Падение Берлинской стены застало врасплох и одну из последних латиноамериканских герилий, которая в это время подготавливалась в джунглях Чьяпаса. Сапатистская армия национального освобождения (САНО) скрывалась на юге Мексики уже шесть лет и до сих пор не предпринимала никаких вооруженных действий или пропагандистских акций, чтобы не извещать правительство о своем существовании. Более того, мало кто в Мексике мог предположить, что какая-либо из революционных групп, возникших с 1968 года после резни в Тлателолько, пережила 1990-й, – но они смогли. В 1983-м в состав САНО вошли и обосновались в Чьяпасе некоторые члены Сил национального освобождения (FLN), старой герильи, которая к середине 1970-х годов практически развалилась. В конечном итоге эту группу возглавил опьяненный идеями Альтюссера и Фуко молодой философ, который вступил в FLN, будучи профессором Автономного университета Столичного региона (UAM). Его звали Рафаэль Себастьян Гильен, но весь мир узнал его как субкоманданте Маркоса. Не команданте Сегундо или команданте Зеро. Субкоманданте.
Прежде чем присоединиться к герилье, профессор прошел обучение на Кубе и увлекся образом Че Гевары. Образа индейца в его революционных фантазиях еще не было. Маркос и другие члены САНО были классическими герильерос, которые выбрали Чьяпас по причине его непроходимости, а не из-за обилия там несчастных, которых нужно было освобождать. Альтюссеровский марксизм и геваристский фокизм еще не сочетались с индихенизмом или мариатегизмом. Населенная индейцами-лакандонами сельва была стратегическим местом, а не колыбелью нового планетарного сознания; к тому же один из самых влиятельных латиноамериканских теологов освобождения, епископ Самуэль Руис, настраивал местные общины на борьбу за духовное и материальное спасение. Так уж вышло, что эти общины состояли из индейцев, а после падения Берлинской стены классовые требования потеряли свою актуальность, в отличие от требований культурных и идентичностных.
Эта индейская особенность, которая вначале была просто одним из элементов местного ландшафта, вскоре стала центральной осью сапатистского движения. В лакандонской сельве сошлись три очень латиноамериканских идеологических течения: геваристский фокизм, теология освобождения и мариатегистский индихенизм; индихенизм среди них в конечном итоге одержал верх. После краха коммунизма, после того ужаса и восхищения, которые были вызваны новым феноменом глобализации, появлением интернета, экономическим открытием Латинской Америки и всемирным распространением крупных брендов и стилей жизни, левые взамен марксизма выдвинули требование возвращения к земле и местной культуре. Индихенизм насаждался в трех вариантах: как идентичностное ядро, уходящее корнями в землю и противостоящее всему глобальному; как апелляция к угнетению со стороны белого и западного человека и как революционная эстетическая и культурная сила. И хотя САНО представляла собой герилью, хотя в этом качестве она вела боевые действия, сопровождавшиеся смертями, террором и перемещением населения, вскоре ее воинственный образ затмил совершенно другой: образом группы, которая борется за защиту жертв глобализации, маргинализованных, замалчиваемых. Результатом стал очень эффектный синтез эстетики, медиаарта, тьермондистских клише и ориентированного на туристов революционного перформанса. Маркос не просто делал революцию, а соединял индейские идентичность и искусство, привлекая внимание мировой общественности так, как не мог ни один латиноамериканец со времен Гарсиа Маркеса, и превращал Чьяпас в новый музей аутентичности для паломников-идеалистов со всего мира. Маркос знал, что делает: в UAM он преподавал дизайн в визуальных коммуникациях.
Но субкоманданте изобрел свой перформативный индихенизм не на пустом месте. Сочетание искусства, политики и наследия коренных народов было отнюдь не чуждо мексиканской традиции; оно существовало с 1920-х годов, а в 1960-е его обновил художник Франсиско Толедо из штата Оахака. Как и первые авангардисты, он открыл для себя доиспанское искусство в Париже – в Музее человека и Лувре. Как и они, он, увидев первобытное искусство у подножия Эйфелевой башни, почувствовал, что покидает время и погружается в измерение мифов и снов. В Европе он вспомнил фауну родной Оахаки, жаб, скорпионов и кузнечиков, ожившие тени далекого прошлого, и в результате получились картины, которые, по словам Кардоса-и-Арагона, «выглядели как грезы очень старого ребенка»[482]. В них были новизна не виданного прежде и тяжесть существующего вечно.
