Импровизированная студия разместилась в одном из бесконечных серых бункеров Тринадцатого. Кто-то попытался сделать её менее мрачной: натянули нейтральный фон, поставили свет, чтобы смягчить тени. Не помогло. Всё равно получилась бетонная коробка под землёй — и от этого никуда не деться.
Воздух здесь был «мертвецки» чистым: многократно прогнанным через фильтры, лишённым запахов жизни — земли, хвои, хотя бы дорожной пыли. В Тринадцатом всё выглядело временным, хотя люди жили здесь десятилетиями. Китнисс чувствовала, как бетон глотает голос, делает его плоским и сухим. Даже софиты не могли разогнать серую мутную дымку — будто она навсегда въелась в углы и каждый раз напоминала: над головой — миллионы тонн камня.
Крессида — режиссёр, перебежчица из Капитолия с выбритым виском и татуировкой вдоль линии волос — протянула Китнисс листок.
— Давай ещё раз, — попросила она спокойно. — Помни: ты говоришь с теми, кто боится. Кто сомневается. Дай им опору.
Китнисс взглянула на строки. Прочитать она могла — но слова расплывались, как чужие. Написано было будто для кого-то другого.
Листок в руках казался тяжёлым. Она складывала буквы в слоги, но смысл не цеплялся за сердце. Стоило дойти до «свободы» — перед глазами вспыхивала белизна капитолийских коридоров, тот отрывок трансляции: Пит в наручниках, избитый, идущий так, будто даже цепи — ещё одна вещь, которую можно использовать. Диссонанс резал изнутри. Её просили звать людей на баррикады из безопасного бункера — пока Пит платил настоящую цену за каждое их действие и бездействие.
— Граждане Панема… — начала она, глядя в объектив. — Я — Китнисс Эвердин, и я прошу вас присоединиться к борьбе…
— Стоп, — мягко, но твёрдо сказала Крессида.
Она потёрла переносицу.
— Ты звучишь так, будто читаешь инструкцию к стиральной машине. Ещё раз. Только живи в этих словах.
— Скорее как робот, который пытается притвориться человеком, — донеслось из угла.
Китнисс резко обернулась.
Джоанна Мейсон сидела на перевёрнутом ящике, закинув ноги на другой. Никто её не звал, но Джоанна никогда не спрашивала разрешения.
Она выглядела здесь такой же чужой, как и сама Китнисс. В Тринадцатом, где все старались ходить по ниточке и соблюдать расписание, Джоанна оставалась колючей и неудобной — как осколок стекла, который не вымести из угла. И от её присутствия стерильная фальшь студии становилась ещё заметнее.
— Тебя не звали, — бросила Китнисс.
— Я сама пришла. Тут развлечений мало, — Джоанна ухмыльнулась. — А смотреть, как ты мучаешься, почти как старые добрые Игры. Только без крови. Пока что.
Китнисс отвернулась к камере. Ещё раз. Она попыталась вложить в слова хоть что-то — боль, злость, убеждённость. Получилось только хуже: голос стал натянутым, как верёвка, на которой повисает чужая роль.
— Стоп.
— О, этот дубль был особенно проникновенным, — прокомментировала Джоанна. — Я прямо почувствовала, как во мне просыпается желание восстать. Нет, подожди… кажется, это просто изжога.
— Джоанна, — Хэймитч, сидевший в другом углу, поднял голову. — Помолчи.
— Я помогаю. Критика — двигатель прогресса.
— Твоя критика — источник головной боли.
Ещё дубль. И ещё.
— Стоп.
— Знаешь, — Джоанна поднялась и подошла ближе, — я видела, как ты убиваешь людей. Это у тебя получается куда естественнее. Может, дать тебе лук? Для вдохновения.
— Может, мне дать лук и направить на тебя? — огрызнулась Китнисс. — Для мотивации?
— О, вот это уже лучше! — Джоанна театрально всплеснула руками. — Крессида, снимай! Вот так она должна звучать!
Крессида невозмутимо не повела бровью.
— Давай попробуем иначе, — сказала она. — Представь, что ты говоришь не с камерой, а с конкретным человеком. С тем, кого хочешь убедить.
— Только не с Джоанной, — пробормотала Китнисс. — Её убеждать бесполезно.
— Это точно, — неожиданно серьёзно согласилась Джоанна и вернулась на ящик.
