В Мексике не было нужды в деле Падильи, чтобы некоторые интеллектуалы пресытились революционным авторитаризмом. Тремя годами ранее, в 1968 году, страна с недоумением наблюдала, как революция превращалась в истукана, давившего собственных детей. Система, сложившаяся к 1920 году и в итоге породившая PRI, как минимум два десятилетия была неподвижна, институционализировав бюрократизм и авторитаризм. Как и все победоносные революции, она навязала свои идеалы и ценности и была готова бороться с любым, кто попытается подорвать ее легитимность.
На Кубе Кастро оказался непримирим к первым зародышам культурной революции, пропагандировавшей гедонистическую мораль, весьма неудобную как для англосаксонского, так и для геваристского пуританизма. Он заключил в тюрьму художников «Пуэнте» и выдворил с острова Аллена Гинзберга в 1965 году. В Мексике же Густаво Диасу Ордасу, как высшему представителю нового истеблишмента, выпало столкнуться с безоружной культурной революцией, которая поставила под сомнение авторитарные практики режима PRI.
Революция создала в Мексике уникальную по латиноамериканским меркам систему. Своим представителям и преемникам она даровала монополию на власть, но ни один из них не мог игнорировать максиму Мадеро – запрет на переизбрание; никто не мог осуществлять политический или идеологический террор, характерный для военных диктатур Южного конуса или коммунистических автократий. Симбиоз между PRI, государством и правительством оставлял пространство, в котором могли развиваться экономические и культурные проекты гражданского общества, но препятствовал появлению независимых лидеров. Любой человек, имевший сколько-нибудь амбиций или честолюбия, кооптировался в революцию и, попав в сложную систему иерархий, союзов и организаций, проходил через ритуалы власти. То есть ритуалы PRI.
Как мы уже видели во второй части, в области культуры подвергать сомнению все эти рамки начало новое поколение художников, отвергших традицию мурализма и национал-народного искусства. Те, кто должен был подчеркивать народный профиль, легитимировавший PRI, решили восстать. Появились новые стили, связанные с сюрреализмом и абстракцией, которые создали трещину в надгробном камне мурализма и индихенизма. Хосе Эмилио Пачеко написал знаменитое стихотворение «Государственная измена», в котором признавался: «Я не люблю свою родину, / Ее абстрактный блеск / непостижим»[443]. А в области идей марксизм смешивался с книгами Маркузе, с антиавторитарным примером анархистов, авангардистов, троцкистов и либертарианцев – культура Мексики в целом и Карлос Монсивайс в частности усиливали позиции новых левых. Поколение 1960-х, обладавшее новыми культурными и идеологическими ориентирами, стало критической потенциально революционной силой. Оно стремилось не к повторению кубинского опыта, но к тому, чтобы сделать в политике то, что Хосе Луис Куэвас, Висенте Рохо, Руфино Тамайо и другие уже сделали в области искусства: расколоть надгробие, чтобы впустить воздух и перезапустить систему.
Его лозунгом была демократизация PRI; его мускулами – массовые мобилизации студентов, разделявших антиавторитарные устремления европейской и американской культурной революции. Возникнув почти случайно после драки школьников, студенческое движение объединилось, чтобы противостоять полиции. Со временем оно набирало обороты и к концу августа 1968 года стало беспрецедентным явлением, объединившим десятки тысяч молодых людей. Это была латиноамериканская версия гедонистической и витальной революции, которая несколькими месяцами ранее взволновала Октавио Паса, увидевшего ее взрыв в Париже. Если к Кубинской революции он остался до известной степени холоден, то в молодежных мобилизациях увидел влияние сюрреализма и его витальных, философских и эротических требований, «попытку объединить политику, искусство и эротизм»[444].
2 октября на площади Тлателолько произошло жестокое столкновение двух этих революций – институционализированной националистической и либертарианской культурной. Диас Ордас упорно видел в массовых шествиях коммунистический заговор против Олимпийских игр, которые должны были открыться в Мехико через десять дней, а молодежь не понимала, что отказывать режиму в авторитете было, как выразился Кристофер Домингес Майкл, «своего рода преступлением против короны»[445]. В разгар этой неразберихи диктабланда PRI стала тем, непохожестью на что она гордилась, – смертоносным Молохом; результатом этого превращения оказались десятки трупов на площади Тлателолько при полном молчании официальных СМИ.
Пули и безнаказанность победили культурную революцию. Как и в Праге, где двести пятьдесят тысяч солдат из соседних коммунистических стран подавили всяческие демонстрации, итог мексиканских событий 1968 года был трагическим и удручающим. Но победа PRI несла в себе и семена ее собственной гибели. Бойня не была забыта и вызвала немедленную и радикальную реакцию. Октавио Пас написал книгу «Постскриптум» – ревизию своих идей о Мексике, ее революции и истории, где систему, созданную PRI, он описывает как институционализированную диктатуру, – а молодежная культура и авангардное искусство разорвали всякие отношения с режимом. Была объявлена война. Для PRI молодежь стала потенциальным врагом, а ее культурная продукция – орудием подстрекательства. Некоторые художники, которые должны были принять участие в выставке, приуроченной к Олимпийским играм, вышли из нее и организовали собственную выставку – «Независимый салон». Монсивайс провозгласил конец официальной мексиканской культуры, и молодые люди, прислушавшиеся к его лозунгу, стали уходить в контркультуру. Многие начали снимать фильмы на пленку Super8, и постепенно возникло подпольное кинодвижение, в котором тема резни в Тлателолько звучала постоянно. Луис Эчеверриа, преемник Диаса Ордаса и человек, непосредственно ответственный за резню в Тлателолько, довел свою войну против молодежи до абсурдной крайности, запретив рок-музыку. Вся молодежная культура оказалась маргинализирована, и поэтому само ее существование стало символическим актом сопротивления или прямой критики режима PRI.
