только что описанный характерный инцидент с тридцатью серебрениками — наглядное тому подтверждение…
Не всегда, конечно, одно только неверно избранное направление высокой политики мешало упрочению добрых отношений с массами: наоборот, последние склонны часто свои симпатии отдавать людям, иногда этого и не заслуживающим, но сумевшим подойти к этим массам с каким-либо на первый взгляд пустяковым, но сердечным порывом, хотя бы и случайного, временного характера.
Увы, среди чешской массы мы не наблюдаем подобного чутья. Его нет ни в крупном, ни в мелочах…
Вот факт: как только положение в районе станции Чита несколько повернулось в сторону, благоприятную для чехов, как сейчас же в мой адрес направлены были массовые просьбы и просто домогательства со стороны низшего персонала чешского командования. Обычно это были ходатайства, клонящиеся, в конечном счете, к добыванию «нескольких рублей»…
Рубль и копеечные расчеты опять воцарились в умах и сердцах этих западных славян, и они ни перед чем не останавливались, лишь бы заполучить в свой карман «пару-другую грейцаров»{175}…
Является ко мне какой-то чин в чешской форме и обращается с просьбой купить у них в эшелоне партию лошадей, которые теперь чехам не надобны. Цена назначается достаточно высокая и в валюте, местные денежные знаки нипочем не берут, равно и все знаки предшествовавших эпох.
Только золото, одно золото!
Первая же покупка показала, что партия коней была из наших уральских степей и на некоторых знакомые «тавро». Владельцы этих тавро никак не могли ремонтировать чешские части, значит, лошади были взяты по какой-то повинности, или, иначе говоря, «реквизированы».
После этого я при дальнейших сделках ввожу новую данную: будьте добры дать справку, откуда и каким путем попала данная партия к чехам.
На столь естественный вопрос получался обычно ответ, хотя и в обидчивом тоне, но все же это был исчерпывающий ответ, из которого в некоторых случаях явствовало, что лошади были получены даром, по реквизиции или по конской повинности… т. е. тоже даром…
Когда обращаешь внимание продавца на подобное обстоятельство, он как будто не уясняет себе всю неприглядность его домогательств и настаивает на покупке.
Подобные факты вряд ли могли послужить укреплению прочно дружеских отношений.
Подобными фактами пользовались неприятели чехов и рыли, все более и более углубляя, ров взаимного недоверия…
Врожденная нетактичность, за которой скрывается или обычная невоспитанность, или какая-то атрофия в мозговом аппарате (это для настоящего вопроса не существенно, в конце концов), не позволяла чехам сглаживать обычные между мало знакомыми лицами и организмами шероховатости… Вот факт.
Как известно, самовольные действия чехов на ж[елезно]д[орожном] участке к западу от Иркутска, участке, где формальными хозяевами были мы, колчаковцы, по крайней мере, хотя бы между Обью и Енисеем, эти действия вызвали крик отчаяния из сдержанных уст генерала Каппеля.
Последний решил, так или иначе, запротоколить подобную бесцеремонность одних из наших союзников и вызвал главу их на дуэль.
Каппеля поддержали генерал Войцеховский и атаман Семенов!!
В то время, в период забот о движении своих «гошей»[234], генерал Сыровой, допустим, не нашел времени и не сумел выбрать способа, как реагировать на вызов…
Но вот генерал Сыровой в Чите: он здесь узнаёт истинную обстановку, кто друг и кто враг и кому чехи обязаны сравнительно благополучным продвижением через опасный пункт…
Вместо того чтобы принести свою признательность всем каппелевцам в лице генерала Войцеховского, Сыровой молча выезжает в Читу и располагается в городе на квартире, как в завоеванной стране…
Проходит некоторый промежуток времени, и генерал Сыровой, как будто по чьей-то подсказке, встрепенулся, вспомнил и приглашает Войцеховского к себе на скромный банкет…
Конечно, Войцеховский отклоняет приглашение: естественно, после неликвидированного инцидента с дуэлью подобное приглашение было, по меньшей мере, странно. Получив незамаскированный отказ, чешское командование через меня доводит до сведения, что на предполагаемом банкете решено почтить заслуги генерала Войцеховского преподнесением ему чешского военного ордена. Однако и этот столь благовидный и лестный для самолюбия генерала предлог не изменил решения Войцеховского…
«На меня и без того столько собак здесь вешают за мои чешские симпатии. Пока я не получу вежливого и достойного для обеих сторон удовлетворения по создавшемуся из-за вызова на дуэль Сырового инцидента, до тех пор моя нога не будет там…» — решительно ответил на все мои представления генерал Войцеховский…
На повторное приглашение мы пришли к компромиссу — на банкет приму приглашение я… и только. Причем меня генерал Войцеховский уполномочил выйти из неловкого положения способом, который я изберу на месте…
Пришлось примириться с непримиримостью Сергея Николаевича, и я отправился на банкет с моим адъютантом…
Чешские командиры были все в сборе. Встретили меня очень любезно, но с нетерпеливым вопросом — а где генерал Войцеховский и будет ли он. Пришлось покривить душой и сказать, что он обещал быть, если его не задержат дела. Пригласили пройти в гостиную, расселись чинно в ряд. Налицо были генерал Сыровой, политический представитель доктор Благош, начальник штаба и генерал-квартирмейстер с чинами штаба чехо-войск… Решили подождать… Разговор не клеился, хотя из посторонних никого не было (я разумею иностранцев-союзников).
Через четверть часа позвонили на квартиру генерала, и… получился конфуз — приглашаемый столь настойчиво Войцеховский отсутствует.
«Может быть, — нерешительно говорит кто-то, — он уже выехал к нам». Ждем еще минут пять-десять, и снова звонят по телефону…
Ответ, что генерал выехал по делам фронта со своей квартиры, а когда вернется, неизвестно. Мое положение было весьма незавидное; особенно после того, как мой адъютант мне доложил, что по телефону было сообщено откровенно, что генерал Войцеховский выехал в кино…
Надо было как-то выходить из глупого положения, и я предоставил это хозяевам. Помолчав, как на похоронах, генерал Сыровой пригласил всех к столу. Благош, не попрощавшись с нами, вышел и на банкете участия не принял…
Если бы так же поступил и Сыровой, мне ничего не оставалось бы, как тоже уклониться, но выдержка не покинула чехов, и они с милыми лицами проследовали за гостями и своим начальником в столовую…
Здесь тоже было несколько пустых приборов: очевидно, кроме Войцеховского и Благоша еще были уклонившиеся от «объединения»…
Банкет всегда банкет: вино развязало быстро языки, начались тосты, как будто ничего не произошло. Пили за здоровье отсутствовавшего генерала Войцеховского, за «брата генерала», за «нашего брата» и тому подобное. А брат в это время наслаждался картинами кино…
Благодаря развязности некоторых чинов штаба удалось связать беседу и провести не без приятности часа полтора…
В конце ужина, за шампанским, генерал Сыровой передал мне для вручения генералу Войцеховскому знаки военного ордена{176}, и тягостное положение, так или иначе, окончилось… к взаимному удовольствию всех присутствующих…
Вернувшись, я передал Сергею Николаевичу, как протекал банкет, и он почему-то очень весело настроился, много острил над моим щекотливым положением, но знаки ордена все же принял и «возложил на себя» тут же!
На следующий день я просил Войцеховского письменно объяснить свое отсутствие и благодарить за награду, но не знаю, исполнил ли он мою просьбу… Вряд ли…
Инцидент этот отлично характеризует наши отношения к чехам: к массам легионеров ни у кого, ни на минуту не было недоброго чувства. Это подчеркивалось совершенно непроизвольно во все время нашего похода. Я уже не буду говорить о помощи, оказанной нашему оружию оружием же на ст[анции] Зима, но даже при самых мирных встречах с чешскими эшелонами мы всегда получали самые откровенные выражения симпатии и желание облегчить посильно наше тяжелое положение: в одном случае наши части получают на станциях из чешских эшелонов продовольствие, в другой раз легионеры делятся с нашими добровольцами патронами; там табачок служит связующим звеном, а то и простое доброе слово обычного сочувствия…
Но к чешскому руководству, особенно к чешским политическим деятелям, была определенная несимпатия…
Некоторые из нас старались найти оправдание действиям этих лиц, но большинство все же считало, что у чехов не было достаточных оснований, чтобы иногда вести себя по отношению к вчерашним собратьям по оружию не по-братски…
Добровольцы наши — народ прямой, откровенный, а главное, устойчиво-прямолинейный: в их головах не укладывались те зигзаги политики чешского руководства, которыми пестрит весь период длинного нашего похода через Сибирь. И во всем этом винили прежде всего главного военного начальника, генерала Сырового; на нем, как в фокусе, отражалась вся та неприязнь, которую вызывали различные кривые в поведении чехов…
Высокую политику высоких комиссаров прочих союзников никто не учитывал, взваливая всю вину на плечи исполнителей и вряд ли вдохновителей.
Окончательный приговор произнесет в свое время история, наша здесь роль ограничена — отметить наличие тех или иных течений в мыслях и действиях обеих сторон, подкрепив все это фактами…
Мы, русские, забываем одно весьма характерное и в то же время грустное явление — это особый взгляд на нас, славян, со стороны европейцев…
Безразлично, будь это немцы или наши союзники…
«Душа славянина» — всегда загадка для народов романского и германского происхождения. Однако разгадать эту душу они, европейцы, в массе своей и не пытаются: они берут нас, славян, такими, как мы им представляемся. А представление о славянине у всех европейцев не далеко ушло от такового, веками сложившегося и культивируемого настойчиво у немцев, вернее пруссаков: «Славянин — это навоз, на котором должна произрастать культура и вообще все благополучие германца…»
Чехи проживают много столетий в самом центре Европы… но вы ошибетесь, если думаете, что их за таковых, равных себе европейцев, считают все окружающие Богемию народы…
Американец не представляет при этом исключение. Так, представитель Америки (периода самого начального — лето 1918 года), полковник Эмерсон{177}, совместно с американскими консулами Томас{178} и Шлегтер, не веря боевым качествам чешских легионов, откровенно становятся на сторону большевиков и присоединяют свои веские голоса к требованию Советов — чехам немедленно сдать оружие. В противном случае это вызовет «гнев» Америки. Если по оперативным соображениям чехи вздумали бы взорвать ж[елезно]д[орожные] технические сооружения (туннели, мосты и т. п.), то названные представители готовы были объявить чехов вне закона и врагами, неприятелями Великой Заокеанской Республики.
Чтобы оказать помощь, поддержать чехов и посодействовать благополучному продвижению по ж[елезной] д[ороге] чешских легионов!?[235] Ведь американские инженеры были в тот период полными хозяевами на Сибирской магистрали. О, нет, — мы, американцы, — нейтральны и вмешиваться в ваши славянские распри мы не можем. А наряду с этим, чтобы предупредить возможные боевые столкновения в районе ж[елезно]д[орожной] магистрали, американцы, правда, совместно с французами, принуждают чехов (конец мая 1918 года) сдать в Иркутске артиллерию большевикам… Этим маневром американцы и другие «союзники-европейцы» усиливают большевиков, помогают им держаться в районе Иркутска и надолго прерывают связь Чехословацкого корпуса с союзниками, во Владивостоке находящимися…
Совершенно правильно, когда переменились взгляды на роль чешских легионов, изменилось и отношение к ним, но главным образом потому, что союзники начали верить в силу и мощь чешского оружия, попросту говоря, начали с ними считаться.
И тот же американец, и — полковник Эмерсон уже «сожалеет», что чехи уходят из Сибири, предлагает (неизвестно, насколько чистосердечно) даже военную и материальную поддержку с тем, чтобы чехи помогли американцам прибрать к своим американским ручкам всю российскую Сибирскую магистраль…
Помимо перемены мнений и обстановки, главной причиной столь переменчивого отношения к славянам, в частности к чехам, в Сибирском вопросе служило отсутствие твердо установленной программы действия. Кажется, мы не впадем в большую ошибку, если скажем здесь, что единственная нация, которая знала отчетливо, «чего хочет», были японцы. Они хотели: владеть концессиями и железной дорогой от берегов Тихого океана до Байкала только!!! За Байкал японцев невозможно было выманить никакими соблазнами, они были упорны в достижении своих целей, но в то же время и холодно расчетливы.
В оккупированных районах японцы вели себя как в завоеванной стране: захватывали все то имущество, которое возможно было подвести под термин «военная добыча». Они вводили принудительный курс (до 135 рублей за одну иену), дабы облегчить торговые сношения и операции собственных коммерсантов и исключительно для выгоды последних. Все перевозки по ж[елезным] д[орогам] русским совершались бесплатно, ибо (мотивировали японцы) «мы же пришли сюда спасать от большевиков русский народ…» Чтобы быть полными хозяевами в намеченном японцами районе, они были откровенными до цинизма противниками установления твердой местной власти, предпочитая иметь дело с атаманом Семеновым, но не с адмиралом Колчаком… Это они, японцы, являются столь ретивыми сторонниками создания различных «буферов», барьерных, промежуточных областей, где они могли бы бесконтрольно хозяйничать…
Однако при этом они всегда очень щедры на действительную военную поддержку, стоит только их об этом попросить и даже намекнуть.
Так, в районе Читы японцы имели одну дивизию, которая ядром своим всегда располагалась в Чите, но японцы весьма охотно шли навстречу всякого сорта просьбам атамана по выделению на то или иное направление или фронт части своих сил… при одном маленьком, но существенном условии — если это входило в расчеты самих японцев. В противном случае никакими и просьбами, и слезами японцев нельзя уговорить: они пообещают, но непременно надуют…
Оставаясь в Чите, они все время в своих руках держат ст[анцию] Могзон, что на западе от Читы, в сторону Верхнеудинска и находится в двух-трех переходах от столицы атамана…
Здесь, на ст[анции] Могзон, главный упор со стороны большевистских партизанских отрядов и приближающихся от Иркутска регулярных советских частей… Чтобы чувствовать себя спокойно, в Чите японцы всегда держали в своих руках этот пункт, не доверяя свою безопасность никому другому.
В конце марта начали появляться признаки приближения красных войсковых частей регулярной армии, это были наши прежние знакомцы, от Омска нас преследовавшие части. Впереди, как будто под их напором, надвигаются на Читу те банды партизан Забайкалья, которые до сего времени нас еще не беспокоили, будучи не организованы или опасаясь без солидной поддержки регулярных частей столкнуться с японской армией…
Прежде всего замечено было шевеление в стороне от главного тракта, к югу от ж[елезно]д[орожной] магистрали, от Троицкосавска. По донесениям нашей агентуры, как только советские части заняли Верхнеудинск, тут же последовало распоряжение всем партизанам объединиться в две главные группы и, выйдя из района штаб-квартиры красных войск, разойтись в южном и северном направлениях, примерно на два-три перехода от магистрали, а затем начать планомерное наступление к Чите по сходящимся операционным направлениям… Себе, очевидно, красное командование брало направление центральное, вдоль ж[елезной] д[ороги].
И вот, приблизительно во второй половине марта, из станиц, лежащих на южном направлении, стали поступать донесения, что значительные силы красных (около 4–5 тысяч штыков с конницей, но без артиллерии), заняв Троицкосавск и выделив небольшую часть на Кяхту, свернули на восток и, по-видимому, направляются к Чите. При этом эта группа усиленно распространяла слухи, что главные силы, советские регулярные части, двигаются через Троицкосавск на Кяхту{179}, чтобы проникнуть в Монголию и, пройдя по ее территории, отрезать все, что у белых и у японцев сосредоточено в районе Читы…
Что эта группа, что теперь приближалась к Чите со стороны Троицкосавска, не имеет серьезных намерений, было ясно по ее медленным и малоэнергичным действиям: ей довольно успешно оказывали сопротивление казаки и бурятское население…
Все же через некоторый промежуток времени надо было ожидать противника на р[еку] Ингоду, на участке последней к югу от ж[елезной] д[ороги], где сосредоточены были на тракте некоторые переправочные средства…
Наши «каппелевские» части еще не были вполне готовы, а потому обратились к атаману, чтобы выдвинуть юнкеров, на что и получили разрешение.
Наступила пора сильных разливов рек, и юнкера с большим трудом переправились на левый берег Ингоды.
Большевики не заставили себя долго ожидать, произошло столкновение: в результате юнкера, охваченные с флангов превосходными силами противника, вынуждены были отходить.
Ингода бушевала, и в самый критический момент скудные перевозочные средства на переправе были разметаны быстро разлившейся рекой. Положение для юнкеров создалось очень серьезное, если не сказать прямо-таки катастрофическое.
Предвидя возможность всяческих осложнений на переправах, я просил заблаговременно японский штаб выслать небольшую часть от станции Могзон на юг, чтобы, в случае необходимости, прикрыть отход и переправу обратную на правый берег реки наших юнкеров…
Начальник штаба 5-й японской дивизии полк[овник] Куроки вполне со мной согласился и, как он меня уверял, отдал соответствующее распоряжение гарнизону Могзона…
Но вот наступил тяжелый для юнкеров момент: надо было почти под выстрелами противника совершить переправу. Естественно, что тут-то и понадобилось прикрытие переправы какой-то японской частью. Переправа началась, а противник, ничем и никем не связанный, прямо-таки на плечах отходящих юнкеров рвался к переправам и грозил уничтожить наши слабые части, приперев их к реке…
Оказывается, по донесению с фронта надвигающейся катастрофы, японских частей в этом районе обнаружить не удалось. Противник наглел, и арьергарду юнкеров пришлось бросаться вплавь, в ледяную воду. Понятно, что были при этом жертвы, и жертвы напрасные…
Где же были японцы?
Я забил тревогу и надоедал справками штабу 5-й дивизии: оказалось, что гарнизон Могзона и не думал посылать одну из своих частей на юг. И вообще, подобного распоряжения от штаба японской дивизии сюда не поступало.
