К книге
«Прощайте, мадам Корф». Из истории тайной дипломатии времен Французской революцииГлава 5. Постскриптум. Вид на Варенн из Царского села. Екатерина и принцы
96%
Глава 5. Постскриптум. Вид на Варенн из Царского села. Екатерина и принцы
24

Политику Екатерины II в исключительно сложной, порой взрывоопасной ситуации, складывавшейся в Европе под влиянием Французской революции, принято рассматривать, отталкиваясь от записи в «Дневнике» А. В. Храповицкого за 14 декабря 1791 г.: «В воскресенье, при разборе Московской почты, сказали мне: „Je me casse la tête, чтобы подвигнуть Венской и Берлинской дворы в делах Французских“. Я: „Ils ne sont pas trop actives“. – „Нет, Прусской бы пошел, но останавливается Венской… Il y a des raisons, qu'on ne peut pas dire; je veux les engager dans les aff aires pour avoir des coudées franches; у меня много предприятий неоконченных, и надобно, чтобы они были заняты и мне не мешали“»[452].

Во французской, да и в русской историографии эту действительно важную, знаковую цитату принято связывать исключительно с назревавшими вторым и третьим разделами Польши, в преддверии которых французские дела якобы приобретали для Екатерины II прикладное значение. Отсюда следует логичный на первый взгляд вывод: российская императрица лишь имитировала интерес к реставрации Бурбонов, имея в виду отвлечь внимание Пруссии и Австрии от своих планов относительно Речи Посполитой. С подобным упрощенным пониманием проблемы, давно уже ставшим, к сожалению, общим местом для ряда русских (В. О. Ключевский, Н. К. Шильдер) и французских ученых (А. Сорель, К. Валишевский, А. де Ляривьер, Л. Пэнго), можно согласиться только отчасти.

Дело в том, что круг задач, которые приходилось решать екатерининской дипломатии в начале 1790-х годов, далеко не ограничивался польским вопросом. Екатерине, только что закончившей шведскую войну, приходилось с предельным напряжением сил нейтрализовывать интриги Англии и Пруссии, препятствовавших выгодному для России окончанию русско-турецкой войны (Ясский мир был подписан только в январе 1792 г.). Государства Тройственного союза (Пруссия, Англия и Голландия) не оставляли вниманием и другие звенья «восточного барьера» – Швецию и Польшу. В результате ситуация в Европе в 1790–1791 гг. постоянно находилась на грани континентальной войны.

Среди факторов, подпитывавших напряженность в Европе, следует прежде всего указать на углублявшийся под влиянием революционных событий во Франции кризис Вестфальской системы. Ее гаранты – Франция и Австрия – уже не могли выполнять функции, возложенные на них в Мюнстере и Оснабрюкке. Пруссия открыто требовала «недополученных» ею в ходе первого раздела Польши Данцига и Торна. Англия, утратившая после подписания в 1786 г. российско-французского торгового трактата монополию на торговлю с Россией, также повысила свое внимание к Балтике, одновременно присматривалась к Речи Посполитой как к возможному альтернативному источнику поставок пеньки, парусины и корабельного леса.

В этих условиях ухо приходилось держать востро. Практические шаги Екатерины выстраивались прагматично, в зависимости от быстро менявшейся обстановки. Ввод войск в Польшу в мае 1792 г. совпал по времени с Рейнским походом герцога Брауншвейгского. Важно отметить, однако, что после первого раздела польские дела – и это главный аспект проблемы, правильно понятый еще А. Сорелем, – уже не имели приоритетного значения для екатерининской дипломатии, став частью греческого проекта, планировавшегося прорыва к Черноморским проливам. Опубликованные в последние годы документы российских архивов убедительно показывают, что и после принятия польской Конституции 3 мая 1791 г., в которой в Петербурге усмотрели влияние якобинских идей, российская императрица вовсе не собиралась отказываться от преимущественного влияния в Польше, тем более делиться им с Пруссией и Австрией, надеясь вернуть Речь Посполитую к «мягкому протекторату» России.

