С наступлением нового года горячие головы в кафе продолжали проклинать деспотизм, который ассоциировался у них с «королевским заседанием» парламента 19 ноября 1787 года. Ставшая темой новостей вспышка гнева Людовика XVI, когда он навязал свой эдикт судьям со словами «Это законно, потому что я так хочу», казалось, свидетельствовала о том, что ничто не может сдержать королевскую волю. Парламент всегда обращался к королю уважительно, а зачастую подобострастно, ограничивая свои протесты темой министерского (ministeriel) деспотизма, однако сигналы, раздававшиеся на улицах, начинали бросать вызов основам королевской власти. На одном плакате, расклеенном на стенах в нескольких общественных местах, требование о созыве Генеральных штатов дополнялось заявлением о том, что суверенитет исходит от нации: «Короли получили свою власть от народа… Они обязаны полностью отчитываться перед нацией о своих доходах»[740]. Люди переписывали слова этого плаката и распространяли их повсюду, усиливая «брожение», которое Арди со страхом отмечал в своем дневнике. Автор одного стихотворения с резкими нападками на короля и королеву был схвачен полицией и заключен в Бастилию, после чего парижане стали заучивать это стихотворение наизусть и декламировать его публично, так что оно запечатлелось в «бесконечном количестве умов». Кроме того, Арди сообщает, что полиция отправила в Бастилию двух человек за распространение брошюр, порочащих королеву в связи с делом о бриллиантовом ожерелье[741].
Нувеллисты, сообщавшие об этом брожении умов порой испытывая шок, а порой с одобрением, несомненно, посещали парижские кафе, а не кабаки для рабочих и основную часть своих сведений черпали из салонов и образованных кругов, а не из бедных кварталов предместий. Более того, в их сообщениях отмечалось, что светская элита (le monde) продолжала гоняться за удовольствиями без малейшего ощущения надвигающейся гибели. Седьмого января барон де Бретейль, могущественный министр королевского двора, устроил в своем городском особняке пышный бал в честь свадьбы дочери. Правда, ему пришлось выставить сотню охранников, чтобы не допустить нападения уличной толпы, но гости, среди которых было семь принцесс и полтора десятка герцогинь, танцевали всю ночь напролет, не обращая внимания на проявления враждебности со стороны публики за окнами. Еще через несколько январских дней королева впервые за много недель отважилась посетить Париж и нанесла визит герцогине де Полиньяк, не спровоцировав при этом никаких инцидентов. Масленичный карнавал Марди Гра прошел как обычно: улица Сент-Оноре сияла богатством и joie de vivre (жизнерадостностью), – а в марте ежегодный парад «света» от площади Людовика XV до предместья Лоншан был таким же грандиозным, как и всегда, с участием семи-восьми тысяч экипажей. «Никогда еще французское легкомыслие не достигало такого великолепия и очарования», – писал один нувеллист[742].
К этому моменту сочинения «философов» распространялись без особых затруднений, хотя общая атмосфера терпимости имела свои пределы. В январе Пьер-Сильвен Марешаль, малоизвестный литератор и открытый атеист, опубликовал с одобрения цензора свой Almanach des honnêtes gens («Альманах порядочных людей»), где вместо святых, за которыми были закреплены определенные дни в традиционной версии этого жанра, фигурировали Спиноза, Гоббс и Вольтер. Парламент постановил, что эта книга должна быть разорвана и публично сожжена. Цензора отправили в ссылку, а Марешаль был заключен в тюрьму на основании ордера на внесудебный арест. Этот литературный скандал – последний при Старом порядке – вызвал понятное возмущение Арди, который ужасался по поводу распространения безбожия и сожалел, что приговор к публичному сожжению книги Марешаля заставлял парижан расхватывать это сочинение по любой цене. Согласно сообщению еще одного нувеллиста, после того как это сочинение отправилось на костер у подножия парадной лестницы Дворца правосудия, цена «Альманаха порядочных людей» взлетела с 2 су до 15 ливров (300 су)[743].