Когда я об этом факте замаскированного предательства своих же союзников узнал, то не преминул переговорить лично с полковником Куроки. От последнего, как сейчас помню, получил ответ, сопровождаемый, по всем правилам японского евангелия или книги «хорошего тона» самурая (Бушидо), вдыханием и выдыханием воздуха: «Лазве??? Как это странно!.. а я ведь распорядился тогда же…»
По наведенной мной вторично справке гарнизон Могзона подобного распоряжения из штаба своей дивизии не получал.
Теперь выдвигалась спешно рота японцев и, развернувшись по левому берегу Ингоды, с большим, правда, запозданием, энергичным выступлением должна была смести партизан противника или в реку, или же смять их и отбросить от переправ…
Я сильно разволновался, будучи впервые в столь непосредственной близости с наглой ложью: ведь японцы по-немецки, как то и подобает их ученикам, аккуратны, и я не допускаю мысли, чтобы Куроки мог забыть отдать оперативное распоряжение.
При совместных операциях в дальнейшем мне не раз приходилось убеждаться, насколько точны в своих работах все инстанции японского штаба. Так, например, когда для японских частей, выдвигаемых на фронт, понадобились перевозочные средства от населения, я должен был распорядиться, и мне буквально каждые полчаса телефонировали из штаба 5-й дивизии, а также и из японской военной миссии, чтобы все просимые подводы были в назначенном пункте и в определенном количестве. Даже лично ко мне два раза заглядывал посланец полковника Куроки…
Как будто черная кошка пробежала после описанного случая с юнкерами между моим штабом и японской дивизией: я избегал не только встречаться, но и разговаривать с Куроки. Японцы очень чувствительны к подобным демонстрациям; и мое поведение вскоре было замечено начальником военной миссии.
Чтобы загладить несколько инцидент, он решил организовать несколько совместных с моим штабом товарищеских ужинов. Ничего из этого не вышло, так как культура и понятия о воинской этике были слишком различны; но с бытовой точки зрения интересно было такое единение. Опишу один из очередных банкетов…
Приглашения были разосланы миссией личные и только старшим чинам моего штаба. Были приглашены и представители от штаба Семенова, был и чешский представитель. Из высоких начальников никого не было, от чего ужин приобретал чисто интимный характер.
Гостей встречал начальник миссии. Был хор трубачей и прочее, как в каждой европейской военной части. Блюда подавались японские и европейские вестовыми-солдатами. Один только, очевидно метрдотель, был в статском платье.
Кушали хорошо, а еще лучше выпивали, и японцы скоро из смугло-желтых обратились в оливково-розоватый цвет. Курили много, разговаривали, причем господствующий язык был русский… Японцы почти все владели недурно русским языком, из числа присутствовавших на банкете, конечно.
Были, как полагается, и речи, в которых японцы стремились говорить только одни комплименты по нашему адресу. Оживлению помогало братание участников Русско-японской войны 1904—[190]5 годов. Было очень непринужденно, но сердечности мало. Я заметил несколько младших японских чинов, которые держались особняком, а когда подвыпили, то беседу вели исключительно на японском языке и не без ехидства подсмеивались над нашими офицерами. Начальник миссии скоро заметил это и передал какое-то распоряжение через своего адъютанта, и японские шовинисты один по одному начали покидать столовую. Впечатление осталось нехорошее, а начальник миссии добродушно мне пояснил, что его офицеры немного подвыпили и уходят освежиться…
Не думаю, чтобы подобные банкеты были бы нужны в нашей военной среде при столь разнородном составе пирующих. Так ничего и не вышло с объединением, недоверие к японцам было слишком глубоко заложено в наших сердцах, чтобы позволить развернуться откровенно…
Пришлось мне за время читинского сидения сталкиваться и с китайцами. Представитель Небесной империи, полковник, совершенно не походил на офицера европейского типа: это был толстый «купеза», скорее коммерсант, нежели вояка. Так как визит я ему нанес вместе со своей женой, то и за столом появилась солидная миловидная китаянка, которая нам, стоя, прислуживала — таков обычай Китая.
Переводчиком служил русифицированный и крещенный по православному обряду, крестник атамана Семенова, полковник Пендежен.
Китайцы в Чите не пользовались абсолютно никаким влиянием и были в каком-то пренебрежении со стороны даже Семенова, берущего, очевидно, пример с японцев. Последние всегда не упускали случая подчеркнуть всю азиатскую отсталость китайских представителей… А на мой лично взгляд эти китаезы куда симпатичнее и сердечнее своих сородичей по крови…
Пендежен сюда не идет в счет: это тип нового китайца, который распростился не только со своей косой, но попирает достаточно усердно и основные обычаи своего отечества. Он любил повторять, что «Пендежен любит славу», указывая при этом на крест Св. Владимира, которым его украсил за неизвестные заслуги все тот же атаман. Думаю, что эту награду Пендежен получил за мелкие услуги по домашнему шпионажу, перенося всякие новости и сплетни от нас к атаману. Японцы держали его вдалеке… но все же не выказывали ему столь явно свое пренебрежение, как то они проделывали с самим полковником…
А ведь, по существу, первую-то скрипку при дворе Семенова, да и у нас должны были бы играть именно китайские представители: весь наш тыл, а следовательно, и связь с метрополией для японцев, проходил по территории Китая. Ближайший китайский гарнизон на станции Маньчжурия имел особо важное политическое и стратегическое значение. И все же ни с китайскими представителями, ни с этим гарнизоном никто не считался… Хозяевами положения были, бесспорно, японцы…
Вот факты. Когда чешские эшелоны проходили через китайский пограничный пункт на ст[анции] Маньчжурия, то для них необходимы были некоторые формальности. Один из эшелонов пренебрег формальностью и был задержан китайским губернатором уже возле Хайлара. Чехи не пожелали подчиниться и быстро расчистили себе путь. Но тут в дело энергично вмешиваются японцы и, несмотря на присутствие в районе станции Хайлар броневика[236] чешского, быстро принуждают чешский эшелон выполнить все требования.
Так постепенно привыкали сами и других приучали японцы к взгляду на них как на хозяев во всем огромном районе Тихий океан — Байкал…
Но вот постепенно на Читу надвигаются советские части, и японцам приходится шаг за шагом отступать и сокращать свою оккупационную зону… К апрелю месяцу западная граница оккупации японской упиралась в реку Ингоду. Партизанские отряды облегли Читу не только по направлению от Кяхты — Троицкосавска, но и весь малонаселенный горно-лесистый угол к северо-западу от Читы был наводнен партизанами…
Вначале все эти отряды никакой активности не проявляли, ограничиваясь высылкой лишь разведывательных частей, а главное, пропагандой. Эта последняя, новый и столь действительный род борьбы, введенный большевиками на мировую сцену, — направлялась главным образом на наш Нерчинский фронт, проникая оттуда и в Читу. Ее влиянию подвергались преимущественно казаки. Японцы своих солдат тщательно прятали в казармы, из которых каждая представляла небольшую крепость, куда проникнуть было невозможно. Но гони природу в дверь, она влетит в окно, начали летучки пропаганды появляться и в японских казармах, распространяясь преимущественно среди недавно поступивших в части молодых контингентов. Японское начальство забеспокоилось, и в Верхнеудинск полетели гонцы, почему-де не выполняются условия, выработанные в с[еле] Кабанье…
Товарищ Краснощеков (еврей){180}, формальный глава «буфера», не без ехидства отвечал, что это не от него идет пропаганда, а из центра — кивок в сторону Москвы.
Японцы осердились и решили ответить по-военному. В районе Могзона начали сосредотачиваться японские части, и неширокий, правда, фронт по обе стороны железной дороги японцы приняли на себя… Нашим частям предоставлялись менее важные участки фронта…
В ответ на перегруппировку против Могзона появились советские регулярные части, но на Могзон они не пошли, а, обтекая его с севера, напоролись на наших «ижевцев». Давно ожидали мы с затаенным нетерпением и надеждой этого первого после столь длительного перерыва столкновения. Оно произошло почти на виду у японцев, но последние и пальцем не пошевелили, чтобы облегчить задачу «ижевцев»…
Произошел короткий бой. Наши применили неглубокий охват, и советская часть, около одного полка с артиллерией, должна была ретироваться. В наши руки попала казна полка, хор трубачей и много иного добра…
При «ижевцах», по моему настоянию, все время находился японский представитель, который был в восторге от нашего маневра и всюду рассказывал, что он в полном восхищении от наших частей, что они настоящие регулярные войска, на которые можно положиться основательно, почти «как на японскую часть», заканчивал самурай, полагая, что высшей похвалы не может быть…
Генерал Судзуки был рад, как ребенок, и высказал мне много лестного, причем проговорился (плохой он был дипломат — только солдат), что ему все уши прожужжали и со стороны японской военной миссии, и особенно из штаба Семенова, чтобы он при операциях не особенно рассчитывал на каппелевцев — они так же не прочны, как и остальные порождения Гражданской войны. Я понимаю атамана, которому наша неудача служила бы лишь оправданием несостоятельности его коренных, семеновских частей.
Авангардная стычка, закончившаяся в нашу пользу, не заставила долго ожидать и более серьезных событий…
На Страстной неделе советские части повели наступление на широком фронте, опять-таки оставляя без внимания участок японских войск у ст[анции] Могзон, и как бы хотели подчеркнуть, что ведут наступление лишь против белобандитов, как красочно они величали нас. И распространяемая в Чите пропаганда говорила только о нас, уговаривая наших добровольцев оставить ряды кровавого атамана, прекратив бесполезную борьбу с советской властью. Силы, развернувшиеся на стороне красных, были значительны, и с нашей стороны потребовалось подкрепление…
Я переговорил с японским командованием, и на угрожаемый участок, в центр его, в сел[ение] Шамшет, направлен был японский батальон. Имея значительный перевес в артиллерии, противник принудил наши части к отходу на Читу. Фланг позиции японцев у Могзона обнажился, но этим обстоятельством красное командование почему-то не воспользовалось, а продолжало наступление на город. Бой разыгрался в пяти верстах от Читы. Мы отлично могли наблюдать наступление красных густыми цепями и отход наших жиденьких линий…
На границе пригорода была расположена батарея японская, как бы ожидающая подхода или, вернее, перехода красными какой-то обусловленной границы. И действительно, японская батарея молчала, пока советские части не начали переходить балку, по сию сторону которой уже начинался пригород…
Тогда заговорила артиллерия нашего союзника, и красные цепи сначала залегли, а затем начали так же быстро откатываться на запад…
Как только эти цепи были отогнаны за балку, артиллерия прекратила огонь, а наши части вновь перешли в наступление…
Подобная игра в кошку и мышку продолжалась в течение всего дня: японцы совершенно не обращали внимания на связь действий ихней артиллерии с нашими частями, и когда последним было тяжело, они равнодушно молчали, но стоило красным перейти какую-то заколдованную черту, как японские орудия начинали свою игру…
Нам было до слез обидно и досадно смотреть на подобную картину, но мы ничего не могли поделать: несколько раз я пытался говорить по телефону со штабом японской дивизии в городе, так как связи с японской артиллерией и вообще с японскими частями у меня не было… но все напрасно, мне определенно указывали, что там, на фронте, имеется свой японский начальник, которому даны соответствующие инструкции…
Наконец, эта игра, очевидно, надоела и красному командованию: перейти заветную черту и ворваться в город им не удавалось, а наши части, «каппелевские», всегда могли уйти под прикрытие японской батареи и оказывались неуязвимы. На другой день советские части дружно отошли на запад и там при отходе наткнулись на японский батальон в с[еле] Шамшет…
Входило ли это в планы красного командования или нет, но только, видимо, обозленные неудачей красные части в превосходных силах обрушились на японский батальон и, невзирая на большие потери от сосредоточенного пулеметного огня, загнали батальон в самую деревню. Батальон окопался и очутился в кольце… Началось форменное обложение, и красные ликовали: через день-два у японцев кончатся запасы, и они вынуждены будут или сдаться, или же пытаться прорвать блокаду…
Далеко, в бинокли мы наблюдали эту картину, и, когда кольцо замкнулось, нам стало жутко. Я позвонил по телефону в штаб японской дивизии и сообщил о критическом положении, в котором очутился их батальон, я все еще считал, что это произошло отчасти по нашей вине…
Однако из штаба получен был стереотипный, спокойный, уверенный ответ, что там, в с[еле] Шамшет, имеется налицо командир батальона, которому даны исчерпывающие указания…
И все же, невзирая на такую самоуверенность, я приказал передать распоряжение командующего, чтобы завтра с утра наши части перешли в наступление с целью выручить японский батальон…
Приказ был выполнен, и наше наступление почти разорвало блокаду; и во всяком случае, настолько ее ослабило, что японцам не стоило большого труда развернуть круг и уйти на Читу. Но, к нашему изумлению, батальон оставался на месте, а только выдвинул передовые части навстречу нашим. А в следующей стадии мы могли уже наблюдать жуткую картину энергичного броска целого батальона в атаку с криками «банзай». Поле покрылось трупами и ошалевшими от неожиданности беглецами. Нашим частям оставалось только преследование. Японский батальон спокойно возвращался в Читу, понеся за эту экскурсию значительные потери…
О, эти люди знают, чего они хотят, и шагу лишнего не сделают при достижении поставленных целей…
На примере только что описанной операции видим, что между командованием русским и японским не было никаких ясно очерченных граней. Мы все отлично сознавали, что без японской поддержки нам Читу не удержать, но в то же время у нас не было совершенно никакой уверенности, что японцы окажут свое содействие при следующем налете красных на Читу.
Во всяком случае, что называется, черным по белому, нигде не было зафиксировано, кто нам и в каком масштабе поможет… Не было никаких условий и переговоров и относительно ближайшей только что происшедшей операции: все происходило с нашей стороны и даже со стороны красных как-то стихийно, и лишь на стороне японцев был подлинный расчет… И они могли этот расчет произвести, так как все данные находились в их руках…
Разведку они вели самостоятельную, допуская лишь пополнять свои сведения нашими данными. Охраняли они себя, как в гарнизонной службе в самом городе Чита, так и тактически на позиции и стратегически — на подступах к Чите, также самостоятельно, лишь допуская наше содействие. Последнее выражалось в весьма ограниченных формах: я изредка вызывался к начальнику 5-й японской дивизии генералу Судзуки, в присутствии которого делал краткий доклад о положении на всех фронтах…
Начальник штаба полковник Куроки, видимо, стенографировал мой доклад. По некоторым вставным замечаниям генерала Судзуки и начальника военной миссии, присутствующего на всех моих докладах в качестве переводчика (он прекрасно говорил по-русски, даже без свойственного каждому японцу акцента и неправильностей в произношении буквы «р»), мне становилось ясно, что все мной докладываемое не новость для японцев. Получался какой-то экзамен или проверка наших данных, но ни разу японцы не проговорились, что им известно сверх того, что мной доложено…
Также никогда в моем присутствии не разбирался предстоящий план операции японских частей, и только при совместных действиях мне сообщалось ровно столько, сколько требовало дело. Ни слова больше нельзя было вытянуть от[237] этих скрытных обезьян…
Странные взаимоотношения: никогда при этих докладах не присутствовал генерал Войцеховский и никто из штаба атамана, только я, с одной стороны, и японский штаб в полном своем составе, с другой…
Мне задавали вопросы и по поводу разведки, и по оперативной части, причем интересовались всеми отданными или имеющими быть отданными распоряжениями; спрашивали меня, проявляя зачастую несвойственную этим людям оживленность любопытства… И при этом всегда, получив ответ, вдыхали с большой учтивостью воздух в себя и снова выдыхали… чтобы после этой «паузы вежливости» снова задавать вопросы. Но никогда решительно не отвечали прямо и исчерпывающе на мои поставленные вопросы, особенно если они касались пунктов, выходящих за рамки полученной нашими войсками задачи.
К этому я скоро привык и перестал интересоваться, что делается у японцев, и тем, видимо, завоевал их симпатии: они начинали смотреть на меня все более и более доверчиво, а мои посещения перестали носить чисто служебный официальный характер. На доклады сервировали не только неизбежный чай, но и завтрак с неизбежным саке… и беседа затягивалась…
Приходилось брать вещи такими, какими они были в действительности, и мириться с нашей служебной ролью: раз генерал Войцеховский подчинил себя атаману, то естественно было встать в зависимое положение от японского командования. Хорошо еще, что они, японцы, видимо, щадили самолюбие генерала Войцеховского и предоставляли ему знакомиться с их указаниями через его штаб…
Приближалась Пасха, весенний период, а с ним и новые заботы…
Японцы дважды требовали для никому неизвестных операций в районе станции Могзон большие партии повозок от населения…
Поговаривали о том, что из пресловутого «буфера» получился один блеф: японцы не удовлетворены результатами и становятся все требовательней, а товарищ Краснощеков, откровенно ссылаясь на неполучение инструкций из Москвы, пытается надуть азиат[ов]…
Наконец японцы на днях припугнули Верхнеудинск, а он взял да и ответил открытым нападением на японские части под Могзоном…
Конечно, получился афронт, японцев врасплох трудно застать, но, кажется, дружбе конец…
Нам радоваться не приходится: если последний интерес, привязывающий японцев к Забайкалью, пропадет, то они без всяких колебаний бросят нас, вернее Семенова, и уйдут ближе к теплому морю…
Этого давно желает и добивается «нация», как пишут в японских газетах левого лагеря, и только упрямство самураев, т. е. военной партии, удерживает столь далеко выдвинутые на запад гарнизоны японцев…
После неудач под Могзоном, по данным нашей и японской разведки, красные перегруппировываются в северном направлении: по огромной дуге, вне досягаемости нашей ближней разведки, красные части передвигаются и строят новый боевой порядок: ударят ли на этот раз они снова по Чите или же перейдут на новый фронт к Нерчинску, пока выяснить не удается…
Имеются данные с нашего Нерчинского участка, что большевики грозят одновременным ударом по Нерчинску с запада и от Благовещенска смять нашу нерчинскую группу и прорваться на наши сообщения Чита — Маньчжурия; но когда я передал одну из «листовок» большевистских в штаб японской дивизии, там сомнительно покачали головой и сказали самоуверенно, что вряд ли советское командование пойдет на такую авантюру…
Что они, японцы, под этим разумели, я не расспрашивал — я научен был, что на подобные вопросы ответа не получишь, определенного, по крайней мере.
