Решающим моментом в этой истории стала победа Уго Чавеса на выборах 1999 года, похоронившая демократический процесс, начатый в 1958-м «Демократическим действием» и КОПЕЙ. Чавес, конечно, появился не из воздуха. Он представлял собой отложенный эффект «Каракасо» 1989 года – первой массовой демонстрации, которая была вызвана рекомендованными МВФ мерами жесткой экономии и «пакетасо» Карлоса Андреса Переса. Это был венесуэльский «момент популизма», то есть миг, когда экономический и социальный кризис поставил под сомнение старый консенсус и старое руководство, и в ситуации недовольства появился новый лидер, который умело объяснил народу, что происходит: «Нас, народ, систематически эксплуатируют и угнетают коррумпированные элиты, находящиеся в подчинении у иностранных держав». То была старая песня: «У нас отняли нацию, у нас отняли достоинство, а теперь неолиберальные меры собираются лишить нас воды, земли, окружающей среды. Вина за бедность, недовольство, расизм, классовое неравенство, безработицу, плохое качество государственных услуг и любые другие духовные и материальные неприятности, влияющие на жизнь любого гражданина, лежит на них, продажной элите, подражателях янки, колонизированных. Это наши соотечественники, или, вернее, они так говорят, но на самом деле они не являются частью народа, частью нас. Они – враги, которые маскируются, чтобы развратить родину идеями гринго и чуждыми ценностями, враги, которые не дают настоящему народу объединиться, чтобы защитить самое важное – нацию. Но вот он я, который смог услышать глас народа, его недовольство, его дискомфорт и его тоску. Я – родина, я – народ, и поскольку я не могу идти против себя, я не пойду и против вас. Весь мой гнев будет направлен на предателей, которые ввергли нас в это положение, на иностранные компании, которые украли все наши богатства, и на их местных пособников. Это богатая страна, жители которой бедны из-за империалистического и колониального грабежа, и я положу ему конец, когда окажусь у власти».
Этот популистский дискурс стал очень эффективным, когда неолиберальные меры, реализованные в 1990-е годы, начали давать сбой. Если в 1990-е Карлос Менем, Альберто Фухимори, Фернанду Колор ди Мелу и Абдала Букарам обещали, что приватизация и либерализация экономики принесут экономические чудеса, то их преемники 2000-х предлагали тот же результат, но в результате противоположных мер. Интернационалистский цикл 1990-х годов уступил место новому американистскому циклу. Уго Чавес, Эво Моралес, Рафаэль Корреа, Даниэль Ортега, Нестор и Кристина Киршнер стали очистителями, обратившими эту политику вспять. Все они пришли к власти благодаря конфликтам, вызванным сокращением штатов, давлением МВФ, приватизацией государственных услуг, денежными реформами и социальными проблемами в результате продажи национальной промышленности иностранным компаниям. Ожесточенные протесты, хаос и чувство, что интересы народа не представляет ни одна политическая партия: «Пусть убираются все!» – кричали в Аргентине в 2001 году и в Эквадоре в 2005-м, – открывали различные моменты популизма. А будущие президенты в это же время формировали новый электорат, новые консенсусы и объединяли вокруг себя новые народные идентичности. Они уверяли, что, в отличие от предшественников, будут считаться с народом, а не только с финансовыми рынками, МВФ или макроэкономическими показателями. Подобный дискурс вскоре зазвучал по всему континенту.
Этот эпический и освободительный нарратив мобилизовал новые группы электората и позволил популистским лидерам установить плебисцитарные формы правления, в рамках которых настроения народа, его голос, его желания, всегда мудро интерпретируемые лидером, имели гораздо большее значение, чем юридические нормы демократической системы. Чавес первым воспользовался народной мобилизацией, применив стратегию, которую впоследствии скопировали его подражатели. На волне народного энтузиазма он воспроизвел формулу Фухимори, созвав Учредительное собрание, которое подготовило новый текст, расширявший полномочия президента – начиная, конечно, с переизбрания. Вооружившись этим новым текстом, популистские лидеры стали действовать уже в духе герилий, с той лишь разницей, что находились они не в сельве, а в самом сердце демократических институтов. Их задачей стало не уничтожение этих институтов, а лишение их реальной власти или перетаскивание их на свою сторону при помощи лояльных судей, прокуроров или адвокатов. Чавес, например, реформировал Верховный суд, включив в него двенадцать судей-чавистов и превратив его, по словам директора Human Rights Watch Хосе Мигеля Виванко, в «придаток исполнительной власти»[504].
