Вскоре после появления памфлета Мирабо нотабли ознакомились с другим разоблачением, вызвавшим еще большую бурю негодования, но исходившим из неожиданного источника. В ходе рассмотрения дела в парижском суде один мало кому известный гражданин обвинил власти в соучастии в измене своей жены. У этого человека была неудачная для такой истории фамилия Корнман, из‑за которой он стал объектом каламбуров на тему рогов (cornes) и насмешек, обычно связанных с супружеской изменой. Но когда история Корнмана появилась в печатном виде, парижане уже не смеялись над его бедственным положением – теперь их реакцией был всплеск морального негодования. В результате дело Корнмана превратилось в обвинительный акт существующему общественно-политическому порядку в тот самый момент, когда его легитимность пошатнулась[627].
После дел Каласа и Гезмана, а также дела о бриллиантовом ожерелье судебные разбирательства стали наиболее эффективным способом мобилизации общественного мнения. В них часто фигурировали невинные жертвы типа la fille Salmon, les trois roués, le Comte de Sanois («девица Сальмон», «трое колесованных», «граф де Сануа»), которым угрожали, что их колесуют или сгноят в тюрьме. Эти эпизоды напоминали пьесы (в особенности сентиментальные мелодрамы, так называемые drames или comédies larmoyantes, драмы или душещипательные комедии), поскольку они вызывали эмоции и соответствовали театральным образцам. Красноречивый адвокат разоблачал злоупотребления, в судебных «мемуарах» эти эпизоды превращались в истории о преследовании и страданиях, а публика предсказуемо реагировала на них возмущением и «слезами умиления», когда невиновные торжествовали если не в юридическом смысле, то по меньшей мере в глазах общественного мнения. Дело Корнмана представляло этот жанр на пике его популярности.
Гийом Корнман был богатым банкиром из Страсбурга, который поселился в Париже, где стал одним из двух ведущих учеников Месмера. Вторым же был близкий друг Корнмана Николя Бергасс, юрист из семьи лионских торговцев. Жена Корнмана, родившаяся в протестантской семье в Базеле, вышла за него замуж в возрасте пятнадцати лет. Ее родственники считали Корнмана хорошей партией, хотя, согласно судебным запискам, представленным в ее защиту, она находила его непривлекательным. В 1780 году, через шесть лет после их свадьбы и рождения двоих детей, ее соблазнил муниципальный чиновник из Страсбурга Доде де Жоссан – светский лев, имевший серьезные связи в Версале, в частности, речь шла о принце и принцессе де Нассау и принце де Монбарри, тогдашнем военном министре.
Корнман изложил свою версию этой истории в виде судебной записки («мемуара»), обвинив свою жену в измене, Доде – в совращении, а две публичные фигуры, Бомарше и бывшего генерал-лейтенанта полиции Жана-Шарля-Пьера Ленуара, – в соучастии[628]. Мадам Корнман на протяжении всего этого дела не подавала голоса. Все, кто был в нем замешан, относились к ней как к объекту, которым легко манипулировать, и никто не сомневался, что Корнман обладал над ней неограниченной властью, включая право заключить ее под стражу на основании ордера на внесудебный арест. Текст записки составил Бергасс, хотя он не мог придать ей юридическую силу, поскольку не был членом Парижской коллегии адвокатов. Бергасс превратил ее в повествование о вероломстве и интригах, рассказанное самим Корнманом от первого лица.
В своем рассказе Корнман сообщал, что они с женой жили счастливо, пока в их дом не проник Доде. Веря в священные узы брака, Корнман и в мыслях не имел, что его жена может попасть под очарование Доде. Но тот соблазнил ее, когда Корнман отправился на лечение в Спа, и не предпринимал особых усилий, чтобы скрыть их роман. По возвращении Корнман понял, что обманут, но верил, что сможет убедить свою жену вернуться к своим обязанностям супруги и матери, воззвав к ее лучшим качествам, поскольку она была скорее наивной и капризной, чем порочной. Однако, несмотря на предложение мужа простить ее, она продолжала назначать Доде тайные свидания – в Булонском лесу, в Венсенском парке, в их доме при попустительстве прислуги, – а затем начала растрачивать состояние Корнмана, что и было конечной целью Доде. Зная, что у Корнмана слабое здоровье, Доде надеялся довести его до смерти и жениться на его вдове. Когда Корнман закрыл жене доступ к своим средствам, она заложила свои бриллианты, чтобы раздобыть деньги для Доде. Все еще надеясь на примирение, Корнман потратил 10 тысяч ливров, чтобы вернуть драгоценности. Но жену это не тронуло, Доде стал более агрессивным, и друзья Корнмана, беспокоясь за его безопасность, посоветовали ему обратиться к генерал-лейтенанту полиции Ленуару. Тот сначала пошел навстречу, заставив своих шпиков взяться за дело и перехватывать почту мадам Корнман. Когда Ленуар собрал достаточно материалов, включая доказательства заговора с целью убийства, он посоветовал заключить мадам Корнман под стражу при помощи ордера на внесудебный арест. Такая перспектива привела Корнмана в ужас, однако он согласился, попросив, чтобы его жену как протестантку поместили в приличный maison de force (смирительный дом), а не в католический монастырь.