Делигитимация режима PRI способствовала и идеологической радикализации. Носители авантюристского духа в конце концов присоединились к герильерос, появившимся после 1968 года; те, у кого его не было, поступили в университеты, чтобы превратить факультеты в очаги марксистского радикализма. Эти процессы выходили за рамки культурной революции и становились еще одним источником тоталитарного догматизма, который отнюдь не был альтернативой PRI. Как и в Аргентине, теперь левые легитимировали партизанское насилие, что Пас рассматривал как «нелегитимный и аморальный союз социалистических идей и фашистской и гангстерской практики»[446]. Именно так и было; хуже всего то, что университеты, вместо того чтобы критиковать это явление, поощряли его. В идеях, исходивших из академии, Пас видел «радикалоидный активизм», который превращал университет в сцену революционных выступлений вместо того, чем он должен был быть: пространством для критики и размышлений.
Пас высказал эти идеи в 1973–1974 годах, незадолго до того, как фанатизм и слепоту, порождавшие в Латинской Америке идеологии, начал критиковать Варгас Льоса. Перуанского писателя тревожили двойные стандарты, с помощью которых некоторые интеллектуалы, включая его друга Хулио Кортасара, оценивали несправедливость в капиталистических и социалистических странах: в первом случае с ней всегда боролись как с отвратительным пороком, во втором – оправдывали как «сопутствующие ошибки». Вера в идеологии отдаляла интеллектуала от реальных проблем и превращала его в фанатика. «Во имя антикоммунизма, – заявил Варгас Льоса в 1978 году, – генерал Пиночет совершил преступления, похожие на те, что красные кхмеры в Камбодже совершили во имя коммунизма»[447]. И все же одних критиковали, а других оправдывали, что можно было объяснить только идеологическим схематизмом.
За подобные высказывания латиноамериканские левые отвернулись от Варгаса Льосы и Паса. Оба еще не считали себя либералами и по-прежнему с большим сомнением относились к капитализму и внешней политике США, но уже не чувствовали себя комфортно в рядах левых, которые защищали произвол Кастро и спасительное насилие. Прошлое обоих было отмечено сюрреализмом и антиавторитаризмом; в герилье и новом академическом марксизме, с его презрением к демократии и оправданием деспотизма, они находили следы того же авторитарного импульса, который раньше критиковали как что-то свойственное правым и военным. Мало-помалу они начали делать это на своем континенте и, несмотря на всю сложность, стали первыми известными интеллектуалами, покинувшими ряды националистического американизма и социализма, в которых они сформировались, чтобы защищать демократию. Латинская Америка больше не могла быть континентом вечных обещаний, готовящейся революции, штурма небес, который теперь-то уж наконец установит рай земной. От независимости мы перешли к гражданским войнам, затем к войнам между странами и, неожиданным образом, к революциям – мексиканской, чилийской, военным революциям Урибуру, Жетулиу Варгаса и Санчеса Серро; к революции Сандино, революциям популистским, социалистическим, антиимпериалистическим. К 1980-м годам мы подошли обессиленными, абсурдным и мазохистским образом верными набору устаревших, жестоких и тиранических идей, которые мы, латиноамериканцы, казалось, были обречены повторять, как тропические попугаи: деколонизация, антиянкизм, внутренний враг, чистота традиций, теллурический лидер, легитимность насилия.
В 1970-е годы Пас и Варгас Льоса сворачивали шею не лебедю, а попугаю. Возможно, в этом и заключалась причина вызванного ими недовольства: они вызвали беспокойство у интеллектуалов и художников, привыкших к другой роли, роли экзотического доброго дикаря – или доброго революционера, как сказал бы Карлос Ранхель. Если отказаться от утопии и революции, какое место займет Латинская Америка в сообществе наций? Какой интерес будет представлять интеллектуал, писатель или художник, если он не будет прибегать к тьермондистским штампам, если он не будет подтверждать клише жертвы, эксплуатируемого, колонизированного, угнетенного или, по последним веяниям, эпистемолога Пачамамы, адепта антиглобализации, выразителя последней воли, хранителя Абья-Ялы, мудрого знатока «мыслечувствия» и вообще представителя всей этой фауны мифических и ангельских персонажей, придуманных – почти поголовно – в гиперконкурентных, мегакапиталистических, пуританских, глобализированных и совсем не пачамамаистских университетах США?
Правда, подарив миру революции, утопии, карикатурных военных диктаторов, жертв всех видов и спасителей, готовых повести за собой целые народы, мы оказались во власти инерции, которая побуждала нас идти дальше и продолжать гнаться за похожими призраками: не империализма, так колониализма, не капитализма, так модерности, и вооружившись уже не марксизмом, а деконструктивизмом. Но на самом деле именно против этих стереотипов и нужно было восставать. Потому что быть континентом архаичных галлюцинаций – отличная идея для фильмов Алехандро Ходоровски, но в реальности это означало отстраниться от научно-технического прогресса, от глобальных центров принятия решений и международных дебатов, от рынков и торговых путей. Эта Латинская Америка, сведенная к китчевому убожеству, к ремесленному рынку, к праздной панораме альтернативных мудростей и шаманских ритуалов, отнюдь не представляла собой освободительную фантазию. Напротив, она была продолжением тех гнетущих мечтаний, которые со времен Колумба превратили этот континент в место для осуществления насильственных, коммунитарных и примитивистских порывов, неприемлемых в Париже, Мадриде или Лондоне.