На вершине парижского общества, намного выше мастерских, магазинов и кварталов, благодаря которым город обретал свою сложную структуру, располагалась элита, именуемая словом le monde («свет»). Она была в высшей степени аристократична, однако к ней принадлежали и богатые простолюдины, и даже несколько человек, известных в первую очередь своим остроумием. Они жили в роскошных особняках и разъезжали по городу в экипажах с лакеями, заглядывая в салоны и модные кафе. Если большинство парижан на рассвете принимались за работу, представители света жили в собственном ритме, определяемом временем трапезы: поздний завтрак, за которым можно было чем-то позаниматься (налоговые откупщики, например, могли обсуждать доклады, а рантье – вести переписку); обед в 14 часов, затем светские мероприятия и развлечения в театре или опере, которые обычно начинались в пять вечера; далее ужин, зачастую в 22 часа, который сопровождался более активным общением, нередко вместе с играми в карты, до поздней ночи.
Представители света соответствовали определенному идеальному типу, блестящее определение которого дал Вольтер в стихотворении Le Mondain («Светский человек») (1736), где он высмеивал христианский идеал рая – Эдемского сада[198]. Адам и Ева, утверждал он, были грязными, уродливыми, вульгарными, несчастными, плохо питающимися и невежественными людьми. В отличие от них, светский человек наслаждался всеми благами жизни, которые Вольтер превозносил, выступая от имени человека этой породы:
J’aime le luxe, et même la mollesse,
Tous les plaisirs, les arts de toute espèce,
La propreté, le goût, les ornements:
Tout honnête homme a de tels sentiments.
Мне нравится роскошь и даже изнеженность,
Любые удовольствия и всякие искусства,
Опрятность, вкус, прикрасы —
Любой порядочный человек имеет эти чувства.
Le mondain, светский человек, отнюдь не является просто сибаритом – это honnête homme, честный человек, представляющий унаследованный от XVII века идеал мирской благонамеренности, хотя его добродетель и не была христианской. Вольтер отождествлял ее со вкусом, вежливостью, прогрессом искусств и самой цивилизацией, о чем он вскоре будет писать в своем многотомном сочинении Essai sur les mœurs et l’esprit des nations («Опыт о нравах и духе народов»). В этой работе представлен идеал, противоположный христианскому аскетизму. День «светского человека» (le mondain), изображенного Вольтером, начинается в парижском особняке, элегантно украшенном картинами и гобеленами, с видом на великолепный сад. Во второй половине дня его герой отправляется в позолоченной карете в оперу, а затем
Allons souper. Que ces brillants services,
Que ces ragoûts ont pour moi de délices!
Приступим к ужину. Эти великолепные блюда,
Эти кушанья – настоящее наслаждение для меня!
Хлопанье пробок вызывает взрывы смеха в компании, бурлящей, подобно шампанскому. А под конец дня Вольтер делает следующий вывод:
Le paradis terrestre est à Paris.
В Париже рай земной.
Едва ли речь шла о призыве к революции, однако, по мнению поклонников и недругов Вольтера, стихотворение «Светский человек», как и все прочие его произведения, подрывало религиозные убеждения, на которых держался Старый порядок. Влиятельные благодаря своему остроумию, сочинения Вольтера били по той части общества, которой могли нанести наибольший ущерб, – по столичной элите. Вольтер ясно давал понять, что для человека утонченных манер учение католической церкви в принципе неприемлемо, что христианство – это дурновкусие.
Однако работа Discours sur les sciences et les arts («Рассуждения о науках и искусствах»), которую в 1750 году выпустил безвестный симпатизант «философов» Жан-Жак Руссо, ошеломила читающую публику, уже давно знакомую с той разновидностью безбожия, которую предлагал Вольтер. Сочинение Руссо бросало вызов идеям Вольтера и обнажало уязвимую сторону Просвещения. В силу своего происхождения Руссо оказывался полной противоположностью фигуре светского человека (le mondain). Этот сын часовщика из Женевской республики со скрытыми кальвинистскими наклонностями был слишком неотесан, чтобы вписаться в парижское салонное общество. Участвуя в организованном Дижонской академией наук конкурсе сочинений на тему «Способствовало ли возрождение искусств и наук улучшению нравов?», Руссо дал на этот вопрос категорически отрицательный ответ. Литература, философия, изящные искусства, естественные науки – все то, что превозносил Вольтер (его имя в сочинении Руссо не упоминалось, но по умолчанию выступало мишенью его критики), – способствовали нарастающему разложению нравов. Чем более искушенным становился человек, тем дальше он отходил от своего первоначального состояния невинности.