С учетом этого сводить декабрьскую запись в «Дневнике» Храповицкого только к польскому вопросу – значит неоправданно упрощать, сужать екатерининскую политику, которая была многоплановой и многоуровневой. Конечно, интересы России и в черноморских, и в польских делах требовали отвлечения от них пруссаков и австрийцев. Но у Екатерины были и другие причины добиваться их более активного вовлечения во французские неурядицы. Вот лишь одна из них: в записи от 14 декабря 1791 г. Храповицкий, думаем, совсем не случайно зафиксировал, что разговор об Австрии и Пруссии Екатерина начала «при разборе московской почты». Странно – мысль о Французской революции приходит императрице при чтении бумаг по внутренним вопросам – других из Москвы поступать просто не могло. В чем же дело?

Ответ достаточно очевиден. В начале 1791 г. в Москве с тайной миссией «разорить гнездо» мартинистов и розенкрейцеров из круга Н. И. Новикова находился «фактотум» Екатерины Александр Андреевич Безбородко. Следствие по делу Новикова началось только в августе 1792 г., но сведения о связях российских масонов со шведскими и прусскими коллегами, среди которых были герцоги Карл Зюдермандляндский и Фердинанд Брауншвейгский, руководители шведских и прусских масонов, и министр Фридриха-Вильгельма II Вёльнер, поступали Екатерине на протяжении всего 1791 г. Разумеется, в Петербурге не могли не задумываться о мерах противодействия тому, что считали общеевропейским якобинским заговором. Особую важность этому делу, обусловившую привлечение к нему Безбородко, придавали вскрывшиеся попытки вовлечь в масонство наследника престола Великого князя Павла Петровича[453].

Принято считать, что Екатерина не понимала масштаба и характера Французской революции. Это и так и не так: бросая фразы о том, что 10 тысяч казаков было бы достаточно для восстановления порядка во Франции, она не то что не понимала, а не хотела признавать законности Национального собрания – «гидры о 1200 головах», неотвратимости смены общественного порядка. Здесь трудно не увидеть проявления хорошо усвоенной вчерашней немецкой принцессой из заштатного Ангальт-Цербста русской политической традиции, помноженной на непростые реалии века Просвещения. Вслед за Монтескье, «Дух законов» которого вдохновил знаменитый «Наказ», Екатерина была убеждена, что целостность, единство и мощь империи можно поддерживать только на самодержавных началах, в условиях жесткой централизации, и вольно или невольно экстраполировала несомненный для нее постулат и на ситуацию в Европе. В этом смысле узко понятые интересы и цели играли в ее политике если не второстепенную, то, во всяком случае, не доминирующую роль, не вытесняя другие принципиальные соображения.

Пожалуй, из европейских политиков только Екатерина оказалась способной воспринять возможные последствия Французской революции для системы международных отношений в Европе крупно, в контексте быстро развивавшегося кризиса Вестфальской системы. В результате Россия на всех этапах революции не строила свою политику на ослаблении Франции, долговременном выведении ее из числа ведущих европейских держав. «Значение этого двора совершенно уничтожается его бездействием. Меня трудно обвинить в пристрастии к нему, но мой интерес и интерес всей Европы требуют, чтобы он занял подобающее ему место и сделал это как можно быстрее»[454], – писала Екатерина Гримму накануне революции. Четверной союз Австрии, Франции, Испании и России, с которым екатерининская дипломатия носилась в это время, был, в сущности, направлен на поиск дополнительных ресурсов обеспечения стабильности на континенте в рамках Версальских договоров 1756 и 1758 гг. и вестфальских гарантий малым германским государствам. Позже страховочной структурой-противовесом территориальной экспансии Пруссии виделся российской императрице Северный союз России, Швеции, Франции и Дании, спроектированный явно по образцу Семейного пакта Бурбонов.