Левые популисты воспользовались экономическими кризисами конца 1990-х и начала 2000-х годов для прихода к власти также в Аргентине и Боливии. В Эквадоре избранию Рафаэля Корреа тоже предшествовал институциональный кризис, оставшийся в наследство от Букарама и его преемника, особенно от «диктатора» Лусио Гутьерреса, который безуспешно пытался повторить рецепт Фухимори: прийти к власти как левый, а править как правый. Столкнувшись с институциональным кризисом и отсутствием у партий легитимности, Корреа поднял на щит национализм, суверенитет и новую конституцию. Эти лозунги позволили ему во втором туре получить президентское кресло, хотя созвать Учредительное собрание, о котором он так мечтал, оказалось немного сложнее. Чтобы воплотить эту идею в жизнь, ему пришлось вести войну с оппозиционерами, которые пытались остановить его в Конгрессе. Сам Корреа заявлял, что народ хочет Учредительного собрания и Конгресс не должен вставать у него на пути. Итогом этой войны стало смещение пятидесяти семи конгрессменов и девяти судей Конституционного суда. Расчистив путь, Корреа сумел разработать новую конституцию, которая позволяла ему переизбираться.
Стратегия Корреа была типичной для популизма. Вместо того чтобы ликвидировать институты, он удваивал их число или увеличивал количество судей и депутатов, разбавляя голоса оппонентов. Следуя примеру Чавеса, Корреа выдумал Малый конгресс, который должен был действовать после утверждения новой конституции и иметь право назначения на важные должности в других государственных учреждениях. Все органы, отвечающие за контроль и подотчетность президента, оказались в руках его друзей. Двое из них, Гало Чирибога и Густаво Хальх, были назначены в Генеральную прокуратуру и Совет судей. Теперь Корреа мог с безжалостной эффективностью преследовать всех врагов в судебном порядке, не выходя за рамки демократических институтов. В этом и заключался популизм: то была война не на жизнь, а на смерть, в которой юридические лазейки и уловки использовались, чтобы поставить все институты на службу аппарата президента. Самым очевидным его следствием стала утрата доверия к институтам и потеря ими беспристрастности.
Приход к власти Эво Моралеса напоминал путь Корреа. Боливия тоже переживала очень сильный социальный кризис. Он начался в 1997 году, когда Уго Бансер по принуждению США развязал абсурдную войну против коки. «Кока Зеро» – так на американский манер он назвал свою кампанию. Идиотская стратегия атаки на традиционный продукт, символ сопротивления коренного населения и антиглобалистского локализма. Бансеру, как вы уже догадались, не удалось искоренить растение, но он добился восстания производителей коки и индейских общин. Интенсивные протесты привели к появлению двух сторонников производства коки, которые в итоге оказывали огромное влияние на общественную жизнь Боливии: Эво Моралеса и бывшего герильеро Фелипе Киспе.