Этот тезис, облеченный в яркую риторическую форму, сделал Руссо знаменитостью[199]. Следующим шагом была работа Discours sur l’origine et les fondements de l’inégalité parmi les hommes («Рассуждение о начале и основании неравенства между людьми») (1755), где Руссо отстаивал равенство, как он представлял его в изначальном «первобытном обществе», где естественная склонность человека к добру приводит к расцвету гражданских добродетелей, свободных от порочного влияния богатства и культуры[200]. Публика восприняла этот манифест как призыв вернуться к первобытному состоянию природы. Вольтер же высмеял его в письме к Руссо, которое разошлось повсюду и вскоре было опубликовано в журнале «Меркурий»: «Никогда еще не было пущено в ход столько разума, чтобы сделать нас животными; просто хочется ползать на четвереньках, когда читаешь ваше сочинение»[201].
С этого момента Вольтер и Руссо предстали перед публикой как противоположности и непримиримые недруги. В действительности открытое столкновение Руссо с Вольтером произошло несколько позже, после публикации первого Lettre à d’Alembert sur les spectacles («Письма к д’Аламберу о зрелищах») (1758), произведения, которое заодно привело к разрыву отношений Руссо со всей группой «энциклопедистов», изначально приветствовавших его появление в мире учености. Руссо обиделся на высказывание д’Аламбера в статье о Женеве в седьмом томе «Энциклопедии», где утверждалось, что Женева должна избавиться от своей кальвинистской враждебности к искусству и разрешить театр в своих пределах. На эту мысль д’Аламбера натолкнул недавний визит в Женеву в гости к Вольтеру, который жил там в изгнании и ставил пьесы в частном порядке. Позиция д’Аламбера возмутила Руссо, который осудил ее, написав письмо от лица «гражданина Женевы». Какое из всех искусств и наук, вопрошал Руссо, может быть более развращающим, чем театр, где актеры принимают вымышленные личины, а зрители поддаются аморальным страстям? В Париже театр был местом, где обитал «свет» (le monde), выступал предельным воплощением всего мирского и морального падения. Как следствие, жители Женевы должны относиться к театру как к чуме, которая способна разрушить их здоровую, безыскусную культуру и моральные устои их республики. Они должны сохранить строгий кальвинизм, который служит гражданской религией, скрепляющей республику. Вместо спектаклей Руссо предписывал женевцам устраивать гражданские фестивали, «спартанские» спортивные состязания и коллективные праздники урожая, в которые все вносили бы одинаковую лепту в качестве как участников, так и зрителей.
Проводя этот тезис, Руссо развивал представление о культуре как политической силе, на которой может держаться демократическое и эгалитарное общество (равенство в понимании Руссо будет объединять мужчин, тогда как женщины останутся привязанными к домашним делам), однако публика восприняла это прежде всего как критику столичного светского общества. Руссо обратил свое красноречие против «человека мира», салонов, утонченности, роскоши и насмешек – «излюбленного орудия порока»[202]. Порвав с «философами», он применил противоположный метод борьбы – риторику чувств, которая обращалась к сердцу, преодолевая условности, в отличие от остроумия, которое унижало тех, кого избирало своей мишенью, выставляя их на посмешище.
Политические аспекты своей критики культуры Руссо выразил в сочинении Du Contrat social («Об общественном договоре») (1762), однако публике эта работа далась нелегко. Чтобы донести свои мысли до читателей, Руссо нужно было пробудить их эмоции, затронуть их внутреннюю жизнь с помощью иного типа текста. Впечатляющий успех принес Руссо его роман La Nouvelle Héloïse («Новая Элоиза») (1761). Историки литературы справедливо считают эту книгу поворотным моментом во французской культуре, который в значительной степени способствовал возникновению романтизма. Однако современники Руссо и представить себе не могли, что такое произведение увлечет читателей в XIX веке, и столкнулись с парадоксом: еще недавно Руссо был противником искусства, но теперь сам выступил как автор романа, художественного произведения, принадлежавшего к самому сомнительному жанру литературы, который, как считалось, пропагандирует моральное разложение, особенно среди молодых женщин.