Принципы Просвещения привлекли внимание публики и в тот момент, когда парламент зарегистрировал королевский эдикт о предоставлении гражданского статуса протестантам. Король, которого консультировали прогрессивные администраторы наподобие Ламуаньона де Мальзерба, преодолел свои религиозные сомнения, хотя многие влиятельные лица были с этим несогласны. Одним из них был д’Эпремениль, самый яростный противник королевского абсолютизма в парламенте, который придерживался воинствующей версии католицизма с примесью янсенизма. Но яростные выступления перед парламентом не помогли ему заручиться поддержкой большинства, чтобы воспрепятствовать королевскому эдикту о протестантах. Согласившись с отдельными изменениями, король повторно внес эдикт, и 29 января парламент его зарегистрировал. Арди, разделявший религиозные убеждения д’Эпремениля, выразил сожаление по поводу такого исхода. Несмотря на сохранявшиеся ограничения для протестантов – им не разрешалось проводить публичные богослужения или занимать административные должности, – Арди видел в этом эдикте кульминацию Просвещения: «слишком стремительный прорыв, совершенный французской философией всего за тридцать лет»[744]. Религиозная терпимость – центральный элемент кампании за секуляризацию, устроенной Вольтером, – стала, по крайней мере отчасти, неписаным законом.
Между тем политическая напряженность, вызванная финансовыми затруднениями, продолжала нарастать, а состояние государственной казны провоцировало новые политические дебаты. Предметом спора вновь стал дефицит бюджета, заставивший Неккера выступить против Калонна и возобновить дискуссии, которые шли в Собрании нотаблей. Как мы уже видели, текст Калонна «Прошение королю», написанный им после отъезда в Лондон, вызвал сенсацию, когда в начале февраля 1788 года он появился в Париже. Как утверждали некоторые нувеллисты, «г-н Неккер был втоптан в грязь», которая частично к нему прилипла[745]. Правда, другие источники сочли сочинение Калонна неубедительным[746]. Но, по сути, оно могло послужить оружием для Бриенна, поскольку к тому времени его нахождение у власти, как уже отмечалось, оказалось под угрозой, а самым сильным кандидатом ему на смену был именно Неккер. В то же время в «Прошении» содержалось более сотни страниц секретных сведений о королевских счетах. Разобраться в этих доводах мог мало кто из парижан[747]. С тех пор как в 1781 году Неккер раскрыл внутреннюю структуру королевских финансов, было опубликовано множество «отчетов» (comptes rendus). Бриенн весной 1788 года выпустил собственный текст Compte rendu au roi («Отчет перед королем»), который сопровождался более запутанными публикациями с названиями типа Collection des comptes rendus («Сборник отчетов») и Compte rendu des comptes rendus («Отчет об отчетах»)[748].
Судить о том, как воспринимала эту полемику читающая публика, невозможно. Однако все соглашались с тем, что дискуссия имела важные последствия. Если прав был Неккер, то в 1781 году после него правительству остался профицит в размере 10 миллионов ливров. Если же прав был Калонн, то к концу пребывания Неккера в должности правительство было обременено дефицитом в 70 миллионов ливров. Разумеется, версия Калонна выставляла его в выгодном свете, поскольку указывала на то, что дефицит возник до его прихода в правительство и не мог быть связан с его финансовой политикой. Однако, как заметил один из читателей, Калонн признавал, что за три мирных года на посту генерального контролера он увеличил дефицит на 36 миллионов ливров сверх уже имевшегося, в то время как Неккер нарастил дефицит всего на 9 миллионов ливров[749] за четыре года в состоянии войны. Эти цифры можно было оспорить – чем и занимались авторы памфлетов и участники дебатов за столиками кафе, – но при любой методике подсчета расходов итоговый результат выглядел чудовищным. Корона пошатнулась под тяжестью огромного финансового бремени, и вину за это следовало на кого-то возложить. Что же пошло не так?
Этот вопрос незримо присутствовал во всех политических баталиях уже более года, и ответ на него начал вырисовываться, сводясь к ключевому определению – хищения. Спасения от банкротств, выплата карточных долгов, содержание любовниц, валютные манипуляции, приобретение то замков, то поместий, бенефиции, приписки «мертвых душ» к воинским частям, приданое, пенсионы, синекуры, различные компенсации и всевозможные щедрые пожертвования (а кое-кто даже утверждал, что и пресловутое бриллиантовое ожерелье) – все эти проявления расточительности давали пищу светским сплетням и излюбленную тему бульварным памфлетистам еще с 1740‑х годов. Но теперь, похоже, все это вылилось в нечто большее, чем скандал. Именно расточительность выступала объяснением дефицита казны, который проистекал из произвола власти на самом верху[750].