Протесты привели Моралеса в Конгресс и превратили его в лидера-амфибию: конечно, он представлял собой часть политического истеблишмента, но если на повестке дня стоял закон, который был ему не по нраву, мобилизовывал массовые уличные протесты. Эта формула позволяла ему одновременно пребывать в двух разных мирах – мире власти и мире протеста, мире институтов и мире антиинституционального активизма. И вот в 2000 году произошло нечто, что ускорило его восхождение к власти: он мобилизовал тысячи сторонников, чтобы протестовать против приватизации Бансером водоснабжения в Кочабамбе. К этим беспорядкам, которые стали известны как «война за воду», вскоре добавились новые причины социальных волнений. Неприятие националистами экспорта углеводорода через Чили развязало новую войну – газовую, которая вновь парализовала Боливию. Если сложить два этих конфликта, то получится, что Боливия переживала перманентные беспорядки целых пять лет, с 2000 по 2005 год; за этот период были вынуждены уйти в отставку два президента – Гонсало Санчес де Лосада и Карлос Меса. То была квинтэссенция популистского момента, то был период турбулентности и хаоса, который разжег сам Моралес. Он использовал его в своих интересах, чтобы выставить себя защитником новой национал-народной идентичности, ошпаренной неолиберальными мерами. Эта идентичность включала в себя коренное население, городскую бедноту, средний класс и всех, кто питал националистические чувства. Моралес не сделал ничего такого, чего бы не делало MNR раньше или о чем бы не размышлял Карлос Монтенегро: он разделил общество на народ и чужаков, на граждан и колонизаторов, на хороших и плохих.
Хотя Фелипе Киспе подорвал его образ индейца, указав, что Моралес не говорил на аймара, большим достижением последнего стала интеграция индейских общин в процесс государственного строительства. Эта отладка демократии контрастировала с тем неуважением, которое он проявил к институциональной структуре Боливии. Как и Чавес, он пересоздавал страну при помощи новой конституции, нападал на Верховный суд и Конституционный трибунал. Он не стал создавать параллельный Конгресс, но увеличил число представителей, чтобы ослабить положение оппозиции, и всеми способами, в том числе с помощью референдума, который в итоге проиграл, пытался продлить свой мандат. Это поражение не помешало ему сохранить власть на неопределенный срок. Он подал иск в Многонациональный конституционный суд, который вынес решение в его пользу, приведя один из самых необычных аргументов: переизбрание на пост президента является одним из фундаментальных прав человека. Моралес выставил свою кандидатуру на выборах 2019 года, но на этот раз удача от него отвернулась. На фоне очень серьезных обвинений в мошенничестве, одно из которых выдвинула ОАГ, армия заставила уйти в отставку его самого и его ближайших соратников.
В Аргентине разгул нуворишей времен Менема тоже закончился масштабным хаосом, от которого в итоге выиграли Нестор и Кристина Киршнер. Введенная Менемом конвертация песо, высокие государственные расходы и слабый приток иностранной валюты от импорта вынудили правительство Фернандо де ла Руа влезть в огромные долги перед МВФ, чтобы поддержать курс песо к доллару. Этот шаг не восстановил доверие к экономике, и все, у кого был капитал, начали вывозить его из страны. Аргентина находилась на грани банкротства, а МВФ предложил ввести отчаянную и смертельно опасную для среднего класса меру – корралито, запрет гражданам снимать в банках более 250 долларов в неделю. Экономика, особенно неформальная, остановилась, и страна взорвалась. За десять дней в Каса-Росада сменилось четыре президента, пока наконец стабилизировать ситуацию не пришел Эдуардо Дуальде. Тем, кто слышал этот взрыв уличного недовольства, он сказал то же самое, что говорили улицы Боливии и Эквадора: «Они нас не представляют». Достаточно было найти новый дискурс, новый нарратив, который оправдывал бы недовольство и обещал устранить его при помощи альтернативного проекта. Нестор Киршнер, никому не известный перонист, губернатор провинции Санта-Крус, понял это на выборах 2003 года. С женой Кристиной в качестве руководителя своей кампании он поднял те же знамена, что и Чавес: национализм и прогрессизм вкупе с отказом от неолиберальной политики.