Более того, в «Новой Элоизе» была описана история любви с элементами либертинизма, хотя действие романа происходит в протестантском швейцарском городке. Главную героиню Юлию соблазняет ее наставник Сен-Пре, который не может жениться на ней, поскольку принадлежит к более низкому социальному слою. Они обмениваются страстными письмами (Руссо избрал жанр эпистолярного романа), но в итоге вступают в духовный ménage à trois (союз втроем). Отдав свое сердце Сен-Пре, Юлия следует указаниям отца и принимает предложение о браке от Вольмара, добродетельного атеиста (многие читатели полагали, что подобного персонажа не может существовать). Сен-Пре отправляется навстречу приключениям в порочный «большой» мир с первой остановкой в Париже. Юлия остается с Вольмаром – она не разделяет его неверие, но ее ждут семейное счастье и идиллия в процветающем имении. Когда спустя десять лет Сен-Пре возвращается, его ждет теплый прием, хотя Юлия всегда будет хранить верность Вольмару. В конце концов она умирает – благородно, героически и в высшей степени добродетельно.
Парадоксальность своей позиции романиста Руссо проанализировал в двух предисловиях, где пояснял, что жанр романа плох сам по себе, поскольку развращает читателей, но в то же время благотворен, поскольку может вдохновлять к добродетельным поступкам тех, кто уже попал в ловушку испорченного общества. К этому Руссо добавил еще один парадокс – «Роман – не роман»[203], – который остается неразрешенным, хотя автор и заявляет, что вместо вымысла, обычного для художественной литературы, он предлагает подлинность, неподдельные чувства, которые текст напрямую доносит до читателя.
Ознакомившись с пояснениями автора, читатели обнаруживали, что «Новая Элоиза» открывает новую область опыта – неопосредованный контакт с эмоциями, как будто авторы писем были реальными людьми, а читатели участвовали в этой переписке. Реакцией читателей стали десятки писем, адресованных Руссо, несмотря на то что их авторы не были знакомы с ним лично. Это излияние чувств оказалось связано с захлестнувшей Европу волной сентиментализма, которой способствовали и другие эпистолярные романы – «Памела» Сэмюэля Ричардсона, появившаяся ранее (1740), и «Страдания юного Вертера» Иоганна Вольфганга Гете, которые будут опубликованы позже (1774). Видеть в реакции на «Новую Элоизу» просто «письма от поклонников» – значит не воздать роману должное. Такой отклик свидетельствовал о новом характере отношений между автором и читателем, что признавал сам Руссо, который хранил письма своих читателей, планируя их опубликовать. Несмотря на то что он этого так и не сделал, с данной корреспонденцией можно ознакомиться в одном из современных изданий переписки Руссо, где представлены послания его читателей[204].
Авторы писем выражали уверенность, что роман добрался до самой глубины их души: «Ваши божественные произведения, месье, – это всепоглощающий огонь. Они проникли в мою душу, укрепили мое сердце, просветили мой разум». Некоторые читатели были настолько тронуты книгой, что не могли оторваться от нее и были вынуждены делать паузы, чтобы читать текст небольшими, «удобоваримыми» порциями. Один из корреспондентов Руссо утверждал, что три дня не мог заставить себя прочитать письмо, в котором, как он ожидал, сообщалось о смерти Юлии: «Однако мне пришлось преодолеть свою неохоту, и никогда прежде из глаз моих не лилось таких слез восхищения». Другие корреспонденты перечитывали шесть томов по несколько раз, постоянно проливая такие же «слезы восхищения»[205].
