К книге
Латиноамериканское безумие: культурная и политическая история XX векаТретья часть 1960–2022 Бред гордыни: революции, диктатуры и латиноамериканизация Запада. Мехико, Сантьяго-де-Чили, 1996:писатели сталкиваются с глобализацией экзотизма
86%
Третья часть 1960–2022 Бред гордыни: революции, диктатуры и латиноамериканизация Запада. Мехико, Сантьяго-де-Чили, 1996:писатели сталкиваются с глобализацией экзотизма
70

Подобно Кубинской революции, латиноамериканскому буму и беспрецедентному успеху «Ста лет одиночества», восстание неосапатистов вновь поместило Латинскую Америку в центр мирового внимания. В мире, где стали беспрестанно говорить о глобализации и где «Макдоналдс» и транснациональные корпорации, казалось, паровым катком стирали с лица планеты традиционные культуры и еще не подвергшиеся модернизации места, латиноамериканская живописность вновь стала интересовать американцев и европейцев столь же сильно, как в 1950–1960-е годы. Вспомним писателей-битников и проводимый ими контраст между искусственностью жизни янки и подлинностью, которую они находили в мексиканской нищете, колумбийской аяуаске[487] или кубинской партизанской революции. Эта последняя настолько потрясла социолога Чарльза Райта Миллса, что кубинский процесс он интерпретировал как возможность искупления для янки. Необходимая критика международной политики США обратилась некритической ассимиляцией всех клише экзотического и жестокого третьего мира. Они погрузились в спящее состояние, но были готовы вновь всплыть на поверхность в 1990-е годы: духовность и альтернативное знание, которое впоследствии назвали «другой эпистемологией», культурная аутентичность народов, оказавшихся на обочине глобализационных процессов, и блаженное насилие, освобождавшее угнетенных. Североамериканцы вновь получили возможность искупить свою вину, выделившись из мейнстрима янки при помощи латиноамериканской инаковости.

Латинская Америка стала символом сопротивления модерности, антагонистом неолиберализма, первоисточником аутентичных идентичностей и рас. Антиянкизм вошел в моду среди самих янки, и отныне они относились к себе критичнее, чем Мануэль Угарте или Айя де ла Торре, а инаковость полюбили сильнее, чем Мариатеги или Валькарсель. Модно стало презирать США и ехать в Гватемалу, Перу или Мексику ради реального опыта жизни в индейской общине. Ученые-янки горели экзотизмом. СПИД-клиники Кастро, которые в США назвали бы тюрьмами или концлагерями, на Кубе были всего лишь интересными экспериментами, отвечавшими особенностям острова, как я слышал от одного ученого-антрополога в Университете Беркли в 2004 году. Не говоря уже о том, что случилось в 1999 году с Уго Чавесом и его Боливарианской революцией.

Такая картина, переполненная экзотическими и национально-популярными клише, обернулась вызовом для латиноамериканских писателей. У их романов уже имелся рынок. Бум проторил международные пути, по которым книги, написанные на Кубе, в Чили или Мексике, попадали в книжные магазины по всему миру. Латиноамериканская литература была приглашена на гранд-бал мировой культуры, но не вся, а только некоторые ее направления, и прежде всего те, которые подтверждали латиноамериканские клише. Янки хотели антиимпериалистических лозунгов и голосов, обличавших народные страдания; они хотели освободительного насилия, магии, радикальной инаковости, и все это тогда, когда латиноамериканские писатели уже не могли справиться с таким количеством клише, тьермондизма и самобытности – и вместо этого искали, как можно войти в глобальные дискуссии на равных, а не в качестве кого-то особого или экзотического.

