Лавка мадам Арманьяк находилась на канале Сингел. Промозглый ноябрьский ветер гнал по серой воде пожухлые листья, и Амстердам съёжился под низким небом. Редкие прохожие прятали носы в воротники и ускоряли свой шаг.
Я толкнул тяжёлую дубовую дверь с вывеской в виде веретена и шпульки. Колокольчик над головой звякнул коротко и будто бы недовольно, словно он не терпел лишнего шума. Внутри царил тот самый порядок, который я запомнил с первого визита. Полки с мотками шёлка и шерсти — слева по цветам, справа по сортам. Стеклянные банки с пуговицами и бисером поблёскивали в свете восковых свечей, хотя за окнами ещё был день, серый и унылый.
Мадам Арманьяк стояла за прилавком и перебирала какие-то бумаги. Услышав колокольчик, она подняла голову ровно настолько, чтобы разглядеть посетителя.
— Местер де Монферра, — произнесла она, изобразив лёгкое удивление. — Что привело вас сегодня? Новая гениальная идея, или у нас есть какие-то проблемы?
— Проблем у нас нет и не предвидится, — сказал я, закрывая за собой дверь. — У меня для вас новая гениальная идея.
Она кивнула, и я понял, что она знает про наши дела с почтой и контрактами лучше меня. В этом городе мадам Арманьяк знала всё или почти всё. Но про де Мескиту она не должна была узнать ничего. По крайней мере, от меня. Я подошёл к прилавку. Между нами лежали разложенные веером образцы кружев — фламандское, брабантское, венецианское. Тонкая дорогая работа.
— Проходите, — она кивнула головой в сторону своего кабинета, приглашая меня следовать за ней. Села за свою конторку и дождалась пока я уселся напротив.
— Ну, говорите.
Я выдохнул. Идея капитана де Мескиты сейчас должна была обрести слова. И не просто слова, но превратиться в весомые аргументы.
— Я думаю, нам надо открыть отделение нашей почты в Льеже, — сказал я.
Она молчала. Ждала.
— Наши самые важные клиенты, те, что приносят постоянный доход, работают с льежскими оружейниками. Я навёл справки. Льеж — это оружейная мастерская Европы, город-кузница, в буквальном смысле. Там сотни мастерских. Им нужно олово, медь, селитра. Всё это идёт через Голландию. Они продают мушкеты, пушки, стволы. Значительная часть идет в Голландию и Швецию.
Я говорил медленно, тщательно подбирая слова. Мадам Арманьяк не терпела сбивчивой речи.
— Сейчас они узнают о ценах на сырье и потребности в оружии через неделю а то и две. А ведь всё успевает поменяться за это время. Кто-то успевает схватить удачу, кто-то нет.
Я сделал паузу. Она молчала, и я воспринял это как приглашение продолжать.
— Если мы возьмём хотя бы полсотни оружейников, каждому нужно по два-три письма в неделю. Они заплатят и десять гульденов за письмо, если увидят в этом толк. Сотня писем в неделю это тысяча гульденов. А если наладить ещё и срочные вести о ценах и потребностях в оружии, представьте себе, какое это золотое дно.
Мадам Арманьяк молчала. Секунду. Две. Три. Я слышал, как тикают где-то в глубине лавки старые напольные часы. Слышал, как ветер бросает горсть дождя в оконное стекло.
— Вы всё сказали? — спросила она наконец.
— Всё.
Она помолчала ещё немного. Потом взяла с конторки очки, повертела в пальцах, словно раздумывая, надеть их снова или нет.
— Местер де Монферра, — сказала она ровно. — Вы умный молодой человек. Я это поняла, едва вас увидела. Но умные молодые люди часто путают цифры на бумаге с настоящими деньгами.
Она отложила очки.
— Льеж — это епископство. У него свой владыка, свои законы, свои порядки. Чтобы поставить там голубятню, открыть контору, для всего этого нужно разрешение. Чтобы получить разрешение, нужны люди, которые замолвят за вас слово. У нас есть люди в Провинциях. А в Льеже?