Первые результаты его правления были положительными. Ему очень повезло с глобальным экономическим циклом, и спрос на сырье вел к очень высоким темпам роста экономики. К экономическому подъему он добавил сугубо аргентинскую прогрессистскую борьбу: сведение счетов с диктатурой. Киршнер решил победить в войне, в которой не участвовал, и убрать портреты генералов Виделы и Биньоне из галерей Военного колледжа. С помощью этого небольшого, анахроничного и легкомысленного перформанса можно было завоевать популярность. Пока шоу было удобоваримым, но в 2007 году, когда начались поиски династической преемственности, Нестор Киршнер проявил тревожные признаки популизма: он вмешался в работу Национального института статистики и ценза, скрыв от аргентинцев реальные цифры, по которым можно было бы судить об эффективности экономики. Поскольку инфляция снова стала расти, а реальность вела себя не так, как хотелось бы Киршнерам, они стали ее отрицать, задвигать в сторону, прикрывать простыней или нарративом о блестящих успехах. «Бедность стигматизирует», – заявил министр экономики Аксель Кисильоф. С помощью этого политкорректного клише он уходил от обязанности предоставлять данные. Киршнеры бросились вперед, в мир слов, которые должны были убедить аргентинцев в том, что они находятся в центре войны между жертвами и палачами, между демократами и авторами импичмента, между патриотами и агентами МВФ, между похищенными и мучителями. Это была еще одна тактика популизма par excellence. Начать войну нарративов, опираясь на другие данные, «альтернативные факты»[505], переосмыслить реальность в дискурсивных рамках, которые позволят приспособить информацию так, чтобы она говорила то, что полезно мне, а не моему врагу. Ко времени, когда Кристина Киршнер стала президентом Аргентины, Эрнесто Лаклау уже опубликовал книгу «Необходимость популизма», которая стала учебником для тех, кто хотел на практике воспроизвести то, что инстинктивно делали Перон и Чавес. Лаклау изучал перонизм, его шмиттовскую логику разделения общества на два лагеря, друзей и врагов, поляризации политической игры; но вместо того, чтобы ужасаться, он был очарован тем, как эта логика мобилизовала политические эмоции. Учение, которое он завещал будущим популистским правителям, не предупреждало об огромном зле социального разделения. Напротив, он заявлял, что другого способа вступить в избирательную борьбу нет: именно это, борьба за души людей, и определяет политическое бытие.
Эта война велась не обычным оружием, а символами, памятью и новоязом; она велась на всех тех пространствах, где обсуждаются смыслы и ценности: на улицах, в СМИ, научных кругах, гражданских ассоциациях и культурных институтах. Те, кто понимал свою политическую деятельность как дискурсивную войну, как процесс конструирования народа или, выражаясь многословным языком Лаклау, как «конституирование антагонистических границ внутри социального и призыв новых субъектов социальных изменений»[506], стремились расколоть общество, уверенные в том, что их сторона, «мы», сумеет взять верх над противником в каждой схватке.
Кристина Киршнер стала ученицей Лаклау в 2008 году, когда, уже в должности президента, ей пришлось столкнуться с первым правительственным кризисом. Из-за новых пошлин на экспорт сельскохозяйственной продукции фермеры – производители сои устроили акцию протеста, которая парализовала страну почти на месяц. Именно тогда Кристина Киршнер придумала себе врага – деревню, которую она обвинила в том, что та в союзе с прессой (группой «Кларин») является силой, добивающейся импичмента и желающей устроить государственный переворот. Итогом этого стала война против отдельных журналистов, фотографии которых на оплевание публики выставлялись на улицах. Она включала в себя, среди прочего, немыслимый народный суд, организованный Киршнер против консорциума «Кларин» при участии «Матерей площади Мая». Но самый сильный удар не был ни символическим, ни перформативным: это был закон о СМИ 2009 года, с помощью которого Киршнер смогла напрямую атаковать интересы оппонентов и использовать телевизионные программы, особенно футбол, в качестве прекрасного популистского инструмента. Кристина Киршнер не создавала миссий, как Чавес, но дала аргентинцам бесплатный футбол. Голы были «похищены», сказала она, приравняв группу «Кларин» к военной хунте, похитившей тысячи аргентинцев, и представив себя освободительницей народной страсти.