Толедо был последним офранцуженным художником, последним наследником того авангарда, для которого модерное не равнялось попу, хеппенингу или концептуализму янки, а скорее культурным и человеческим тайнам сюрреализма. Толедо был наследником Тамайо, и Пас наверняка приобщил бы его к сюрреалистической традиции в каком-нибудь эссе, если бы они не рассорились. Поэт увез художника в Париж, не подозревая, что в итоге Толедо завоюет сердце его возлюбленной Боны Тибертелли и в 1966 году увезет ее к себе в Хучитан, штат Оахака. Художник был там во время резни в Тлателолько, и в знак солидарности со студентами он отменил выставку, которую собирался открыть в монастыре Санто-Доминго. Этот жест побудил нескольких преследуемых молодых людей искать убежища в Хучитане. Одна из них, поэтесса и антрополог Элиса Рамирес, в итоге прожила с Толедо одиннадцать лет. И именно она, как рассказывает Оливье Дебруаз, склонила художника к политике.
Четыре года спустя, в 1972-м, они основали Дом культуры Хучитана – место для спасения сапотекского фольклора, традиций и языка; инициативу, напоминавшую салон Панчо Фьерро в Лиме. Здесь зародилось не только культурное движение, двигателем которого стали индейский поэт Макарио Матус и культурный журнал «Треснувшая игуана»; возникло и политическое движение, соединившее левые идеи и чаяния коренного населения. Смешав Че и Ленина с культурой сапотеков, они мобилизовали местное население и превратили их фольклор и язык в политические инструменты. То, что происходило в Европе и США с движениями феминисток, чернокожих и ***, в Мексике происходило с сапотеками: их идентичность оказалась политизирована. И с огромным успехом, потому что в конце десятилетия это движение выросло в политическую партию – Коалицию рабочих, крестьян и студентов Перешейка (COCEI), – а в 1981 году оно участвовало в муниципальных выборах и добилось исторических результатов: впервые в истории PRI проиграла муниципальные выборы и была вынуждена передать власть левой индихенистской партии.
Конечно, только на время, потому что шестеренки PRI тут же закрутились, чтобы признать результаты выборов недействительными. В июле 1983 года между сторонниками COCEI и PRI произошло большое столкновение, закончившееся двумя смертями. Нападали даже на Толедо. Беспорядки позволили палате депутатов Оахаки отозвать юридическое признание мэра и назначить новые выборы, которые на этот раз, как и ожидалось, выиграла PRI. После этого Хучитан стал местом паломничества художников и интеллектуалов, поддерживавших COCEI и сапотеков. Казалось, то было предвестие или репетиция событий, которые произошли неподалеку одиннадцать лет спустя, когда, к удивлению Мексики и всего мира, из ниоткуда появилась САНО.
1 января 1994 года, в день, когда должно было вступить в силу соглашение о свободной торговле между Мексикой, США и Канадой и когда этап партизанской борьбы на континенте уже стал историей, САНО с оружием в руках захватила несколько муниципалитетов штата Чьяпас. Это был какой-то анахронизм, партизанское движение в стиле 1960-х годов. Но затем последовал мировой медийный шум вокруг появления сапатистов, и все изменилось. 2 января Маркос обнародовал Первую декларацию Лакандонской сельвы – текст, в котором он отбросил марксизм и попытался апроприировать наследие Мексиканской революции, конституцию и национальные символы. Он нападал на PRI, называя ее лидеров «предателями», и говорил о демократизации страны. Он ни разу не упомянул коренное население, потому что в действительности индейские народы не были частью его идеологического дискурса. Гимн сапатистов упоминал крестьян, рабочих и народ, но об индейцах в нем ничего не говорилось.
Потом, однако, пресса и епархия Сан-Кристобаля стали настаивать на индейском характере восстания. 4 января в интервью итальянской газете «Унита» Маркос заявил, что руководящий комитет герильи состоит из индейцев различных этнических групп. Два дня спустя он назвал их «нашими братьями-индейцами» и открыто осудил пренебрежительное отношение к ним. 6 января того же года президент Салинас де Гортари выступил по телевидению, чтобы опровергнуть слухи: нет, сказал он, не было никакого восстания индейского населения, это была просто агрессивная группировка. Безрезультатно: весь мир уже видел под пасамонтанами революционеров образы индейцев, угнетаемых белыми колонизаторами.