В этот момент, согласно записке Корнмана, в дело вмешалась зловещая фигура – Бомарше, близкий друг Доде и авантюрист, жаждущий новых интриг. Он заявил, что возьмет мадам Корнман под свое покровительство, и благодаря влиятельным связям в Версале получил доступ к месту ее заточения – и вскоре любовники стали встречаться там. Затем Корнман узнал, что Ленуар тайно поддерживал его врагов, а его жена беременна. Бомарше и Ленуар добились от короля распоряжения перевести ее в другое место, где она могла бы родить и пользоваться неограниченной свободой. Корнман, который никогда не ставил под сомнение легитимность государства, был поражен тем, что оно могло встать между мужем и женой. Лишение его власти над супругой и поддержка ее неверности королевским указом были актом «отвратительного деспотизма», который нарушал самые фундаментальные принципы морали[629]. Корнман пытался протестовать, но Ленуар ответил, что решение по его жене было поддержано министром по делам Парижа, принцем де Монбарри, принцем де Нассау и многими другими важными персонами. Так Корнман осознал свою беспомощность – он оказался в изоляции, столкнувшись один на один с враждебностью полиции, правительства и двора.
Затем недруги набросились на его состояние. У Корнмана имелось 600 тысяч ливров, которые были завязаны на сложную финансовую схему, касавшуюся парижского хосписа для слепых, носившего название «Триста [коек]» (Quinze-Vingts). Препятствуя выплате компенсаций, враги подводили Корнмана к банкротству, которое казалось неизбежным. Кроме того, они внедрили шпионов в прислугу Корнмана, которые докладывали о каждом его шаге. Один из них отравил Корнмана, и тот, проведя 36 часов в бессознательном состоянии, очнулся в отчаянии. Он потерял жену и рисковал лишиться состояния и даже жизни. Он подумывал о самоубийстве, но решил совершить еще одну поездку в Спа в надежде поправить свое изрядно подорванное здоровье.
Там Корнман встретил Бергасса, который, сочувственно выслушав рассказ о его горе, разработал план спасения. Бергасс утверждал, что, представив достаточные доказательства, Корнман сможет вернуть свои 600 тысяч ливров, а с помощью иска о супружеской измене ему удастся добиться того, чтобы его жена жила со своей семьей в Базеле, в то время как он обеспечит ее пенсионом и возьмет под опеку их детей. Но, прежде чем Корнман передал дело в суд, прошло еще несколько лет бесконечных переговоров, попыток договориться, уверток и отказов со стороны его жены. В один критический момент, когда Корнман возвращался с прогулки, его схватил подосланный убийца, направивший пистолет ему в лицо. Пуля лишь пробила шляпу, которую он надвинул на лоб, но это подтвердило его уверенность, что долго он не протянет. Одинокий и беззащитный, располагающий поддержкой только со стороны Бергасса, Корнман возлагал последнюю надежду на то, что добьется справедливости в суде, причем не для одного себя, но и для обычных граждан как таковых.