Я ждал этого вопроса. И приготовил ответ.
— Я говорил с Анри Дюпоном, нашим главным голубятником. Он знает многих своих коллег, не только в Голландии. У него есть человек на примете в самом Льеже. Анри готов написать рекомендательное письмо и поручиться за нас. Кроме того, я взял на себя смелость переговорить с нашими клиентами, представителями оружейников. Они в восторге от моей идеи. Вот их рекомендации, — я протянул ей бумаги.
Мадам Арманьяк чуть склонила голову набок, не спеша надела очки и просмотрела рекомендации.
— Что же. Я вижу, вы подготовились.
В её глазах мелькнуло что-то похожее на уважение. Или мне показалось.
— Допустим, — произнесла она после паузы. — Допустим, что вы правы. Допустим, мы ставим голубятню в Льеже, находим оружейников, готовых платить. Кто будет там всё организовывать и управлять отделением?
— Я, — сказал я.
Она подняла бровь.
— Вы собираетесь бросить Амстердам?
— В Амстердаме у меня всё налажено. Контрактами занимается Ламберт ван Остендейк, не думаю что ему потребуется моя помощь. А я смотрю в будущее и собираюсь расширять дело, — поправил я её. — Наша почта должна быть в каждом городе, где пахнет деньгами.
Она смотрела на меня долго. Очень долго.
— Когда вы намерены ехать? — спросила она.
— На этой неделе.
Она кивнула, вытащила из конторки красиво перевязанный лентой сверток и протянула мне.
— Это кружево, подарок женщине, которой вы захотите сделать приятно. Умные мужчины иногда забывают, что женщинам нужны не только деньги.
Я взял кружево. Оно было почти невесомое, и стоило, наверное, как хороший камзол.
— Значит, вы одобряете мою идею? — спросил я.
— Одобряю. Вы умеете видеть перспективы, Бертран, — ответила мадам Арманьяк.
Она сняла очки, словно давая понять, что разговор окончен.
— Но у меня будет условие, — добавила она словно между прочим. — В ваше отсутствие за нашей почтой я буду присматривать сама. А Жак поедет с вами, ему все равно где читать Вийона. Это не обсуждается.
Когда я закрывал за собой дверь, колокольчик звякнул коротко, но уже будто бы одобрительно. Или мне опять показалось.
В день отъезда я проснулся оттого, что Катарины не было рядом. Рука потянулась на другую половину кровати, просто так, спросонья. Простыня была ещё тёплая, но уже пустая. Я открыл глаза. Катарина стояла у окна. Смотрела на канал. На ней была длинная теплая сорочка, сверху накинута шаль.
Я смотрел на неё и думал — вот это я могу потерять. Не в переносном смысле — в прямом. Могу не вернуться, и она будет стоять у этого окна каждое утро и смотреть на воду, только уже без меня.
Она услышала, что я не сплю, но не обернулась.
— Ты сегодня едешь.
— Да.
Она кивнула. Помолчала. Потом сказала, всё так же глядя на канал:
— Я не буду спрашивать, зачем.
Я сел на кровати. Слова застряли где-то в горле. Я хотел сказать: «Я сам не знаю». Хотел сказать: «Меня заставили». Хотел сказать: «Если бы я мог выбирать, я бы выбрал тебя». Но я ничего не сказал.
Она обернулась, посмотрела на меня в упор, и в её серых глазах не было ни страха, ни жалости к себе. Только вопрос, который она никогда не задаст. Я видел его там, в глубине. «Зачем тебе всё это?»
На него я не мог ответить.
— Я сделаю кофе, — сказала она и вышла из спальни.
Я сидел на кровати и смотрел на дверь, за которой она скрылась. Внутри, в груди засело что-то тяжёлое. Злость. Злость на себя. На дурацкую жизнь, в которой приходится выбирать не то, что хочешь Или не приходится, а за тебя выбирают другие.
Я быстро умылся, натянул одежду. Когда я спустился, она стояла у стола. На столе — две чашки с кофе, хлеб, масло, сыр. Обычный завтрак. Как будто это было самое обычное утро.