Разумеется, слезы читателей исторгали и многие книги, изданные прежде, в особенности благоговейные духовные сочинения[206], однако «Новая Элоиза» породила целый поток «слез», «сладких слез», «восхитительных слез», «слез нежности». Один читатель рыдал так сильно, что вылечился от сильной простуды. Другие испытывали непреодолимую потребность поделиться с Руссо тем, что с ними случилось: «Нужно было остановиться, отложить книгу, разрыдаться и написать вам, что я стал задыхаться и плакать». Люди были так глубоко тронуты, что не могли поверить, что читают художественное произведение: «О Юлия, о Сен-Пре, о Клэр, о Эдуард! В каком мире обитают ваши души? как я могу соединиться с вами? Месье, это дети вашего сердца; ваш ум не смог бы создать их такими, какие они есть; откройте мне это сердце, чтобы я мог в реальной жизни лицезреть добродетели, один только образ которых заставляет меня проливать такие сладкие слезы»[207].
Многие были убеждены, что Юлия и другие действующие лица были реальными людьми. Об этом свидетельствовали их эмоции, поскольку письма производили столь сильное впечатление искреннего общения между персонажами, что проникали прямо в сердца читателей. «Многие, кто читал вашу книгу и с кем я беседовал, уверяют меня, что это ловкий трюк с вашей стороны», – писал один читатель, который, как и большинство корреспондентов, не был знаком с Руссо. «Я не мог в это поверить; не могло ли впечатление, подобное тому, что я испытал, быть результатом неверного прочтения? Еще раз спрашиваю, месье, существовала ли Юлия? Жив ли еще Сен-Пре? В какой стране он живет?» Читатели так сильно отождествляли себя с героями, что воображали, будто сами превращаются в них: «Мое сердце, по-прежнему наполненное всем, что оно испытало, становится сердцем Юлии». Именно образ Юлии вызывал самую бурную реакцию, но другие персонажи тоже проникали в души читателей: «Признаюсь даже, что, читая эти письма, я проникся всеми чувствами, которые они выражают; описанные в них персонажи оживали во мне, и я последовательно превращался в Юлию, Вольмара, Бомстона, часто в Клэр, хотя и редко в Сен-Пре, за исключением первой части»[208].
Установив связь с героями, читатели чувствовали необходимость общения с самим Руссо. Их послания к автору воспроизводили обмен письмами в романе, как будто они выступали его продолжением и ничто не отделяло вымысел от реальности: «О Руссо! Мой достойный друг! Мой нежный отец! Позвольте моему сердцу, в которое вы проникли и которое наполнилось самым глубоким уважением, самой живой и прочной привязанностью к вам, обратиться к вам именно так». Для некоторых читателей потребность установить контакт с Руссо выступала побуждением исповедаться ему: «О, мой добрый отец… Признаюсь вам во всех своих ошибках и чувствах, открою вам свое сердце, и вы сделаете его достойным своих уроков». Совершенно незнакомые люди рассказывали Руссо истории своей жизни, раскрывали грехи, в которых они никогда никому не признавались, и решали обратиться к добродетельному образу жизни. Роман Руссо, как признавался один из читателей, заставил его полюбить добродетель больше, чем любая проповедь, которую он когда-либо слышал в церкви. «„Новая Элоиза“, – писал другой, – это религиозный опыт, полученный не из книги, а по воле Провидения». Еще один читатель признавался, что «сладкие слезы» помогли ему постичь моральный порядок, присущий природе: «С каждой страницей моя душа таяла. О, как прекрасна добродетель!» Не все отзывались столь страстно, однако общее направление писем демонстрирует, что читатели реагировали на произведение Руссо именно так, как он указывал в предисловии к роману. «Я почувствовала, как чистота чувств Юлии проникла в мое сердце, – написала Руссо одна женщина, пожелавшая остаться неизвестной. – Ее добрые дела возвысили мою душу. Я чувствую, что стала лучше с тех пор, как прочла ваш роман, который, надеюсь, не является романом»[209].