Заключительный раздел «мемуара» представлял собой философское рассуждение о морали и политике, в котором упоминались все эти опасности. На смену исповедальной манере повествования от лица Корнмана здесь приходит другой голос, явно принадлежащий Бергассу. Он утверждает, что в основе любых политических систем лежат mœurs (нравы) – обычаи и ценности общества, которые, в свою очередь, основаны на моральных принципах, присущих естественному порядку вещей. Самым главным из этих принципов были отношения мужчины и женщины, принимавшие вид постоянного союза с целью рождения и воспитания детей. Семья выступала основой социума. В простых обществах наподобие тех, которые превозносил Руссо, в семьях поддерживались здоровые нравы, некое равновесие равенства и братства, что способствовало счастью, пусть и не расцвету искусств и наук. В развитых обществах расцветала цивилизация, но за это приходилось жертвовать семейной жизнью. Высокородные и остроумные люди изменяли своим супругам, а упадок нравов создавал почву для подъема деспотизма. Мораль истории Корнмана заключалась в том, что супружеская измена и злоупотребление властью идут рука об руку. Именно поэтому Корнман представил свой «мемуар» на рассмотрение Собрания нотаблей и опубликовал его в виде обращения к своим согражданам. Франция нуждалась в искуплении – ее требовалось переустроить на новых основаниях.
«Мемуар» Корнмана представлял собой нечто большее, чем трактат в духе популярного руссоизма (сюжет сочинения перекликался с основными темами Руссо, однако его автор критиковал неспособность философа воздать должное супружеским отношениям в «Эмиле»). Текст читался как роман: один эпизод быстро приходил на смену другому, а действие было переполнено эмоциями. В конце Корнман прощался с читателем, обращаясь с молитвой к Провидению, как будто он умирал на сцене: «Вечное Провидение…. Ты обрекло меня на ужасную участь». Корнман рассчитывал, что его смерть станет жертвой во искупление падения нравов и деспотизма, и возлагал надежду лишь на то, что его судьба пробудит во французах потребность в моральном и политическом возрождении[630]. Долгое и насыщенное событиями повествование подтверждало внутреннюю убежденность героя, и вместо того, чтобы вызывать насмешки, рассказ о том, как Корнман стал жертвой супружеской измены, звучал как призыв к действию, появившийся в тот самый момент, когда требовалось пробудить страсти в ситуации политического кризиса.
После публикации «мемуара», состоявшейся 12 мая 1787 года, мало кому известный судебный процесс о супружеской неверности превратился в захватывающее событие. Пока дело рассматривалось судами, обрастая взаимными обвинениями сторон и новыми «мемуарами», его ход сопровождался потоком памфлетов. Нувеллисты уделяли делу Корнмана почти столько же внимания, сколько заседаниям Собрания нотаблей. За последние шесть месяцев 1787 года в «Тайных заметках» была опубликована 61 статья об этом деле, а исходный текст, написанный Бергассом, был назван «сочинением, которое сегодня вызывает больше всего споров, с которым все хотят незамедлительно ознакомиться, которое поставило на уши всех полицейских… и провоцирует аргументы за и против в соответствии с предубеждениями разных групп лиц»[631]. Когда в 1789 году дело достигло кульминации с представлением окончательных доводов и вынесением вердикта, Арди отмечал, что какое-то время оно вызывало у парижан даже больший интерес, чем дискуссии о составе Генеральных штатов. Бомарше – вероятно, несколько преувеличивая – заявлял, что сторонники Корнмана в 1787–1788 годах опубликовали две сотни памфлетов[632]. Бергасс писал, что за десять дней после публикации «мемуара» Корнмана в его доме образовалась предварительная запись из 4000 человек, желавших получить экземпляр этого текста, распространению которого пытались воспрепятствовать власти. К июню 1788 года Бергасс утверждал, что распространил 10 тысяч экземпляров, несмотря на преследования правительства, и получил 6000 писем поддержки от читателей. Бергасс и Корнман раздавали свои экземпляры «мемуара» бесплатно, однако парижские издатели сорвали куш на перепечатках тысячными тиражами, причем цена одной копии порой составляла 48 ливров. По мере развития событий Бергасс написал еще несколько аналогичных сочинений, и все они имели огромный успех. Один из этих «мемуаров» обрел такую популярность, что официанты в кафе Пале-Рояля прилично зарабатывали, сдавая текст напрокат посетителям порциями по несколько страниц. Летом 1788 года Бергасс заявил, что написанные им «мемуары» разошлись тиражом более 100 тысяч экземпляров и что событие такой важности происходит лишь раз в столетие[633].