Согласно типичному для того времени утверждению, приведенному в «Сборнике отчетов», государственный долг составлял 255 миллионов ливров, причем по большей части его можно было отнести на счет расточительства министров. Как отмечал один из наблюдателей, все это не только соответствовало действительности, но и имело очевидное значение для текущего политического кризиса. Взять под контроль государственные финансы должна была сама нация, представленная в Генеральных штатах, «дабы доходы государства больше не передавались расхитителям, которые… заняты исключительно тем, чтобы удержаться у власти, передавая богатства народа алчным и ненасытным придворным». В итоге все это вело к деспотизму исполнительной власти, и для понимания того, как это произошло, достаточно было почитать Монтескье[751].
Однако если Монтескье рассуждал о деспотизме абстрактно, как об одном из общих типов государственного управления, Линге и Мирабо опубликовали свидетельства того, как деспотизм причиняет страдания отдельным людям, подчеркивая, что главным его орудием являются внесудебные ордера на арест (lettres de cachet). Правительство использовало их для высылки членов парламента, а незадолго до описываемых событий на основании таких ордеров герцог Орлеанский был отправлен в ссылку, парламентские же магистраты Фрето и Сабатье – в тюрьму. Ничто так хорошо не вписывалось в парламентскую риторику, как всеобщее неприятие этого типа злоупотребления ничем не ограниченной властью, даже несмотря на то, что большинство ордеров направлялось по просьбе семей, испытывавших необходимость в защите своей чести, в связи с чем блудным сыновьям полагалось исчезнуть из сферы публичного внимания.
Четвертого января 1788 года парламент выпустил декрет, благодаря которому защита магистратами герцога Орлеанского, Фрето и Сабатье вышла на уровень общего обвинения в адрес монархии. Печатная версия текста была распространена повсеместно, а один его особенно выдающийся фрагмент, согласно сообщениям новостных листков, заставлял усомниться в самой легитимности режима: «Монархия явно перерождается в деспотию, поскольку министры используют королевскую власть для того, чтобы расправляться с людьми с помощью ордеров на внесудебные аресты»[752]. В разговорах о позиции парламента парижане отождествляли ее с «делом всего общества» и потому опасались худшего. Говорили, что правительство планирует уничтожить независимость судебной власти точно так же, как это сделал в 1771 году Мопу, – якобы уже подготовлена новая пачка внесудебных ордеров, а солдаты готовы приступить к делу[753].
Впрочем, вместо того чтобы пустить в ход войска, Людовик XVI 17 января вызвал депутацию парламента в Версаль и выступил перед ней с назиданием об истинной природе lettres de cachet, которые, настаивал король, относятся к сфере исключительных прав монарха и используются для сохранения чести знатных семей. Однако парламент отказался рассматривать эти ордера иначе как орудие деспотизма, поэтому решил дополнить свой декрет от 4 января резкими заявлениями в духе тех, что всего несколькими месяцами ранее привели к его отправке в Труа. Некоторые парижане отмечали, что магистраты, похоже, идут по пути самоуничтожения, – новые ремонстрации могли означать для них «смертный приговор»[754].
Тем временем ремонстрации посыпались из провинциальных парламентов. Большинство из этих текстов выходили в печатном виде и открыто продавались «во всех магазинах вместе с последними изданиями» по доступной цене от 12 до 24 су[755]. Арди, фиксируя даты появления ремонстраций в своем дневнике, приводил наиболее подстрекательские высказывания, словно они служили сигналом растущего недовольства. В ремонстрациях, поступивших из парламентов Гренобля (3 января), Бордо (12 января), Тулузы и Руана (25 января), осуждалось продление двадцатины и злоупотребление ордерами на внесудебный арест. И правда, единственным суверенным судом, помимо Парижского парламента, который зарегистрировал эдикт о двадцатине, был парламент Меца. Тогда парижские магистраты, побуждаемые своими провинциальными коллегами, передумали принимать этот эдикт, который восстановил мир с правительством и положил конец их высылке в Труа 19 сентября. В свою очередь, правительство, манипулируя недавно созданными провинциальными ассамблеями, казалось, было преисполнено решимости преобразовать двадцатину в новую версию земельного налога, первоначально предложенного Калонном.