Приближалась наша православная Пасха, я почему-то был уверен, что большевики нам приготовят к этому святому дню очередную гадость. Я провел все четыре года на разных фронтах и ни разу нигде не слыхал, чтобы на германском фронте нас в Святой День беспокоил противник. Наоборот, с редкой и почти рыцарской предупредительностью германцы, а особенно австрийцы в эти дни всегда бастовали, и ни один выстрел не раздавался на фронте…
Теперь же, на фронтах Гражданской войны, только и слышно, что в самый праздник, будь то Пасха или Рождество Христа, непременно начинается нападение, чтобы помешать «отпраздновать» нам эти дни…
Так было при мне на уральском казачьем фронте в восемнадцатом году. Так было в Уфе на Рождество. Единственно спокойно провел я Пасху в девятнадцатом году потому, что мы сами перед этим наступали через Уфу на Волгу, и удачно, а потому большевикам было не до того.
Великим постом у нас в армии произошло несколько перемен: во-первых, мне пришлось переменить начальника снабжения и просить эту должность занять моего давнего сослуживца и сотрудника по Гражданской войне еще на Волге Павла Петровича Петрова, генерала Генерального штаба…
Его предместник, полковник Барышников, сильно запутал дела снабжения. Кроме того, мне сильно не нравилось пристрастие после похода Ледяного со стороны Барышникова и к рюмочке, и к деньгам, вернее, к легкому способу их добывания…
Со стороны окружения атамана начинались недвусмысленные намеки на то, что-де и у вас, каппелевцев, не все благополучно, и нечего в нас, семеновцев, швырять камнями. Мне Барышников не был подчинен ни в каком случае, но в силу известного доверия генерала Войцеховского ко мне я получил некоторое расширение своих полномочий, потому при первом случае воспользовался своим правом и доложил командарму о необходимости заменить начальника снабжения…
Барышникову надо было отдохнуть, и, кроме того, в это время как раз я нуждался в лице, которое могло бы организовать похороны генерала Каппеля, начальником штаба которого Барышников долгое время был и бессменно.
Тело Владимира Оскаровича было предано, наконец, земле после долгого скитания с армией по сибирской тайге.
Похоронили мы его на кладбище в Чите, но с тем, чтобы в случае нашего вынужденного ухода из Читы можно было бы легко перевезти останки далее с армией. Мы хотели, с одной стороны, чтобы тело любимого и чтимого вождя нашего было всегда с нами, а с другой стороны, мы не могли допустить риска и оставлять Каппеля в руках большевиков, которые имели тысячи причин ненавидеть этого народного героя…
Будет время, я верю, будет, когда народ вспомнит всех, свою душу и тело за него положивших, и отметит их имена не только в своем сердце, но и чисто внешне — памятниками, и сложит о них свои песни…
На торжественных похоронах были и родственники Владимира Оскаровича: его дядя родной с семьей, который поход весь проделал с нами и только в конце занемог и перешел в эшелон союзников…
С этой милой семьей я провел несколько приятных минут в воспоминаниях о нашем герое, которого я знал с самого начала его славы.
Однажды, и всего единственный раз, видел я Каппеля подавленным и грустным: это было после взятия генералом Гайдой Перми, зимой 1918 года: по сведениям от наших тайных агентов жена генерала Каппеля, находившаяся по ту сторону фронта, все время стремилась быть (служить) в частях красного фронта против нас, чтобы при случае иметь возможность перейти через заколдованную черту. И вот в последние дни перед падением Перми получено известие, что в самом городе Пермь, в одном из тыловых, но близких фронту и связанных с ним учреждений советских, служит и супруга нашего генерала Каппеля. Она с понятным нетерпением и вниманием следила за нашими операциями и была сильно огорчена, когда ихнее учреждение перебросили на северный участок против Гайды. Она потеряла из виду наш фронт, Волжский, а с тем вместе и надежду когда-либо соединиться с мужем. Но Владимир Оскарович, получив точные данные о месте нахождения службы своей жены, послал ей свой привет и предупреждение, чтобы была готова и старалась бы задержаться на одном месте, по крайней мере, до нового года…
Попала ли эта записка в руки коммунистов или просто потому, что фамилия была слишком известна на Восточном фронте, но в предвидении наступления Гайды большевики то учреждение, в котором служила мадам Каппель, спешно и без предупреждения эвакуировали заблаговременно из Перми в Центральную Россию…
Я встретил Каппеля, когда он при первых шагах наступления частей Гайды на пермском направлении полный надежд спешил через Уфу к Екатеринбургу, чтобы быть поближе к месту разыгрывающихся столь важных для него лично событий…
И я его видел позже в Челябинске, после взятия нашими войсками Перми, где, к его великому огорчению, жены его уже не оказалось…
Ни тени озлобления, ни слова поношения по адресу наших врагов. Полная покорность судьбе, почти фатализм. Так он был воспитан своим отцом: военный человек должен быть фаталист, иначе он не выдержит принятого на себя бремени… и падет под тяжестью взятых на себя обязанностей…
Высокой души был этот человек, недаром за ним так доверчиво шла масса добровольцев. И я верю, и все мы, каппелевцы, верили в свое время и были убеждены, что, живи Каппель, с нами бы не случилось всего того, через что нам пришлось пройти в дальнейшем…
Прежде всего, мы не были бы в этом двусмысленном положении здесь, в Чите: с одной стороны, японцы, а с другой, семеновцы…
Каппель не терпел ничего неясного, неопределенного ни в физическом своем состоянии, ни тем паче в моральном… Жертвой этой, своей исключительно, черты он и пал…
Покинул нас и другой наш, печальной памяти, «вождь» — генерал Сахаров: он не нашел себе применения в армии, вернее ему не удавалась ни одна из задуманных комбинаций, и он почел за благо покинуть негостеприимные берега Шилки и Аргуни!..
Официально свой уход он мотивировал следующим обстоятельством. Почти одновременно с нами в Читу прибыл и известный генерал Пепеляев, преемник генерала Гайды по 1-й Сибирской армии на Екатеринбургском и Пермском фронтах, арестовавший в свое время на станции Тайга своего (и нашего общего) главнокомандующего генерала Сахарова…
После неудачной обороны города Томска, когда, едва избежав пленения, Пепеляеву пришлось спешно и в одиночестве покидать свою столицу, он не растерялся и, пересев в сани, бодро почти параллельно с нами прошел всю Среднюю и Восточную Сибирь и выявился в Забайкалье… Надо еще учесть то существенное обстоятельство, что Пепеляев должен был скрываться не только от большевиков, но и от своих же соратников. Ведь его естественный после события на станции Тайга недоброжелатель, генерал Сахаров, находился в наших рядах сначала неофициально, а затем еще при генерале Каппеле в Нижнеудинске получил и высокую командную должность…
Помню, с какой настойчивостью и злобой добивался в Ачинске Сахаров от Каппеля распоряжения на арест проезжавшего Пепеляева…
И вот, невзирая на угрозы со всех сторон, Пепеляев, как феникс, возрождается вновь в Чите, и доверчиво его массивная фигура появляется в кабинете Войцеховского…
Атаман Семенов, предупрежденный Сахаровым, безрезультатно пока что разыскивал Пепеляева, чтобы при первой же возможности его повесить за его левые убеждения и за арест-бунт против своего главнокомандующего. На этом пункте оба «атамана» (Семенов по своему складу и по происхождению, и по должности, что ли, а Сахаров — по своей внутренней сущности) вполне сходились… и поделили шкуру медведя, не убив его.
Пепеляев, правда, не выглядел затравленным, но, видимо, его все же угнетало положение неопределенное и полулегальное: для работы борьбы против большевиков ему, Пепеляеву, необходима была, как воздух, свобода передвижения и действия, чего он получить в «сатрапии» атамана не мог, конечно…
Наконец он решил рискнуть и вышел на поверхность. За ним следили агенты атамана, но пока не решались его тронуть… Он направился прямехонько к нам…
У него, как всегда, был план: продолжать борьбу с большевиками путем формирований добровольчества. Ни на какие мобилизации Пепеляев не рассчитывал: опереться на мобилизованных, по его мнению, может лишь то лицо, которое явится бесспорным владыкой-распорядителем на Руси.
До тех пор пока борются партии, разномыслящие по вопросам политики внутренней, нельзя доверяться обыкновенному обывателю, он подведет самым добросовестным образом… Можно верить только своим, испытанным…
Так, в течение двух часов, широко шагая по кабинету Войцеховского, Пепеляев развивал свои планы перед нами и, в конце концов, добился разрешения на формирование добровольческой части…
Все формирование, и в частностях и в целом, ложилось на полную ответственность генерала Пепеляева…
Чем мог, я, сочувствуя вполне Пепеляеву в его начинании, облегчал его задачу, ограждая его не только от неудач при самом формировании, но и оберегая его личную неприкосновенность…
Как только Сахаров узнал о появлении на свет Божий вновь Пепеляева, немедленно он прибыл к Войцеховскому и стал настаивать на отмене разрешения. Мы ему возражали, объясняли и прочее, все без толку и без каких-либо существенных результатов…
Единственная уступка была сделана Сахарову: партизаны-добровольцы Пепеляева по окончании формирования должны выйти на Нерчинский фронт, но не на западный, во избежание встречи с генералом Сахаровым…
Но генерал Сахаров не был таким решением командарма удовлетворен и заявил, что с появлением в рядах нашей армии «типов, подобных генералу Пепеляеву…» он, генерал Сахаров, покидает наши ряды: «Нам вдвоем одновременно в армии невместно быть. Раз вы, господа, оставляете здесь Пепеляева, то ясно, что мне здесь не место…»
Так, по причинам личного свойства пришлось Сахарову покинуть гостеприимную «сатрапию» Семенова, где он был столь много обласкан и который так заботливо снабдил средствами Сахарова на заграничную командировку, взяв с Сахарова слово не выступать против атамана, а, наоборот, по возможности защищать его репутацию. Сахаров не удовлетворился таким мелким заданием, а по пути в Европу заглянул в Японию, где постарался ознакомить со своей персоной, а попутно и с положением в Сибири и на Д[альнем] Востоке широкие круги японского общества. Возможно, что и здесь, в Японии, генерал Сахаров получил особые указания или напросился на специальное задание, как себя вести в отношении к Стране восходящего солнца там, в Европе…
Примечание: как мы знаем теперь, генерал Сахаров, в конце концов, попал в Западную Европу, именно в Мюнхен, здесь быстро нашел точки соприкосновения с монархическими кругами Германии, а также и зарубежной России. Одно время даже, я знаю это точно, генерал Сахаров был уполномочен представлять движение в пользу кандидатуры на престол русский великого князя Кирилла{181}.
Каждый знающий генерала Сахарова не только по Сибири, но, что называется, с молодых ногтей, был бы немало изумлен не столько наглости Сахарова (ее у него не занимать стать…), сколько доверчивости и простоте тех, кто предполагал окружать престол будущего монарха России…
Несколько позже мы встречаемся с Сахаровым в иной, несколько странной, роли — паладина наших бывших противников по Великой войне: оказывается, Сахаров давно знал, что наш союз с Францией до добра не доведет, а он, Сахаров, был всегда сторонник союза, и самого тесного, с Германией.
Теперь он всемерно стремится исправить ошибку царского правительства: его регулярные объезды осведомительного характера все шире и глубже осведомляют общественные круги Германии, Австрии и Венгрии о том, что было бы, если бы союз России с Германией осуществился… Попутно Сахаров информирует те же круги с положением[238]на Дальнем Востоке, с периодом Гражданской войны на Волге и в Сибири. При этом достается не только большевикам, но и всем инакомыслящим, а в первую голову чехам и союзникам{182}.
И немцам, и мадьярам, безусловно, не только приятна, но прямо-таки полезна подобная информация, а учитывая некоторую дозу формального авторитета Сахарова, как бывшего (хотя бы и совершенно случайно) главнокомандующего у адмирала Колчака… всегда возможно расширить рамки значимости его, Сахарова, как докладчика и осведомителя по славянскому вопросу…
Одно можно с достаточной дозой вероятности сказать, что, во-первых, Сахарова слушают не потому, чтобы он говорил что-либо особо умное или новое, а просто потому, что он говорит всегда одно приятное нашим «бывшим врагам», с которыми мы еще не поквитались за «интервенцию в нашу революцию и Гражданскую войну», а во-вторых, Сахаров для острого словца не пожалеет ни мать, ни отца, и, конечно, у него нет совершенно никаких мотивов щадить кого-либо из лиц групп, с которыми он встречался в Сибири, и вот перед нами определенная фигура «анти-славянофила»…
Воображаю, как трясутся от смеха союзники — центральные державы, когда читают или слышат, как разносит Сахаров своего же брата славянина. Ров, который своей близорукостью роет и углубляет Сахаров, не скоро удастся засыпать…
Вместо генерала Сахарова на пост командира корпуса назначается генерал Молчанов. Сильный конкурент у него был генерал Бангерский, но старшинство стажа Молчанова по службе и работе в добровольческих формированиях Приволжья дало последнему преимущество. Бангерский, по существу, был чужой человек для всего «каппелевского» при всех его остальных прекрасных качествах…
В подчиненном мне штабе также произошли небольшие, хотя и очень существенные перемены, а именно: на должность генерала-квартирмейстера вместо ген[ерала] Брендель мной намечен был генерал Пучков…
Разведка на всем фронте была вручена в опытные руки полковника Генерального штаба Сальникова{183}. Последний был одно время генерал-квартирмейстером у Дитерихса в Омске. Теперь на него я возложил весьма деликатную миссию: не просто разведку, а связную работу ее с таковыми же органами союзников. Знание иностранных языков, длительный опыт в сношениях с иностранными персонами-грата, все это обещало нам значительный успех.
Вообще к этому времени (Пасха 1920 года) штабная работа уже была налажена прочно, а самое главное, что никто — ни атаман, ни его помощники — не могли и носа совать в дела штаба, несмотря на некоторые шаги, которые предпринимались ими в этой области…
Штаб был нагружен работой совершенно неравномерно, и здесь ничего нельзя было поделать: оперативная часть, по существу, сводилась к вычерчиванию различного характера положений на фронте. И если разведка имела более широкие задания, то работа административного отдела была совершенно исключительна…
Ведал этой частью старый работник в этой области, генерал Гафнер{184}, вступивший в ряды добровольчества еще на Волге, в Самаре…
Позже генерал Гафнер проделал поход с Южной армией генерала Белова от Оренбурга до Атбасара через Иргиз и Тургай, потерял в этом походе свою жену и дочь, и теперь, в полном одиночестве, перенесши тиф на санях, он работал не покладая рук: здесь у него обрабатывались все числовые данные по личному составу частей до и после укомплектования и отдыха. Генерал Гафнер следил за переменной состава в частях, которые привыкли относиться к этому вопросу очень легко и несерьезно, зачастую преувеличивая наличность части в целях преувеличенного получения продовольствия и денежного пайка. Как сейчас помню, волнение и суету в отделе генерала Гафнера, когда, наконец, удалось добиться получения от атамана некоторой суммы в золотой валюте на выдачу нашим добровольцам пособия семейным, на первоначальное обзаведение после похода… Выдавалась незначительная сумма, но в золотой валюте, что делало это пособие уже заманчивым… Надо было быть лишь семейным, т. е. по меньшей мере женатым…
И вот с целью получения пособия начались заявки на брачное сожительство: никаких документов, конечно, требовать было невозможно — много было вступивших в брак во время похода…
Сочли, что достаточно иметь заявление от обеих сторон и два свидетеля. Но вот и практика налицо: потянулись к дверям «Дежурства» (так назывался отдел управления дежурного генерала Гафнера) возжей[239] очереди сначала с брачными свидетельствами, а затем за получением пособий… И сколько здесь получалось изворотливой лжи и грубого обмана!!
А в результате масса неудовольствия и враждебного отношения к чинам моего штаба за придирчивое будто бы и пристрастное отношение…
Итак, на платформе настоящего благотворительного шага со стороны, конечно, атамана зародилось не совсем хорошее чувство против штаба…
Выиграл от всей истории только атаман…
Так как игра грозила затянуться до бесконечности, так как «брачующиеся» все прибывали и прибывали, то я вынужден был, в конце концов, прекратить дальнейшее действие комиссии… что и было выполнено, невзирая на ропот и неудовольствие широких слоев…
Как хорошо знал душу человеческую атаман или то лицо, что подсунуло ему столь соблазнительный проект гуманитарного порядка!!