От публикации первого «мемуара» по делу Корнмана весной 1787 года до его завершения пройдет еще много времени, но здесь следует рассказать о ходе этого дела, чтобы сохранить четкую последовательность событий. Каждый из тех, кто обвинялся в преступлениях в «мемуаре» Бергасса – Корнмана, дал ответ в виде собственных аналогичных текстов. К паре, совершившей измену – мадам Корнман и Доде де Жоссану, – было привлечено много внимания, в особенности после публикации их переписки, где отдельные удаленные фрагменты были заменены пометкой «непристойные выражения». Но предметом главного интереса публики были Бомарше и Ленуар: первый – из‑за своей скандальной славы и недавнего успеха «Женитьбы Фигаро» и оперы «Тарар», а второй – в силу своего прежнего статуса всемогущего генерал-лейтенанта полиции, сохранившего высокий пост члена Королевского совета, а заодно и назначенного заведующим королевской библиотекой.
В мае 1787 года, когда словно из ниоткуда появился первый «мемуар» Корнмана, вызвавший бурную реакцию парижан, Бомарше лихорадочно работал над оперой «Тарар». Это произведение должно было стать кульминацией карьеры Бомарше – грандиозным зрелищем, совмещающим поэзию с драматическими эффектами, как трагическими, так и комическими (музыка Антонио Сальери считалась второстепенным элементом[634]). Действие оперы происходило в воображаемой восточной монархии с жестоким султаном и экзотическим гаремом – в этом антураже можно было разглядеть сценическое продолжение той критики морального разложения и деспотизма, которую Монтескье представил в своих Lettres persanes («Персидских письмах»). Но эта идея так и не была воспринята публикой, поскольку ее затмила интерпретация тех же самых тем в «мемуаре» Бергасса, только в применении к реальной жизни, к обычному гражданину, окруженному врагами в правительстве и при дворе, – и во главе этих врагов стоял сам Бомарше. В трехстраничном ответе на первый «мемуар» Корнмана, написанном в перерыве между репетициями оперы, Бомарше объявил, что подаст на Корнмана в суд за клевету. Однако он, казалось, не воспринял это нападение всерьез, расценив как попытку сорвать показ его оперы, и отделался шутками, которые не слишком понравились публике. «Бомарше… будет издевательски шутить, даже когда его поведут на виселицу», – отмечалось по этому поводу в «Тайных заметках»[635].
Бергасс немедленно ответил Бомарше памфлетом, в котором признал свое авторство «мемуара» Корнмана и отрицал, что обладает какими-либо сведениями об опере «Тарар». Дело Корнмана, настаивал он, нельзя сравнить с успехом или провалом оперы, поскольку в нем поднимаются глубокие моральные вопросы, затрагивающие суть социально-политического устройства. Пятого июня, через три дня после премьеры «Тарара», Бомарше опубликовал собственный «мемуар», где вновь предстал в образе светского человека и выставлял напоказ свои близкие отношения с сильными мира сего (les grands), в особенности с принцем де Нассау, воплощением «рыцарской доброты», который сплотил двор и правительство, чтобы спасти даму, попавшую в беду[636].
Хотя эта апология, возможно, и привлекла на сторону Бомарше читателей в Версале, парижанам она не понравилась. В «Кафе дю Каво» публика устроила инсценировку судебного процесса – на стол положили экземпляр «мемуара» Бомарше, а сам он был обвинен в клевете. Затем все единогласно проголосовали за то, чтобы официант, выступавший в роли государственного палача, разорвал текст на части и сжег[637]. Между тем Бомарше в этом сочинении полусерьезно обращался за поддержкой именно к парижанам: «О публика, парижская публика!»[638] В ответ от имени публики выступили несколько авторов других памфлетов, осудивших придворные связи Бомарше, его насмешки над добродетелью семейной жизни и приземленное остроумие. В одном из этих сочинений, озаглавленном Le Public à Pierre-Augustin Caron de Beaumarchais («Публика – Пьеру-Огюстену Карону де Бомарше»), которое выдержало по меньшей мере три издания, Бомарше осуждался настолько яростно, что некоторые приписывали его авторство Мирабо[639]. Другой автор подчеркивал, что приземленная безнравственность Бомарше подтверждается его стилем – «его каламбурами, его тривиальной логикой, его слабой игрой слов, его циничными памфлетами, его двусмысленным сарказмом, его бурлескными шутками, его грязными двусмысленностями»[640]. Аналогичная связь между моралью и риторикой подчеркивалась и в стихотворении, которое разошлось по кафе и салонам:
Les mœurs, l’honneur, la modestie
Ne vaudront point dans ma patrie
Le mérite de Figaro.