Эта вторая волна воспроизводила пороки популизма 1940-х годов, и в особенности один – борьбу за контроль над СМИ. Начиная с Фухимори и так называемой «чича-прессы» – десятков памфлетов, которые он финансировал, чтобы очернять образ врагов, – каудильо этой второй волны заливали общественное пространство специально подобранной информацией, или сами начинали определять, какие новости будут сообщаться. Их гиперактивность в СМИ стала способом навязать прессе повестку дня и постоянно присутствовать в газетах, на радио и в новостных программах. Эту позицию они занимали, чтобы именно их версия событий попадала в поле зрения журналистов. Они благосклонны к послушной подыгрывающей им прессе и авторитарны по отношению к медиа, которые не приспосабливаются к этой новой логике реалити-шоу. Они словно усвоили урок Роберто Хакоби. Единственное, что имеет значение, – это проникнуть в СМИ, чтобы об их работе заговорили. Есть вообще эта работа или нет, приносит она пользу обществу или нет – не имеет значения. Популисту нужно передать послание, и это послание – всегда он сам: его образ, его любовь к стране, его преданность народу, его защита хороших людей, его атака на врагов нации. Все упирается в медийный перформанс, в то, чтобы заставить людей верить, будто за кулисами идет большая работа, будто все заняты делом, будто о народе непрестанно заботятся, тогда как на самом деле цель только одна: удержать власть.
Выражением гиперактивности Альваро Урибе стали Коммунальные советы – более трехсот транслировавшихся по всей стране передач продолжительностью до десяти часов, в которых обсуждались нужды каждого муниципалитета и региона. Этот спектакль подразумевал, что Урибе – неутомимый работник, который не упускает ни одной нужды страны. Уго Чавес чувствовал себя как рыба в воде в программе «Алло, президент», где выступал в роли ведущего или хоста самого себя. Следуя его примеру, Рафаэль Корреа использовал субботнюю программу «Гражданская связь» для нападок на своих врагов. Эта идиллия в отношениях со СМИ контрастировала с ненавистью, которую они могли проявлять по отношению к критически настроенным журналистам. Отношения Урибе с теми, кто не задавал ему правильных вопросов, были напряженными, а за некоторыми из них, например Даниэлем Коронелем, шпионил административный департамент безопасности (DAS). Фухимори организовал похищение Густаво Горрити, а Кристина Киршнер использовала общенациональные передачи как средство контринформации: на них она «исправляла» версию событий, представляемую независимыми СМИ, которые Киршнер считала проводниками пессимизма и деморализации. Чавес запретил критику, приравняв ее к клевете. Этот аргумент он использовал для нападок на «Насьональ» Мигеля Энрике Отеро и «Таль куаль» Теодоро Петкоффа, а также на другие СМИ. Рафаэль Корреа аналогичным образом поступил с газетой «Универсо», наложив на нее абсурдные штрафы в размере до пятидесяти миллионов долларов, чтобы уничтожить и закрыть издание. Принятый им Закон о коммуникации позволил преследовать критически настроенные СМИ и принуждать прессу к самоцензуре. Кристина Киршнер, вернувшись к старой перонистской тактике, сократила поставки бумаги оппозиционной прессе и даже начала клеветническую кампанию против одной из владелиц «Кларин», Эрнестины Эрреро де Нобле, озвучив подозрение, будто ее приемные дети в младенчестве были похищены у родителей в годы диктатуры. Для полноты картины в июне 2021 года Даниэль Ортега начал охоту на независимых журналистов и политических конкурентов, обвинив их в том, что они отмывают деньги и вообще являются врагами народа и революции. Принятый им в конце 2020 года закон № 1055 «О защите прав народа» был влажной мечтой популистов: он требовал защитить народ от любых внутренних или внешних нападок, но, разумеется, поскольку народ и лидер были одним целым, на практике он давал зеленый свет преследованиям любого противника, подрывающего независимость, суверенитет и самоопределение Никарагуа. Воспользовавшись этой формулой, в июне 2021 года Ортега отправил в тюрьму легендарных герильерос САНО, критически настроенных журналистов и всех оппозиционных политиков. Ортега и Мурильо расчистили дорогу к возможности остаться у власти на неопределенный срок.
