Когда маме было немногим за пятьдесят, после того как от нее ушел муж и оставил ее на краю обрыва с риском свалиться вниз, она поехала в Живерни. Ей хотелось понять, что вдохновило Клода Моне на «Кувшинки». Сказать, что моя мать тогда переживала трудные времена, – значит не сказать ничего. Брак – это противовес, и хотя она никогда не была послушной и счастливой женой, ее пугал внезапный, невообразимый переход в открытый мир. Не такое будущее она себе рисовала и не в такой сказке жила десятилетиями. Повинуясь импульсивному порыву, в тот момент, когда ей предлагалось принять новое положение и начать новую жизнь, она решила потратить часть своих сбережений на поездку в Живерни.
Творчество Моне стало ее страстью; его вольные, почти абстрактные изображения водяных лилий захватили ее. Большую часть жизни я гадала, почему люди что-то или кого-то любят, почему мы к кому-то привязываемся. Лично мне картины Моне всегда казались чересчур красивыми, источающими сладкий аэрозоль, напоминавший мыло Yardley. В детстве, когда меня водили по музеям, я предпочитала жирные линии и геометрические фигуры Жоана Миро и Пауля Клее. Я не понимала маминой любви к размытости, пристрастия к нечетким искрящимся пейзажам. Ко всему этому отраженному свету. В этих крученых, пенистых картинах не было центра! Как ни старалась я определить фокус, мой взгляд блуждал по всему полотну. Но, возможно, в этом и заключался основной смысл и разгадка того эффекта, который производили на нее такие картины. В таком искусстве можно было раствориться. Это пространство, где можно затеряться, где не тебя разглядывают, а ты разглядываешь других. Конечно, это всё мои рассуждения. Никто не заставляет вас смотреть глазами своей матери.
У мамы был не только Моне. Она любила Уильяма Тёрнера за морские акварельные зарисовки. Сико Мунаката – за его деревья. Джоан Митчелл – за подсолнухи. Ее завораживали те картины, которые погружали зрителя в большое, поглощающее пространство, где мир становился менее осязаемым, где создавалось особое настроение. По-видимому, те художники, кем она восхищалась больше всего, разделяли общую идею – о том, как нелегко бывает запечатлеть увиденное и сформулировать подразумеваемое. В детстве для меня была невыносима мысль, что я смотрю и не понимаю, но, если бы я призналась, мама ответила бы просто: это живопись.
Моне перебрался в Живерни, за сорок пять миль от Парижа, в 1883 году, ровно посередине своего жизненного пути. Он искал такое место, где объединялись бы вода, поля и свет. Первым делом он занялся садом – посадил ивы у воды и, само собой разумеется, развел в пруду кувшинки. Украсил сад розовыми розами, красной геранью, темно-лиловыми фиалками, бальзамином, лавандой и пионами. В том краю, где землю обрабатывают для того, чтобы есть плоды, а не наслаждаться их красотой, люди с подозрением поглядывали на садоводческие предпочтения Моне.
Мама прибыла в Живерни в конце августа, ближе к вечеру; по небу ходили тучи. Ее небольшая экскурсионная группа поспешила в сад, пока он не закрылся, полюбоваться водяными лилиями. Мама не спеша прошлась по берегу пруда. Под летним солнцем он представлял собой просто отражение синевы. Затем небо потемнело – солнце скрылось за тучами, – и пруд с лилиями задрожал и изменился.
Вскоре после переезда в Живерни Моне стал терять зрение. В последние годы жизни его замутненным катарактой глазам грозила слепота. К 1922 году, глядя на пруд, он говорил, что видит его «сквозь туман». «Когда [Моне] смотрит с более близкого расстояния, формы на картине становятся более крупными и нечеткими», – пишет искусствовед Кирк Варнедо.
Начинался дождь, мама стояла у пруда, который приобрел вдруг серовато-фиолетовый оттенок ирисов. Она готова была остаться в браке – подобно тому как Моне, снова и снова возвращаясь к одной и той же теме, стоял у пруда и его седая борода росла до колен. Она была готова до конца дней своих поддерживать эти бурные, нежные, болезненные и разрушительные отношения, союз, построенный вопреки разуму на законах верности. Но все развалилось, мир пошатнулся и стал менее прочным.
Мама стояла у пруда, дождь пошел сильнее – частыми мягкими каплями. Она стояла на том самом месте, где художник писал свои знаменитые «Кувшинки» – картины, в которых запечатлены многократные попытки уловить природу легких, летучих форм и всей истории. Моне работал над кувшинками, когда вокруг него грохотала Первая мировая война, когда издали слышны были звуки пушек, а его родного и приемного сыновей отправили на фронт воевать за Францию.
Кое-кто, в том числе Поль Сезанн, посмеивались над расплывчатыми, не имевшими четко выраженной структуры картинами Моне, в которых отражалась распадающаяся реальность художника. По мнению других критиков, структура была, пусть и не выписанная и не выраженная явно. Она показана в атмосфере мягкости, обрамленной твердостью, в видении покоя, окруженного турбулентностью, в мазках, передающих искаженное восприятие, в демонстрации на холсте сил и ощущений, не ограниченных чистым светом и погодой. Чувствуя у себя за спиной бурю, человек поворачивается к внутреннему миру.