Ah! Beaumarchais, bravo, bravo
Kornmann contre toi publie
Un factum rempli d’infamie;
Il est l’écho de Mirabeau.
Ah! Beaumarchais povero! [641]
Нравы, честь и скромность —
Куда им в твоем мире
До достоинств Фигаро.
Ах, браво, браво, Бомарше!
Корнман против тебя публикует
Позора полный документ;
Он – это эхо Мирабо.
Ах, бедный Бомарше!
Во множестве других памфлетов также демонстрировалось неприятие риторики, основанной на остроумии. Рогоносец Корнман больше не был предметом шуток – он превратился в жертву развращенного общества и героя борьбы с деспотизмом. В памфлетах Корнман представал «гонимой жертвой, отстаивающей самые священные права человека – свободу и собственность». Именно поэтому он говорил на языке угнетенных: «Его язык – это язык чувств, диалект страдания, выражение невинности»[642]. С 1772–1773 годов, когда Бомарше «похоронил» Гезмана под взрывы смеха, тональность публичного дискурса изменилась. Такой проницательный наблюдатель, как Жан-Франсуа де Лагарп, отмечал, что в 1787 году публика отвернулась от Бомарше столь же решительно, сколь рьяно поддерживала его полутора десятилетиями ранее[643].
Еще более важную роль, чем Бомарше, в этом деле играл Ленуар. За почти десять лет во главе полиции он понял, как важно учитывать силу настроений публики и уязвимость репутаций перед клеветой и общественной шумихой[644]. Поэтому Ленуар стремился лишь к тому, чтобы затаиться и избегать огласки. Однако власти настояли, чтобы он ответил на обвинения Корнмана ради восстановления репутации полиции. Ленуар подчинился и представил короткую записку, где утверждал, что всего лишь выполнял приказы своего версальского начальства[645]. Однако для нувеллистов такая аргументация только придавала делу Корнмана особый интерес, поскольку подтверждала, что оно, по сути, было политическим[646]. В качестве генерал-лейтенанта полиции Ленуар олицетворял абсолютную власть короны в Париже. Именно он был персональным воплощением длинной руки закона, которая перевела мадам Корнман из места, где она пребывала в заточении по воле своего мужа, туда, где она смогла встречаться со своим любовником.
Бергасс ухватился за этот аспект дела Корнмана в своем третьем «мемуаре», обратившись к более масштабной теме – деспотизму. Он заявил, что вмешательство в супружеские отношения является наихудшим из возможных злоупотреблений властью, поскольку оно наносит удар по моральным устоям, составляющим основу общества. При Ленуаре полиция превратилась в инструмент морального разложения, причем и после отставки Ленуар продолжал контролировать своих бывших агентов, которые делали все возможное, чтобы тексты Корнмана не добрались до публики. Ленуар по-прежнему наводил ужас на граждан, которые осмеливались протестовать против несправедливости, поскольку он мог сгноить их в Бастилии, где человек исчезал в безвестности, обливаясь горькими слезами, потерянный для своей семьи и забытый внешним миром. В описаниях ужасов Бастилии Бергасс превзошел Линге, а в конце третьего «мемуара» заявил, что Корнман инициирует уголовное обвинение против Ленуара, а также против Доде и Бомарше[647]. Дело Корнмана было настолько важным, что из суда Шатле его передали в парламент, где (хотя Бергасс об этом и не упомянул) он и его доверитель могли рассчитывать на поддержку Жан-Жака Дюваля д’Эпремениля“ – честного магистрата, заодно разделявшего их увлечение месмеризмом.