Альтернативу эрозии и развалу системы международных отношений в Европе Екатерина видела в приведении в действие механизмов монархической солидарности. При жестком, порой циничном прагматизме поведения ее дипломатов в отношении Густава III Екатерина – единственная из европейских монархов – уже к осени 1791 г. оказала финансовое содействие принцам-эмигрантам в размере 2,5 миллиона ливров. По крайней мере трижды: весной 1792 г., летом 1793 г., после визита графа д'Артуа в Петербург, и летом 1796 г. – она была готова направить русские войска для действий в составе первой коалиции.

Если русские солдаты так и не оказались во Франции, то произошло это не по вине Екатерины. В 1792 г., накануне Рейнского похода, начавшееся уже выдвижение в Эльзас российского корпуса остановил австрийский посланник в Берлине Ролль, предпочтя финансовые субсидии союзным армиям, которые и были предоставлены. В 1793 г. планы высадки русского десанта во Франции сорвали англичане, не принявшие в Лондоне Артуа, прибывшего на берега туманного Альбиона на русском корабле и в сопровождении русского генерала Римского-Корсакова. В 1796 г., после смерти Екатерины, войска были остановлены на марше императором Павлом.

При оценке политики Екатерины не стоит забывать, с кем из потенциальных союзников ей приходилось иметь дело. Леопольд II, еще будучи великим герцогом Тосканским, не скрывал одобрительного отношения к революционным событиям во Франции, открыто говоря, что «скоро быть министром или королем во Франции будет гораздо приятнее»[455]. Фридриха-Вильгельма Прусского, «братца Ги», видевшего в кризисе французской монархии, как и в любом другом изменении обстановки в Европе, прежде всего повод для территориальных приращений, Екатерина, по крайней мере до второго раздела Польши, открыто третировала. К «братцу Гю», шведскому королю-рыцарю, готовому прийти на помощь Людовику XVI за русские деньги и в расчете на будущие французские субсидии, императрица и подавно не могла относиться серьезно. Гримм, уловивший в характере Густава III странное сочетание черт рыцаря и мещанина, сравнивал его одновременно с Дон Кихотом и Санчо Пансой. Екатерина отвечала ему 22 октября 1791 г., сразу же после подписания союзного договора со Швецией, в том же тоне: «Новый наш союзник не постыдился изъявить желание показаться у нас… Можно ли, чтобы я доверила ему войска? Он не умеет с ними обращаться»[456]. Наблюдая по необходимости за этим паноптикумом, Н. П. Румянцев писал в январе 1793 г. Екатерине: «Эта Европа как пустыня, в ней нет никого, кроме Вашего Величества».

Документы российских дипломатических архивов, в том числе конфиденциальные, не предназначавшиеся для целей пропаганды, показывают, что со времени задержания королевской семьи в Варенне, когда стало окончательно ясно, что Людовик XVI не свободен в своих действиях, Екатерина проводила последовательную, внутренне цельную линию в отношении французских дел. С октября 1791 г. ею было подготовлено не менее трех планов реставрации монархии во Франции, каждый из которых мог бы стать основой для налаживания взаимодействия ведущих европейских держав.

Первый из них был изложен в посланиях Екатерины австрийскому императору, прусскому и шведскому королям, принцам-эмигрантам, направленных в связи с принятием Людовиком XVI Конституции 14 сентября 1791 г. «Этот несчастный монарх действовал, конечно, вынужденным образом и без тени свободы, – писала Екатерина Густаву III. – Вряд ли можно предполагать, что он с легким сердцем перешел из состояния наследственного монарха, повелителя своих подданных, в ранг первого функционера и согласился таким образом на собственную деградацию, подобно Людовику Беззаботному»[457].

