Латиноамериканский литературный бум стал наивысшей точкой художественного американизма, совпавшей по времени с кульминацией и мутацией американизма политического в коммунизм. Как и Кубинская революция, бум был вызван эстетическими течениями и вопросами идентичности, которые модернисты поднимали в начале века. Его главным достоинством было слияние элементов: интерес к разнообразию американского пейзажа, важность человеческих типов, акклиматизация сюрреализма к американским мечтам и заблуждениям, опыт мегаполиса и городской жизни. Прежде всего, это была очень латиноамериканская литература, которая не боялась иностранных контаминаций и не отказывалась от англосаксонских и европейских литературных средств и приемов, которые могли бы сделать истории более убедительными, модерными, авангардными и возвышенными. И еще одно: предметом ее были не гаучо, не индеец, не чернокожий, не креол, не земля, не ландшафт, не окружающая среда. Ее предметом был жизненный опыт всех обитателей Американского континента, который продолжал оставаться продуктом фантазий, суеверий, идеологических убеждений и фанатизма и который, несмотря на вечное исследование самого себя, так и не сумел ни интегрироваться, ни дать себе определение. Латинская Америка оставалась архипелагом национализмов, и только после Кубинской революции и литературного бума весь континент получил единый политический ориентир и стал массово читать латиноамериканских авторов. Если революция дала надежду, что континент способен на новый политический проект, и надежда эта прожила несколько лет, то бум дал уверенность, что Америка может стать предметом универсального искусства – и уверенность долговременную.
То был долгий путь. Американизм начала века открыл американскую тему, авангард был одержим сутью континентальной идентичности, поэзия 1930-х годов вернулась к пейзажу, роман 1940-х приспособил сюрреализм к тропикам и латиноамериканским городам. Ко всему этому прибавились литературные приемы Фолкнера, Джойса, Кафки, Вульф, амбиции и техники Флобера, Толстого, Сервантеса. В результате получились романы, сочетающие тотализирующие амбиции нарративов XIX века с динамизмом и экспериментальностью самых модерных и современных произведений. Они стали шагом вперед по сравнению с американской поэзией и почвенническим романом. Например, Висенте Хербаси, один из членов возникшей в 1936 году группы «Пятница», очистил свои стихи от индихенистской экзальтации или ностальгии и сосредоточился на венесуэльской природе. Он анализировал ее, воображал и изобретал заново с очарованием и великолепием не наблюдателя, но мечтателя. Ведь Хербаси земные дела казались феноменами сна, актами фантастического творчества, вспышками буйства, подобными экстатическим вспышкам молний, порывам страха или разбрасыванию семян, о которых он пишет в пространном стихотворении 1945 года «Мой отец, иммигрант». В его поэзии, а также в варварском мире венесуэльских равнин, который Сантос Лусардо, главный герой романа «Донья Барбара», пытался цивилизовать заборами и уголовными кодексами, уже ощущался магический реализм. Возможно, Гарсиа Маркес понял, что для описания жизни в карибских тропиках необходимо убрать из сюжета Сантоса Лусардо и сделать все наоборот: вместо того чтобы огораживать, размежевывать и цивилизовывать, позволить этому мифическому и буйному миру свободно пастись и расширяться без какого-либо вмешательства эмиссаров здравомыслия и рациональности. Гарсиа Маркес снес ограды из колючей проволоки, которые Ромуло Гальегос считал необходимыми для того, чтобы цивилизовать латиноамериканскую сельву, и его мир мгновенно наполнили чудеса и призраки. Фантастические существа стали разгуливать по Макондо совершенно привычно, как законные жители континента, который был именно таким: суеверным и наполненным фантасмагориями, в то время как технологии, прибывавшие с другой стороны забора, из рационального и научного мира, – лупа, магнит, лед, вставные зубы – вызывали ужасающий шок.
Эта реальность отличалась от европейской, на ней покоилась печать Латинской Америки. Эта реальность возникала в результате метисации, новой связи, в которой, по словам Густаво Герреро, переплетались «анимистические верования индейцев, религия сантерос, изумление конкистадоров, идеология освобождения, мундоновистские утопии, метафизические и исторические амбиции авангардистов, очарованность примитивным искусством и философией Шпенглера, вплоть до разговоров трех латиноамериканских молодых людей [Услара Пьетри, Астуриаса и Карпентьера], собиравшихся в двадцатые годы на одной из террас Монпарнаса»[442]. Все эти элементы перемешивались, и в результате получалась реальность с различными тональностями и плотностями, пронизанная фантазиями, суевериями, мифологией и верованиями, способными вызвать к жизни катастрофический фанатизм, диктатуры уверенных в своей богоизбранности правителей, мессианские революции и созидательные проекты невиданных масштабов.
Литературный бум, кроме того, был рискованным и инновационным политическим экспериментом. Он отстаивал антиимпериалистический американизм и освободительную и континентальную левую и националистическую идеологию, свободную от цензуры и всяческих помех свободе творчества или мысли, а с тем – и страха перед иностранным культурным влиянием. Другими словами – ариэлизм антропофагический, экспериментальный и барочный, народный и освободительный, левый и космополитический, немного марксистский и немного демократический. Казалось, Куба станет его Меккой, Универсополисом этого нового творения, и все же она была от этого далека. И совсем не потому, что Кастро был проникнут другими системами мышления – матрица была та же; проблема была в том, что приоритет он отдавал ариэлизму антисаксонскому, ариэлизму элитистскому, прикрытому любовью к народу и интересом со стороны международных художников, боящемуся контактов с янки и их извращения и желающему полной изоляции, превращения Кубы в Парагвай доктора Франсии. Посему этот мир представлял собой антидемократическую и тоталитарную тюрьму. Это доказывали писатели, например случай Падильи – удар, землетрясение, заставившее некоторых интеллектуалов отправиться на поиски новых идей. Эти поиски закончились там, где закончились размышления Уидобро: на мысли о том, что на американской земле следует дать второй шанс демократии.