Читатели сочли это сочинение столь же красноречивым, как и предыдущие «мемуары», и новая волна памфлетов решительно настроила публику против Бомарше и Ленуара, хотя, в отличие от морализаторства Бергасса, многие из этих текстов представляли собой грубые пасквили[648]. Бомарше в них изображался карьеристом, прошедшим путь от «безвестного часовщика до нечистого на руку придворного» (horloger obscur – courtisan impur), а Ленуар выставлялся воплощением порочности. В одном из текстов, направленных против Ленуара, содержалось письмо, написанное из ада распутной куртизанкой XVII века Нинон Ланкло, которая восхваляла мадам Корнман за отказ от «самого абсурдного из всех предрассудков – супружеской верности». Кончался же этот памфлет обращением к Руссо с жалобой на падение морали и семейных устоев[649]. Автор еще более жесткого клеветнического сочинения под заголовком L’An 1787 («1787 год») требовал, чтобы Ленуар был смещен за «деспотизм» с поста заведующего королевской библиотекой, на котором он присвоил 310 тысяч ливров из ее фондов и коллекций. В этом сочинении утверждалось, что наказание Ленуара должно положить начало массовой чистке для всех, кто злоупотребляет властью на руководящих должностях. Затем появился еще один пасквиль, Apologie de Messire Jean-Charles-Pierre Lenoir («Апология его светлости Жана-Шарля-Пьера Ленуара»), где он изображался тираном, который превратил полицию в прибежище проституции, вербовал жертв и притеснял честных отцов и мужей с помощью внесудебных ордеров на арест[650].
До лета 1787 года, когда дело Корнмана было передано на рассмотрение Парижского парламента, никаких судебных разбирательств не велось. Однако 15 августа парламент, втянувшийся в ожесточенный спор с правительством по поводу налогов, был выслан в Труа, рассмотрение всех дел было приостановлено. Затем по налоговым вопросам удалось прийти к компромиссу, после чего 21 сентября решение о высылке было отменено. На следующий день, еще до того, как возобновилось рассмотрение дел, правительство издало эдикт, объявивший «мемуары» Корнмана клеветой. Однако остановить судебное разбирательство не удалось, и после того, как парламент вернулся в Париж, дело Корнмана, представлявшее собой запутанную серию прямых и встречных исков, начало медленно продвигаться через судебную машину. Одновременно парламент вновь встал в оппозицию правительству; этот конфликт перерос в серьезный кризис, и 8 мая 1788 года правительство совершило переворот. Политические полномочия всех парламентов королевства ликвидировались, а на руинах старой судебной системы предполагалось создать новую по образцу, представленному Мопу в 1771 году. Однако репрессии оказались еще более серьезными, чем при Мопу, поскольку все это происходило на фоне предбанкротного состояния государственных финансов и враждебного настроя публики.
Еще до разгона парламента Бергасс написал очередной «мемуар», столь же страстный, как и предыдущие[651]. В этом тексте он вернулся к истории преследования Корнмана, сделав акцент на беспомощности честного семьянина, столкнувшегося с обескураживающей силой полиции, правительства и влиятельных придворных наподобие принца де Нассау. Бергасс писал, что дело Корнмана было отнюдь не частным случаем – оно касалось каждого гражданина и олицетворяло моральное разложение, охватившее Францию. Завершалась аргументация Бергасса 30-страничным изысканием в области политической теории, в котором произвол власти осуждался при помощи смешения отдельных идей Монтескье и Руссо. Хотя другие авторы – разумеется, справедливо – разоблачали злоупотребления вроде внесудебных ордеров на арест, страдания Корнмана, подчеркивал Бергасс, продемонстрировали, как деспотизм функционирует на ином уровне, как он проникает в семейную жизнь, разлагая общество до основания. Раствором, скрепляющим политическое здание, является мораль (mœurs), но эта скрепа пришла в такую негодность, что политическая система Франции нуждается в полной реконструкции.
Придя к такому выводу, Бергасс отправил свой текст в типографию, но из‑за переворота 8 мая ситуации изменилась прежде, чем он вышел из печати. Поэтому Бергасс добавил к «мемуару» предисловие, где предупреждал читателей, что правосудие изгнано из судебной системы. Ни Корнман, ни Бергасс, ни любой другой гражданин не могли рассчитывать на справедливое разбирательство в новых судах. Единственной надеждой был сам король, потому что у Людовика XVI было доброе сердце и он больше всего стремился к благополучию своего народа. В этом патетическом обращении к королю Бергасс заявил, что враги попытаются его сокрушить, что он мог бы бежать, но продолжит стоять на своем в Париже, потому что доверяет Людовику как основному источнику справедливости.