Обиднее всего во всей этой истории было то, что получали пособие не те коренные каппелевцы, а проходящие чины всяких наименований, ничего общего с нашей армией не имеющие…
Особенно много было таких самотеков в период прохождения чешских эшелонов: там легче было укрываться от контроля…
Следовали мимо не только мелкота людского потока, но и более крупные экземпляры. Для некоторых приходилось спешно устраивать назначения на тыловые должности, чтобы отвести карающую руку закона…
Так получил назначение на должность начальника снабжений глубокого тыла генерал Филатьев, профессор академии военной, проделавший весь Ледяной поход на санях. Как только осел указанный генерал в Харбине, так сейчас же, как из рога изобилия, посыпались ходатайства о назначении различных чинов на тыловые должности…
И к чести наших каппелевцев должен сказать, никто из них не стремился покинуть пределы Забайкалья, предпочитая, как и во время нашего беспримерного похода, оставаться со своей семьей…
Просачивались в тыл исключительно одиночки в общественном смысле, т. е. те, у которых связь с добровольчеством была чисто формальная… Из числа таких «ловчил» мне нередко приходилось вылавливать необходимый элемент и отдельные экземпляры… и водворять, несмотря на протесты и просьбы, на те или иные, зачастую ответственные, должности на фронте… Так мной был задержан и водворен на фронт, невзирая на протест, небезызвестный в сибирских анналах генерал Касаткин{185}…
Другой из стаи той же, славной некогда, Военной академии, почему-то в предреволюционный период сплошь набитой беспринципными шкурниками и оппортунистами, некто также небезызвестный полковник Клерже, решил ускользнуть от фронта путем перекочевки в лагерь атамана, откуда быстро был экстрактирован и водворен, невзирая на протесты самого атамана, в один из фронтовых штабов… Ему это назначение было особенно неприятно, так как в Ставке адмирала Колчака Клерже занимал высокий и совершенно независимый пост начальника «Освага» — этой ахиллесовой пяты всех фронтов Гражданской войны, одинаково будь то белый или красный…
Больше никого не удалось из крупных персон уловить и приобщить к нашей работе: видимо, большая была практика и навыки в самоскрывании.
Приходилось ограничиваться наличными силами офицеров нашего, каппелевского, круга. Особенно недоставало Генерального штаба и, как это ни странно, на старшие должности: некоторые боялись ответственности крупных постов, другие просто чувствовали в себе слабые возможности примениться к новым условиям войны, третьи предпочитали глубоко тыловые, «бесславные», но «тепленькие» места… и т. д.
Много было самых разнообразных мотивов для отказа служить там, где прикажут: все требовали к себе особо бережного отношения. К моему изумлению, в Омске, при Ставке, практиковался прием применения льгот по причинам самым невероятным. Так, несколько лиц (в том числе и генерал Андогский одно время) признаны были ненадежными в политическом отношении, а некоторые откровенно в том признавались, как, например, полковник Махин (эсер)… И вот, с одной стороны, в отношении рядовых солдат применяется обязательная мобилизация, а офицерский состав пропускается, нельзя сказать процеживается (это было не отсеивание, а просто халатность и инертность власти), через достаточно реденькую сеточку. Много послаблений и привилегий: как будто бы опасались раздражить массу и те слои, на которые опирались… или думали опираться…
Так проходили дни за днями посреди самых разнообразных мелочей повседневности…
Начало Страстной недели проходило благополучно, и в душе у меня зародилась радостная надежда, что, быть может, в этом году, третьем по счету за Гражданскую войну, нам удастся провести великий день без кровопролития… Но судьбе угодно было рассудить иначе…
К вечеру вторника Страстной начали получать тревожные донесения о скоплении красных в лесистом северном и северо-западном углу от Читы… Сначала это были донесения, сведения от местных жителей, которым приходилось туго от постоянных реквизиций красноармейцев, и они бежали в Читу, под защиту атамана…
Затем получили сведения и из официального источника, из штаба японской военной миссии: пришлось насторожиться…
В пятницу картина определилась, и не могло быть никакого сомнения, что противник вновь готовится напасть на город с другой стороны, где совершенно нет японских частей, а наше чисто военное охранение и защита чересчур слабы…
Впереди противника хлынули тучи разнородной пропаганды, где, между прочим, указывались не только цели, поставленные наступающим красным товарищам, но и способы осуществления таковых… «Сокрушить оплот буржуазии, закончить атаманскую эпоху борьбы и приступить к мирному строительству»… Цели все прекрасные, но вот и способы достижения: сравнять с землей семеновский застенок, т. е. Читу, наказать непокорные станицы казачьи и т. п. В общем особой мягкости проявлено не было…
Население насторожилось… и задумалось… Японцы спокойно взирали с высоты своего монгольского величия на грядущие события…
Наши части, наспех высланные на поддержку передовых частей, медленно, но обязательно отходили. Угроза из проблематичной превращалась в факт осязательный…
Возможность привести на своих плечах красные части под самые, что называется, стены Читы не была исключена…
Пришлось связаться со штабом 5-й японской дивизии и просить ориентировку… и поддержку…
На первый вопрос последовало молчание, а на второй заверение, что нас поддержат лучшие части японской дивизии. Но я не «верил увереньям» после происшествия на участке Ингоды с военным училищем.
Но вот началось со стороны японцев выполнение какого-то, нам неизвестного, плана: к такому-то часу приготовить столько-то повозок и людей с топорами и пилами. Сборный пункт — северная окраина города — так называемый дачный район. В темноте пришли какие-то японские части (оказалось позже, что это были саперы), быстро распределили повозки и людей и направились на северную опушку рощ, окаймлявших городскую черту…
За ночь, при свете фонарей были вырыты окопы в рост человека, с козырьками и блиндажами. Где надо, были заготовлены и пулеметные гнезда и командные и наблюдательные вышки…
Затем снова тишина и пустота на «сработанной позиции». Утром, в субботу, ко мне прибыли полковник Фукуда и с ним молодой офицер Генерального штаба. Последний — для постоянного пребывания при нашем штабе — «для связи»…
На вопрос, что же делать нам, русским частям, во время предполагаемой операции, последовал ответ, что ничего… можете праздновать спокойно свой великий христианский день.
Наши части между тем отходили и отходили, а за ними шли красные с каким-то жутким ликованием и уверенностью…
Среди красноармейцев много было нетрезвых, и это усиливало жуть. На наши естественные недоумения и вопросы полковник Фукуда стереотипно отвечал, что беспокоиться нечего, обо всем позаботится японский штаб.
Положение получалось неловкое и заколдованное: с одной стороны, уверяют, а с другой — недавний пример перед глазами (с юнкерами училища).
Приятно чувствовать, что кто-то о тебе заботится и защищает твою жизнь и покой, но уверенности нет, нет никаких данных и возможностей застраховать себя от всякого сорта случайностей: так просто ожидать, как овца под ножом, удара мы, военные, не привыкли и такое положение, состояние мертвецкой, трудно переносится нами…
После полудня последние донесения от наших отходящих частей: противник следует по пятам, но без выстрелов. Малейшая с нашей стороны задержка вызывает и с его стороны немедленную приостановку наседания… Как будто бы он наши части щадит и постоянно готов устроить «золотой мост»…
В редких случаях нашего упорства противник выдвигает на линию передовых цепей пулеметы и начинает расчищать себе путь. Форма наступающего боевого порядка противника, а также и самое выполнение маневра имеет какой-то вызывающе-пренебрежительный оттенок и окраску: хотя движение и совершается цепями, но последние настолько густы и так плотно одна волна следует за другой, что, по всей видимости, противник не ожидает никакого серьезного с нашей стороны маневра, который мог бы его остановить или даже просто задержать хотя бы…
В цепях противника видны веселые рожи, расстегнутые воротники, небрежно заброшенные за плечо винтовки, слышны песни, смех, прибаутки…
Все эти данные вызывают явное удовольствие у японцев… но они ничего не предпринимают, чтобы остановить катящуюся лавину…
Так, по крайней мере, нам кажется: саперы сделали свое дело и вернулись в казармы. На подготовленную позицию пришло несколько команд и заняли караулы по всей линии окопов…
Кроме японцев на эту позицию никто не допускается: даже нашему офицеру для связи не удалось проникнуть туда, его вернули, допустив лишь до тыловых линий…
Спускалась ночь перед Светлым Христовым Воскресением, ночь с 6 на 7 апреля 1920 года…
Шоссе из города к позициям проходит как раз мимо нашей частной квартиры, но никакого продвижения японских частей совершенно не отмечалось. Противник остановил свои цепи в полутора верстах от позиции японской, очевидно, не подозревая о ее наличии и думая совершенно искренно, что перед ним отходят расстроенные части каппелевцев…
Японцам разубеждать красное командование в этом мнении не приходилось, а наши передовые части попросту не знали обстановку в той полноте, которая дает возможность принимать ответственные решения…
Впереди, в полуверсте от позиции, наши отходящие части насели на японские пикеты и получили от них указание, распоряжение (за подписью генерала Войцеховского) отойти за линию японских частей и стать в резерве за левым флангом… Проводниками служили японцы.
Как только этот маневр был выполнен, из города показались главные силы японцев и немедленно заняли окопы, начав приспосабливать их как будто под долгое проживание…
Таким образом, до самой заутрени (т. е. до самой почти зари) никто в городе не знал о новом распределении войск на позиции и о том, где находится центр обороны подступов к Чите.
Мало кто знал даже из моего штаба о существовании заранее подготовленной позиции. Она должна явиться, видимо, полной неожиданностью для наступающего противника…
Два чувства боролись во мне перед началом решительного момента: первое — какая-то неприязнь по адресу нашего союзника япошей. Знаю (сознаю), что они, японцы, наши союзники, но не друзья… О, далеко не друзья… Как-то вследствие этого чисто психологического момента стало ни с того ни с сего, но остро совестно, что вот-вот, с минуты на минуту, почти на наших глазах и с нашего, можно сказать, благословения должно произойти столкновение двух противников, один из которых родной по крови, а мы не смеем его о том предупредить…
Так и кажется, что мы, русские, своего же брата русака подводим под чужой пулемет… И завтра с раннего утра начнется избиение младенцев. Именно «младенцев», так как красные, как дети, не позаботились выяснить, что перед ними, и шли на устроенную столь тщательно засаду…
Второе чувство — тревога за благополучное окончание: были примеры, а для данного случая определенные признаки, по которым, как по веревкам с пристани на пароход, зарождалась тревога: а что со всеми будет, если японцы надуют, просто подпустят красных, вступят с ними в переговоры и пропустят цепи противника в город. А там, в городе, полная растерянность их ожидает: никто не готов к отпору, все надеются на защиту кого-то третьего… втайне мечтая и подразумевая под этим ясным инкогнито «человека с твердой волей и владеющего всеми материальными возможностями».
И вдруг это лицо, лицо-коллектив, изменит!!???!
Но вот пора и нам передохнуть и заполнить свой краткий, правда, но вынужденный перерыв исполнением религиозного обряда…
Японские представители остаются у нас как гости, а мы, хозяева, отправляемся в церковь… Там нас ожидают с понятным нетерпением: по лицам постараться отгадать, каково положение на фронте; ведь как-никак, но противник в каких-нибудь трех-пяти верстах. Жутковатое чувство… Приказано не затягивать службу и в половине первого закончить моление, чтобы все могли, наскоро подкрепившись и поспав часок-другой, быть готовы на всякие случайности с первыми лучами восходящего солнца…
Вернулись и сели за трапезу, а в соседней комнате у телефона — японец-телефонист, связанный непосредственно с позициями…
Когда менее всего ожидали, раздался звонок и гортанные звуки телефонного разговора, перевод которого нам немедленно же давался…
У противника заметно шевеление, и его передовые части медленно придвигаются к позиции, через центр которой проходит ось наступательного маневра красных!..
Наши части по указанию японских офицеров отводятся назад, в резерв японских позиций… О существовании этих позиций никто из наших отошедших частей ничего не знал, а потому все они были приятно удивлены. Мы в штабе русских войск знали только, что позиции где-то подготовлены, но где именно точно и какой их размер и профиль не было известно: к позициям никто близко не допускался, даже наши офицеры… Я, не желая быть навязчивым, не расспрашивал, и это, видимо, очень нравилось нашим союзникам… Молчать сами они умели хорошо…
Некоторые из начальников наших отошедших частей были немедленно приглашены в штаб полевой японский, т. е. на позиции, и им учинен был полный допрос о противнике…
Главное, что радовало японцев, что противник совершенно не подозревает о готовящейся ему ловушке: наступление велось весьма откровенно и беспорядочно, настолько были красные уверены в успехе. И действительно, кроме алкоголя они, красные, получили, должно быть, и соответствующую информацию, что белые, колчаковцы, оставлены японцами в одиночестве и бояться желтых не приходиться…
Но вот приближается момент расчета за свою доверчивость. С раннего утра, еще до полного восхода солнышка, красные повели энергичное наступление-преследование, намереваясь «на плечах» белых ворваться в город. А здесь, в Чите, все было приготовлено к их встрече: даже были на местах и новые власти. Должно быть, присутствие в городе японского гарнизона нисколько не стесняло красное командование: помня поведение японских частей под командой генерала Огата под Верхнеудинском, надеялись и здесь как-то ужиться с желтолицыми братьями…
Не ошибусь, если скажу, что Чита в эту ночь не спала: помогло и затянувшееся разговение, и глаз никто не сомкнул…
Было жутко. Только не прекращавшийся звон пасхальных колоколов нарушал мертвую тишину перед бурей и напоминал, какой сегодня день…
И вот, на утренней заре вдруг донесся отдаленный крик «урррааа!..». И снова тишина… Красные начали сворачиваться в более компактные строи, чтобы пройти окружающую город рощу… и тут нарвались на японцев: окопы, искусно маскированные, сразу единодушно заговорили — залпы и пулеметное стаккато рванулось в тишину и разорвало жуткое молчание… Зарокотали артиллерийские выстрелы-удары…
Красные, застигнутые врасплох, сбились под огнем в еще более тесные группы и расстреливались с дистанции самого действительного огня…
Выдержать подобный ураган под стать было лишь очень вышколенным и дисциплинированным частям. Красные части подобной выдержкой не отличались: произошло короткое замешательство, как будто противник ожидал, что все и очень быстро должно выясниться и что все происшедшее не более как печальное недоразумение…
Но так как огонь не прекращался, а, наоборот, усиливался, и когда мощные залпы начали косить рядами, а шрапнель и знаменитые «шимозе»{186} стали вырывать звенья из густых колонн противника, последний дрогнул и с каким-то гиком отчаяния покатился назад с удвоенной быстротой…
Наступление велось налегке, так что путь бегства не был усеян вещественными доказательствами паники, охватившей красных, но быстро наступившая вновь тишина ясно показала, что с противником покончено…
Короткий бой-схватка закончился в течение какого-нибудь часа… Как волна прибоя, красные части накатились и с подобной же быстротой откатывались теперь назад…
Никто не преследовал вопреки желанию, не раз мной высказываемому и теперь же повторенному несколько раз перед нашими гостями — японцами.
Японцы вели себя, по меньшей мере, странно: не только не думали о преследовании, но запретили и нашим частям выдвинуться вперед перед позицией и закончить разгром противника штыковым ударом…
Создавалось впечатление, что красных щадили с какой-то затаенной мыслью: как будто только наказали их за то, что осмелились нарушить покой японского гарнизона… Отогнали, как слишком надоедавшую шавку, а затем снова погрузились в нирвану…
К полудню, заменив свои части на позиции нашими добровольцами, японское командование почило на лаврах, им заслуженных…
Наши гости тоже быстро распрощались, избегая наших, иногда весьма нескромных, расспросов…
Так для нас счастливо закончился первый бой под Читой в ночь с 6 на 7, вернее утром 7 апреля…
Надо было довести до сведения командования японцев, что подобный способ действий ни к чему не приводит: лишь потери наши растут, но дух наш падает, а у противника подъем духа в повышенной степени: нет хорошего преследования — это полпобеды. Противник оправится в несколько дней и снова полезет на Читу… и так бесконечный танец, пока кому-нибудь из противников не надоест подобная неопределенность исхода столкновения… Тогда… Что тогда.
Тогда: или противник пойдет на уступки, заинтересованный в освобождении части своих сил для действий на участках, не обороняемых японцами, или же японцам надоест такой контрданс, и тогда надо ожидать самых непредвиденных камуфлетов (кунштюков): предсказываю, что наступит момент и даже точнее период, когда у японцев не хватит энергии продолжать глупую, никчемную и бесплодную игру… Будут весьма естественные потери и никаких особо героических результатов… Одним словом, помахивайте, господа желтолицые, хвостами своей военной доблести, но решение о войне и мире будет в руках красного командования…
Досадно, но факт… самого недалекого будущего… Лишь бы не пришлось вновь попасть в клещи чужой воли и терпеть напрасные потери, лишения…
Как может быть ни странно, но в результате нерешительного боя под Читой в прямом выигрыше оказался один лишь атаман Семенов…
Он очень искусно использовал чужой успех и стремился загрести жар чужими руками: его объезды частей нашего фронта участились, и всюду он говорил в высоких тонах о доблести японцев, как бы похваляясь своим «верным» союзником… Ему мало было заботы о том, что враг далеко не добит и следовало ожидать повторения и повторения его маневров против Читы… Он не унывал и старался только внушить всем одну выгодную для его престижа мысль, что видите, мол, какого союзничка я вам подарил… Если японцы и проливают кровь (к слову сказать, потери японцев в бою под Читой были до смешного ничтожны), то только якобы за его, атамана, прекрасные глаза… Цените и славословьте меня, атамана!!!