К этому перечню правителей, установивших странные отношения со СМИ, присоединился и Андрес Мануэль Лопес Обрадор (АМЛО). С самого начала своего правления в 2018 году АМЛО решил организовывать для журналистов своеобразные пресс-конференции – «утренники», – на которых могло произойти все, что угодно: от остроумных выпадов президента, превращавших выступления в комедийные скетчи, до мистических трансов, во время которых он доставал коллекцию религиозных картинок и изрекал сумасбродные советы о том, как справиться с пандемией COVID-19. От критических вопросов он чаще всего отмахивался волшебной фразой «У меня есть другие факты», каждый раз напоминавшей отговорки Дональда Трампа. Но главное в этих утренниках было то, что они сделали АМЛО источником и транслятором новостей. Он говорил – пресса распространяла. Такой режим работы он навязал СМИ. Им больше не надо было выходить на улицу и смотреть, что происходит, – АМЛО избавил их от этой проблемы. Мексиканский президент оказался настоящим медиахудожником.
В современной политической борьбе, и не только в Латинской Америке, коммуникация стала новым оружием. Коммуникационные стратегии имеют фундаментальное значение для отвлечения внимания избирателей выдуманными или несвоевременными проблемами или версиями фактов, адаптированными к нарративу власть имущих. Если они переживают кризис, загнаны в угол и нуждаются в эффективной мобилизации своих сторонников, популисты поднимают вопросы, которые вызывают общественные споры и мобилизуют граждан. Для этого они используют национальные радиостанции или Твиттер, как, например, юный тиран-ученик, сальвадорец Найиб Букеле. Чтобы прикрыться идеей справедливости и ассоциировать отвратительного врага прошлого с политическими соперниками настоящего, Кристина Киршнер расковыряла исторические травмы. Стратегическое значение этого хода состояло в том, что он вывел из летаргии интеллектуалов 1970-х годов, которые без колебаний встали на ее сторону. Киршнер удалось сделать то, что не удалось Перону: окружить себя талантливыми интеллектуалами. Вступив в группу «Пространство открытого письма», писатели, кинематографисты и художники присоединились к культурной битве, подкрепив нарратив власти авторитетом своих подписей и походя подорвав доверие к независимым СМИ. Эти СМИ, говорилось в первом открытом письме группы, «приватизируют умы с помощью слепого, неграмотного, впечатлительного, непосредственного, предвзятого здравого смысла […]»[507]. Ортега, Чавес, Мадуро, Корреа, Фухимори или Букеле, который последним присоединился к гонениям на независимую прессу в виде газеты «Фаро», хорошо бы заплатили интеллектуалу за то, чтобы сегодня он написал для них такое же письмо.
Борьба за нарратив привела Аргентину к крайней поляризации, «трещине», которая породила, помимо прочего, две стороны с диаметрально противоположными ранами прошлого, символами настоящего и утопиями будущего. Победителем же из нее вышло не «политическое бытие», как утверждал Лаклау, а самая отвратительная коррупция, а также авторитарные и мафиозные практики. Внезапно прокурор Альберто Нисман, обвинивший Кристину Киршнер в стремлении снять подозрения с иранцев, замешанных в теракте 1994 года в Буэнос-Айресе, был обнаружен мертвым; внезапно задекларированное состояние Киршнеров увеличилось в сорок шесть раз; внезапно чиновников-киршнеристов арестовали за миллионные взятки, а одного из них, министра общественных работ, схватили, когда он перебрасывал набитые долларами чемоданы через монастырскую стену. За долгие годы киршнеризма было украдено до 120 миллиардов долларов – в свете этой суммы такие автократы, как Альберто Фухимори, кажутся просто дилетантами. Все это не помешало Кристине Киршнер вернуться на авансцену политики в качестве кандидатки в вице-президенты при Альберто Фернандесе, ее давнем враге. Кристине Киршнер не удалось изменить Конституцию, чтобы бессрочно остаться у власти, но ей удалось навсегда остаться в сознании людей.