По утверждению Арди, это сочинение Бергасса оказало такое влияние, что, несомненно, настроило публику против его противников. Текст выдержал несколько изданий и продавался сначала по 9 ливров, а затем, после первоначального ажиотажа, уже по 3 ливра. Арди счел раздел с изложением политической теории убедительным – особый отклик в нем вызвало то, что Бергасс преподносил себя «апостолом морали», готовым принять мученическую смерть[652]. Аналогичный отзыв представил Луи-Себастьен Мерсье, популярный автор Tableau de Paris («Парижской сцены»), в чьем описании Бергасс представал «ангелом с кнутом, который прогоняет позорных грешников – нагих, с сорванными масками, но, увы, не раскаивающихся»[653]. Бомарше, почувствовав, что мнение публики поворачивается против него, дал ответ в виде короткого текста, однако на деле лишь укрепил позиции своих оппонентов. Бомарше критиковал Бергасса за неуважительные высказывания о людях, находящихся у власти, и упирал на свои связи при дворе. В ответ на нападки Бергасса на правительство Бомарше его защищал, используя неизбежный каламбур с именем Корнмана: Бергасс и Корнман разжигали опасные страсти среди простого народа, который, предупреждал Бомарше, может использовать свои рога как оружие против государства[654].
Бергасс дал резкий ответ, написав последний «мемуар» из своей серии, в котором почти не упоминался судебный процесс (они с Корнманом отказались от рассмотрения дела в новых судах); вместо этого Бергасс полностью сосредоточился на политическом кризисе. Уничтожив парламенты, утверждал он, власти устранили последний барьер, защищавший простых людей от деспотизма правительства. Единственная надежда теперь была связана с Генеральными штатами, которые должны были восстановить реформированную систему правосудия, отменить ордера на внесудебный арест, покончить с произволом полиции, освободить прессу, равномерно распределить налоги, провозгласить равенство всех перед законом и, превратившись в постоянно действующее «национальное собрание», перестроить государство в форме конституционной монархии. Французский народ имел право на восстание – и Франция это признала, поддержав американцев. Тем не менее, полагал Бергасс, такая постановка вопроса нашла бы понимание у короля, если только эти идеи будут до него доведены, и его первым шагом было бы изгнание негодных министров – Этьена-Шарля Ломени де Бриенна и Кретьена-Франсуа де Ламуаньона де Бавиля, которые возглавили правительство после падения Калонна[655].
Манифест Бергасса появился 8 августа и произвел настоящую сенсацию. Один из современников утверждал, что «все хотели его заполучить: кто-то с жадностью его читал, кто-то выучил наизусть, а кто-то до сих пор изо всех сил пытается его раздобыть»[656]. Арди соглашался, что это сочинение взбудоражило публику и укрепило народное дело, хотя некоторые парижане сочли его «подстрекательским»[657]. Такого же мнения придерживались умеренные комментаторы. Лагарп в своей «Литературной корреспонденции» расценил открытую атаку Бергасса на правительство как политическую проповедь, идеально рассчитанную на то, чтобы вызвать бурную реакцию. Мейстер в материале для «Литературной корреспонденции» Гримма утверждал, что эта последняя публикация Бергасса вызвала большее брожение, чем любой из памфлетов против переворота 8 мая, и что никакая власть не может позволить такому неповиновению остаться безнаказанным[658].
Бергасс ожидал, что его отправят в Бастилию на основании ордера на внесудебный арест. 19 августа он бежал из Парижа и несколько следующих недель провел в Швейцарии и Лионе, оставив письмо, где называл себя мучеником за дело свободы и вновь выступил с обвинениями в адрес правительства. Корнман зачитал это письмо вслух толпе сторонников Бергасса, собравшейся у его дома, а затем оно было напечатано в виде брошюры с добавлением славословий в адрес Бергасса и нападок на правительство. Перед бегством Бергасс также написал открытое письмо королеве, в котором призвал ее вмешаться в ситуацию и добиться отставки министров. Оно получило широкое распространение – сначала в рукописном виде, а затем и в печатном. Аналогичное обращение к королю – открытое письмо, опубликованное под соответствующим заголовком Au Roi, – содержало то же сформулированное возвышенным языком требование, фактически заимствованное из предисловия к последнему пространному «мемуару» Бергасса[659]. У этих коротких брошюр, вероятно, было больше читателей, чем у исходного текста, поскольку они стоили всего несколько су и выдержали несколько изданий, которые в отдельных случаях расходились тиражами в 12 тысяч экземпляров. Позже Бергасс сообщил, что получил 20 тысяч писем поддержки. Уличные торговцы продавали несколько его изображений, одно из которых было снабжено следующим эпиграфом:
Fidèle à l’amitié, fidèle à la patrie,
Il apprit aux Français à rougir de leurs fers,
Et, fort de sa vertu, puissant par son génie,
Il fut l’appui du juste et l’effroi des pervers [660].