«Новая Элоиза» покорила читателей повсеместно. Книга стала самым продаваемым бестселлером XVIII столетия, к 1800 году выдержав 72 издания. Несмотря на свое презрение к утонченности «света», роман Руссо взял Париж штурмом. Книготорговцы были не в состоянии удовлетворить спрос на книгу и стали сдавать ее экземпляры напрокат – посуточно, а иногда и по часам, прося 12 су за 60 минут чтения одного тома. В то же время роман задел парижских критиков, прежде всего Гримма, который с одержимостью осуждал его художественные недостатки на страницах своего издания Correspondance littéraire («Литературная корреспонденция»)[210]. Гримм презирал Руссо и выступал от имени «энциклопедистов», которых оскорбил автор «Новой Элоизы», однако его реакция свидетельствовала о чем-то более глубоком – о трансформациях чувственности читающей публики, к которой теперь относились и представители среднего класса. Авторы предшествующих романов, в особенности аббат Прево и Пьер де Мариво[211], разжигали чувства, но в большинстве этих произведений сохранялась ироническая дистанция между повествователем и его персонажами – автор управлял реакцией читателя, прибегая к остроумию. Вольтер манипулировал Кандидом, как марионеткой, дергая за ниточки, чтобы заставить его действовать в соответствии с философскими темами своей повести. Добродетели, которые отстаивал Вольтер, были добродетелями «света» (le monde): порядочность вместе с роскошью, толерантность вкупе с хорошим вкусом, свобода, связанная с искусством и наукой, цивилизация, понимаемая как сложная система, столетиями формировавшаяся ценой огромных издержек и поддерживаемая узким кругом элиты. Столкнувшись с несправедливостью, Вольтер, как мы увидим в следующей главе, оказался на высоте положения. Он критиковал злоупотребления, творившиеся во Франции на уровне государственных институтов, тогда как Руссо проникал в сердца и распространял чувства, достаточно сильные, чтобы настроить своих читателей, в том числе светских, против установленного порядка. Вне зависимости от статуса они разделяли одни и те же эмоции и ощущали всеобщее равенство, скрывавшееся за искусственными социальными условностями.
К удивлению Парижа, через полтора года после публикации «Новой Элоизы» Руссо был изгнан из Франции. Поводом для этого стало оскорбление церкви, государства и парламента в его следующем произведении «Эмиль» (1762) – это сочинение на тему воспитания было воспринято читателями как провокационный религиозно-политический трактат. Как утверждалось в «Тайных заметках», «Эмиль» вызвал грандиозный скандал, поскольку в нем присутствовали «очень смелые высказывания против религии и правительства»[212]. Теперь Руссо – уже в качестве «суперзвезды», осмелившейся поставить свое имя на титульном листе подобной книги, – открыто бросил вызов ортодоксальным ценностям Старого порядка. Если первые части четырехтомного труда были посвящены психологическому развитию Эмиля – образца идеального воспитания в понимании Руссо, – то один из фрагментов последней части, «Исповедание веры савойского викария», был воспринят как выпад против католицизма. Кроме того, в нем присутствовала сжатая версия трактата «Об общественном договоре», где идеализировалась эгалитарная демократия. Сам трактат появился в Париже через месяц после «Эмиля», однако читатели не знали, как расценивать это произведение. В «Тайных заметках» утверждалось, что книга «недоступна для широкого круга читателей»[213], притом что «Эмиль» был «в руках у всех… Это сочинение читал весь Париж»[214].
В июне 1762 года Парижский парламент постановил сжечь копии «Эмиля», а его автора арестовать. При помощи влиятельных поклонников Руссо бежал из Франции. Слухи о том, где он затем оказался, были противоречивыми: назывались такие места, как Англия, Голландия, Рейнская область, Швейцария и Пруссия. Обвинения в адрес Руссо продолжались – в частности, в Женеве, где его книги также были сожжены. Руссо, нашедший убежище в швейцарском Невшателе, в ответ отказался от женевского гражданства. Кроме того, он направил вызывающее письмо архиепископу Парижа Кристофу де Бомону, который проклял «Эмиля» в своем пастырском послании (mandement). Полемика развивалась, сопровождаясь новыми попытками Руссо скрыться от преследований и его прогрессирующей душевной болезнью. В течение следующего десятилетия парижане следили за судьбой Руссо по сообщениям в прессе, поэтому все происходившие с ним события становились новостями.
Руссо пострадал, став жертвой своей известности, тогда как Вольтер наслаждался ею. Оба умерли в 1778 году с разницей в два месяца. На популярной гравюре, которую продавали на улицах Парижа, изображалось, как они вместе отправляются в загробные елисейские поля. Вольтер и Руссо превратились в дуэт, неразрывно связанный взаимной неприязнью.