Протесты по поводу новых налогов, возмущение злоупотреблениями с помощью ордеров на внесудебный арест, призывы созвать Генеральные штаты и слухи о готовящихся расправах усиливали напряженность на протяжении всего февраля. Парижские «политиканы» еще с начала года опасались государственного переворота по типу того, что устроил Мопу, а к марту сочли этот сценарий неизбежным. Говорили, что министры советовались с самим Мопу (тот, хоть и был опозорен в 1774 году, сохранял свою пожизненную должность канцлера) о том, как лучше всего заменить парламенты послушными судами. «Линии фронта очерчены: власть и прерогативы короля на одной стороне, ненависть, а точнее, страх перед деспотизмом, на другой», – отмечал один из нувеллистов. Этот автор не испытывал особых симпатий к парламенту и с уважением относился к Бриенну и Ламуаньону, но полагал, что министры зашли слишком далеко[756]. К такому же выводу пришел Арди, занимавший противоположную позицию, – он поддерживал парламент и ненавидел министров: по его мнению, была подведена некая черта, и суть дела сводилась к противостоянию свободы и деспотизма[757]. Именно такую позицию занял парламент в своих ремонстрациях, принятых 11 марта: ордера на внесудебные аресты должны быть отменены, а свобода требует защиты. Король в своем кратком ответе потребовал подчиниться его власти. Ремонстрации и ответ Людовика были напечатаны в виде брошюры объемом в 15 страниц, которая продавалась всего за 8 су. И пока читающая публика изучала эти тексты, парламент размышлял о том, как далеко он осмелится зайти в своем сопротивлении.
11 апреля Парижский парламент принял новые ремонстрации, в которых отвергались любые компромиссы по ордерам на внесудебный арест и двадцатине, а также самым решительным образом определялись принципы, поставленные на карту: «Основания общественных свобод атакованы, деспотизм подменил закон государства, а судебные институты низведены попросту до инструмента властного произвола…»[758] На сей раз король вызвал в Версаль «большую депутацию» парламента – 42 члена парламента были доставлены на аудиенцию в 13 экипажах. Распекая прибывших, Людовик – или министры, готовившие его выступление, – внес новый акцент в свою позицию: он утверждал, что парламент пытается превратить монархию в «аристократию магистратов»[759]. Несмотря на то что аналогичный аргумент уже пытался использовать против нотаблей Калонн, но не добился в этом успеха, Бриенн и Ламуаньон теперь направили его против парламента. Сопротивление короне, полагали они, следует воспринимать как защиту аристократических привилегий. Сформулировав проблему таким образом, министры обратились через голову парламента к мнению публики. Для этого они также заказали ряд памфлетов авторам, занимавшим ультрароялистские и антипросвещенческие позиции, таким как Линге и королевский историограф Жакоб-Николя Моро. Тем временем «патриотические» памфлетисты развернули пропаганду в пользу парламента точно так же, как в 1770‑х годах. Печатная продукция заполонила улицы. Разносчики бесплатно распространяли ответ короля, а bouquinistes (книготорговцы) продавали за 10 су ремонстрации парламента, отпечатанные в виде брошюры на 24 страницах. По словам Николя Рюо, любой ответ парламента публиковался и продавался на каждом углу. Во всех районах города на эту ситуацию отреагировали зловещим «ропотом»[760].
Хотя в середине апреля герцогу Орлеанскому разрешили вернуться в Париж, а Фрето и Сабатье были освобождены, повсюду распространялись сообщения о готовящемся государственном перевороте. «Брожение растет день ото дня», – писал один издатель новостных листков 20 апреля. В свою очередь, Арди 23 апреля отметил постоянно нарастающие «беспокойство и ажиотаж среди добропорядочных патриотов»[761]. Мятежная толпа устроила повешение чучела Бриенна, и для предотвращения дальнейших беспорядков в Париж были вызваны несколько полков солдат. Просочились подробности о новой судебной реформе, которую готовит Ламуаньон. Якобы предполагалось лишить Парижский парламент права выступать с ремонстрациями, очистить его нижние палаты от патриотов и ввести в их состав наиболее сговорчивых членов Большой палаты, а многие из судебных функций парламента передать ряду второстепенных судов. С помощью аналогичных мер планировалось выхолостить и деятельность провинциальных парламентов. И правда, ходили слухи, что команда наборщиков и печатников под строгим надзором Версаля тайно штампует эдикты, на основании которых будет разрушена старая система правосудия и создана новая. Казалось, до того, как корона устранит последнее препятствие на пути к ничем не ограниченной власти, остается несколько дней.