Мама гуляла в окрестностях Живерни. Это был ее способ декларировать независимость.
Чему и надолго ли мы себя посвящаем? Моне нарисовал кувшинки двести сорок семь раз. «Мне понадобилось какое-то время, чтобы понять мои кувшинки», – писал он. Чем старше я становлюсь, тем лучше понимаю эту тягу к сокращению и повторам, тем лучше понимаю, что в установке на сдержанность, в геометрии Агнес Мартин, в вазах Джорджо Моранди есть безграничность. Даже те, кто считает, что нарастающая суета мира требует неразборчивости в интересах, могут почувствовать себя лучше, сосредоточившись на чем-то одном.
Двести сорок семь раз. Столько же реинкарнаций может быть у брака, одни из них успокоят, другие повергнут в особенно горькое отчаяние. После длительного периода дремоты любовь можно пересмотреть и оживить. Когда супруги разойдутся окончательно, можно будет оплакать более удачные реинкарнации – и они тоже исчезнут.
Есть фото Дерека Джармена у пруда в Живерни – он стоит на маленьком горбатом японском мостике, на фоне утопающего в глицинии берега. Джармен посетил множество садов, но этот стал последним для него перед уходом – в 1994 году он умер от осложнений, которые дал СПИД. Как и Моне, он терял зрение и, возможно, поэтому чувствовал еще более крепкие связи с художником, творившим раньше него. В своей книге «Улыбка в замедленной съемке» Джармен называет этот сад «восхитительным» и «самым непричесанным из всех садов» – это, безусловно, комплимент месту, где с утра до вечера трудятся десять садовников, творению художника-растениевода, воспевшего торжество неаккуратности над скукой слишком активного вмешательства людей. («Если сад не выглядит непричесанным, ну его совсем».)
Живерни – это сад, где порой ощущается чуть ли не восточный китч. Джармена тянуло туда точно так же, как мою маму; можно подумать, они получили специальное приглашение. Ничто не объединяло их ни прямо, ни косвенно, но ими овладело одно и то же страстное желание постоять у пруда с кувшинками. Вероятно, Живерни – это такое место, куда вы едете, когда нуждаетесь в хоть слабой надежде или пытаетесь облегчить бремя перемен. Возможно, это место, где ставят веху смерти – будь то распад брака, окончание некоего жизненного этапа или кончина в буквальном смысле слова. В 1964 году, за несколько лет до переезда в Ветёй, коммуну на холме над домом Моне, Джоан Митчелл сказала, что «пыталась выйти из фазы насилия и войти в какое-нибудь другое состояние».
Посетителей предупредили, что в их распоряжении еще двадцать минут. Дождик уже слегка моросил, над прудом повис влажный туман. Оставшееся время маме захотелось провести в бамбуковой роще – особенной, казалось ей, потому что этот уголок сада Моне ни разу не нарисовал. Затем она стряхнула с рукавов капли воды, зашла в магазин сувениров и купила сине-желтое блюдо и магнит на холодильник. Вернувшись из Живерни, после того как она постояла на японском мостике и увидела глицинии с кувшинками, моя мама позволила себе жить свободно, без строгих правил. Непричесанный сад Моне разительно отличался от его картин. Таким его сделало время.
Моне сказал когда-то: «По-моему, истинную цену предметам придает только окружающая их атмосфера». Я хотела бы быть таким писателем, который улавливает соприкасающуюся с миром атмосферу, раз уж я не могу описать его сам. Если я не могу рассказать мамину историю, то хочу передать ее атмосферу.
Я вернулась в сад Моне через много лет после маминого визита туда благодаря короткометражной ленте Джа’Товии Гэри «Живерни I (Величественная негритянка)». Героиня этого фильма, снятого летом 2016 года, – молодая чернокожая женщина по имени Гэри, в своем ярком платье сливающаяся с пышной зеленью и многокрасочным садом Живерни. В начале фильма она лежит обнаженная и фон подчеркивает ее красоту. Сцены с ней в этом оазисе прерываются видеозаписью, сделанной Даймонд Рейнольдс, подругой Филандо Кастиля, 6 июля 2016 года в Миннесоте, в первые мгновения после того, как офицер полиции его застрелил. Далее эпизод с Моне, который пишет картины в своем саду, сопоставляется с речью убитого лидера партии «Черные пантеры» Фреда Хэмптона под ремикс песни Луи Армстронга «Жизнь в розовом цвете» («La vie en rose», 1950).
Что за привилегия – сидеть в уютном саду среди цветущих растений и рисовать кувшинки, в то время как мир охвачен огнем? Что за надобность такая? Эти вопросы остаются без ответа – или ответа на них нет, – однако Гэри не увиливает от внимательных взглядов.
Кульминация фильма – когда Гэри бежит по зеленым лужайкам и, стоя на японском мостике, том самом, по которому прошлась моя мама, кричит, выражая протест. Гэри посетила арт-резиденцию во Франции и стояла на том же самом месте, у пруда Моне.
«Бывают моменты, когда ты очень уязвима, – сказала Гэри о своем трудном периоде в Живерни, в месте, выстроенном на роскошной иллюзии покоя и невинности. – Всё, что меня окружало, было уникальным опытом, который заставил меня считаться со своим телом и самоопределением себя не только как женщины и человека с черной кожей, но и как художницы».