Популизм 2000-х годов вернул к жизни революционные иллюзии 1970-х, и наиболее ярко это проявилось в Никарагуа. Две мифические фигуры сандинизма, Даниэль Ортега и Росарио Мурильо, вернулись к власти в 2007 году после почти двух десятилетий пребывания в оппозиции. Но к тому времени Ортега и Мурильо стали другими. От прежних герильеро и поэтессы их отделяло почти такое же расстояние, что Нестора и Кристину Киршнер – от Перона и Эвиты: они стали плохими копиями самих себя, популистскими и деспотичными копиями.
Хотя этот бывший герильеро повторял общие положения антинеолиберальной критики, вряд ли можно было сказать, что он все еще продолжал придерживаться левых взглядов. Он не только заслужил обвинения в сексуальном насилии над падчерицей Соиламерикой и в соглашении с сомосистом Арнольдо Алеманом, но и выбросил марксизм на свалку истории, став набожным католиком. Молодежь, которую он когда-то вдохновлял на восстание против диктатуры, теперь стала жестоко подавляться. Во время студенческих протестов 2018 года были убиты более трех сотен демонстрантов – зрелище настолько дантовское, что не смогли промолчать даже союзники Ортеги, включая церковь. Тогда он обвинил духовенство в пособничестве «путчистам» и отошел от католицизма. Теперь он и его жена симпатизируют евангелическим церквям – типичная мера для ультраправых популистов.
Бредовый и тиранический нарратив, который пытаются легитимировать Ортега и Мурильо, сводится к тому, что они создали благословенную и свободную, христианскую и революционную Никарагуа, национальный и народный рай, о котором мечтал Сандино и который, к сожалению, постоянно атакуется бандой убийц и путчистов, союзных правительству янки. Смешивая ариэлистскую подозрительность к демократии с деколониальной риторикой, в 2009 году Ортега заявил, что «многопартийная система – это не более чем способ разделять наши народы. […] Выборы в буржуазных демократиях, навязанные Западом, навязаны потому, что там находятся янки, европейцы. Почему? Потому что это лучший способ господствовать над нами»[508]. Американской, истинно латиноамериканской является автократия – демократическая система нам навязывается, чтобы над нами господствовать. Фантастика. Идеи Франсиско Гарсиа Кальдерона по-прежнему актуальны. Аргументы можно было облекать в форму постколониальной теории или любой постмодернистской фикции, но суть оставалась той же, что и у модернистов начиная с 1900 года: демократия – изобретение янки, саксов, нелатинов; демократия чужда народу, она разделяет его, она делает нас уязвимыми.
В этом и заключается великая идея фикспопулиста: создать, изобрести народ. «Использовать вымысел, чтобы создавать реальность»[509], как говорил Мануэль Ариас Мальдонадо; и это изобретенное им и дающее ему голоса творение неприкосновенно. Оно его, оно принадлежит ему; он же интерпретирует его, направляет его, заботится о нем. Взамен популист просит лишь о том, о чем уже Перон просил бедняков: чтобы они поддерживали его во всех его попытках удержаться у власти. Таково было извращенное решение реальной проблемы; более того, проблемы, на которую закрыли глаза либералы и все те, кто слишком большое значение придавал законности и институциональному функционированию своих стран. Популисты воспользовались кризисом политического представительства и дискриминацией миллионов людей, чтобы изобрести эту идентичность – национально-народное «мы», которое включало бы их и помещало бы их в центр всех проектов и требований. Этот народ создавался фикциями, мелодрамой, формулой Карлоса Монтенегро: придумать историю о хороших и плохих, об угнетателях и угнетенных – чем более манихейскую, тем лучше, чем более заряженную яростью и возмущением, тем эффективнее, – которая сплотит социальную массу вокруг общего врага (касты, элиты). Эта национально-народная идентичность удостоверяла подлинность: истинные перуанцы, глас венесуэльского народа, хорошие колумбийцы или не падкие на моду мексиканцы; в любом случае те, кто должен контролировать и эксплуатировать богатства страны. Те, в свою очередь, приобретали огромную зависимость от лидера. Без него страна развалится, без него их голос перестанут слышать, без него на них набросится внутренний или внешний враг, будь то имперские интересы МВФ, развращающая гендерная идеология, хищные транснациональные корпорации или кастрочавизм с его экспроприациями.