Китнисс попробовала представить. Лицо Гейла — нет, слишком много углов, слишком много того, что болит. Лицо Прим — и сразу стянуло горло. Лицо Пита…
— Граждане Панема…
Голос сломался на второй фразе.
— Стоп.
После двадцатого провального дубля Китнисс в ярости швырнула скомканный листок на бетон.
— Хватит! — голос ударился о стены, вернулся резким и хриплым. — Я не могу. И я вам не кукла, чтобы повторять заученное!
— Ну наконец-то, — протянула Джоанна. — Эмоции. Живые. Двадцать дублей — и мы дошли до сути.
Китнисс повернулась к ней.
— Ты можешь хоть минуту помолчать?
— Могу. Но не хочу.
Джоанна слезла с ящика и подошла ближе. Лицо у неё вдруг стало серьёзным — без ухмылки, без привычных шипов.
— Знаешь, что я вижу? Девчонку, которая изо всех сил пытается быть кем-то другим. Ты не политик, Китнисс. Не оратор. Ты — та, кто вышла вместо сестры на Жатве. Та, кто пела умирающей девочке на арене. Ты делала это не для камер — и именно поэтому это пробивало людей насквозь.
Слова ударили сильнее, чем Китнисс хотела признать. Перед внутренним взором снова вспыхнуло лицо Пита на экране — та сосредоточенность, которую она так и не смогла объяснить. Джоанна была права: пока Китнисс стоит здесь, подкрашенная и подсвеченная, пытаясь выдавить из себя чужой текст, Пит где-то там ведёт свою — куда страшнее — борьбу. Разница между их положением резала по живому. Призывы к свободе застревали в горле и превращались в сухой паёк Тринадцатого: вроде питает, а вкуса нет.
Китнисс хотела огрызнуться, но слова не нашлись. Крессида уже приоткрыла рот — и тут поднялся Хэймитч.
— Перерыв, — сказал он. — Все — вон. Нам нужно перезагрузиться.
Джоанна пожала плечами и направилась к двери.
— Удачи, Сойка. Постарайся не задушить следующий дубль своим энтузиазмом.
Тон Хэймитча не оставлял места для споров. Крессида переглянулась с операторами, кивнула, и съёмочная группа потянулась к выходу. Дверь закрылась металлическим лязгом.
Китнисс осталась посреди студии, тяжело дыша. Внутри мешалось всё сразу: злость, усталость, бессилие — и неприятное знание, что Джоанна, при всём своём яде, попала в точку.
Хэймитч подошёл, поднял смятый листок и расправил его ладонью, прижав к боку пиджака.
— Знаешь, в чём твоя беда?
— В том, что я не умею врать?
— В том, что ты играешь роль. — Он бросил листок на ближайший стул. — Читаешь чужие слова и пытаешься сделать их своими. Так не получается. Никогда не получалось.
— А что мне делать? — Китнисс развела руками. — Сказать правду? Что Пит в плену, что ему промывают мозги, что я схожу с ума от того, что ничего не могу сделать?
— Да, — коротко ответил Хэймитч. — Именно это.
Она уставилась на него.
— Помнишь интервью с Цезарем перед первой ареной? — продолжил он. — На репетициях ты была деревянная: зажатая, отвечала односложно. А потом Цинна подсказал тебе повернуться в платье — и ты вдруг стала собой. Засмеялась. Заговорила нормально. И это сработало.
— Тогда был Пит, — выдохнула Китнисс.
— Нет. Тогда была ты. — Хэймитч сел на край стола, скрестил руки. — Ты не умеешь притворяться, Китнисс. Это не твоя сильная сторона. Но тебе и не надо. Ты настоящая. В мире Капитолия, где всё фальшивое и отрепетированное, это и есть сила. Люди поверят тебе, потому что ты не умеешь играть.
Китнисс молчала, как будто в ней пытались переставить что-то на место.
— Забудь сценарий, — сказал Хэймитч. — Скажи, что чувствуешь. Про Пита. Про то, что с вами сделали. Про то, почему ты здесь.
— А если это не то, что Коин хочет услышать?
Хэймитч пожал плечами.
— Пусть ищет себе другую Сойку.
Камеры снова включились. Красный огонёк мигнул и загорелся ровно, как приговор.
Китнисс стояла перед объективом — без листка, без чужих подсказок. Только она и стеклянный глаз камеры. И где-то там, за этим глазом, — весь Панем.