И, как ни странно, многие были склонны именно благодарить атамана и ему приписывать весь успех, в частности, возможность пользоваться поддержкой японских войск и на будущее время…
Отсюда сам собой напрашивался вывод: пока жив и здоров атаман, пока он правит краем и армией, до тех пор эта японская поддержка обеспечена нам…
Непосредственное командование каппелевцев только проиграло, его роль была сведена японцами на нет…
Но на этом атаман не остановился: ему надо было во всеуслышание провозгласить, убедить всех, что им только и держится не только фронт, но и все внутренне спокойствие в крае…
Этим стремлением популяризировать свое имя и восстановить пошатнувшуюся было с нашим приходом репутацию и следует объяснить все последующие шаги атамана Семенова на всех поприщах его последующей деятельности… А последняя сводилась к нескольким, весьма примитивным приемам и шагам…
Прежде всего, не забыт генерал Войцеховский, в сторону которого сделано несколько авансов: атаман на Пасху предложил Войцеховскому производство его, атамана, именем в следующий чин — генерал-лейтенанта…
Войцеховский, посоветовавшись со мной, решил награду не принимать и послал отклоняющий милость высокую ответ…
Атамана это взбесило — не удался столь примитивный прием уловления души человеческой…
Но он сдержался и уже без предварительного запроса преподнес Войцеховскому боевого коня… Пришлось принять, хотя Сергей Николаевич никогда не выказывал себя ретивым кавалеристом…
Затем атаман выезжал на фронт одновременно с Войцеховским и там, на народе, оказывал всяческое предпочтение «известному нашему герою»…
Все эти мелочи льстили самолюбию нашего генерала, и невольно в его отзывы об атамане начали проскальзывать нотки почтительно-подчиненного благодушия…
«А ведь он не так плох, как мы его себе рисуем», — довольно неожиданно заявил после одной из таких совместных поездок на фронт Войцеховский…
«И знаете, что мне в нем особенно нравится и чем он всех покоряет… — добавлял при этом Сергей Николаевич… — его личная бесшабашная храбрость и задор молодой борзой собаки. Вы знаете, Сергей Арефьевич, он мне рассказал один случай, происшедший в Харбине в первые дни поднятого атаманом восстания. Большевики если и не царили еще в Харбине и его окрестностях, то, во всяком случае, китайские власти с ними считались. И вот, по делам набора добровольцев и формирования белых отрядов Семенову случилось задержаться в Харбине. Его пребывание вскоре было обнаружено большевиками, и они решили его изловить: дом, где проживал в полной конспирации атаман, был окружен чекистами, которые повели планомерное наступление. Семенов после бани отдыхал, балуясь чайком. Кто-то из окружения атамана заметил концентрацию подозрительных типов вокруг дома-квартиры атамана. Сказали Семенову… Он преспокойно взял в руки револьвер, подошел к окну и лично убедился, что дом почти окружен. Кроме того, он ясно видел, что несколько чекистов прошли в дверь дома и, по-видимому, поднимаются по лестнице. Не растерявшись, Семенов с револьвером в руке быстро прошел в задние комнаты, проник в какую-то каморку, а оттуда через окно выпрыгнул во двор, откуда через забор исчез с угрожаемой усадьбы. Чекисты скоро обнаружили, что атамана в доме уже нет, и свернулись…
Как вам нравится? Вот если бы и Колчак обладал такой житейской сметкой и находчивостью, не случилось бы драмы в Иркутске, а мы не очутились бы в столь серьезный момент без вождя… Как вы думаете обо всем этом?!»
Что мне было отвечать человеку, видимо, начинавшему подпадать под влияние атамана…
«Да, — в раздумье сказал я, — хорош был бы Верховный правитель и диктатор освобождаемой России, прыгающий (я употребил более тривиальное выражение, отчасти сибирское — „сигающий“) в окно вагона и прячущийся под осями собственного вагона… Нет, Сергей Николаевич, что меня может восхищать в поручике и юнкере, то не к лицу крупным персонам: на них смотрит толпа и своя же масса… и вдруг акробатический прыжок на виду у всего, можно сказать, мира. Нет, не годится! Такой психологии я не понимаю и никогда не пойму: надо не только хорошо управлять, но и уметь в известный исторический момент и сойти достойно своего положения со сцены. Хорош был бы Колчак, скрывшийся как жулик, в чужом платье. Керенский{187} много глупостей натворил, но ему все бы простили, если бы он нашел в себе достаточно мужества достойно своему высокому положению закончить свое дело спасения Родины. А он что делает?! Да то же почти, что и Семенов: переодевается в какой-то водевильный костюм (кажется, в женское платье, попросту в бабье{188}) и, бросив всех своих сподвижников на волю случая, удирает. Насколько красива мученическая кончина от своей же, русской пули, нашего адмирала, настолько же подл поступок скоморошного Главковерха. Первому русский народ, если он еще не совсем одурел и сможет очухаться когда-нибудь, поставит памятник. Помяните мое слово. К фигуре второго навеки зарастет тропа народного благоволения, здесь никогда не встретим мы ни почитания памяти, ни гордости народным героем. Нет, надо уметь и умирать. И заметьте, что мертвецы не только „срама не имут“, но их геройская достойная кончина подобна блеску последнего луча заходящего солнца. А тут что. Так и хочется привести (хоть, может быть, и не совсем к селу и к городу) присказку о мужике, который, процарствовав без году неделю, украл сто рублей и исчез перед изумленными почитателями…»
А вот и другой маневр атамана в сторону мою и моего штаба в то же почти время благоволения к генералу Войцеховскому…
В праздничное, пасхальное время забрел какой-то тип в дом атамана, во дворец, проникнув беспрепятственно во внутренние покои атамана…
Как это могло случиться, не знаю: ведь в дом был единственный вход с площади прямо, вход, охраняемый постоянно японским караулом с пулеметом, установленным на крыльце… Постовые помещались в вестибюле… Дальше шла передняя, в которой безотлучно находился дежурный офицер-семеновец с несколькими казаками конвоя или личной охраны атамана…
Из передней вход в огромную залу-приемную (дверь налево) и прямо дверь в приемную-ожидальную… отсюда выход только или в спальную атамана, или в комнату адъютантов и ординарцев…
Ночной гуляка (выяснить так и не удалось, что это был за тип) забрел во дворец, миновал благополучно, для себя, конечно, караул и дежурство и проник в залу. Отсюда почему-то начал ломиться в дверь, ведущую в спальню атамана. Как раз около этой двери, никогда почти не открывающейся, постоянно стояла походная кровать атамана. Последний, услыхав шум от ломившегося в запертую дверь типа, немедленно поднял тревогу, и бедняга был схвачен…
Так вот, из этого случая, не без подсказа атамана, сплели целую историю об организованном покушении на жизнь атамана. А когда это не произвело особенного эффекта, начали пускать пробные шары: из каких сфер была пущена мина против «священной» особы атамана…
Ну, конечно, из штаба генерала Щепихина, он ведь так люто ненавидит атамана, что спит и видит, как бы с ним расквитаться навсегда.
Ложь была столь очевидна, что я не счел нужным даже производить какие-либо изыскания в этой области, справедливо заключив, что расследование произведет окружение атамана, и расследование не без «пристрастия». Так как подобное расследование, действительно имевшее место, не дало необходимых атаману результатов, т. е. никто из чинов моего штаба замешанным не оказался и даже, больше того скажу, тип-покуситель даже не принадлежал к составу наших «каппелевских» частей, то дело и заглохло, как беспочвенное и ненужное атаману в качестве орудия, вернее, оно не могло ему таковым орудием против меня служить…
Чтобы несколько затушевать неловкий выпад, атаман вскоре прислал мне именное приглашение на очередной бал в военное, имени атамана Семенова, училище… а еще позже, после инцидента моей информации[240] на Круге, я присутствовал на войсковом празднике Забайкалья…
Оба празднества настолько типичны для той эпохи, что я остановлюсь на них несколько внимательней…
Точно к назначенному в приглашении часу я прибыл в училище. Импозантно декорированный вестибюль был полон снующими повсюду юнкерами: это не были те юнкера, тип которых прочно запечатлелся со школьной скамьи в нашей памяти. Это были солидные, не дети — взрослые, уже окуренные пороховым дымом Гражданской войны: в их манере держаться, говорить было нечто от самой обыкновенной казармы. Они были и грубее, и в то же время сознательней ко всему окружающему. Одним словом, это были вполне готовые, сформировавшиеся типы, средней руки вояки. Водка и курение среди них явление обычное и почти обязательное, не говоря уже о похождениях более деликатного сорта.
Они прекрасно усвоили уже разницу поведения на глазах начальства и за его спиной. Не хочу сказать, чтобы они были «испорчены» в житейском смысле слова, но все они без исключения были для юного класса юнкеров слишком опытны, перезревшие, что ли…
Начальство среди них появлялось так же, как начальство в казарме, лишь в строго определенное расписанием время, в остальной период они предоставлены были сами себе…
Я прибыл, очевидно, одним из ранних гостей. Меня никто не знал в лицо, а потому мне удалось некоторое время сохранить инкогнито и понаблюдать на свободе. Приготовления все были закончены, и все училище находилось в ожидании встречи высоких гостей…
Побродив по вестибюлю и прилегающим к нему залам, я решил, наконец, обратиться к первому попавшемуся на глаза юнкеру, очевидно, какому-то должностному, судя по штыку на поясе, молодому человеку…
С полной готовностью он меня информировал и тотчас же задал вопрос, с кем он имеет честь беседовать… Я назвал себя, и юнкер исчез, как дым. А через пять минут передо мной появился сонм училищного начальства… и сказка моя кончилась: мне начали «показывать» помещение и прочее. Юнкера тянулись не в меру, видя мое окружение, а все мои попытки получить настоящий ответ разбивались о каменную сухость официальной дисциплины…
«Вот зал артиллерийский, там пулеметный», — докладывал начальник училища генерал Лихачев{189}…
Но вот раздались бравурные звуки военного марша — «Встреча атамана»… и все бросилось вниз — я остался один на площадке верхней лестницы…
Свободные от нарядов юнкера выстроились по лестницам вдоль перил и замерли при встрече атамана. А Семенов, грузно опираясь на свою палку-посошок, медленно поднимался навстречу группе училищных военных дам. Встреча начинала приобретать вид высочайшего выхода государя: кое-кто допускался к руке, а кто просто был представлен атаману кивком головы. Дамам Семенов галантно целовал ручки, пожимал руки ближайшим своим соратникам, а юнкерам, пожиравшим его глазами, милостиво кивал головой. Наконец, вволю насладившись «высочайшим приемом», атаман слабым мановением руки прекратил гром оркестра и проследовал в танцевальный зал. Я невольно попал в его свиту и чувствовал себя недостаточно уютно. Атаман пользовался каждым случаем, чтобы подчеркнуть то исключительное внимание, которое ему оказывало не только начальство училищное, но и юнкера: демонстрировать их к себе любовь и привязанность, казалось, являлось главной заботой и даже целью атамана…
Молодежь — всегда молодежь, и увлечение личностями, выброшенными революционной волной на поверхность, естественно для нее. Где там разбираться в «высокой политике». Тем паче что атаман, действительно, видимо, прикладывал много забот и средств (последнее особенно важно и ценилось юнкерами) на устройство юнкеров, его питомцев. Последние платили ему той же монетой: апофеоз слияния атаманского престижа с молодой восторженностью юнкеров был полный…
«Видите, генерал, — обратился ко мне атаман в промежутке между двумя танцами, — не все так плохо у нас, как вам стараются изобразить… Юнкера мои пойдут за мной хоть в огонь, хоть в воду!!!»
Так и хотелось задать вопрос ему, во сколько обошлась ему эта привязанность из фондов золотого запаса, в свое время украденного из посланных адмиралом Колчаком вагонов с золотом на Дальний Восток. Кстати сказать, это золото хранилось в училище: очевидно, юнкера были теми преторианцами, которым только одним мог доверить атаман свое сокровище…
За время моего почти трехмесячного пребывания в Чите я должен был принять участие не менее как на десяти банкетах — весело жили сатрапы!!
Однако праздник Забайкальского войска превзошел все мои ожидания, как по своим размерам, так и по пестроте присутствующей публики и по распущенности на празднестве.
За особо почетным столом, перед которым по временам появлялись ораторы, заседал атаман, окруженный ближайшими сотоварищами… и, к моему изумлению, там же был и известный генерал Афанасьев, по нашему настоянию высланный из пределов Забайкалья…
Преобладал на празднике казачий элемент, отчего с самого почти начала заметно было повышенное настроение: раздавались не совсем сдержанные выкрики по адресу нас, каппелевцев, а один, сильно захмелевший казачок взобрался на стол для своего мало связного по содержанию спича с обнаженной саблей и все кому-то грозил и грозил, клянясь, что они «постоят за своего обожаемого атамана». Что они его обожали, я не сомневался ни секунды: кто же как не атаман спасал их всех от вызова Колчака на Сибирский фронт. Да и на своем-то «родном» фронте они все вели себя далеко не героически…
Свое приветствие войску от войск фронта я закончил при гробовом молчании и решительных протестах там, где-то на галерке…
Наступил момент поскорее смыться со сцены… Было пьяно и душно в подобной атмосфере…
Если остальные банкеты по самым разнообразным поводам проходили в строго официальных тонах, то войсковой праздник превзошел их, с одной стороны, своей непринужденностью, а с другой, и своей распущенностью в словах и даже в жестах…
Как известно, Семенов цепко в свое время ухватился за идею Бурятского княжества. Говорят, даже не упускал он случая продемонстрировать свою близость к влиятельным фамилиям бурятской народности.
В Чите я выяснил, что и эта идея, как и большинство остальных, не была оригинальной и принадлежащей[241] атаману: инспирация шла, как и обычно, из японских кругов. Последние, имея в далеком будущем прибрать к своим рукам все то, что плохо лежало, пользуясь болезнью России, стремились проникнуть и прочно обосноваться в Монголии.
Сама по себе Монголия большого интереса для Японии не представляла: ни для переселения с островов, ни по своим богатствам ископаемых ценностей. А вот как буфер, мягкая подушка, между Россией и теми китайскими провинциями, на которые Япония давно с жадностью смотрит, эту задачу Монголия может выполнить в лучшем виде, но только при условии преобладающего там влияния японского. И вот снова выдвигается такая покладистая личность, как Семенов, благо что особо ему за это платить не придется — будет написан общий счет, куда можно приписать и эту мелкую услугу…
Косвенным подтверждением наличности подобного соглашения, помимо чисто логических выкладок и выводов, служит следующий незначительный штрих и факт. Ко мне явились старые мои знакомые по Уфе и Челябинску — две, когда-то между собой враждовавшие, группы татар-самостийников, которых мне не раз приходилось мирить и вводить в общие оглобли сибирского рыдвана. Много я с ними испортил крови, постоянно уговаривая не ссориться между собой и доверчиво отнестись к предложению адмирала Колчака: присоединиться, на известных условиях, к общему противобольшевистскому движению в Сибири… И вот теперь, разделив общую с нами участь, татарская эмиграция через своих представителей, моих знакомцев, прибыла в Читу просить содействия у японцев. Раньше всего они полагали полезным через атамана произвести некоторую разведку. И как же отнесся к ним атаман: попросту выгнал вон, не пожелав даже разговаривать. «На кой черт вы мне сдались, — кричал им атаман. — Какое дело японцам до ваших улусов, где-то там, у черта на куличках»…
Совершенно правильно и логично ответил им атаман: японцам никак нельзя было доложить о депутации, а тем паче о ее ходатайстве, ведь район Уфы лежал вне пределов самых алчных аппетитов японцев.
Я прямо-таки любовался на атамана, как он ловко изворачивался в самых тяжелых положениях, на самых скользких вопросах… и всегда выходил из затруднений, если и не с честью, то, во всяком случае, с прибылью для себя лично…
С нашим прибытием в Забайкалье Семенов поставил до смешного простую себе цель: помочь нам отдохнуть и реорганизоваться, а затем прибрать нас к своим рукам. Это ему удалось, несмотря на пассивное и, скорее, даже именно в силу этого последнего обстоятельства — пассивности, сопротивление Войцеховского.
Вторая его задача — показав всем, что он, атаман, теперь сила, т. е. с нашим приходом и подчинением, попробовать умиротворить край такими мероприятиями, которые до сего времени были просто чужды забайкальскому сатрапу и его подданным, а именно: попробовать закинуть удочку некоторого либерализма. Вам, господа, угодно, чтобы я расстался со своими сотрудниками, которых вы обвиняете в разных злокозненных поступках против общественности, так вот вам, пожалуйста. И целый ряд заплечных дел мастеров вылетает из Забайкалья…
Вы говорите, что я сатрап, так вот вам самая демократическая реформа. Раньше схема управления краем была такова{190}:
После реорганизации эта схема видоизменена так:
Но вот что за кулисами: Народным собранием, где представлены и казаки, которые, по крайней мере, оппозиционные атаману элементы, растворились в общей массе разнообразных и зачастую противоположных казачьим интересов, руководит (и «управляет» достаточно искусно) тот же пресловутый господин Волгин — правая рука и наперсник атамана.
Влияние генерала Войцеховского сокращено до минимума не только на общественные дела и вопросы, но даже и на фронте: здесь, на фронте, мы стали лишь исполнителями чужой воли, японского штаба, конечно, в периоды наиболее серьезные, куда, во всяком случае, надлежит отнести всегда защиту (оборону) самой столицы. Что касается снабжения и глубоко тыловых вопросов, то таковые попросту были изъяты из нашего ведения, а наш начальник военных снабжений свелся, в конце концов, на роль обыкновенного каптенармуса или раздатчика всего получаемого из складов атамана.
Мы варились в своем собственном соку. Это нам не только позволялось, но и всячески поощрялось, лишь бы мы не совали свой нос в дела более глубокого тыла, а тем паче в дела политического характера… Так оно и было: мы попали в самую безысходную зависимость от тыловых распорядителей судьбами армии: нужны нам для операции те или иные из военных материалов, пожалуйте обратиться к атаману, или, вернее будет, к его оку — генералу Зубковскому, а еще вернее и надежнее к его, атамана, правой руке — господину Таскину… Есть средства или, вернее, желания таковые предоставить, и дело готово, исполнение его обеспечено. А нет, так и суда нет. Таким образом, мы попали в полную и исключительную материальную зависимость от атамана, что ему и требовалось. После этого он мог из нас, что называется, вить веревки…
Проиграв окончательно игру, генерал Войцеховский пал духом, и его как-то совсем перестали интересовать дела фронта. Он замкнулся, его переживания были очень тяжелы: он чувствовал, как с каждым днем, с каждым новым выступлением атамана, несущим ему, возглавителю каппелевцев, новый афронт, наносится удар всему каппелевскому делу, а параллельно с этим его личный авторитет падает все ниже и ниже. Попытка каппелевцев, ясно мотивированная в начале нашей деятельности в Забайкалье, поглотить местные интересы, переварить атамана, закончилась полным крахом. И единственным виновником неудачи должно считать только одного генерала Войцеховского: не с его характером, нерешительным и вялым в вопросах политической борьбы, браться за дело, требовавшее решительных шагов и поступков.