Это чрезвычайно важный момент. Екатерина вернула в Париж сообщение Людовика XVI о принятии им Конституции, даже не распечатав. Знаменитая фраза Le pourquoi le roi? («Что это за король?») была произнесена именно в этой связи. Однако как только выяснилось, что в Вене и в Берлине намеревались использовать клятву короля на верность Конституции для фактического пересмотра Пильницкой декларации, принятой в августе, сразу после задержания королевской семьи в Варенне и предусматривавшей совместное выступление коалиции во главе с Австрией и Пруссией в защиту французской монархии, императрица скорректировала свои оценки, найдя массу оправданий для действий Тюильри. В письме Густаву она высказала предположение, что, возможно, король и королева обдумывают план второго побега и поэтому принятие Конституции имело целью только замаскировать эти планы[458].

Главная идея, изложенная в инструкциях императрицы ее дипломатическому представителю при принцах Н. П. Румянцеву от 30 октября, – примирить Тюильри и Кобленц – стала лейтмотивом всей политики Екатерины во французских делах. Румянцеву предписывалось содействовать «поспешному примирению тех, которые составляют партию принцев, с лицами, принадлежащими к партии королевы… Я предпочитаю думать, что все они стремятся к единой цели – освобождению короля и восстановлению верховной власти»[459]. Еще более ясно выражается Екатерина в написанном в то же время письме Гримму: «Когда весь мир колеблется, остается только молиться, чтобы основные персонажи, люди, которым мы хотим и должны помочь, действовали в унисон»[460].

По мысли Екатерины, костяк силы, которой предстояло подавить революцию, должны были составить монархисты внутри Франции и эмигранты при вспомогательной военной помощи со стороны Австрии, Пруссии, Испании и Сардинии, а также Швеции и России. Однако к концу осени 1791 г. императрица уже не верила в готовность европейских монархов, за исключением Густава III, принять участие в интервенции против революционной Франции. В письме шведскому королю она предложила «работать этой зимой по консолидации монархов – императора, королей Пруссии, Испании и Сардинии, для того чтобы они выполнили свои обещания с началом весны». Второй по важности задачей Екатерина считала «попытаться понять истинные чувства и намерения короля и королевы Франции, получить от них письменное разрешение на действия в их пользу». И наконец, с учетом сложившихся обстоятельств императрица считала, что вместо демонстративной подготовки к военным действиям весной 1792 г. следовало бы в оставшееся время попытаться «усыпить бдительность Учредительного собрания, состоящего из кучеров, адвокатов и прокуроров»[461]. В этой связи Екатерина активно поддержала высказанное ранее Марией-Антуанеттой предложение о созыве общеевропейского вооруженного конгресса. По мнению российской императрицы, «на нем могла бы быть выработана единая точка зрения на революционную Францию, единые требования к ее Национальному собранию и единая мирная или военная линия поведения всех европейских держав по отношению к ней»[462].

Второй, более детальный план реставрации монархии во Франции был разработан Екатериной в самом конце декабря 1791 г., незадолго до подписания Ясского мира, завершившего вторую русско-турецкую войну ее царствования. Информируя об этом 8 января 1792 г. Н. П. Румянцева, императрица писала: «Я не пренебрегла ничем, чтобы убедить их (принцев. – П. С.) оградить его (Людовика XVI. – П. С.) от опасностей, угрожающих ему и его супруге… К этим увещаниям, сделанным со всей энергией, свойственной тому интересу, который я принимаю в этом деле, я приказала присоединить план действительных мер, подлежащих принятию и приведению в исполнение в определенное и условленное время между мной и дворами венским, берлинским, стокгольмским, мадридским, неаполитанским и туринским»[463].

Второй план, сохранившийся в АВПРИ под названием «Мнение императрицы Екатерины II касательно средств восстановления порядка во Франции»[464], был направлен на реализацию двуединой задачи – спасение королевской семьи и восстановление монархии. Для нас он интересен прежде всего тем, что содержит весь набор идей, которыми Екатерина оперировала во французских делах с декабря 1791 г. – именно к этому времени относится запись в «Дневнике» Храповицкого – до казни Людовика XVI 21 января 1793 г.