Мы сели друг напротив друга. Она пила кофе маленькими глотками, глядя куда-то мимо меня. Я смотрел на неё. На её руки. На пальцы, обхватившие чашку. На то, как падает свет на её волосы.
— Катарина.
Она подняла глаза.
— Я вернусь.
Она смотрела на меня несколько секунд. Потом уголки её губ дрогнули — не улыбка, что-то другое, горькое.
— Ты не можешь это обещать.
— Могу.
— Не можешь, — повторила она спокойно. — Ты не знаешь, что там. И я не знаю. Поэтому не обещай.
Я молчал. Потому что она была права.
Мы допили кофе. Она встала, убрала чашки. Я сидел и смотрел, как она двигается по кухне. Каждое движение — плавное, неторопливое, будто она растягивает время. Будто не хочет, чтобы эта минута кончалась. Я подошёл к ней. Взял за руку. Развернул к себе.
— Я не хочу уезжать.
Она посмотрела мне в глаза. В её взгляде было всё сразу — и тепло, и горечь. И ни одной слезы.
— Знаю, — сказала она тихо. — Но ты уедешь.
Она провела ладонью по моей щеке. Медленно. Так, как будто запоминала меня на ощупь.
— Ты какой-то чужой сейчас, — сказала она. — Я не люблю этого Бертрана.
— Я тоже его не люблю.
Она усмехнулась. Чуть-чуть.
— Тогда возвращайся быстрее.
Я стоял и смотрел на неё. Она стояла и смотрела на меня. В доме было тихо. Только чайки орали за окном да где-то далеко стучал молот по железу. Я поцеловал её на прощание. Шагнул к двери. Открыл. На пороге обернулся. Она стояла там же, где я её оставил. Свет падал на неё из окна, и она казалась прозрачной, почти нереальной.
Я вышел. Дверь закрылась за моей спиной. Я постоял на крыльце несколько секунд, глядя на серое небо, на воду канала, на чаек. Потом поправил ремень своей заплечной сумки и пошёл.
На одиннадцатый день пути наш обоз наконец втянулся в долину Мааса. Дорога от Аахена была сносной — торговый тракт, наезженный возами с углём и железом. Мы пристроились к конвою ещё в Клеве и дальше тащились вместе с десятком купеческих фургонов, наняв охрану за общий счёт. В Европе семнадцатого века по одиночке ездили только дураки. Остальные платили стрелкам с мушкетами и надеялись, что заплатили достаточно.
Жак сидел на мешках с шерстью, свесив ноги, и жевал соломинку. За десять дней пути он пересказал мне всё, что знал про женщин, вино, стихи и способность человека делать глупости ради первых двух пунктов. Я молчал, кивал и смотрел по сторонам.
— Бертран, — спросил он, когда за поворотом открылась долина. — Ты чувствуешь?
— Что?
— Воздух. Пахнет углём и деньгами.
Он был прав. Льеж показался не сразу. Сначала поползли предместья — длинные, в одну-две улицы, застроенные низкими мастерскими. Крыши были черепичные, стены — тёмные от копоти, из каждой трубы дым валил так густо, будто город горел уже лет сто и никак не мог догореть. Потом мастерские словно прижались друг к другу, и вдруг закончились, открывая реку.
Маас в этом месте делал плавную излучину, и Льеж лежал на его левом берегу, взбираясь на холм. Над крышами торчали шпили — острые, каменные, старые. Собор Святого Ламберта, церковь Святого Мартина, ещё полдюжины колоколен, названий которых я не знал. Над всем этим — серое ноябрьское небо, подсвеченное снизу отсветами тысяч горнов.
Обоз заскрипел колёсами по мостовой, въезжая в предместья на правом берегу. Здесь было уже не продохнуть от дыма. Кузницы стояли в два, в три ряда, наваленные друг на друга, как карточные домики. Из каждой распахнутой двери вырывался оранжевый отсвет и грохот. Молоты били по металлу, не в такт, а каждый сам по себе, и от этого какофония стояла такая, что закладывало уши.