13 января Маркос обратился к Биллу Клинтону с письмом, в котором выражал недовольство тем, что экономическая помощь, которую тот направлял Мексике, использовалась правительством для убийства чьяпасских индейцев. К апрелю Маркос уже сам стал индейцем. Он писал, используя синтаксис коренных народов, и наполнял тексты мифологическими аллюзиями. Он говорил о «нас, безымянных и безликих» и составлял обширные таксономии жертв и угнетенных: «Самопровозглашенные „профессионалы надежды“, те, кто смертен как никогда […] мы, кто с гор […] лишенные истории, не имеющие родины и завтрашнего дня […] люди долгой ночи презрения»[483]. За несколько недель свершилось чудо. Маркос перестал быть реинкарнацией Че Гевары и стал голосом безгласных. Даже больше – защитником всех меньшинств в истории человечества, которые могли посчитать себя дискриминированными или угнетенными. Речь не шла уже о марксизме или коммунизме; речь шла о восстании жертв против угнетателей. Старый индихенизм был жив как никогда, но уже не благодаря картинам Сабогаля или Хулии Кодесидо, не благодаря романам Сиро Алегрии или Хорхе Икасы, а благодаря созданному Маркосом tableau vivant[484], противостоять которому любитель экзотики из Европы или США попросту не мог. Неосапатистское восстание было новой версией авангарда XX века, которая способствовала возрождению старой одержимости латиноамериканской идентичностью. Более того, оно поймало попутный ветер в интеллектуальной жизни: глобализация размывала границы стран, и англосаксонские академии реагировали на это, продвигая мультикультурализм и его производные: потребность в признании, коммунитаризм, этику аутентичности, чувство принадлежности, конец западного канона, постколониализм, критику универсалистских претензий либерализма и просвещенческой мысли. Еще до восстания в Чьяпасе Чарльз Тейлор опубликовал эссе «Мультикультурализм и „политика признания“», в котором говорил о том, что необходимо привлекать внимание к исключенным, а Роберт Хьюз понял, что грядет, что отныне станет главной темой дискуссий в США: искушение идентичностных меньшинств позицией жертвы. Дискуссия уже началась, не хватало только перформанса, в котором можно было бы выразить новые философские и социологические концепции, и восстание Маркоса дало миру то, чего он так ждал: латиноамериканский пример миноритарной, маргинализированной и затерянной в беднейшем регионе Мексики идентичности.
Субкоманданте Маркос был очень проницателен и прекрасно понимал, что происходит. Взяв на вооружение индихенистский дискурс, вскоре он обратил внимание на вечного врага левых – международный капитализм, но вменял ему в вину уже не то зло, которое обличал еще Маркс, а нечто другое: гомогенизацию мира, уничтожение различий и макдоналдизацию обществ – другими словами, он взялся за борьбу скорее культурную, чем идеологическую, которой занимались и такие художники, как Толедо. В начале 1996 года, когда Чьяпас уже сменил Гавану и Манагуа в качестве Мекки революционного туризма, Маркос начал кампанию против самого главного врага Форума Сан-Паулу – неолиберализма. В его ранних работах, написанных в 1994 и 1995 годах, этот термин почти не фигурировал, но с 1996-го он стал его постоянной мишенью, почти единственным, что волновало Маркоса. Неолиберализм позволил ему соединить традиционную борьбу левых с его новым знаменем. Теперь боролись друг с другом не просто капитализм и социализм; борьбу вели «модерная смерть против жизни предков, неолиберализм против неосапатизма»[485], не больше и не меньше.
В июле 1996 года Маркос организовал Первую межконтинентальную встречу за человечество и против неолиберализма. В приветственной речи он заявил, что его цель заключается уже не в том, чтобы изменить реальность, а в том, чтобы «создать новый мир». А затем, проявив поэтический талант, он сказал нечто, что возымело неожиданные последствия для левых всего мира в будущем. За маской сапатистов скрываются не только индейцы Чьяпаса, сказал он, «за ней находимся вы. […] / Те же исключенные. / Те же нетерпимые. / Те же преследуемые. / Мы – это те же вы»[486]. Он имел в виду замалчиваемых женщин, ***, презираемую молодежь, избиваемых мигрантов, унижаемых рабочих, лишенных свободы политических заключенных. Любой, кто мог сказать, что с ним дурно обошлись, что он стал жертвой или что он пострадал от столкновения с грубой стороной капитализма, был неосапатистом, потому что его (или ее) врагами тоже были неолиберализм и глобализация. Не обязательно быть майя из Чьяпаса – можно быть молодым итальянцем, безработным испанцем, третируемой немкой, французским фермером, конкурирующим с импортными товарами: все они были жертвами одного и того же зла, одной и той же «глобализации безнадежности».
