Впервые за недели его вывели из камеры.
Пит шёл по коридору между двумя охранниками, и тело двигалось само — послушно, отработанно, как и положено «исправившемуся». Глаза в пол. Плечи опущены. Никаких резких жестов. Правильная картинка — именно такая, какую им хотелось получить.
Внутри же всё было иначе. Внутри он считал шаги, запоминал повороты, отмечал камеры. Спокойно, без усилия — как будто не делал ничего особенного. Навык, который не принадлежал ему изначально, но необъяснимым образом врос в него, как собственное дыхание.
Левый поворот. Двенадцать шагов. Правый. Лифт — вверх. Значит, камера и правда сидела глубоко под землёй. Ещё коридор — шире, выше, со «чистым» светом. Здесь уже не прятали ни сколов, ни трещин: сюда водили тех, кого показывают.
Дверь с надписью «Гримёрка». Внутри — яркий свет, зеркала, кресла, как в салоне. И люди.
Вения стоял у кресла, раскладывая инструменты по порядку, как хирург перед операцией. Когда дверь открылась, он поднял голову — и на долю секунды лицо дрогнуло. В глазах мелькнуло узнавание, испуг, боль… и тут же всё схлопнулось. Нейтральное выражение сменилось радостной маской так быстро, что Пит мог бы решить: показалось.
— Пит! — Вения улыбался слишком широко. Голос звенел неестественной веселостью. — Как я рад тебя видеть! Садись, садись… работы — выше крыши.
Охранники отступили к двери. Пит сел.
Вения работал молча — почти противоестественно для человека, который раньше не мог прожить минуты без болтовни о трендах, вечеринках и том, кто в чём вышел на премьеру.
Руки касались лица Пита осторожно, почти бережно. Основа. Корректор. Спрятать синяки. Пригладить следы от электродов на висках. Движения — точные, выученные, без лишних пауз.
Но Пит видел то, чего не было в зеркале. Пальцы дрожали, когда Вения касался особенно тёмной тени под глазом. Взгляд уходил в сторону, как только их глаза встречались в отражении. Плечи были напряжены — плечи человека, который держится за ремесло, чтобы не развалиться.
Это был тот же Вения, что готовил его к Играм. Восхищался кожей и волосами, плакал, когда они с Китнисс вернулись живыми. Человек, который — насколько вообще мог — по-своему заботился о простом трибуте из захолустного дистрикта.
И сейчас этот человек смотрел на то, что осталось от Пита Мелларка, и делал вид, будто всё нормально.
— Тебе идёт этот оттенок, — выдавил Вения, накладывая румяна. Голос — светский, беззаботный, чужой. — Сразу… здоровее выглядишь.
«Здоровее», подумал Пит. После недель боли и яда.
Вслух он ничего не сказал. Только кивнул — ровно, без эмоций.
— Спасибо, Вения.
Кисть на миг зависла в воздухе. Затем Вения продолжил — и движения стали ещё более деревянными.
Он знал. Конечно же знал. Весь Капитолий — да что там, весь Панем — слышал, что делают с пленниками в «Центре восстановления». Но знать и признавать — разные вещи. Проще говорить о румянах и оттенках. Проще прятаться за «профессионализмом». Проще не задавать вопросов, ответы на которые не вынесешь.
Система держалась не только на страхе. Она держалась на добровольной слепоте. На миллионах людей, которые каждый день выбирали не смотреть туда, куда смотреть страшно.
Когда Вения закончил, он отступил на шаг и окинул Пита взглядом.
— Вот, — произнёс он тихо. — Почти как новенький.
Пит посмотрел в зеркало.
Грим прикрыл худшее — синяки, ссадины, болезненную бледность. Но он не мог вернуть блеск в глаза. Не мог наполнить запавшие щёки. Не мог стереть тень, поселившуюся во взгляде.
Он выглядел как человек, переживший кошмар. И грим только подчёркивал это — как свежая краска на стене дома, в котором давно никто не живет.
— Спасибо, — повторил Пит.
Вения приоткрыл рот, будто хотел сказать что-то простое, человеческое. На секунду глаза стали такими, какие бывают у людей, которые видят правду и не знают, что с ней делать. Потом он закрыл рот, отвернулся и принялся складывать кисти в чехол — аккуратно, методично, спасаясь в привычной рутине.
— Удачи на интервью, — бросил через плечо. — Ты… справишься.
Дверь открылась. Вошёл доктор.
Вения так и не поднял головы. Он продолжал укладывать инструменты, будто от точности его движений зависела жизнь, что, впрочем, было недалеко от истины.
— Сегодня у вас важная задача, мистер Мелларк.
Доктор говорил спокойно, ровно — как преподаватель, который объясняет новую тему. Они сидели в маленькой комнате рядом с гримёркой: только вдвоём, без охраны. Доктор не боялся Пита. Считал, что тот «уже не опасен».