Психология начальника влияла и на настроение масс каппелевцев: будучи усердными и пристальными наблюдателями борьбы за власть своего возглавителя, они были сильно уязвлены не только в своем самолюбии (это было бы полгоря), но, что гораздо трагичнее — в своих надеждах найти выход из семеновского тупика, куда нас загнала близорукая политика Войцеховского.
Как только этот тупик стал реальностью, немедленно всеми овладела какая-то безысходная апатия, усталость от всего пережитого начала давать себя чувствовать, и все впали в какое-то летаргическое оцепенение: не стало не только желания продолжать борьбу политическую, но и оставаться статистами на сцене семеновского фронта…
Вера в успех была задушена, а без нее не могло быть никогда и самого успеха… Молчаливо всеми было решено доживать и как-то скоротать остаток дней…
Ярким симптомом заболевания всего нашего организма было поведение самого хитрого и, пожалуй, наиболее соответственного на посту нашего, каппелевцев, возглавителя — генерала Вержбицкого — он внезапно и «серьезно заболел», оставив все дела и политические, и военные…
Внешней причиной его морального потрясения, надо сказать, были его личные дела: его семья попала в руки к большевикам, жена с детьми не в силах была вынести нашего «легендарного» похода и осталась в Иркутске. Это обстоятельство сильно, конечно, понизило дух генерала, но внутренний червь подтачивал его гораздо глубже и заложен был в тех неудачных и, прямо надо сказать, незадачливых шагах нашего официального вождя. Его, генерала Войцеховского, поступки стали предметом самого широкого обсуждения в толще нашей добровольческой массы, и выводы были далеко не в пользу вождя. Осторожный, хитрый и неглупый Вержбицкий кусал пальцы с досады, что проиграна была беспроигрышная игра, когда на руках у нас были все козыри… Недальновидная политика Войцеховского возмущала не одного Вержбицкого…
Надо было искать выхода: снова поднимать вопрос об удалении атамана было бы совершенно несвоевременно и нерасчетливо. Во-первых, подобный маневр мог бы и не удасться, так как атаман был достаточно теперь силен и сам, и более решительной поддержкой японцев, которые в момент нашего прихода в Читу как будто заколебались. Во-вторых, надо было начинать это дело при новом или обновленном составе нашего руководства. Так, наконец, был молчаливо поставлен вопрос во весь рост перед генералом Войцеховским.
Кроме того, и личные отношения, не оставлявшие до сих пор желать ничего лучшего, с атаманом сильно начинают портиться: атаман, одолев авторитет Войцеховского, начинает его теснить с одной позиции на другую…
Эти две причины — падение авторитета среди своих и бесконечная тягучая борьба за власть, вернее за преобладание, между Войцеховским и атаманом — вынудили первого искать выход… Но из тупиков обычно выхода нет… и генерал Войцеховский решил «рубануть с плеча»…
В конце апреля он объявил атаману, что дальше оставаться в Забайкалье он не может: каждое выступление оппозиции приписывается ему, Войцеховскому, и это безнадежно портит отношения и наносит ущерб всему Белому делу. Бедняга и не подозревал, что никакого в сущности «Белого» дела давно уже нет, есть сатрап Семенов, сатрап по милости интервента, японцев, и сатрап в той мере и до того момента, пока японцам это надо…
К сожалению, даже сам атаман не вполне усвоил это ясное для большинства положение свое — игрушки в руках «союзника»: он верит в возможность успеха, даже (о, ужас) и после выхода из игры японцев. Так ему вскружила голову бескровная «победа» над Войцеховским…
А между тем грозные блики начинали уже яснее и яснее выступать: последняя наша откровенная беседа (насколько вообще могут быть откровенны азиаты, в частности японцы) с полковником Фукуда окончательно очертила тот рисунок ближайших политических шагов Страны восходящего солнца, которые не оставляли места никаким сомнениям…
Об этом «маленьком совещании», как его назвал полковник Фукуда, приглашая нас, стоит сказать два слова.
Беседа велась между четырьмя приглашенными лицами: сам полковник Фукуда, генералы Дитерихс, Войцеховский и я.
Время — после решенного уже, в принципе, ухода генерала Войцеховского с должности командующего войсками фронта.
Место — моя квартира частная, на даче одного местного буржуя, на окраине города Читы.
Начал беседу сам инициатор ее, Фукуда, словами: «Я хотел бы, господа, знать ваше откровенное мнение о текущем моменте в Чите, а также, что каждый из вас думает о ближайшем периоде, в будущем, вне Читы. То обстоятельство, что здесь мной приглашены те лица, которые в данный момент ничем не связаны с атаманом и забайкальскими делами, дает мне право рассчитывать на полную откровенность. Я со своей стороны должен заявить откровенно, что цель беседы — желание получить возможно полную ориентировку из русских, незаинтересованных, кругов… Вас не должно удивлять то обстоятельство, что здесь вы, русские, представлены лишь военными, признаюсь, это не случайность с моей стороны, наоборот, скорее, заранее обдуманный мной состав: ведь в Гражданскую войну военные всегда играют первую роль и не только в вопросах военных, но и политических».
Видимо, генерал Дитерихс, которого я после Омска видел впервые и который проживал все последнее время в Харбине, кое-что уже знал о предстоящей беседе. Его приезд в Читу не был для нас неожиданностью: его атаман намечал в заместители Войцеховскому. Перед нашей беседой Дитерихс обедал у меня и сообщил, что он на зов атамана не приехал бы, если бы это приглашение не было поддержано японцами, с которыми он, Дитерихс, положил себе за правило сохранять лучшие отношения, так как японцам принадлежит пока что здесь и на Дальнем Востоке первая роль. Предложение от атамана он уже получил и политично уклонился от чести заместить Сергея Николаевича, посоветовав атаману предложить этот вакантный и ответственный пост одному из нейтральных генералов, не связанных ни с Забайкальем, ни с каппелевцами. Эту мысль поддержали и японцы. Предложение будет послано в Харбин генералу Лохвицкому, бывшему командующему 2-й армией на фронте Колчака, от которого, по приказу Сахарова, в свое время принял армию генерал Войцеховский.
О текущем моменте на фронте и вообще в Забайкалье сообщил свое мнение Войцеховский, сделав вывод нелестный не только для атамана, но отчасти и для него, Войцеховского, лично, а именно: фронт держится только японскими штыками, так как ни семеновские части, ни даже наши «каппелевские» не могут противостоять натиску регулярных советских частей, им по плечу лишь борьба с партизанскими отрядами.
Что касается внутреннего положения в Забайкалье, то оно ему, Войцеховскому, рисуется далеко не в приятных тонах: стоит японцам сегодня покинуть Читу, как здесь разыграется настоящее восстание и в несколько дней от атаманских порядков не останется и следа…
Я вполне присоединился к мнению Войцеховского, добавив лишь, что дело с нашим приходом сюда не обстояло так плохо и было много шансов за то, чтобы, использовав временную дружескую поддержку наших союзников и произведя некоторые реформы в управлении краем, можно было бы достигнуть более положительных результатов и главным образом завоевать себе полную поддержку населения. Последнее никак не удавалось и не удается атаману.
Генерал Дитерихс почему-то совершенно с нами разошелся в оценке момента. Он указал на целый ряд прямо-таки благодетельных, по его мнению, реформ в управлении краем. Армия значительно выше по своим боевым качествам, нежели то рисуется нам, и даже с уходом японских войск из Читы атаман может питать надежду удержать положение и отбиться от наседающего большевизма. Ему, Дитерихсу, кажется не совсем понятным и выгодным держать близко все тылы не только армии, но и краевые учреждения: так можно подготовить себе судьбу Омска. Но, по-видимому, атамана сломить в этом вопросе не удастся, он, как в свое время и Колчак, упорствует в отстаивании своей столицы и сохранении ее в полной неприкосновенности, упуская из виду важное обстоятельство, что город Чита находится на самом фронте.
Полковник Фукуда соглашался молчаливо и с нашим мнением, и с поправками весьма существенными, которые высказал Дитерихс.
Мы попросили высказаться самого инициатора нашей беседы.
Вот что заявил (проговорился — «уполномочен заявить», — обронил осторожный азиат) Фукуда.
«Наше положение, надеюсь, вы, господа, представляете себе вполне ясно: мы здесь не для завоеваний, мы не позволим себе даже в мыслях аннексию удаленных от сердца России провинций или создание здесь себе какого-то привилегированного положения, мы здесь находимся по поручению союзников лишь для облегчения эвакуации союзных войск, в частности чехословаков…
Как только минет эта необходимость, мы немедленно уйдем… И, скажу откровенно, по-моему, уже этот момент настал — чехи прошли через Читу и нам здесь делать нечего. Все басни, которые о нас рассказывались и рассказывают до сих пор, сущий вздор: мы пришли сюда отнюдь не для поддержки того или иного режима, в частности (это я категорически подтверждаю) не для поддержки атамана Семенова… и это мы докажем своим уходом отсюда, как только минует надобность. И мы сами говорим себе — чем скорее, тем лучше для обеих сторон: быть все время на помочах — это разрушать и подтачивать волю к сопротивлению, которая так теперь нужна всем русским…
Возможно, что мы не сразу очистим весь Дальний Восток, а будем уходить этапами, но так, чтобы у нас была полная уверенность, что за нами следом не ползет на восток большевицкая зараза.
Итак, мы Забайкалье покинем в самом непродолжительном времени и об этом надо хорошо подумать вашему, ваше превосходительство (обращение в сторону генерала Войцеховского), заместителю, генералу Лохвицкому.
Какой будет следующий этап и будет ли он последним или промежуточным, это уже деталь… Вам должно быть интересно услышать о вопросах принципиальных…
Каждый полководец должен иметь в своем кармане готовую диспозицию и на наступление, и на оборону, а потому мой совет теперь же разработать проект дальнейших поступков с вашей стороны…»
Вот все, что счел для себя возможным сообщить японского Генерального штаба полковник Фукуда… Много, очень много и в то же время ничего определенного…
Поговорив затем на другие, менее существенные темы, мы разошлись, чтобы больше долго-долго не увидеться…
Наше резюме. Наше, т. е. нас, русских…
Мы с Войцеховским говорили, что песенка Забайкалья спета — вопрос только во времени, в сроках. Дитерихс, наоборот, держался иного мнения: мы вступаем в новую фазу — самостоятельной борьбы здесь, в Забайкалье, и у него впечатление от всего виденного таково, что много шансов за то, что задача будет выполнена…
Возможно, что наш пессимизм, особенно у Войцеховского, питался уже иными соками — отрезанного ломтя.
Японцы нас надувают, надували и будут надувать, используя в своих интересах… Все в словах полковника Фукуда выдумано, и многое противоречит очевидности, хотя бы взять причины их пребывания здесь.
Ведь если бы они держали свои войска ради прекрасных глаз чехословаков, то почему им не сняться теперь же — чешские эшелоны прошли и место японцев в лучшем случае где-то на Восточно-Китайской ж[елезной] д[ороге].
Если у них и есть мысль об уходе в ближайшее время, то они это сделают по мотивам, далеко лежащим от общего союзнического плана прикрытия будто бы эвакуации чешских эшелонов…
Мне казалось, что у них, японцев, там, внутри страны, не все так стройно идет, как они здесь хотят показать. И эти нестроения японцы скрывают с присущей всем азиатам хитростью и, сказать откровенно, умением.
По-моему, там, в Японии, борьба партий, о чем мы знали даже и из газет, продолжается с новой силой и так называемая военная партия не всегда остается победительницей. Именно в данный момент, очевидно, побеждает более умеренная партия, требующая отозвать войска в метрополию.
Военная партия, конечно, также очень еще сильна и сопротивляется; это ей удается, так как весь военный аппарат в ее руках…
Поживем — увидим…
Снова очередной банкет по случаю прибытия нового командующего генерала Лохвицкого… Какой он разный от генерала Войцеховского…
Это настоящий царский генерал с солидным житейским и военным стажем. Он на новой своей должности особенно ценен, так как он искушен в политике: его стаж долголетнего пребывания на должностях военного агента порукой за то, что он-то сумеет с успехом обойти разбросанные всюду подводные камни семеновской головотяпости…
Один и большой, по-моему, минус: Лохвицкий человек старой школы, выучки и прежних навыков. Ему бороться (а бороться ему придется с первых же шагов своей деятельности) будет тяжело: он уподобится воину, вооруженному изящной рапирой, когда противники его будут ожесточенно размахивать оглоблей…
Боюсь, что рапира будет скоро выбита из рук генерала. Весь период Гражданской войны показал, что старой школы люди мало способны примениться к чуждой всему их существу обстановке.
Мне всегда вспоминается при этом ответ-отказ от командного назначения на фронте Гражданской войны одного профессора [Военной] академии: он сознавался, что может командовать войсками, организованными по принципу мирной, обычной обстановки, но не с иррегулярными замашками. Подайте ему и полную организацию тыла, и полное оборудование техникой и т. д. А где же все это взять?! Вот почему и приходилось, обходя старых, опытных генералов, обращаться к работе лиц, хотя, быть может, и менее подготовленных, но зато умеющих и желающих дерзать…
И перед этим дерзанием новых вундеркиндов старый генерал обычно пасовал и покорно передавал в руки хотя и менее твердые, прочные, в смысле опытности, но зато в руки более напористых людей, преимущественно из молодого поколения, всю инициативу и власть…
Этот молодняк не склонен ни к уступкам, ни к длительным размышлениям — он весь порыв!.. Таков был покойный наш Каппель, таков, по всей вероятности, и Семенов, и Войцеховский, и Вержбицкий и много других с ними сущих…
И вот с появлением нового человека, незнакомого ни с обстановкой на фронте, что сравнительно быстро и легко дается, ни с войсками, что уже значительно труднее восполнить в короткий срок, ни с внутриполитическими положениями, которые всегда будут для него камнем преткновения, с его появлением на сцену «семеновской сатрапии» приглушенная было борьба влияний разгорается с новой силой и питается прежними семеновскими соками, так как первыми шагами атамана по уходе Войцеховского было возвращение всего изгнанного элемента…
Эти люди ничему не научились и ничего не забыли, принявшись вновь за свою разрушительную работу…
Прежде всего, вновь поднял голову и стал подавать свой голос известный барон Унгерн. Его даже видали в Чите, чего он избегал при Войцеховском: чем черт не шутит — возьмет этот молокосос{191} да и застрелит при первой же встрече, как уже сделал раз с Гривиным…
Атаман, никем и ничем не сдерживаемый, распустил свой павлиний хвост: опять подняло голову все семеновское, и ему отдавалось явное преимущество. Снова производства, награды, как из рога изобилия. Опять субсидии из золотого запаса, который вновь в руках атамана и без всякого контроля. И банкеты, банкеты без конца — настоящий пир во время чумы…
Атаман Семенов каждый день давал доказательства своей полной неспособности переродиться и начать жизнь на новых, правовых началах, что одно только и могло еще спасти положение…
Окруженная безответственными советниками, и советниками в большинстве своем далеко не способными, власть заколебалась и стала распыляться.
А фронт между тем нес свою страду: с новой силой загорелась борьба на Сретенско-Нерчинском участке, где атаман указал в кратчайший срок очистить все восточное Забайкалье от красных банд…
Армия изнывала в борьбе, утомительной и бесплодной, которой не видно было ни конца ни края…
Внутренние нестроения вскоре перенеслись и на фронт: начали разрастаться непомерно тылы. Так, в конце мая мы уже имеем по списку армию в 45 тысяч при 17 тысячах лошадей. А так как при многих частях кормились и семьи, то ртов было значительно больше. А бойцов, несущих тягости боевой страды, всего, в трех корпусах, не более 20 тысяч…
Все это привело к резкому протесту фронтовиков, и Семенову пришлось обратить внимание, но самым оригинальным способом: организуется комиссия под высоким титулом «Совещание военное». Началась разработка новых штатов, их урезка, причем все производилось не всегда обдуманно и те, кто не имели тяги к фронту, так и остались преблагополучно в тылах…
Армия наряду с другими вопросами подняла и вопрос о распоряжении золотым запасом: естественно, что в душах бойцов закрадывалось сомнение в рациональном использовании золота, этого «кровяного запаса» всякой армии.
Однако атаман сразу оборвал всяческие «поползновения ограничить его право бесконтрольного распоряжения золотом»… и запас остался по-прежнему у Семенова.
Народное собрание, этот верховный орган управления краем, возглавляется пресловутым господином Волгиным, председателем почтенного учреждения и председателем не по выбору, а по назначению.
Эта забубенная голова способна была затуманить и все двенадцать голов Народного собрания.
Исполнительная власть была рассосредоточена между серией министров с портфелями и без таковых, возглавляемых и объединяемых «Советом управляющих ведомствами». Снова перед моими глазами поплыла панорама, виденная мной некогда в Уфе, вскоре после падения Самары; картина левого лагеря, эсеровского… та же неразбериха, головотяпство и непринужденное обращение с народными средствами, все права на которые принадлежали армии, а не случайному партийному сброду. Много мы все имели, и правые, и левые одинаково, нечто от большевизма: с ним боролись и от него же воспринимали веяние времени… заразу коммунизма.