При поддержке пэров королевства, которые присутствовали на заседаниях в важных случаях, парламент в течение нескольких дней обсуждал, как обратиться с последним призывом уже не к королю, а к нации. Третьего мая была принята резолюция, которая звучала как декларация независимости. Отвергая абсолютизм времен Людовика XIV, парламент выступал за конституционную систему, очень напоминавшую британскую. Утверждалось, что разрешать взимать налоги может только нация, представители которой регулярно собираются в форме Генеральных штатов. Власть короля должна быть ограничена основными законами, которые гарантируют свободу каждого гражданина и вводят обязательную регистрацию парламентами всех королевских указов. Защищая права нации, магистраты обвинили министров в подрыве основных принципов монархии и поклялись, что не будут заседать ни в одном органе, призванном заменить парламент. Согласно одному сообщению, «этот эдикт, мечущий громы и молнии, читают все, он вызывает настоящую сенсацию». Документ был напечатан и разослан во все суды, находившиеся под юрисдикцией Парижского парламента, а парижане тем временем пребывали в ожидании «большого переворота»[762].
Вечером 4 мая полиция, снабженная ордерами на внесудебный арест, попыталась задержать двух самых непримиримых членов парламента, Дюваля д’Эпремениля и Гослара де Монсабера, в их жилищах. Первый, услышав стук полицейского в парадную дверь, выбежал через черный ход, а второй сбежал, перебравшись через стену в саду на заднем дворе, и оба укрылись во Дворце правосудия. Оказавшись в безопасности внутри дворца, они созвали всех магистратов вместе с аристократами-парламентариями. На следующее утро парламент в полном составе собрался в Большом зале, а когда прибыли герцоги и пэры, большая толпа аплодировала и кричала: «Браво!» Двери Дворца правосудия были распахнуты для публики, которая заполнила все здание и следила за происходящим в течение всего дня и следующей ночи. После официального голосования парламент взял д’Эпремениля и Гослара под свою защиту и направил депутацию в Версаль, чтобы выразить протест против этого очередного проявления «деспотизма» правительства. Но пока шло заседание в ожидании ответа короля, батальон из 200 солдат французской гвардии, прикрепленной к королевскому двору и дислоцированной в Париже, вошел во дворец, оцепил Большую палату, занял коридоры и галереи и закрыл все входы в здание. Еще несколько сотен солдат с примкнутыми штыками окружили дворец снаружи. Составляя текст протеста, магистраты заявили, что парламент был подвергнут «военной осаде»[763].
В два часа ночи капитан гвардейцев Винсент д’Агу, неотесанный солдат, не имевший ни малейшего представления о юридических тонкостях, постучал в закрытую дверь Большой палаты. Перед дверью он выставил в два ряда гренадеров с топорами, чтобы в случае необходимости можно было прорубить проход. Когда д’Агу был допущен внутрь палаты, он потребовал, чтобы ему выдали двух магистратов. Председательствующий отказался на том основании, что парламент проводит заседание и будет придерживаться установленной процедуры. Д’Агу удалился, чтобы получить дальнейшие приказы от своего командира – маршала де Бирона. Когда он вернулся через полтора часа, пожилой герцог де Люин, один из самых уважаемых пэров, заседавших в парламенте, упрекнул капитана, что тот вошел в святилище правосудия одетым неподобающим образом (на д’Агу не было нашейного знака отличия (hausse-col), который полагалось иметь офицеру). В некотором замешательстве д’Агу достал его из кармана и объявил, что только что получил распоряжения, предписывающие ему арестовать советников Дюваля д’Эпремениля и Гослара де Монсабера. В этот момент, согласно сообщениям ряда источников, все магистраты в один голос ответили: «Мы все Дюваль и Гослар. Вы должны арестовать нас всех».