Весьма существенный момент: восстановление монархии во Франции Екатерина считала возможным при главенствующей роли принцев-эмигрантов, с опорой на внутреннюю реакцию и наемную армию из прирейнских германских княжеств (по ее подсчетам, вполне, впрочем, поверхностным, 10 тысяч солдат, содержание которых обошлось бы в полмиллиона ливров, было бы достаточно, чтобы «проложить зеленый ковер от Страсбурга до Парижа»). При этом между королем и принцами должен быть подписан примирительный акт, в силу которого принцы обязывались бы ничего не предпринимать без согласия Тюильри. По восстановлении монархии имелось в виду вернуть духовенству конфискованные у него земли, дворянству – его привилегии. На роль главного героя, главнокомандующего армией интервентов, предназначался шведский король, которого Екатерина сравнивала с его великим предком Густавом-Адольфом, чьи блестящие победы во время Тридцатилетней войны вывели Швецию в число гарантов Вестфальского мира. Австрийцам и пруссакам адресованы сентенции общего характера: «Дело французского короля есть дело всех государей», «Вся Европа заинтересована в том, чтобы Франция вновь стала великой державой».

Нетрудно убедиться, что такой подход не вписывается в трактовку откровений императрицы в беседе с Храповицким: второй план как программа практических действий по реставрации французской монархии не только не подразумевал втягивание Вены и Берлина во французские дела, но и вообще как бы отодвигал их на второй план. Впрочем, с главного места уходил и вопрос об освобождении короля. Оно оставалось важной, но не единственной целью интервенции, причем освобождения королевской семьи предполагалось добиваться как угрозой применения силы, так и путем переговоров с революционерами.

По поводу датировки третьего плана в отечественной историографии сложилось, как кажется, не совсем верное представление. К. Е. Джеджула, а вслед за ним и ряд других исследователей датируют его октябрем 1792 г., когда до Петербурга дошло известие о свержении 22 сентября монархии и провозглашении республики во Франции. Однако текст «Записки о мерах к восстановлению во Франции королевского правительства», опубликованной в 1866 г.[465], ясно показывает, что он был если и не подготовлен, то подписан после 10 августа, когда королевская семья была заключена в Тампль, но до решающего поражения армии интервентов под Вальми (20 сентября). Разница принципиальная: третий план обретает смысл только как своеобразная инструкция войскам интервентов и принцев, вступившим во Францию в июне-июле 1792 г. После Вальми, тем более оглушительного провала Рейнского похода прямолинейные идеи «лобовой» реставрации монархии во Франции выглядели уже, мягко говоря, неуместными.

По содержанию третий план повторяет, временами буквально, текст «Записки» от декабря 1791 г.[466], с той только разницей, что акценты в нем по понятным причинам перенесены с попытки примирения принцев и Тюильри на достижение национального согласия во Франции в контексте восстановления «королевского правительства» (не монархии). Впрочем, содержание «Записки» давно и хорошо известно, поэтому ограничимся только вполне очевидной, на наш взгляд, констатацией: в своих (заведомо обреченных на провал) усилиях по консолидации контрреволюционных сил российская императрица не преследовала иных целей, кроме идейной – вслед за Монтескье – поддержки монархии как единственно эффективной системы управления большим государством.