— Вы выйдете на интервью к Цезарю Фликерману. Весь Панем будет смотреть эту передачу.
Пит кивнул. Не спросил «зачем». Знал.
— Расскажете о своём печальном опыте общения с повстанцами. О том, как вами манипулировали. Осудите их. Призовёте к миру.
— А Китнисс?
— Мисс Эвердин — символ восстания. Вы объясните, что она такая же жертва, как и вы.
Ложь, подумал Пит. Ложь в чистом виде.
Вслух он произнёс, как учили:
— Я понимаю.
Доктор улыбнулся.
— Если вы справитесь хорошо, мы прекратим процедуры. Вы сможете жить нормальной жизнью.
Ещё одна ложь. Такая же ровная. Такая же уверенная.
Пит опустил глаза и кивнул.
— Спасибо, доктор. Я сделаю всё, что нужно.
Путь до студии занял несколько минут. Пит шёл между охранниками и продолжал собирать детали в голове: три поста — по двое на каждом. Камеры — каждые десять метров. Двери с электронными замками. Он не собирался бежать сейчас. Не из студии. Но информация — это всегда оружие.
Студия оказалась меньше, чем он ожидал: два кресла, несколько камер, экраны с логотипом Капитолия.
Цезарь Фликерман уже ждал.
Он был таким же, как всегда — и всё же другим. Яркий костюм, идеальная причёска, улыбка на миллион ватт. Но Пит видел то, чего не показывают камеры.
Руки Цезаря — обычно живые, выразительные — лежали на подлокотниках слишком неподвижно. Неподвижность человека, который боится, что пальцы выдадут его дрожью.
Глаза избегали встречи взглядов. Скользили мимо, цеплялись за точку чуть выше Пита, за стену у него за плечом.
Улыбка держалась — безупречно, как всегда. И всё равно была похожа на приклеенную маску: мышцы делали «как надо», а внутри было пусто.
Цезарь десятки лет провожал детей на смерть. Шутил с ними за минуты до того, как они уходили убивать друг друга. Год за годом. Он научился не видеть. Научился превращать живых людей в персонажей шоу, в зрелище.
Но сейчас напротив него сидел человек, которого сломали и собрали заново — не так, как следует. И Цезарь это видел. Несмотря на грим, свет и чистую рубашку.
— Пит, — Цезарь пожал ему руку, и хватка была мягкой, почти осторожной. — Рад тебя видеть.
— Спасибо, Цезарь.
Их усадили. Кто-то поправил свет. Режиссёр отдавал команды в гарнитуру.
Пит смотрел на Цезаря и видел человека, стоящего на краю. Того, кто держится только потому, что всегда держался. Потому что иначе — конец: его место займёт кто-то другой. Тот, кому будет всё равно. Или, хуже того, кто будет получать от этого удовольствие. А самого Цезаря в таком раскладе просто сотрут — тихо, без лишнего шума.
Красный огонёк загорелся.
— Пит Мелларк, — голос Цезаря стал тёплым, сочувственным. Профессионализм взял верх: на время интервью он снова стал тем Цезарем, которого знал весь Панем. — Спасибо, что согласился поговорить с нами. Я знаю, что последние недели были для тебя… непростыми.
— Да, — Пит опустил глаза, потом поднял. — Это далось мне нелегко. Но я благодарен за помощь, которую получаю здесь.
Слова были чужими. Склизкими, обтекаемыми.
— Расскажи нам подробнее. Я слышал, ты не до конца принадлежал себе в последние годы.
Пит начал говорить. То, что от него хотели. Ложь, обёрнутую в правдоподобные детали.
Цезарь кивал, задавал уточняющие вопросы. Лицо выражало интерес и сочувствие. Но Пит видел: каждый кивок давался ему с усилием. Каждый вопрос был для него тяжелее предыдущего.
Под слоями отработанной роли и привычного самообмана сидел человек, который всё понимал. Который знал: он берёт интервью у жертвы пыток — и выдаёт это за добровольную беседу.
Но продолжал. Потому что так «надо». Потому что правда невыносима. Потому что у него семья. Потому что президент Сноу так ласково улыбнулся при рукопожатии на недавнем приеме.
Мы все пленники, подумал Пит. Просто клетки у всех разные.
— А Китнисс Эвердин? — спросил Цезарь после паузы. — Что ты можешь сказать о ней?
Имя ударило изнутри. Что-то шевельнулось в глубине — быстро, упрямо.
— Китнисс… — Пит на мгновение задержал дыхание. — Китнисс такая же жертва, как и я. Её используют. Её лицо, её голос. Но я знаю её. Настоящая Китнисс не хотела бы этого насилия.
Цезарь кивнул, готовясь перейти дальше.
— Знаешь, Цезарь, — произнёс Пит, и голос изменился: стал тише, мягче, почти задумчивым. — Я помню наше первое интервью. Перед первой ареной.