Источники, описывавшие эти события не столь драматично, подтверждали неповиновение парламента и нараставшее замешательство д’Агу. Он снова вышел и потребовал новых распоряжений, но на сей раз Бирон не осмелился выйти из тупиковой ситуации самостоятельно. Он отправил гонцов в Версаль за инструкциями, а тем временем весь парламент, включая пэров Франции и около двух тысяч человек зрителей, оставался запертым во Дворце правосудия до конца ночи. Магистраты находились под такой усиленной охраной, что даже в туалет выходили в сопровождении вооруженного эскорта. В три часа ночи посланцы Бирона вернулась из Версаля с известием, что король отказался их принять. В семь утра гвардейцы наконец разрешили публике, оказавшейся в изоляции вместе с парламентом, вернуться по домам. В одиннадцать д’Агу появился вновь с очередным пакетом распоряжений и в сопровождении мелкого парламентского чиновника по имени Аркье. Последнему под угрозой ареста было приказано опознать двух магистратов, однако Аркье сообщил, что не может узнать их в толпе людей в черных одеждах.
Наконец на помощь Аркье пришел д’Эпремениль, назвавший свое имя. Он не сделал этого раньше, заявил он д’Агу, потому что не хотел признавать законность ордера на внесудебный арест. В ответ на вопрос д’Эпремениля, готов ли д’Агу применить грубую силу, тот ответил утвердительно. Поэтому д’Эпремениль заявил, что пожертвует собой, «дабы не подвергать еще большему осквернению святыню законов». Перед тем как его увели, он произнес речь, которая вызвала слезы у его коллег, утверждая, что готов умереть за дело свободы[764]. Гослар также героически принял свою участь. Затем д’Агу сообщил магистратам, что они могут вернуться по домам. Но сначала, после тридцати часов непрерывного заседания, они приняли еще одну резолюцию, осуждавшую попрание закона и свободы. Как выразился один из комментаторов, это был «последний вздох свободы на смертном одре»[765]. К тому времени правительство отозвало разрешение на публикацию парламентских протестов, но их рукописные копии вместе с подробными описаниями «осады» массово распространялись. Затем они были напечатаны вопреки распоряжениям правительства, а также появились во влиятельных изданиях, таких как «Лейденская газета». Все эти тексты были посвящены одной и той же теме с использованием стандартного набора символики: дворец объявлялся «храмом правосудия», в который ворвались «штыки»[766]. Рюо в своем сообщении об «осаде» использовал терминологию, привычную для описаний восточного деспотизма: д’Агу был назван «евнухом», командовавшим «янычарами» по приказу «султана»[767].
Восьмого мая состоялся ожидавшийся и внушавший ужас государственный переворот, который окончательно разрушил существующую судебную систему. Парламент был созван в Версале на заседание под председательством короля и был вынужден молча выслушать свой смертный приговор. После того как Людовик выступил с порицанием парламента, Ламуаньон поведал о новой судебной системе, которая будет учреждена королевским указом. Ходили слухи, что на смену парламенту придет Cour plénière (Пленарный суд), состоящий из членов Большой палаты и других видных фигур: принцев, пэров, епископов, маршалов, – которые вряд ли будут возражать против регистрации правительственных указов. Нижние палаты парламента, где против министров выступали такие горячие головы, как д’Эпремениль и Монсабер, были упразднены, за исключением одной – Следственной палаты. Четыре новых суда, получивших название grands bailliages (больших бальяжей – судебных округов), должны были взять на себя отправление правосудия на обширной территории в центральной части Франции, где Парижский парламент обладал высшей юрисдикцией. Аналогичные указы преобразовывали судебную систему в остальной части королевства. Функции провинциальных парламентов были сведены к отправлению правосудия, они лишались полномочий регистрировать общие указы короны, а следовательно, больше не могли им противостоять. Несмотря на то что в новую систему, как и во время переворота Мопу, были включены многие прогрессивные правовые реформы, она была лишена политических функций, благодаря которым парламенты выступали столь серьезным препятствием для контроля со стороны центрального правительства.
В последующие дни магистраты Большой палаты отказались участвовать в Пленарном суде; нижестоящий суд Шатле, который предполагалось преобразовать в большой бальяж, объявил об аналогичном отказе; адвокаты объявили забастовку; Дворец правосудия оставался окруженным войсками, а отправление самого правосудия было приостановлено. По словам Арди, все «истинные патриоты» впали в отчаяние, опасаясь, что нация разваливается на части (следует отметить, что Арди последовательно отождествлял патриотизм с парламентом). Между тем другие наблюдатели, которые не испытывали особой симпатии к парламенту и даже выражали поддержку Бриенну и Ламуаньону, были в ужасе от жестокости репрессий[768]. Атмосфера резко изменилась. Казалось, король правит с помощью штыков.