Я высунулся из повозки, пытаясь разглядеть город.
— Ну как? — крикнул Жак, перекрывая шум.
— Ни хрена не видно за этим дымом! Словно в аду!
Воздух был густой, тяжёлый, с привкусом жжёного угля и горячего железа. Мы переехали мост. Под нами тяжело катил Маас — широкая серая река, с баржами, гружеными углём и рудой. На берегах громоздились склады, пакгаузы, примитивные деревянные краны с большими колёсами, которые крутили люди.
И тут город открылся. Он не был похож на те города, что я видел. Амстердам — чистенький, аккуратный, каждый кирпич на своём месте. Париж — суетливый, напыщенный, пропахший дерьмом и духами. Льеж был другим.
Он не строился, он рос словно грибница, словно нарост, словно опухоль на теле земли. Узкие улицы лезли вверх по склону, карабкались, цеплялись за камни. Дома жались друг к другу, потому что каждому было нужно место у огня. Над крышами торчали трубы — не десятки, сотни. Из каждой валил дым, и весь город курился, как огромный костёр, который разожгли и забыли потушить.
Посередине, на вершине холма, стояли соборы. Их было несколько, старых, тёмных, с квадратными башнями и острыми шпилями, уходящими в небо. Рядом — массивный дворец князей-епископов, похожий на крепость, которую облепили мирные пристройки, как ракушки облепляют днище корабля.
Но главное было не в этом. Мы выехали на площадь, и у меня на миг перехватило дыхание. Площадь была заставлена телегами, но не с сеном и не с зерном. На телегах громоздились связки мушкетных стволов — десятки, сотни стволов, перевязанных бечёвкой, как дрова. Рядом стояли пирамиды ядер, кучи каких-то железных заготовок, штабеля досок для прикладов. Посередине мужик в кожаном фартуке лудил котелок прямо на мостовой, и рядом с ним, в двух шагах, другой мужик точил клинок на точиле, и искры летели во все стороны, заставляя прохожих шарахаться.
— Господи Иисусе, — выдохнул Жак.
Мы проехали мимо лавки, где на витрине висели пистолеты — парами, как башмаки. Дорогие, с гравировкой, с рукоятями из ореха. Такие предназначаются не для солдат, а для офицеров, которые хотят выглядеть красиво даже на войне.
Дальше пошли мастерские с воротами, выходящими прямо на улицу. Я видел, как парень, лет шестнадцати, раздувает мехи, и жар от горна такой, что у него пот течёт по лицу, но он не вытирает, некогда. Рядом старик с молотом бьёт по полосе металла, не быстро, но тяжело, с расстановкой, вкладывая всю силу в каждый удар.
— Сколько же их тут? — спросил Жак.
— Кого?
— Кузниц, мастерских.
Я покачал головой.
— Сотни, может быть тысячи.
— Тысячи, — повторил он. — И каждому не помешает быстрая весть из Амстердама.
Мы переглянулись. В глазах Жака не было дурашливости — только холодный, цепкий расчёт.
— Мадам Арманьяк была права, — сказал он тихо. — Ты умеешь видеть перспективы.
Обоз остановился на постоялом дворе «Три молотка», название, которое здесь, наверное, носила каждая третья корчма. Я слез с повозки. Ноги затекли, но я почти не чувствовал этого. Моё воображение было занято городом, этим дымом, грохотом, железом, которыми здесь пропиталось всё, даже воздух.
Место для конторы мы нашли на третий день. Улица называлась то ли Феррон, то ли что-то в этом роде — я так и не выучил толком валлонские названия. Она спускалась от собора Святого Мартина к реке и была застроена вперемешку кузницами, пивными и жилыми домами, почерневшими от копоти, с узкими окнами и крутыми лестницами.
Хозяин дома, тощий валлонец с глазами навыкате, запросил сто сорок гульденов в год. Я предложил сто. Сошлись на ста двадцати, потому что окна на первом этаже выходили прямо на кузницу, и грохот здесь стоял такой, что разговаривать приходилось криком.
