Курс противоракового лечения, включавший шесть недель лучевой терапии, подходил к концу. Врачи и технические специалисты сделали всё возможное, чтобы остановить распространение раковых клеток и образование метастазов. Но сегодня онкогеронтолог взяла меня за локоть и отвела в сторонку. Пока мама оставалась в приемной, она хотела поговорить со мной наедине.
У нее в кабинете уже находились два ординатора – одна сидела, другая стояла. После нескольких предварительных вопросов доктор спросила, не замечала ли я каких-либо изменений в маминой памяти. Чего-нибудь нежелательного? Она сочувственно покачала головой, а я подумала о том, как после первой операции мама оставила дверь своей палаты открытой, ожидая прихода дочери; как она взглянула на меня, когда я вошла, сказала: «Привет, дочка», познакомила меня с соседкой – и попросила оставить дверь открытой для ее дочери.
«Да вроде нет», – ответила я.
Переглянувшись с коллегами, доктор спросила, не было ли каких-нибудь явных «случаев провалов в памяти».
Я подумала о наших с мамой недавних беседах, когда разговор шел по кругу, не спеша, но завораживающе, как чемоданы на багажной ленте в аэропорту; подумала о том, как редко выплывали нужные нам чемоданы.
«Нет. То есть не больше, чем обычно», – сказала я с усмешкой.
Моя ирония не вызвала отклика. Та ординатор, что стояла, опустила взгляд и переступила с ноги на ногу.
Я пояснила, что у мамы память всегда была девичья, ненадежная. Мама – человек неорганизованный. «Она никогда не могла уследить за всем сразу».
Я подумала обо всех неточностях в последнее время, которые я предпочитала списывать на ее новую манеру разговора; о ее потрясающей способности увиливать от ответов, о когнитивной акробатике. Подумала об ее холодильнике, где в полном беспорядке лежали куски сыра дублинер и контейнеры с засохшим бобовым салатом, превратившиеся в погремушки. Все разоблачительные подробности мне перечислять не хотелось. Как и говорить обо всём, что оказалось не на месте. Хотелось показать им ее руки, которые по-прежнему знали, что им делать; все ее рисунки, растения и вязание, с которыми она справлялась без видимых усилий.
«Так провалов в памяти нет?»
Нет. Есть. Нет. Есть. Нет.
Я уже хотела ответить отрицательно, но передумала. «Ну, иногда она забывает соврать».
Пока я перебирала в памяти эпизоды с папиным участием в последние годы его жизни, в кабинете воцарилось молчание. Папа страдал сосудистой деменцией – коварным недугом, мало-помалу убивавшим его воспоминания и речь, отчего он на полуслове и полумысли терпел подлинное бедствие, – и я решительно не желала вновь оказаться посреди этого открытого моря, поэтому хотела убедить их в том, что, возможно, мамины провалы в памяти – не такая уж страшная беда. И потом, разве не видно, что мою маму просто так не сломить? Я повторила версию ее хирурга о вероятности несколько затянувшегося расстройства сознания из-за общего наркоза, и может быть, после второй операции у нее исказилось ощущение времени, из-за чего она немного растерялась, однако хирург был уверен, что дезориентация скоро пройдет. Я говорила, а руки и ноги мои становились ватными от волнения.
Я подозревала, что несу ответственность за недавнюю потерю контроля у мамы, – но этого я не сказала. Докапываясь до ее истории, я растревожила ее, разбудила призраков. По какому-то замыслу или случайно, но иногда срабатывает аварийная сигнализация, которая дает нам команду забыть; которая показывает, что лучше не ворошить прошлое, особенно если не знаешь, как справиться с последствиями.
Они посмотрели на меня и перестали задавать вопросы. Та из врачей-ординаторов, что записывала, отложила свой обшарпанный планшет с блокнотом. Другая мягко порекомендовала сделать КТ и провести клиническое исследование функции памяти: «Мы запишем ее на обследование, просто на всякий случай». Доктор одобрила это предложение и сказала мне, что у ее матери в Кейро были похожие проблемы. «Мы иногда не замечаем, что нас уже унесло в открытое море, это происходит постепенно». Я сочувственно покивала в ответ на ее не предвещавшие ничего хорошего слова и выразила благодарность. Под конец разговора все трое пожали мне руку.
Когда я вернулась в приемную, мама сидела рядом с женщиной в синем комбинезоне из рипстопа. Та была явно увлечена беседой. Парашютистка, вероятно.
Дома я почуяла аромат начинающего преображаться и разлагаться сада. Комнатные растения теперь оккупировали все свободные подоконники. Я отнесла уроженцев тропиков в ванную и включила горячий душ, чтобы они вспомнили свой экватор. Окруженная горшками, я сидела на табуретке, зеркало запотевало, а у меня текли слезы. Пар действовал успокаивающе. Что-то такое я поняла – но поздно. Что-то такое, связанное с нашими представлениями об истине и исцелении, о тайнах и раскрытии тайн, обо всех стереотипах, что определяют пути выхода из состояния скорби, о воображаемых дверях, открывающихся в четкую ясность. Кто не мечтал выйти из трудного переходного периода чистым, как холодный дождь, обновленным благодаря новому знанию? Мое тело плачем говорило мне, что оно уже увидало на пороге будущее и ему не нравится, как оно выглядит.
Вернулся домой муж, и я в облаке легкого холодного пара зашла к нему в студию. Если бы я подошла ближе, на его очках осела бы влага и мы постепенно исчезли бы в краю «полной неясности».