Приход популизма разделил общество на противоборствующие блоки: народ и антинарод, патриотов хороших и плохих, – превратив демократию в новое поле боя. «Отечество или смерть», «Да здравствует кока, смерть янки», «Смерть сомосизму» (через сорок лет после смерти последнего Сомосы) – эти кличи призывают к пламенной и перформативной мобилизации, порой сопровождаемой насилием. Цель их всегда одна и та же: захватить общественное пространство, покорить его, чтобы одолеть противника и заставить всех считать свой вариант единственно легитимным, единственно соответствующим основам родины, сущности народа, добру, достоинству или морали. Перформативное ядро популизма всегда будет небольшим, но постоянной мобилизацией он будет пытаться создать иллюзию гегемонии. Он будет пытаться колонизировать общественное пространство символами или посланиями, проникнуть во все общество, захватить серьезные дебаты и разговоры в кафе, чтобы оказаться у всех на устах и стать неизбежной проблемой. Как и их предшественники-фашисты, популисты эстетизируют свою политическую борьбу. Они создают трайбалистское чувство сопричастности на основе цветов и символов или устраивают революционные зрелища (факельные шествия, незаконные плебисциты, человеческие цепи, угрожающие жесты, огромные знамена, реальные или виртуальные эскраче, народные суды, парамилитарные отряды, уличные выступления против представительных институтов), которые нарушают правила демократической игры.
Популизм навязывает дикую коммуникативную логику. В войне за гегемонию все становится оружием, все становится символом и политизируется. Личное делается политическим, и каждый, даже самый незначительный аспект жизни приобретает идеологический подтекст. Результат очевиден. Общежитие деградирует. Образуются социальные расколы, вызванные не социальными и экономическими противоречиями, а тем, что представляет собой лидер. Именно это случилось во многих странах Латинской Америки после долгих лет популизма. В Аргентине – киршнеризма, в Перу – фухиморизма, в Венесуэле – чавизма, в Колумбии – урибизма, в Боливии – эвизма, в Никарагуа – сандинизма и, совсем недавно, в Бразилии, Сальвадоре и Мексике под личным руководством Болсонару, Букеле Бунге и Андреса Мануэля Лопеса Обрадора. Чили с его новым конституционным экспериментом и левыми, которые пытаются научиться у перонизма оставлять юридический след, гарантирующий смену режима, может пойти по тому же пути. Здесь мы возвращаемся к проблеме динамики двух все более радикальных и изолированных друг от друга блоков, а также к логике противостояния и поляризации, которую они навязывают. Преобладание недоверия приводит к тому, что триумф одного переживается как полное поражение другого, со всеми вытекающими отсюда последствиями: возможностью политического преследования, давлением на СМИ, экспроприацией и необходимостью эмигрировать из страны. Оттого результаты выборов начинают казаться окончательным приговором. Для победы хороши все средства, ведь приход к власти соперничающего блока значит то же самое, что раньше значили перевороты и революции: полную трансформацию. Как при такой динамике можно разработать стабильную долгосрочную политику в области экономики, образования, социальной сферы, национальной безопасности, инфраструктуры и здравоохранения? Наш враг – не империя, не кастрочавизм, не колониализм; наш враг – стремление спасти страну, которое ослепляет, изолирует, разделяет общество, исключает другого и отрицает возможность пактов, переговоров, соглашений.