Цезарь моргнул. Этого не было в сценарии.
— Я тогда сказал кое-что важное. Признался в своих чувствах. И ты спросил — поможет ли это. Помнишь, что я ответил?
— Я… — Цезарь запнулся. Он говорил с сотнями трибутов, но это помнил. — Ты сказал, что она даже не знала о твоих чувствах.
— Да. — Пит посмотрел прямо в камеру. На одну секунду — и отвёл взгляд. — И ещё я тогда пообещал, что однажды расскажу всю правду.
Пауза.
— Я всё ещё собираюсь сдержать это обещание, — сказал он тихо. — Когда придёт время.
Цезарь смотрел на него. В глазах мелькнуло что-то — понимание, вопрос, страх. Но он был слишком опытен, чтобы выдать это.
— Уверен, зрителям будет интересно услышать эту историю, — сказал он ровно и перешёл к следующему вопросу.
Через двадцать минут красный огонёк погас.
Цезарь откинулся в кресле — и на мгновение маска сползла. Пит увидел лицо ещё не старого, но бесконечно усталого человека.
Через несколько секунд Цезарь поднялся и пожал Питу руку.
— Береги себя, Пит, — сказал он тихо, так, чтобы микрофоны не поймали. И добавил ещё тише: — Держись.
Одно слово. Почти ничего. Но в нём было признание: он видел — и ничего не мог.
Пит кивнул.
Доктор ждал у выхода. Лицо сияло удовлетворением.
— Прекрасно, мистер Мелларк. Просто прекрасно. Видите, как хорошо, когда вы сотрудничаете?
— Спасибо, доктор.
Он не понял. Для него Пит был удачным проектом: сломленным, переписанным, готовым служить.
В камере Пит позволил себе улыбку. Маленькую. Скрытую. В стену — туда, где не достают камеры.
Он не знал, дойдёт ли послание. Записи цензурировали, резали, чистили до блеска. Но он сделал всё, что мог.
Пит лёг на койку и закрыл глаза. Снаружи — послушный пленник. Внутри — ядро, которое не погасло.
Я здесь, подумал он. Я всё ещё держусь.
В Тринадцатом экран в общей комнате показывал трансляцию с правительственного канала Капитолия.
Китнисс сидела на жёстком стуле, вцепившись в подлокотники. Рядом — Хэймитч, с непроницаемым выражением на хмуром лице. Джоанна стояла у стены, скрестив руки.
Лицо Пита заполняло экран. Бледное, осунувшееся. С тенями, которые не прятал никакой грим. Он произносил слова, которых хотел Капитолий: осуждал повстанцев, называл Китнисс жертвой.
— Сволочи, — прошипела Джоанна. — Посмотрите, что они с ним сделали.
Китнисс не могла заговорить. Не могла оторвать глаз от экрана. Это был Пит — и не Пит. Его голос, его лицо… а слова — чужие, мёртвые.
«…Я всё ещё собираюсь сдержать это обещание. Когда придёт время».
Китнисс нахмурилась. Что-то в этих словах… не складывалось.
Интервью кончилось. На экране появился диктор, рассуждающий об «искреннем раскаянии» Пита Мелларка.
— Выключите, — сказал Хэймитч.
Кто-то выключил. Комната провалилась в тишину.
— Он сломан, — сказала Джоанна неожиданно тихо. — Они его сломали.
— Нет.
Все повернулись к Хэймитчу. Он смотрел на пустой экран, и на лице было странное выражение — как у человека, который зацепился за небольшой, но спасительный уступ.
— Что? — спросила Китнисс.
— Он не сломлен окончательно. — Хэймитч повернулся к ней. — Ты слышала, что он сказал? Про обещание рассказать всю историю?
— И что?
— Он никогда такого не говорил в эфире, — произнёс Хэймитч и на миг почти улыбнулся. — Я помню то интервью. Я готовил вас к нему. Он признался в любви — да. Но про «всю историю до конца»… это не из сценария. Мы говорили об этом между собой, без камер. И я ни разу не произносил эти слова при ком-то ещё.
Китнисс смотрела на него, и смысл доходил не сразу, будто через толщу воды.
— Это сигнал, — сказал Хэймитч. — Он знал, что мы будем смотреть. Знал, что я поймаю несостыковку. Он говорит нам: «то, что вы видите, — не я». «Я ещё здесь». «Я держусь».
Джоанна присвистнула — на этот раз без злобы.
— Хитрый ублюдок. Прямо под носом у всего Капитолия.
Китнисс почувствовала, как в груди сжалось — не болью, а надеждой. Маленькой, хрупкой, но настоящей.
Пит был там. Настоящий Пит — где-то под слоями того, что с ним сделали. И он боролся.
— Мы вытащим его, — сказала она.
Хэймитч кивнул.
— Вытащим.