В апреле 1792 г. Екатерина трижды принималась писать ответ на письма Марии-Антуанетты от 3 декабря 1791 г. и 1 февраля 1792 г., переданные через Бомбеля и Симолина. Первый черновик ответного письма, всего в полторы страницы рукописного текста, опубликован еще в 1937 г.[467], второй вариант ответа, также неоконченный, сравнительно недавно обнаружен П. П. Черкасовым[468]. Он искренен и трогателен. Екатерина пытается подбодрить Марию-Антуанетту, рассказывает о том, как взывает к чувству долга европейских монархов, а в случае с Леопольдом II – и к родственным чувствам императора. Она заверяет королеву, что в случае, если австрийский император и прусский король перейдут наконец к активным действиям (прусские и австрийские войска уже выдвигались на Рейн в соответствии с двусторонним соглашением по французским делам от 7 февраля 1792 г.), она окажет им «все возможное содействие с учетом удаленности» России от Франции. И разумеется, традиционные призывы действовать заодно с принцами, не игнорировать тех, кто сохранил верность монархии.

Нам удалось выявить еще один, как мы полагаем, окончательный вариант ответного письма Екатерины Марии-Антуанетте, написанного в мае – июне 1792 г., накануне решительного наступления армии герцога Брауншвейгского, когда у многих во Франции и в Европе вновь появились иллюзии относительно возможности реставрации Старого порядка[469]. Оно во многом повторяет второй вариант ответа, но интересно тем, что на нем сохранились маргиналии – правка на полях рукой императрицы. Екатерина реагирует на то место в письме королевы от 1 февраля, где та говорит, что в случае вторжения во Францию иностранных войск «принцев крови нужно держать в арьергарде».

«Почему Ваше Величество хочет избавиться от большой партии, которую, по моему мнению, лучше иметь на своей стороне, чем антагонизировать, отказавшись от их услуг? – пишет она своим характерным размашистым почерком на больших, в половину листа, полях стандартного канцелярского листа. – Я говорю о принцах, Ваших двоюродных братьях, и том дворянстве, которое так предано королю (дописано на полях: и королеве. – П. С.) и его власти. Позвольте мне сказать Вам, что они – истинные защитники трона и алтаря. Мне трудно смотреть на них по-другому, поскольку я никогда не слышала от них ни слова, которое не было бы наполнено любовью, усердием, верностью и даже энтузиазмом по отношению к своему королю – и это в такое ужасное время»[470].

Это послание почти наверняка достигло адресата – в письме Бретейлю от 14 июня 1792 г. вице-канцлер И. А. Остерман сообщал, что императрица лично вручила его Бомбелю на отпускной аудиенции с просьбой передать по назначению «со всей необходимой предосторожностью»[471]. Маркиз находился в Петербурге с конца декабря 1791 г. в качестве представителя короля и барона Бретейля, хотя в российской столице с начала сентября принцев крови уже представлял граф Валентин Эстергази, официально принятый в Петербурге одновременно с аккредитацией в Кобленце Н. П. Румянцева.

Еще в июле – августе 1791 г. Екатерина была готова поддержать предложение Густава III о признании графа Прованса регентом, хотя Бретейль публично дезавуировал полномочия на ведение переговоров с иностранными державами, которые король выдал своему брату 7 июля 1791 г. В ответ, кстати, Калонн поставил под сомнение остававшийся у барона аналогичный документ, датированный ноябрем 1790 г. Екатерина добросовестно пыталась разобраться, из-за чего, собственно, спор, хотя и понимала заведомую бесплодность этого занятия: «Черт знает, хто (так в тексте. – П. С.) у них какого мнения и для чего». Предупреждала: «Спорить из-за мест по администрации, не восстановив еще самого правительства, значит гоняться за тенью, упуская действительность… Без тесного единодушия и доверия, которые я хотела бы видеть между королевой и принцами, а также между их слугами, я, несмотря на все мое доброе желание, ничего не смогу сделать ни для той, ни для другой стороны»[472].

К маю 1792 г. терпение императрицы лопнуло: «Надо бы послать к черту таких советников, как барон Бретейль, который дает дурные советы, и Калонна – этого в буквальном смысле слова ветрогона (évente)»[473], – начертала она на мемуаре Бретейля, переданном ей Бомбелем. На этой ноте мы и хотели бы закончить свой рассказ.

Предыдущая главаГлава 24 из 25Следующая глава