— Нам и нужен шум, — сказал Жак, когда мы осматривали помещение. — Под этот грохот никто не услышит, о чём мы шепчемся с клиентами.
— А ты собираешься шептаться?
— А то. Я собираюсь делать деньги, Бертран. А деньги любят тишину. Даже в таком аду.
Первый этаж был одним большим помещением, широким, с низким потолком и единственным окном на улицу. Мы поставили вдоль стен простые сосновые полки, сработанные местным столяром за два дня. На полки легли стопки чистой бумаги, чернильницы, сургуч, свечи. В углу примостили тяжёлый дубовый стол для Жака с ящиками, в которых можно хранить всё, что не должно попадаться на глаза случайным посетителям.
Жак сел за этот стол, разложил перед собой ключи и замер. Я смотрел на него и думал — вот человек, который нашёл своё место в жизни. За этой конторкой, среди запаха сырой бумаги и горячего сургуча, с этой связкой железа перед собой, он был счастлив. По-настоящему. Не той дурацкой улыбкой, которой он скалился на таможенников, а чем-то глубоким, спокойным, что редко пробивалось у него наружу.
— Хорошо, — сказал он, оглядывая полки. — Теперь осталось найти клиентов.
— Клиенты будут, — ответил я. — Я займусь птицами. Ты сиди здесь, слушай, смотри, запоминай.
Жак кивнул и принялся перебирать ключи, перекладывая их с места на место, как шахматные фигуры. Я оставил его за этим занятием и поднялся на второй этаж. Там была моя комната. Я выбрал этот дом ещё и потому, что из окна второго этажа просматривалась вся улица. Каждый, кто подходил к нашей двери, попадал в поле зрения за двадцать шагов. Оттуда было отлично видно кто идёт ровно, не сворачивая, кто петляет, заглядывая в окна, кто останавливается поговорить с соседями.
Узкая кровать стояла у стены — соломенный тюфяк, суконное одеяло. Стол у окна. На столе — чернильница, бумага, несколько книг, которые я взял с собой из Амстердама. Больше мне ничего не требовалось.
Я постоял у окна, глядя на улицу. Внизу кузнец лупил молотом по заготовке, и каждый удар отдавался в стенах. Мимо прошла женщина с корзинкой угля. Двое парней в кожаных фартуках тащили связку стволов. Никто не смотрел на наш дом. Пока.
На четвёртый день я поехал за город. Голубятник, которого рекомендовал Анри Дюпон, жил на северном склоне, выше по реке, где дома редели и начинались поля. Дорога вилась между огородами, обсаженными чахлыми деревьями, и вывела к одинокой усадьбе, окружённой высоким забором.
Я постучал. Хозяин открыл дверь не сразу, сперва в калитке приоткрылось маленькое окошко, оттуда глянул глаз, оглядел меня. Потом заскрежетал засов.
Передо мной стоял старик. Лет шестидесяти, сухой, жилистый, с кожей, продубленной ветрами, чем-то похожий на самого Дюпона. Одет он был в простой серый балахон, подпоясанный верёвкой. На ногах — стоптанные башмаки.
— Чего надо? — спросил он по-французски, но с таким валлонским выговором, что я едва понял его.
— Я от Анри Дюпона, — сказал я и протянул ему письмо.
Он взял бумагу, отодвинулся на шаг, чтобы свет падал сбоку, и принялся читать. Читал он медленно, шевеля губами, как человек, которому грамота даётся нелегко, но который знает цену написанному. Он дошёл до подписи, хмыкнул. Поднял на меня глаза.
— Анри пишет, что ты надёжный.
— Так и есть.
— А я почём знаю?
— Ну так это только в деле увидеть можно, — ответил я.
Он смотрел на меня долго. Я стоял под его взглядом и старался не отводить глаза. Где-то гудели голуби, десятки птиц, воркование, хлопанье крыльев. Пахло птицей, зерном и сухим деревом.