Пропагандистский успех Маркоса сделал его герилью предметом всех общественных дискуссий. Если в начале 1960-х художники учились у герильерос, как проводить трансгрессивные художественные акции, то теперь герильерос учились у художников, как эстетизировать восстание и превращать его в медийное зрелище. Предсказуемым образом левые интеллектуалы были в восторге. Но не только они. Восстание индихенистов с его авангардным обновлением архаики нашло отклик у Октавио Паса, который заинтересовался Маркосом и его текстами, а в 1995 году опубликовал подписанное другими интеллектуалами послание, призывавшее того сложить оружие. В том же году субкоманданте созвал референдум, на котором миллион человек попросили его преобразовать САНО в политическую партию и активно участвовать в общественной жизни. Маркос упустил эти возможности, словно понимал в глубине души, что искусство политики имеет ограничения. Перформанс мог привлечь внимание к проблеме, мог заставить власти заняться ее решением, мог принести художнику-герильеро мировую славу. Но на этом все и заканчивалось. Неосапатизм исчерпался инсценировкой протеста, общественным маршем и фотографиями с иностранными знаменитостями. У Маркоса не было политических предложений для Мексики. А если и были, то он не воспользовался множеством имевшихся у него возможностей поддержать их политическими действиями. Как и индихенистам 1930–1940-х годов, ему удалось выдвинуть на первый план индейца и вновь сделать его предметом искусства и политики, но после этого Маркос стал постепенно исчезать со сцены, пока не пропал совсем.
Если в Мексике его достижения ограничились включением индейцев в политическую повестку и появлением Чьяпаса на туристической карте, то за границей произошло нечто совершенно иное. Состоявшаяся в 1996 году встреча неосапатистов собрала в Мексике левую молодежь со всей Европы. Домой она вернулась экзальтированной, ненавидя глобализацию, но используя ее возможности для поддержания связей и продолжения дискуссий. В 1997 году они встретились снова, на этот раз в Испании, где антиглобалистский дискурс подхватили неосапатисты из стран первого мира. В 1998 году в Женеве возникло Народное глобальное действие, а в городах Европы молодые люди ввели в моду первобытные прически и развесили плакаты с лозунгом Маркоса «Другой мир возможен». С 1999 года они начали организовывать крупные антиглобалистские демонстрации в Сиэтле, Вашингтоне, Бангкоке, Праге и Генуе. Что особенно важно, один из множества революционных туристов, проезжавших через Чьяпас, понял, что самое интересное в Маркосе – это не защита индейцев, а то, как он работает с международными СМИ. В этом и заключалась настоящая революция Маркоса. То, как он превратил свое восстание в разыгрываемый перед камерами спектакль, гарантировало ему часы бесплатной рекламы в важнейших мировых медиа. Маркосу удалось использовать инструменты капиталистического врага, чтобы распространять антикапиталистические идеи.
Этот революционный турист сделал для себя выводы, и годы спустя, написав докторскую диссертацию о перформативных стратегиях одного итальянского антиглобалистского коллектива, сыграв на сцене в университетских театральных группах – у Маркоса было такое же хобби – и выучившись на телеведущего, начал делать то же самое, что и мексиканец в пасамонтане: проникать в СМИ посредством агрессивных перформансов. Разница между Маркосом и этим человеком, которым был не кто иной, как Пабло Иглесиас, заключается в том, что испанец все-таки создал партию и воспользовался медийной известностью для продвижения политического бренда среди электората. Перформативная тактика, которой Иглесиас научился у Маркоса и антиглобалистских активистов, позволила ему достичь в Испании того, чего Маркос не добился или не пытался добиться в Мексике: прийти к власти. В 2018 году он заключил договор с Социалистической партией, по которому стал вице-президентом испанского правительства. Неосапатизм добрался до президентства, но не в Мексике, а в Испании, не в пасамонтане, а с хвостиком. И Иглесиас, как и Маркос, поняв, что представление окончено, что править – совсем не то, что разыгрывать революцию для медиа, тоже сошел со сцены.
Пока разворачивались эти события, пока Маркос отказывался от избирательной урны и хватался за оружие, новое приистское правительство делало важные шаги на пути к подлинной демократизации Мексики. В 1997 году Эрнесто Седильо объявил о проведении выборов в законодательные органы и пообещал уважать их результаты, какими бы они ни были. Это решение открыло для Мексики, как сказал позже Пас, «новую эру». PRI отказалась от грязных приемов и дворцовых манипуляций и смирилась с необходимостью подчиниться воле народа. Она подписалась под тем, что в 2000 году, после новых выборов, впервые после завершения революции произойдет смена власти. После долгих 125 лет ожидания, в течение которых им пришлось пережить Порфириат, бунты, восстания и гегемонию PRI, мексиканцы вновь обретали демократию.