На фронте между тем появилась оригинальная, но весьма характерная черточка: красные бандиты, партизаны лезли охотно в бой только против «семеновских» частей, уклоняясь сознательно от столкновения с каппелевцами. Что это было?! Обдуманный хорошо способ внести разложение в стан противника, что могло диктоваться только сверху и носило привкус искусной работы большевицкого бюро пропаганды? Или же это было местное явление, родившееся в недрах самого повстания[242], всеми фибрами ненавидящего все семеновское?..
Но вот гром, наконец, грянул — японское командование официально заявляет об отводе всех японских частей на Дальний Восток.
Чита, а с ней и атаман Семенов оставляются в одиночестве…
Правда, не совсем, вернее не вполне брошены: между японцами и советскими представителями, замаскированными по-прежнему в «буфер», заключается некая конвенция в первой половине июля{192}.
Создается буферное государство во главе с Семеновым.
Город Чита неприкосновенна для советских войск, для чего проводится условная демаркационная линия.
Однако Семенов не верит в исполнимость принятых на себя обеими «высокими» договаривающимися сторонами обязательств и заблаговременно готовит себе мягкую подстилку: это его «гениальный» план удирания на восток. Пока еще план, хорошо, правда, разработанный, но каково будет выполнение и вообще будет ли приступлено к такому выполнению его.
Прежде всего, разгрузка Читы — все тылы и государственные, вернее, краевые учреждения — вон из столицы на восток.
Армия в дальнейшем должна базироваться на район Даурия — станция Маньчжурия, и этот район должен находиться в полном распоряжении военного управления. Во главе последнего вместо мало способного и инертного генерала Зубковского, очевидно, потерявшего вкус к приятной, полной удобства жизни в столице, назначается энергичный (хотя и мало сведущий, но преданный атаману) генерал Сыробоярский{193}. Это военный министр.
Стратегия Семенова: армейский резерв в район Онона, а приказ — во что бы то ни стало удерживать город Читу, Нерчинск и Сретенск.
На генерала Дитерихса возложена ответственная задача — договориться с коалиционным правительством Приморья о дальнейших возможностях эвакуации.
Все, что так или иначе освобождается от службы, в видах эвакуации громоздкого тыла, получает назначения на должности по управлению и эксплуатации Восточно-Китайской ж[елезной] д[ороги].
План немудрящий, но раз он составлен своевременно — это уже половина дела, остается приступить немедленно к выполнению и тогда можно почить на лаврах… Увы, с исполнением происходит целый ряд заминок: прежде всего, оказывается — сам атаман Семенов против немедленной эвакуации Читы: психология та же, что была и у адмирала Колчака и его погубила, мнительность, что с падением столицы выпадет из рук и скипетр управления краем.
Эвакуация — операция не менее, если не более деликатная, чем всякая иная военная операция, а потому требует если и не подготовленных, то, во всяком случае, энергичных, добросовестных и мужественных людей.
Таких у Семенова под рукой не оказалось: вся его достаточно длительная деятельность по своему характеру не вырабатывала подобного типа…
Немало палок в колеса вставлял и «Соловей-разбойник», значение которого с переходом базы в его район, конечно, возрастало. Я говорю о бароне печальной памяти, Унгерне…
В начале августа, когда советские войска пододвинулись к самой Чите, Семенов вылетел на аэроплане на армейскую базу, на станцию Борзя — Даурия. За ним потянулись штабы и арьергарды армии. Последний составляли «уфимцы» генерала Бангерского, и им пришлось уже сойти с главного пути и пробираться степными дорогами Даурии, с опасными переправами через бурные реки, сильно разлившиеся от таяния снегов.
Странное положение создается целый месяц август: все войска, кроме Уфимской дивизии, отводятся назад, оставив Читу и сосредоточившись:
I Забайкальский корпус (около 3 тысяч бойцов) — на ст[анции] Мациевская;
II корпус генерала Вержбицкого (также около 3 тысяч штыков) — на станции Оловянная;
III корпус генерала Молчанова (3 тысячи штыков без Уфимской дивизии) — на станции Борзя.
И арьергард генерала Бангерского (2 тысячи штыков и сабель) — в городе Чита.
Здесь же, в Чите, остается правительство, и здесь же созывается новое «Народное собрание», председателем которого, по выбору самого атамана, назначается некто Завойко{194}. Личность последнего достаточно темная: он, изгнанный от Деникина («бет-нуар»[243] Корнилова{195}), прибыл на Дальний Восток, выдавая себя за близкого человека покойному Корнилову и представительствуя от белых армий Юга России.
«Кулик кулика видит издалека» — притянула к нему внимание атамана пестрая репутация… и он, Завойко, попадает в «случай» у Семенова…
Экстренность созыва Народного собрания была вызвана следующим немаловажным обстоятельством: в конце июля из Читы в Приморье была отправлена делегация в составе г[осподи]на Таскина и генерала-«спиртовоза» (попросту, спекулянта и бездельника, проныры) Хрещатицкого{196} для переговоров с левым правительством, нечто вроде полубольшевицкого Политического центра, поднимавшего в свое время знамя восстания по всему пути нашего движения через Сибирь.
Делегация была организована и выслана по мысли японцев, но против желания армии, особенно каппелевцев, у которых была свежа еще память о работе Политического центра, катастрофически передававшего власть большевикам. Атаман всецело поддерживал японское мнение…
На этой почве между атаманом и командующим армией генералом Лохвицким происходит целый ряд недоразумений, в результате чего Лохвицкий покидает свой пост и передает командование старшему из корпусных командиров, генералу Вержбицкому{197}. Наконец-то эта персона появляется на видном посту.
Председатель Приморского правительства Пумпянский{198} добивается соглашения, условия которого настолько были возмутительны, что Владивосток это соглашение не утверждает, и оно повисло в воздухе…
Отрицательно отнеслись к этому соглашению и верхи армии Семенова.
24 авг[уста] было заключено это соглашение, а 25 авг[уста] по этому случаю был издан Семеновым особый меморандум, названный в быту «пьяный манифест»…
Авторами манифеста называли самого Семенова, Сыробоярского и примостившегося к верхушке власти генерала Вержбицкого…
Последний, надо полагать, в своих каких-то, скрываемых до поры до времени, видах, как бы нарочно с целью скомпрометировать и атамана, и его тогдашнее окружение, близко принял к сердцу не только идею соглашательства с приморскими полубольшевиками, но и участвует в составлении манифеста, прибавленное которому определение («пьяный») само за себя говорит…
Наиболее энергично протестует против соглашения ген[ерал] Лохвицкий, но, по совету Вержбицкого, атаман даже не допускает Лохвицкого стать своей ногой на территорию Забайкалья. Вероятно, Вержбицкий считал Лохвицкого все же серьезным себе конкурентом, что пошел в некотором роде на предательство своего вчерашнего начальника и соратника по колчаковскому фронту…
На свободе и без конкурентов сколько-нибудь заметных генерал Вержбицкий понемногу забирает власть в свои руки и стремится овладеть авторитетом не только атамана, но и Народного собрания…
Во всяком случае, он, Вержбицкий, в сравнительно короткое время из-за кулис начинает двигать марионетками атамана, и не хуже, чем сам атаман. Вот, в силу накопившегося горючего материала, а также в силу неутверждения соглашения, атаман и решает прибегнуть к санкции Народного собрания… и собирает его в столь неурочное время…
Пользуясь политическими несогласиями, вернее, получившимся разнобоем, большевики начинают перегруппировку своих сил: из района Верхнеудинска 30-я советская дивизия медленно передвигается в обход Читы с севера на Амур.
Командование Читы усиливает гарнизон последней за счет частей, расположенных в тылах и по ж[елезной] д[ороге].
Ввиду отлета атамана из Читы, фактическим хозяином положения является начальник арьергарда, командир «уфимцев» Бангерский, но Вержбицкий не может допустить чьего-либо постороннего влияния и прилетает в Читу, которая должна на днях стать ареной последнего акта белой борьбы… Вся власть фактически и неминуемо сосредотачивается в руках умненького генерала Вержбицкого: он медленно, «тихой сапой» обрывает последние струны последнего созвучия между армией и атаманом…
Армия, всегда симпатично относящаяся к Вержбицкому как своему человеку — каппелевцу, еще и при генерале Лохвицком лишь номинально переносила его возглавление, а фактически распоряжался всем на фронте Вержбицкий.
Так, за короткий промежуток времени генерал Вержбицкий вырастает в большую фигуру. Последним его ходом, больно ударившим по авторитету Семенова, был знаменитый «пьяный манифест».
В Народном собрании образуется, не без участия Вержбицкого, сильная оппозиция, и борьба переносится из стен Народного собрания на улицу…
Атаман всеми силами старается сохранить за собой прежнее влияние. Чтобы противопоставить что-то непослушному Народному собранию, созывается вновь казачий съезд, но военное положение уже не дало атаману той отсрочки, которая одна могла бы еще дать ему выигрыш.
Командующий советскими войсками в Верхнеудинске товарищ Эйхе{199} сосредоточил значительные силы и, пренебрегая всякими «буферными» соглашениями, пошел на Читу. В его распоряжении кроме двух советских регулярных дивизий теперь были еще две дивизии местного формирования. Всего около 16 тысяч штыков и 3 тысяч сабель.
На Нерчинском фронте большевики также повели себя энергично и, по приказу того же Эйхе, сформировали в районе Амурской области две дивизии, усиленные партизанскими отрядами, — всего в этом кулаке было около 8–10 тысяч штыков при 5 тысячах сабель.
Между 18–19 октября была захвачена станция Карымская, и гарнизону Читы пришлось с большими лишениями пробиваться на восток: последние части (арьергард Бангерского) вышли через Акшу на Онон только в начале ноября…
Во всех неудачах был обвинен атаман, по настоянию которого так долго задержались в Чите. Среди войск началось брожение, и каппелевцы отказались повиноваться оперативным распоряжениям штаба атамана, где в то время хозяйничал генерал Сукин в должности начальника штаба атамана. Генерал Сукин был оренбургский казак и, как таковой, наравне с атаманом не пользовался доверием каппелевцев.
Атаману после этого ничего не оставалось, как тайно и вторично удрать от своей армии, что он и не замедлил сделать, поместив свою особу в японский эшелон и уехав на станцию Гродеково…
Армия под командой Вержбицкого должна была в двадцатых числах ноября перейти границу и отдаться на милость китайских местных властей.
Еще ранее, в предвидении подобного исхода, было условлено, что военные части белых формирований должны будут, во избежание конфликта с Советами, сдать оружие и переехать через территорию Восточно-Китайской железной дороги на станцию Раздольное и Никольск-Уссурийский. По переезде вновь, за Харбином, границы оружие возвращается обратно.
Всего в рядах бойцов было к этому времени около 25 тысяч при 10 тысячах конского состава. Счет произведен был очень приблизительно и в указанное число были присчитаны семьи наших воинов.
Атаман, неизвестно в каких видах, поторопился отдать приказ о расформировании армии с подчинением остатков генералу Савельеву{200}.
Этому приказу каппелевцы не подчинились и тем самым окончательно отделились от атамана: раскол, давно фактически существовавший между семеновцами и каппелевцами, получил теперь свое жизненное оправдание: за чертой Харбина стояли теперь один против другого два белых войска: в Гродеково — семеновцы, а на Раздольном — каппелевцы…
Так, в сущности, бесславно закончился 1920 год для наших каппелевцев в Забайкалье: они принуждены были принять то решение, которое само напрашивалось в первые же дни по приходе в Читу, когда выяснилось, что совместная работа с атаманом Семеновым не налаживается…
Но в то время этот исход из Забайкалья прошел бы в более благоприятных условиях, а не под давлением обстановки, которая совершенно не способствовала подобной операции…
Совершенно непроизводительно, потеряв более полугода, каппелевцы понесли значительный моральный ущерб своего имени: здесь, в Приморье, вряд ли были в состоянии разбираться, где кончается семеновец и начинается каппелевец… От прежних идеалов не осталось и следа, а во главе стал такой начальник, в лице генерала Вержбицкого, который отнюдь не мог ни своим авторитетом, ни своей моральной интуицией влиять благотворно: разрушение организма продолжалось ускоренным темпом; частично каппелевцы начали оседать на теплых местах, ища применения своим личным талантам не на военном поприще. Среди них было много хороших специалистов по самым разнообразным техническим работам, и этот элемент быстро нашел себе применение на ж[елезной] д[ороге] и в других предприятиях промышленного характера. В армии остались больше «некудышники», с нравами и повадками настоящих «швейцарцев»: они начали искать усердно, кто их наймет. Искать работы в этой области долго не приходилось: в Приморье было неспокойно. Здесь так же, как ранее в Забайкалье, царствовали японцы, которые нисколько не изменили ни приемов своей работы, ни навыков в обращении с «союзниками» из белых формирований: за спиной этих несчастных «бездомников», которых они так же, как некогда на берегах Байкала, встретили приветливо и вновь величали героями, за их спиной японцы, не стесняясь, вели переговоры с полубольшевицкими образованиями во Владивостоке. Ни для кого не было секретом, что те же японцы вновь ведут интригу вокруг личности атамана, и тот сильно рассчитывает при содействии своих испытанных друзей воссесть на очередной вакантный престол…
Однако здесь обстановка была сложнее забайкальской, и японцы долго раздумывали и примеряли, как им поступить, чтобы не просчитаться.
Узел политических настроений в Приморье был весьма запутан. Так как японцы, по крайней мере, те руководящие их круги, что находились в Приморье, были сами в большом затруднении, не встречая поддержки своей политике ни в центре метрополии, ни от своих союзников — великих держав, — то узел можно было только разрубить, но не распутать…
Мечом, разрубившим этот узел, послужили те политические группировки из среды русских кругов, которые подлинным революционным актом пришли к новой диктатуре…
Подготовительным шагом в этом направлении был съезд несоциалистических организаций и переворот 26 мая 1921 года{201}.
Новая власть, не имеющая под рукой своих надежных вооруженных сил, вынуждена была обратиться к каппелевцам, и генерал Вержбицкий со своим характером истого кондотьера сыграл здесь заглавную роль.
Однако общественное мнение уже разочаровалось и в социалистических партиях, равно и в парламентарном образе правления, а потому и новая власть была недолговечна.
Тогда на сцену выходит новая фигура — генерал Дитерихс, со своим планом создания земской власти, в которой он намеревался играть роль нового князя Пожарского{202}.
Игра грозила сильно затянуться, и японцы, не находя применения своим талантам, а также считаясь с переломом в настроениях в своей стране, принуждены были покинуть окончательно пределы Приморья…
Этим, в сущности, и заканчивается вся дальневосточная эпопея борьбы с большевизмом: покинутые своим союзником «земцы» не могли долго держаться, и дни власти генерала Дитерихса были сочтены; еще не все элементы населения этой далекой русской окраины переболели; приходилось уступать место Советам, чтобы этот край также испытал в полной мере все прелести советского рая… Только после этого опыта можно было рассчитывать на более дружное содействие всего населения. А пока надо было свернуть знамя борьбы и подумать о временном устройстве тех бойцов, которые теперь совершенно изверились в возможности применения своих сил на поле брани. Приходилось подумать и решить вопрос о мирном применении тех, кто мог найти в себе силы ждать и упорство, чтобы, выжидая, не падать духом…
Частью морем, а частично сухим путем остатки каппелевцев и семеновцев были переброшены на юг, в Маньчжурию, где, располагаясь в двух больших группах, отсюда постепенно и распылились.
Японцы, не переставая мечтать о реванше в своей борьбе с Советами, хотя бы и чужими руками, сильно помогли сохранению некоторых наиболее стойких группировок.
Применение эти группировки нашли совершенно неожиданное, некоторым пришлось принять участие в начавшейся борьбе двух монгольских[244] рас за преобладание на берегах Тихого океана.
Здесь было широкое поле для выявления своих талантов истых конквистадоров по крови и духу типа атамана Семенова, Нечаева и других.
Масса загнанная и обездоленная, и притом полуголодная, шла за этими «вождями» в силу необходимости так или иначе заработать себе пропитание… И они заработали его, хотя и ценой своей крови, на чуждых полях, за чуждые идеалы, нередко враждебные русскому делу…
Так распылились, иначе говоря погибли, остатки Белого движения в Сибири: в Гензане, например, мы встречаем сильную группу бывших каппелевцев, состоящую из семи с половиной тысяч человек бывших бойцов, из которых около 8–10 % инвалидов. При этой же группе было значительное число семей…
Эта группа была сильна не столько своей численностью, а также не боевым своим пылом, который достаточно потух и поблек, а теми ценными для мирного строительства элементами, что содержали в себе специалисты мирных профессий, как то: инженеры и техники, прочие мастеровые с хорошим заводским стажем, первых было около 350 чел[овек], вторых около полутора тысяч…
Итак, двадцать второй год можно считать последним и заключительным в цикле всей белой борьбы на Дальнем Востоке: при всем самом пылком и искреннем стремлении вести борьбу самостоятельно, на свой риск и страх, это не удается. Сначала этому мешает союзник-интервент японец, пытавшийся использовать момент для своих чисто материальных выгод.
Позже в Приморье этому помешал, с одной стороны, тот же фактический хозяин дальневосточной русской окраины, т. е. японец, а затем помогли неудаче всего Белого движения свои же соотечественники, русские, еще не насладившиеся прелестями советизации и рвущиеся вкусить от древа познания этого мирового зла…
С уходом японцев и эта последняя авантюра падает, не успев как следует расцвесть, но своим коротким существованием она лишний раз подчеркивает справедливость мнения некоторых кругов, что мы, белые русские, держались и боролись лишь благодаря наличию японского интервента…
Отсюда огромная роль Японии во всей нашей сибирской и дальневосточной политике и борьбе против Советов…
Вычеркнуть этот фактор невозможно…
В заключение да позволено мне будет дать здесь некоторый прогноз и попытаться заглянуть поглубже в пучину грядущего… на основании всего лично пережитого в Забайкалье и отчасти на Д[альнем] Востоке.