— Заходи, — сказал он наконец и посторонился.
Мы прошли во двор. Голубятня стояла в глубине, это было двухэтажное строение из потемневшего дерева, с сетчатыми окнами и множеством летков. Птицы сидели на крыше, на жёрдочках, на подоконниках, и смотрели на нас круглыми глазищами.
— Красиво, — сказал я.
— Красиво, — согласился старик. — Только они не для красоты. Для дела.
Он повёл меня в дом. Внутри было чисто, пахло травами и воском. Мы сели за стол, и он разлил по кружкам что-то кисловатое, похожее на сидр.
— Четыреста в год, ваших голландских гульденов, — сказал он без предисловий. — За это я выделю вам птиц, буду их кормить, лечить и всё такое. Ваши люди могут приезжать когда хотят, забирать почту, отправлять. Я не лезу в ваши дела. Вы не лезете в мои.
— Дорого, — сказал я.
— Недорого, парень, — возразил он. — Это Льеж. Ты цены видел? Здесь всё дорого. Уголь дорого, железо дорого, люди дорого. А я лучший в округе. Анри не стал бы слать к первому встречному.
Я помолчал, глядя в кружку.
— Триста пятьдесят, — сказал я.
Он усмехнулся. Усмешка всего на секунду искривила его рот и пропала.
— Триста восемьдесят, — ответил он. — И каждое воскресенье ты лично привозишь мне табак. Хороший, не тот, что курит матросня в порту.
Я подумал.
— Идёт, — сказал я.
Он кивнул, протянул руку. Мы пожали друг другу руки — купеческий обычай, который тут знали так же хорошо, как и в Амстердаме.
— Куда вы будете отправлять птиц? Их ведь ещё обучить надо, — спросил он.
— В Неймиген, это примерно пятнадцать голландских миль отсюда по прямой. Не знаю, сколько будет в ваших местных лье. В общем, три часа полета для птицы.
Старик подумал, глядя куда-то поверх моей головы.
— А что там внизу, чьи земли? — спросил он наконец.
— Имперские, нейтральные. Аахен, Юлих, Клеве.
— Хорошо. Недели за три наладим маршрут.
Я допил сидр и встал. У двери обернулся.
— Как вас хоть зовут?
Он помолчал. Потом ответил:
— Матье.
— Приятно познакомиться. Я Бертран.
— Я знаю, — ответил Матье. — Прочёл в письме.
И закрыл за мной калитку. Я ехал назад в Льеж, и в ушах ещё гудели голуби. Город внизу дымил, грохотал, жил своей железной жизнью. А я думал о том, что теперь у нас есть всё. Контора. Голубятник. И целый город оружейников, которым нужна быстрая весть.
В контору я вернулся под вечер. Жак сидел за своим столом, перед ним лежала раскрытая книга Вийона и кружка пива. Ключи поблёскивали в свете свечи.
— Ну? — спросил он, поднимая глаза.
— Триста восемьдесят в год, — сказал я. — И табак по воскресеньям.
— Дёшево, — удивился Жак.
— Я поторговался.
Он хохотнул, отхлебнул пиво и произнёс заговорщицким голосом:
— Смотри, что старина Жак добыл для нас в твое отсутствие.
И протянул мне бумагу солидного вида, с подписями и сургучными печатями.
— Что это?
— Это? Это бумага о том, что сегодня в славном городе Льеже открыта почтовая контора. Владелец — Жак Левассёр. Налоги уплачены за полгода вперёд. Всё честь по чести.
— И как, интересно тебе это удалось? — такой прыти от Жака я не ожидал.
— Поговорил с местными. У них тут всё просто. Всё решают деньги. Хочешь контору — идешь и оформляешь патент, платишь сколько надо и дело сделано. Ждать вообще ничего не надо, всё под рукой.
— Да ты просто чёртов гений.
— Ага, я знаю, — ответил он и уткнулся обратно в книгу.
Я поднялся к себе, лёг на кровать и долго смотрел в потолок, слушая, как внизу грохочет кузница.