Писатели, созревшие в 1990-е годы, не имели опыта революционной эйфории и были по горло сыты идеологическими лозунгами, которые они слышали столько, сколько себя помнили. Вместо этого они хотели поп-культуры, голливудского кино, рока, городской жизни, космополитизма. И прежде всего они хотели свободы писать на темы, не обязательно связанные с Америкой и уж тем более не в духе магического реализма, который с таким аппетитом употребляли за границей. Эти соображения заставили две группы, одна из которых возникла в Мексике, а другая – в странах Южного конуса, порвать с американистской традицией. Они не просто отказались от почвеннической литературы, стали игнорировать местное население или сделали выбор в пользу городского романа – все было гораздо радикальнее. В 1996 году чилиец Альберто Фугет и аргентинец Серхио Гомес опубликовали сборник рассказов «МакОндо», а мексиканцы Хорхе Вольпи, Игнасио Падилья, Педро Анхель Палоу, Рикардо Чавес Кастаньеда и Элой Уррос выпустили «Крэк-Манифест». Эти два текста совпали в одной и той же усталости и попытке дистанцироваться от того, что за рубежом понималось как латиноамериканское; в случае «МакОндо» – от магического реализма, а в случае мексиканцев – от американской темы, даже от самой идеи Латинской Америки или латиноамериканского писателя. Крэковцы не отказались от амбиций романов латиноамериканского бума и от их идеи тотального романа, но при их помощи объясняли уже не Латинскую Америку, а нацистскую Германию или трансформацию мира после краха коммунизма. Не желая соответствовать требованиям англосаксонской академии, вместо того чтобы говорить об особенностях Латинской Америки, они предпочли оставить этот регион и говорить о проблемах глобальных. Авторы «МакОндо» сделали ставку на городской, поп-, молодежный, космополитический и гибридный роман; мексиканцы – на роман амбициозный, полифонический и интернациональный. Обе группы ясно дали понять, что не хотят, чтобы их экзотизировали. Это подразумевало освобождение от политических компромиссов, от обязанности интерпретировать Латинскую Америку и даже от необходимости соответствовать стереотипу латиноамериканского интеллектуала. Они окончательно порывали с ариэлизмом и отказывались от удушающего надоевшего поиска идентичности, а в некоторых случаях – даже от конфликта с саксами и янки. В подходах макондианцев и крэковцев было больше самоиронии, чем враждебности к США, и их больше заботили зловещие последствия популярности магического реализма в США, чем мультяшного Дональда Дака – в Мексике или Чили. Они были идеальным негативным отражением Ариэля Дорфмана, антиимпериалистами наоборот. Они были сыты по горло Гарсиа Маркесом и его подражателями, продвигавшими стереотипный образ Латинской Америки, и их беспокоило вредное и экзотизирующее действие, которое «Сто лет одиночества» оказали на девственные англосаксонские умы.

Столкновение было неизбежно. Вторая половина 1990-х годов стала тем самым сумасшедшим временем, когда космополитичные и городские писатели Латинской Америки избавились от своей идентичности, чтобы стать частью глобальной дискуссии и заговорить на равных с остальным Западом. В это же время западные писатели выступали против глобализации и латиноамериканизировали свою борьбу, защищая органическое – еще одно слово для потребления аутентичности – достоинство народов и любой обычай, ритуал, одежду, прическу, диету или музыку, не похожую на западную, даже если ее исполнял француз Ману Чао. В условиях глобализации всего экзотического некоторым из латиноамериканских писателей удалось заслужить премии, получить переводы и завоевать известность в обществе. Но в конце концов им пришлось умерить свои ожидания и вернуться к публичным дискуссиям в своих странах. Голос латиноамериканца, несомненно, будет слышен в мире, но только если он сохранит связь с Латинской Америкой и ее проблемами. Интеллектуальная эмансипация застряла на полпути. Латиноамериканцу придется и дальше тащить за собой свой континент и свою идентичность, шутом оживляя западную утопию. По крайней мере, такой была его судьба в США: присоединиться к голосам янки, ненавидящих модерность и мейнстрим своей страны, и вместе с ними на кафедрах постколониальных исследований мечтать о деколониальной, чистой, коренной Америке, где все предрассудки Запада, все его знания и структуры мышления, все его индивидуалистические пороки и евро-американские модели будут наконец полностью уничтожены. Америка получила имя Абья-Яла[488], и – благодаря англоязычным книгам вроде «Идеи Латинской Америки» Вальтера Миньоло, адресованным англосаксонским академическим кругам и написанным ради карьеры в университетах янки, – Латинская Америка снова стала Латинской Америкой в ее худшем представлении. Той, что питала излишне горячий и анахроничный романтизм янки; той, что превратила нас в континент сопротивления модерности, в экран для проецирования фантазий, годных только для написания газет, где континент играет роль всего лишь базара антизападных безделушек или свалки идеологий, потерпевших крах в остальном мире. Философ Джанни Ваттимо, например, изрек такую глупость: «Значение Латинской Америки заключается в том, что там все еще сопротивляются конкретные идеи, идеологии, которые исчезли на Западе». Однако же на Западе они исчезли только потому, что привели к порабощению стран и уничтожению людей, но, слава богу, есть Латинская Америка, где может возникнуть «мир, альтернативный современной капиталистической рациональности» и где еще можно «дать импульс к обновлению, к „революции“. Что бы это ни значило»[489]. Тысячи и одной латиноамериканской революции Ваттимо недостаточно, он хотел большего, ведь для того, чтобы философ из первого мира мог и дальше тешиться мечтами и утопиями, Латинская Америка должна поджечь мир – и заплатить за это трупами, тиранической реакцией и нищетой. Как же латиноамериканские интеллектуалы могли пробиться в глобальные дискуссии, когда в них господствовали такие абсурдные и вредные предрассудки?

Предыдущая главаГлава 70 из 81Следующая глава