Япония нуждается в свободном земельном резервуаре, куда было бы возможно перегруппировать огромный переизбыток населения.
Отсюда один вывод — кому-то надо потесниться, чтобы дать возможность безбедного существования населению Японских островов. Короче говоря, Япония ставит себе целью отвоевать место под солнцем.
В своем выходе на мировую арену японцы несколько запоздали, отсюда те трудности, с которыми им приходится встречаться на каждом шагу своего поступательного движения…
В силу естественных условий японец не способен культурно жить севернее 45[-й] параллели, чем определяется и круг дальнейшей экспансии Японии. Однако переходить теперь же к захвату или мирному занятию областей, куда возможна эмиграция избытка населения, невозможно: как всегда, добровольно потесниться никто не пожелает, значит, надо браться за оружие… Вести же войну большого масштаба в настоящих условиях нельзя: будучи до некоторой степени неуязвимы на своих островах, японцы не могут обслужить своими средствами будущий фронт большой войны. Им не хватает таких необходимейших предметов, как уголь, железо и нефть…
Это вынуждает Японию искать выход себе на материк для обеспечения себя надежной базой. Добывание себе такой базы явится для Японии подготовительной войной, в периоде которой мы ее теперь и застаем.
Подготовительный период начался для Японии необыкновенно благоприятно, так как все вероятные противники или заняты своими внутренними делами, или переживают особенно остро послевоенный период (Россия и Германия).
Надо спешить использовать благоприятную обстановку, каковая, наверное, не повторится: отсюда некоторая торопливая нервозность и разброска сил, отчасти погоня за двумя зайцами.
Недостаточно глубокое знание природы совершающихся в России событий вынуждает японцев поспешно выступить в этом направлении: ведь русский колосс, которым запугивали еще в детстве нынешних распорядителей судьбой Японии, по их представлению живуч и его пушки могут заговорить в самый неподходящий момент… Вот чем объясняется преобладание, в самом начале, мнения и планов так называемой военной партии, эта партия спешит, пока Россия еще не оправилась, тем или иным способом захватить, что плохо лежит… а главное, удалить от границ Японии те стратегические районы, в которых может и должна накапливаться сила противника…
И мы видим, с каким вниманием и усердием японцы проникают во все поры русской современности: правда, совершенно иной от европейца, а русского в особенности, отличный уклад не только жизни, но и мышления, делает задачу для японцев особенно сложной; тем не менее никто с большим прилежанием не наблюдал русскую жизнь за период революции и Гражданской войны, как японцы. Как сейчас помню, те группы офицеров Генерального штаба, непременно в сопровождении одного-двух статских, которые, появляясь на фронте или в штабах, настойчиво все выпытывали и добивались прекрасных результатов в отличие от прочих иностранных миссий и посольств, которые, проживая годы в России, не удосуживались даже изучить язык… А без знания языка нельзя понять совершающихся в стране политических событий…
Но сверхъестественного совершить им, японцам, было не дано, а потому естественно, что они прозевали или не поняли сути некоторых фактов российских событий, в одном случае недооценивая их, а в других ставя на никчемную лошадь…
Так, когда появился на горизонте Дальнего Востока адмирал Колчак, японцы принялись за ним усиленно ухаживать, но, встретив холодный прием, все свои силы направили в русло противодействия будущему диктатору России… и просчитались, поставив ставку на атамана Семенова. Если они предполагали путем крепкого союза с адмиралом завоевать себе бескровным путем необходимые им позиции и прочный союз на долгие годы, то, ставя на Семенова, они, японцы, могли рассчитывать лишь на свои собственные силы…
И мы видим, с какой планомерностью и терпением эти «пруссаки Дальнего Востока» умеют пережидать, подкарауливая все удачные возможности.
Военная партия Японии считалась при проведении своей программы больше, конечно, с проблемами чисто военными — стратегическими; лишь попутно, уступая общественному мнению, она откланялась в стороны для проведения чисто коммерческих пожеланий. Поэтому мы видим, с какой особой настойчивостью за все время своей оккупации японцы держатся за Забайкалье, дабы удержать в возможном удалении и изоляции грозный для них район русского сосредоточения. Пока что этот район ими намечен — Иркутск.
Положив между собой и этим районом труднодоступный Байкал, они могли себя считать до некоторой степени обеспеченными от внезапности удара.
По мере выяснения слабости противника, а также длительности периода царства большевизма в России японское общественное мнение начинает успокаиваться в сторону России, а военная партия лишается активной поддержки внутри страны, вынуждена пересмотреть в корне весь план дальнейших своих мероприятий.
Как только упорство военной партии было сломлено и она вынуждается на изменение своих замыслов, немедленно перестраивается вся схема: интервенция русских областей прекращена, а все силы сосредотачиваются в сторону Китая…
Последовательный захват Маньчжурии{203}, а затем и Джегола{204} быстро осуществляются при молчаливом попустительстве прочих великих держав.
В данный период, протекающий под знаком бессилия России, у Японии одна забота в эту сторону, чтобы русский народ возможно дольше находился во власти интернационального правительства, тупого, властного внутри и слабого вовне{205}.
Ожидать от японцев вторичного вмешательства во внутренние русские дела не приходится: каждый раз, когда по этому поводу происходит шумиха, возникновение ее надо отнести в значительной части на те беспокойные русские элементы, которые сосредоточены в районах японской оккупации в Маньчжурии. Это, по преимуществу, окружение атамана Семенова, которого на всякий случай поддерживают японцы, скорее, как пугало для большевиков, если бы последние начали проявлять свою активность.
В настоящее время, учитывая слабость Советской России, японцы позволяют себе роскошь не беспокоиться даже тем существенным обстоятельством, что путь для большевиков по перенесению базы возможных активных против Японии действий от Иркутска до станции Маньчжурия свободен. Японцы явно пренебрегают этой эфемерной опасностью и довольствуются наличием договора, по которому сосредоточение русских военных сил восточнее Иркутска недопустимо…
Значительно сложнее другой вопрос на русском фронте.
Как известно, ширина базы будущей большой войны Японии с третьей державой (С[еверо-]А[мериканскими] С[оединенными] Штатами) захватывает в свою зону и наше русское Приморье. Однако с этим вопросом, очевидно, японцы пока решили повременить: с одной стороны, пока в России царствуют большевики, с этой стороны им, японцам, прямая опасность не угрожает. В случае необходимости обезопасить себя от проникновения сил третьей державы с севера, для чего только и может понадобиться район Приморья, они имеют полную возможность быстрым захватом Владивостока обезопасить себя с этой стороны…
С другой, им, японцам, не желателен преждевременный захват исконно русских областей, подобный шаг, произведенный без особой к тому надобности, мог бы лишь поссорить Японию с будущей властью в России, властью, по всей вероятности, национальной и чувствительной ко всякого рода подобным шагам…
Еще раз надо подчеркнуть, что японцы умеют ждать и, занятые устройством своей широкой стратегической базы на побережье и в глубине Китая, не желают разбрасываться в сторону России…
Вот почему, нам кажется, все страхи русских исследователей дальневосточного вопроса по поводу реальности японской угрозы русским интересам пока преждевременны и малоосновательны, японцы надолго увязли в пределах Маньчжурии и Китая, чтобы отвлекаться без особой необходимости в сторону немилого японскому народу севера.
При перемене власти в России и обстановка может резко измениться не в пользу Японии… но до этого времени японцы могут спать спокойно и лишь благодарить судьбу, подарившую ей каждый лишний год…
Новая русская национальная власть, конечно, с первых же своих самостоятельных шагов должна будет пересмотреть дальневосточный вопрос в его полном объеме: примириться с закупоркой выхода к Тихому океану Россия не может, иначе вековая ее, историческая задача — пробиться к свободному морю — была бы надолго скомпрометирована, а вся предыдущая работа сводилась бы на нет. Такое положение нетерпимо для великой морской державы, положение которой в мировом концерте обязывает…
Главным противником перехода Японии на материк является в данный момент одна Америка. Ее стратегическое положение, в частности огромные пространства, удаленность от места будущей борьбы за главенство в водах Тихого океана, чрезвычайно невыгодно.
Кроме того, если еще отчасти в данный момент Япония уязвима на море, то через несколько лет (или десятков лет, что для широкого исторического масштаба период небольшой) она станет сухопутной державой с прекрасной базой на материке, и тогда придется, чтобы поставить ее на колени, нападать на нее с суши, что для Америки задача невозможная… без наличия сильного сухопутного союзника по соседству с Японией.
Таковым является, конечно, Россия, но Россия национальная, обладающая сильной армией и поставившая себе широкие цели, на путях которых стояла нынешняя Япония…
Как бы увлекательно ни напевали некоторые военные и политические деятели обеих сторон (как то в свое время практиковалось и в отношении Германии перед началом войны), что интересы Японии и России тождественны и что Япония ничего не ищет за счет России, надо самым решительным образом прекращать подобные выступления: Россия имеет вековые задачи на Дальнем Востоке, и ей свободные берега Тихого океана не менее необходимы, чем Японии. Последняя же в предвидении борьбы с Америкой, безусловно, наточит свои когти против русских окраин, не позволяющих Японии обратить всю прибрежную (в широком масштабе, конечно) полосу Тихого океана, от Камчатки до Филиппин, во внутреннее японское море.
Является ли главным историческим врагом Япония России, покажет будущее, но выше очерченное положение как будто подчеркивает, что интересы русские на Дальнем Востоке отнюдь не менее значительны, нежели таковые у Америки…
И если грядущее столкновение этих двух народов (Нового Света и Японии) почитается неизбежным, то столкновение русских интересов с японскими грозит своей неожиданностью и обостренностью: одно только может его предотвратить, если Япония путем прочного союза с Россией обеспечит себе тыл и свободу действий в более южных поясах тихоокеанского предстоящего поля действий…
Но союзы есть союзы: они временны и непрочны, зачастую обращаются в «клочки бумаги». Строить на них, как показал пример Италии в последнюю так называемую Великую войну, судьбу своего народа не приходится…
Интересы Америки, бесспорно, велики и существенно задеваются японской экспансией, но все же это в мировом масштабе интересы преходящие…
Временная потеря рынков, быть может, и весьма выгодных, но все же могущих быть замененными в иных районах, безусловно, нанесет экономике заокеанской республики значительный ущерб, но нация к такой потере может и должна приспособиться. Америка, безусловно, выход могла бы найти и без пролития крови…
Иное дело Россия: здесь затронуты не торгашеские интересы, а насущные интересы великого народа, ищущего несколько столетий свободный выход на океан…
Разница между дружественными народами та, что русский народ может ждать, но американец с каждым потерянным годом все глубже и глубже увязает в целой серии трудно разрешимых проблем. И, возможно, через 10–15 лет самый смысл борьбы иссякнет…
Вот почему, мне так кажется, американцы должны поспешить. И если история не дает отсрочки, то это указание надо учесть: необходимо теперь же приступить к энергичной подготовке внутри страны, а вне ее стремиться к прочной связи с Россией как таковой, невзирая на то, какая там власть… Этим и должно объяснить те устремления некоторых американских политических деятелей, которые всецело обращены в сторону Советов.
Здесь нельзя выжидать бесконечно: надо или переварить большевизм и пожать руку интернационалистам со всеми отсюда вытекающими последствиями, или же постараться, чтобы новый режим в России не был слишком долговечен…
Как ни странно, быть может, это на первый взгляд, но Америке выгодно вовлечь в свою орбиту и Германию, благо мотивы у последней принять участие в тихоокеанской борьбе налицо — возвращение утерянных колоний, которыми столь неосторожно поторопилась завладеть Япония…
Неосторожно, если только дальновидные политики последней не предполагают поднести эти колонии в дар Германии в удобный момент, чем, конечно, сразу выбьют палку из рук Америки.
И в этом вопросе Америка должна поторопиться, чтобы вероятный соперник ее не опередил.
Одно можно сказать, что каждый год промедления несет неисчислимые выгоды Японии и, наоборот, неуклонно усложняет положение Америки…
Итак, нам кажется достаточно ясным очерченное положение всех столкнувшихся на берегах Тихого океана соперников.
Япония должна выйти на материк, и обстановка, лучшая для выполнения этого плана, именно теперь: другого момента история не подарит, его нельзя упускать…
И мы видим, как лихорадочно спешит Япония: это не завоевание Китая (вопрос непосильный для быстрого решения), это принуждение родственного народа к союзу, чтобы слить две сильнейшие монгольские расы в один твердый кулак, после чего Японии не страшны никакие союзы европейских государств с Америкой. Одна, другая победа без какой-либо материальной заинтересованности может дать Японии долгожданный и насущно необходимый союз двух монгольских народностей… Когда это слияние произойдет, хотя бы и насильственным способом, тогда мы будем присутствовать при непомерном росте этого дуумвирата, который отныне станет непоколебимой угрозой для всей европейской, белой цивилизации… и картина царственного, коронованного художника будет не туманной загадкой, но весьма близкой к осуществлению действительностью.
Во второй половине прошлого века на наших глазах совершилось подобное по духу объединение всего германского народа, вряд ли найдут в себе достаточно здравого смысла современные европейские политические деятели, чтобы не повторить ошибку своих предков и не допустить столь грозное слияние…
Отсюда ясно и еще, пожалуй, рельефнее, чем при рассуждениях в иных плоскостях, выступает всегдашняя историческая роль России — быть на страже европейской культуры… Увы, на сторожевом посту никого нет и заменить отсутствующего некем…
Предвидеть — вот что значит управлять. А современные правители, вершители судеб мира, не управляют, а идут в большинстве случаев на коротком поводке или у партии, или у массы, ничего дальше своего носа обычно не видящих… Эта близорукость чревата самыми злостными последствиями.
Но предначертанное в небесах должно свершиться…[245]
В настоящее время принято при предсказаниях говорить, что мир поделят между собой пришедшие к власти или грядущие диктатуры наиболее энергичных, молодых партий. И называют определенно: в Италии — чернорубашечников Муссолини, в Германии — коричневорубашечников Гитлера, в России — грядущую диктатуру краснорубашечников…
Забывают при этом об одном весьма серьезном обстоятельстве — упускают из виду возраст нации…
Надо признать, что если русская нация еще молода, то нельзя того же сказать про остальные две: они порядочно пожили и утомились, и возвращаться и зажить второй молодостью вряд ли им пристало…
Между тем там, на Дальнем Востоке, нарождается новая нация, нация наиболее молодая, если возраст нации считать по современной мерке, с периода приобщения данного народа к общеевропейской культуре…
За этой новой нацией много положительных данных, что она не закиснет, а будет достаточно напористо и беспокойно искать своих путей к месту под солнцем… и те, кто попадутся ей на пути, должны сильно призадуматься раньше, чем вступать в открытый с этим народом конфликт.
Здесь мне рисуется единственный выход из положения: всем трем или, правильнее считая, четырем диктатурам придется как-то сговориться и поделить между собой весь земной шар на сферы влияния: в этих сферах, достаточно великих по своему размеру и по своим возможностям подходящих данному народу-диктатору, мир еще может прожить, не прибегая к оружию в течение, по крайней мере, целого полстолетия, а то и века…
При подобном разделе Америка оставалась бы для американцев, и последние могли бы вариться в собственном соку, покоряя под свою пяту капитализма весь юг и дикие страны севера своего собственного материка…
Весь остальной земной шар поделился бы полюбовно так:
Япония получает все тихоокеанское побережье с широкой полосой внутри азиатского материка. Таким образом, России пришлось бы отказаться от своих дальневосточных окраин в полосе приблизительно на высоте Байкала.
Также пришлось бы распроститься со своими колониями как Америке, так и Франции — Индокитай отходил бы к Японии. Китай слился бы с Японией…
Россия взамен дальневосточного побережья и выхода к Тихому океану получает выход на побережье Индийского океана через Персию и Афганистан.
Вся Индия переходит в ее руки — Англия как нация устаревшая наравне с Францией, Испанией и другими малыми и большими народами сходит с мировой сцены как самодовлеющая величина…
Германия получает всю ту полосу на юге, к овладению которой она так стремилась в Великую войну; вся Средняя Европа, включая и родственную Англию, включается в район влияния немецкой нации. Сюда же присоединяются и северные германского происхождения народности (Швеция, Норвегия и прочие).
Наконец, Италия завладевает западной половиной Средней Европы, включая сюда Испанию, Португалию и Францию, — одним словом все родственные племена романского рода… Австралия отходит к Японии, а Африканский материк делится на две части: западная — к Италии, восточная — к Германии…
Так как при подобном распределении, возможном только при условии особого подъема националистического принципа, стремление к объединению родственных народностей будет особенно сильно, то необходимо будет новое перераспределение земного шара сопроводить некоторой перегруппировкой (иначе переселением народов) национальностей с тем, чтобы с этого периода все главные народности, как то славяне, германцы, романы и, наконец, желтые, проживали лишь в пределах очерченных границ.
Исключение составили бы так называемые нейтрализуемые народности вроде персов, афганцев, индусов, негров… они должны оставаться на ныне занимаемых местах и подчиниться и слиться с новым молодым хозяином-нацией…{206}
Щепихин С. А. Каппелевцы в Чите в 1920 году или японская интервенция // HIA. S. A. Shchepikhin collection. Box 1. С. 1–60; То же под названием «Японская интервенция»: ГА РФ. Ф. Р-6605. Оп. 1. Д. 11. Л. 1–56. Авторизованная машинопись с рукописной правкой и дополнением.