Верный дружбе, верный Отечеству,
Он научил французов краснеть из‑за их оков
И, сильный своей добродетелью, могущественный своим гением,
Был опорой праведников и устрашением нечестивых.
К концу августа Бергасс стал самым ярым сторонником сопротивления правительству (за исключением д’Эпремениля, о котором еще пойдет речь ниже), и дело Корнмана превратилось в обвинительный акт против режима.
Под неослабевающим давлением финансового кризиса и яростной оппозиции, действовавшей как в Париже, так и за его пределами, правительство рухнуло. Сначала, 25 августа 1788 года, состоялась отставка Ломени де Бриенна, открывшая возможность для возвращения Неккера, а падение Ламуаньона 14 сентября положило конец попытке навязать новую судебную систему. Бергасс с триумфом вернулся в Париж, и 20 декабря наконец начался судебный процесс по делу Корнмана. Он продолжался более трех месяцев, на протяжении которых адвокаты всех сторон разбирали сложное пересечение различных эпизодов. Представляя свою позицию 19 марта 1789 года, Бергасс произнес длинную речь против деспотизма и безнравственности, которая заставила многих присутствующих в переполненном зале суда прослезиться. Бергасс разоблачил роль принца де Нассау, заявив, что тот злоупотреблял аристократическими привилегиями, и ясно дал понять, что дело Корнмана выступает воплощением интересов третьего сословия в том виде, как их в тот момент отстаивали в дискуссиях о составе Генеральных штатов. Противникам Бергасса его морализаторство могло показаться смешным или ханжеским, однако для широкой публики оно служило выражением гнева – праведного негодования обычного человека, бросившего вызов привилегированным классам. В конце своего выступления Бергасс посоветовал Нассау: «Учитесь у меня тому, что не бывает различий по рождению, рангу, положению перед законом, что в свободных странах закон устанавливает равенство людей»[661]. Затем эта же тема прозвучала в его памфлете, посвященном третьему сословию, под заголовком Lettre de M. Bergasse sur les Etats-Généraux («Послание г-на Бергасса Генеральным штатам»).
Второго апреля суд наконец вынес решение. С противников Корнмана были сняты все обвинения, а Бергасс и Корнман были оштрафованы на 2000 ливров в порядке компенсации ущерба. Однако к тому времени парламент уже утратил поддержку парижан, и вердиктом публики, как выразился Арди, Корнман был объявлен невиновным. Радикалы в «Кафе дю Каво» устроили еще один инсценированный судебный процесс, приговорив к сожжению решение парламента. Арди делал вывод, что если Бомарше и Ленуар вызывали всеобщее отвращение, то Корнман завоевал симпатии как жертва системы, которую патриоты надеялись уничтожить. Впоследствии Бергасс был избран депутатом Генеральных штатов, где стал одним из выдающихся лидеров третьего сословия, и вскоре принял участие в разработке нового уголовного кодекса[662].
Развязка дела Корнмана уводит нас далеко за пределы весны 1787 года, когда эта история впервые привлекла внимание парижан, однако проследить ее развитие до 1789 года было необходимо потому, что она демонстрирует, как текущие события влияли на общественное мнение. Абстрактная проблематика наподобие деспотизма исполнительной власти воплощалась в конкретных фигурах типа Ленуара и разыгрывалась в виде сентиментальных драм, в которых герои противостояли злодеям. Как мы увидим ниже, на предреволюционную атмосферу влияли и многие другие факторы. Здесь же следует подчеркнуть, что разоблачения были способны мобилизовать эмоции и подрывать легитимность режима. «Мемуары» Бергасса стали моральным обвинением властям, которое нанесло им еще больший ущерб, чем разоблачения Мирабо годом ранее. Используя ту же самую риторику, они вызывали уже негодование, а не насмешки. Остроумие между тем представало в них симптомом разложения, чертой аристократической утонченности и признаком симпатий к деспотизму. Фигурой, на которую всегда можно было сослаться в данном контексте, как для Бергасса, так и для Мирабо послужил мастер-острослов Бомарше. В свое время он продемонстрировал, на что способен смех, в деле Гезмана, но полтора десятилетия спустя не смог выставить «историю рогоносца» как нечто забавное. Общественное мнение претерпело фундаментальные изменения.