Она вдохнула.
— Меня зовут Китнисс Эвердин. И я хочу рассказать вам о человеке по имени Пит Мелларк.
Слова пошли сами — не гладкие, не красивые, но настоящие. Сырые, как открытая рана.
— Когда мне было одиннадцать, я умирала от голода. Отец погиб в шахте, мама… исчезла в себе, и я не знала, чем прокормить нас с сестрой. Однажды я сидела под дождём за пекарней — просто сидела, потому что идти дальше не было сил. И мальчик из этой пекарни бросил мне хлеб. Он меня не знал. Мы даже не говорили. Он просто увидел — и сделал то, что мог.
Она на секунду замолчала, собирая дыхание.
— Этот мальчик вырос и оказался со мной на арене. Он мог бы убить меня — правила требовали этого. Вместо этого он встал перед всем Панемом и сказал, что защитит меня. Что сделает всё, чтобы я вернулась домой. Он знал, что станет мишенью. Знал, что это сделает его слабее. Но для него была важнее моя жизнь. И ещё — чтобы я знала правду: я не одна.
Голос дрогнул. Китнисс не стала прятать это.
— Капитолий говорит вам, что Пит — террорист. Что мы… неважно кто — повстанцы, заговорщики, тайная секта — промыли ему мозги и сделали из него машину для убийств. Это ложь. Пит — не машина. Он человек, который всю жизнь делал то, что считал правильным, даже когда это было опасно. Даже когда это могло его убить.
Она посмотрела прямо в объектив.
— Сейчас он в руках Капитолия. Они называют это «реабилитацией». Мы все понимаем, что это значит. Они пытаются сломать его. Сделать оружием против тех, кого он любит. Против меня.
Тишина в студии стала плотной. Китнисс слышала, как колотится сердце.
— Я не знаю, смотрит ли он это. Не знаю, слышит ли меня. Но если да… Пит, я иду за тобой. Что бы они ни делали — я буду рядом. Обещаю.
Она шагнула ближе — почти неосознанно, как будто могла сократить расстояние между ними.
— А вам, всем, кто это смотрит, я говорю: посмотрите на своих детей. На братьев, на сестёр. Каждый год Капитолий забирает двоих из каждого дистрикта и заставляет их убивать друг друга ради развлечения. Это длится уже семьдесят пять лет. Семьдесят пять лет мы смотрим, как наши дети умирают.
Её голос окреп.
— Пит сделал то, чего не смог сделать никто за все эти годы. Он бросил вызов системе. Добрался почти до самого Сноу. И они боятся его настолько, что прячут в тайном бункере и пытаются стереть ему память. Потому что знают: пока есть люди, готовые сопротивляться, они не всесильны.
Китнисс вдохнула в последний раз — коротко, жёстко.
— Если вы когда-нибудь хотели что-то изменить — сейчас. Не ради меня. Не ради Пита. Ради ваших детей, которые заслуживают будущего без арен и Жатв.
Она замолчала. Красный огонёк погас.
Тишина длилась несколько секунд — тягучих, будто растянувшихся на часы. Потом Крессида опустила камеру и посмотрела на Китнисс. Глаза у неё блестели.
— Это… — она запнулась. — Это ровно то, что нужно.
Один из операторов отвернулся, делая вид, что проверяет оборудование. Китнисс заметила, как он украдкой вытер лицо рукавом.
Хэймитч подошёл и положил ладонь ей на плечо.
— Вот теперь ты была настоящей.
Китнисс не чувствовала себя символом. Она чувствовала себя пустой — будто вывернула душу перед миллионами незнакомых людей. Боль, которую она таскала внутри, стала общей.
— Мне нужно побыть одной, — сказала она.
Хэймитч только кивнул.
Ролик разошёлся по Панему в тот же день — через подпольные каналы, через людей, передававших запись из рук в руки, через взломанные трансляции.
К вечеру в Тринадцатый посыпались первые сводки. Люди слушали. Люди верили. В Восьмом рабочие остановили фабрику. В Шестом сорвали работу узла. В Одиннадцатом вспыхнул стихийный митинг, который миротворцы разгоняли до самого утра.
Коин была довольна. На совещании она говорила о «переломе», о «мобилизации», о «успехе».
Китнисс сидела в углу и молчала. Её слова, её боль превратились в цифры, в диаграммы, в строки отчётов.
Она не жалела. Каждое слово было правдой. Но что-то внутри закрылось, как тяжёлая дверь. Она отдала миру то, что принадлежало только ей и Питу, — и теперь это работало как оружие.
Так устроена война, подумала она. Ты отдаёшь себя по кускам, пока не начинаешь бояться, что от тебя ничего не останется.
Вечером Хэймитч нашёл её в коридоре у тренировочного зала.
— Есть информация, — сказал он тихо, оглянувшись. — Мой человек в Капитолии вышел на связь.
Китнисс замерла.
— Он жив. Его держат в месте, которое называют «Центром восстановления». Подземный комплекс где-то под городом. — Хэймитч помолчал. — Над его разумом работают специалисты. Они пытаются переломить память. Сделать из него то, что им нужно.
— Хайджекинг, — сказала Китнисс.
— Да.
Она закрыла глаза. Она знала это с той секунды, как Сноу произнёс «реабилитация». Знала — и всё равно надеялась, что ошибается.
— Сколько времени у нас есть?
— Мой контакт говорит: он держится. Они удивлены. Но… — Хэймитч запнулся. — Никто не держится вечно. Недели. Может, месяц. Скорее меньше.
Китнисс сглотнула ком.
— Или уже поздно, — выдохнула она.
Хэймитч не ответил. И это было ответом.
— У нас есть план?
— Собираем. Нужна схема комплекса, иначе мы там ослепнем. Нужен отвлекающий манёвр. И нужны люди, которые рискнут.
Он достал помятую карту Капитолия.
— Пойми, Китнисс: обычный отряд там ляжет в первую минуту. Но Пит… — Хэймитч постучал пальцем по бумаге. — Он оставил «крошки». Его маршрут перед задержанием, точки столкновений — это не просто паника и бег. Если смотреть на это по-взрослому, складывается ощущение, будто он прореживал оборону, выбивал самых опасных, открывал слабые места. Даже если сам не называл это так. Мы пойдём не просто спасать его — мы пойдём по следу, который он выжег в защите Сноу.
— Я готова, — сказала Китнисс.
— Знаю, — ответил Хэймитч и посмотрел на неё тяжело. — Только решать не тебе. Коин не отпустит свою Сойку на самоубийственную вылазку.
— Тогда я пойду без её разрешения.
Хэймитч демонстративно уткнулся в карту, но Китнисс видела: плечи у него напряжены. Они оба понимали правила: для Коин Сойка ценнее как легенда, чем как живой человек. Безопасность Тринадцатого ощущалась клеткой — просто стены здесь бетонные, а не золотые. И Хэймитч со своей вечной настороженностью оставался единственным, кто понимал: ей нужно действовать, а не позировать.
Ночью Китнисс снова пришла в тренировочный зал.
Она начала с груши — била, пока костяшки не загорелись знакомой, отрезвляющей болью. Удары отдавались в плечах тупым жаром, но эта боль была понятной и управляемой. В отличие от того, что случалось в студии, здесь всё было настоящим: сопротивление материала, тяжёлое дыхание, пот.
Потом она взяла лук. Мишени на другом конце зала падали одна за другой. Китнисс не считала выстрелы. Ритм — достать стрелу, натянуть тетиву, выдох, выстрел — стал единственным способом приглушить хаос в голове. С каждым попаданием она представляла, как решимость становится такой же прямой и острой, как древко стрелы.
После — бег. Круг за кругом по периметру зала, пока лёгкие не начали гореть, пока ноги не налились свинцом.
Она не знала, к чему готовится: к операции, к войне, к моменту, когда увидит Пита — и он посмотрит на неё глазами, в которых не будет узнавания.
Неважно. Она будет готова.
Где-то в Капитолии, в бетонной коробке под землёй, человек, которого она любила, боролся за право остаться собой. Пока она не могла быть рядом. Не могла защитить его. Единственное, что могла, — становиться сильнее к тому дню, когда сможет.
Я знаю, что они с тобой делают, думала она, снова и снова вколачивая кулаки в грушу. Я знаю. И я приду за тобой.
Удар. Ещё. Ещё.
Только не дай им забрать тебя целиком. Не дай стереть то, что между нами.
Кровь капала на серый бетон, но Китнисс не останавливалась. Внутренняя боль была сильнее — и ей нужно было хоть чем-то её заглушить.