Ну что же. Оставим Жене его судьбе – она у него сложится неплохо, он станет первым послом Французской республики в Соединенных Штатах – и обратимся к мадам Корф. История с паспортами и причастностью к их выдаче российского посла в Париже Ивана Матвеевича Симолина давно уже интересует всех, кто занимается все еще не разгаданными загадками «вареннского происшествия». Внешняя канва событий проста.
Симолин действительно помог обратившейся к нему «через посредство третьего лица» русской подданной, уроженке Петербурга баронессе Корф получить у министра иностранных дел Монморена паспорта для поездки во Франкфурт для себя и своей матери, также русской подданной, вдовы известного петербургского банкира Штегельмана. Через несколько дней, как вспоминал впоследствии сам посол, баронесса Корф вновь просила его запиской (Симолин утверждал, что лично с ней никогда не встречался)[384] ходатайствовать в департаменте иностранных дел о выдаче ей дубликата паспорта вместо оригинала, случайно брошенного ею в огонь. Симолин выполнил и эту просьбу баронессы.
Однако 25 июня, когда король под конвоем Национальной гвардии был возвращен в Париж, выяснилось (далее мы цитируем текст донесения Симолина вице-канцлеру Остерману от 27 июня), что «король предъявил в дороге паспорт, выданный за подписью Монморена г-же Корф, отправляющейся во Франкфурт с двумя детьми, лакеем, тремя слугами и горничной; министра призвали к ответу, он был приведен под конвоем, но ему нетрудно оказалось доказать, что он не содействовал и не мог содействовать бегству королевской семьи, и он очень быстро отвел от себя эти обвинения»[385].
Тем не менее после того, как этой историей занялись газеты, министру, заподозренному в пособничестве побегу короля, пришлось пережить трудные дни. Только своевременно прибывшие на место отряды Национальной гвардии позволили предотвратить разграбление революционным народом его парижского дома.
В этих условиях Симолин, убедившись, что и он оказался «также несколько замешанным, хотя и самым невинным образом», в происходивших событиях, разъяснил мотивы своего обращения за паспортом в письме Монморену, которое вместе с копией записки к нему баронессы Корф опубликовал в газетах. Аналогичное письмо в соответствии с дипломатической этикой он направил и шведскому послу де Сталю в связи с тем, что мадам Корф и Штегельман были по национальности шведками, подозрение в выдаче им заграничного паспорта пало на него. «Не вина г-на де Монморена и не моя вина, – писал он в докладной Остерману, – что г-жа Корф дала использовать свой паспорт для таких целей, для которых он не предназначался и которых мы никак не могли предполагать»[386].
В целом посол действовал вполне грамотно и предусмотрительно. Он не кривил душой, докладывая в Петербург, что и Монморен, и он сам «могли стать жертвами народной ярости». На пике событий ему грозила реальная опасность: «На собрании в Palais Royal была вынесена резолюция, подтвержденная на следующий день собравшимися на Елисейских полях, схватить меня и расправиться со мной как с сообщником по организации бегства короля, – сообщает он в донесении от 19 сентября. – Молодой граф Мусин-Пушкин и его друг по путешествию, услыхав это постановление, требующее крови, прибежали ко мне, чтобы предупредить о грозившей опасности. Один разумный человек из толпы восстал против жестокости такого намерения и против нарушения международного права, которому был бы таким образом нанесен ущерб в моем лице. Ему ответили: „Что его императрица может нам сделать?“»[387]
Подвела Ивана Матвеевича, в сущности, одна неудачная фраза из его письма Монморену, опубликованного в парижских газетах. Пояснив, что его поведение в истории с паспортом «было естественным и соответствовало его обязанностям», Симолин подчеркивает, что не мог предполагать «необдуманное употребление (usage inconsidéré), которое, по-видимому, было дано этому второму паспорту»[388].
Это выражение вызвало сильнейшее раздражение Екатерины. По ее поручению Остерман сделал Симолину резкий выговор. «Этот эпитет, – писал он, – весьма мало приложим к обстоятельству, о котором шла речь. Если бы Вы даже предоставили такой паспорт с действительным намерением оказать содействие христианнейшему королю и тем способствовали бы его безопасности, то такой поступок был бы во всех отношениях приятен Ее Императорскому Величеству»[389].
Важно, как нам кажется, подчеркнуть, что и этот эмоциональный всплеск российской императрицы случился не без участия шведского короля. Генерал-майор Пален, сопровождавший Густава I II в Аахен, сообщал, что письмо Симолина Монморену, опубликованное в «Ведомостях» Учредительного собрания, очень не понравилось шведскому королю, поскольку «выражения в оном изъявляют в некотором роде похвалы поступкам Учредительного собрания». Густав поинтересовался, сделано ли это по указаниям из Петербурга или по собственной инициативе посла. Пален, разумеется, сказал, что это дело самого Симолина.
Симолину, дипломату опытному (с конца 1750-х годов он служил министром-резидентом в Регенсбурге, затем посланником в Копенгагене, Стокгольме и послом в Лондоне)[390] и бывшему у императрицы на хорошем счету, пришлось оправдываться: к осени 1791 г. Екатерина в переписке с Ф.-М. Гриммом высказывала подозрения, что он подпал под влияние Мирабо и Талейрана, в то время еще епископа Оттонского.
В то же время с учетом особенностей екатерининской дипломатии, в силу которых всей полнотой информации по ключевым вопросам обладала только она сама, трудно отделаться от ощущения, что сделанные Симолину из Петербурга внушения носили скорее демонстративный характер. При высокой эффективности, которую приобрела перлюстрация в XVIII веке, опытный дипломат в переписке, в том числе шифрованной, обязан был учитывать возможность ее перехвата. Но даже с учетом этого заметно, что оправдывался Симолин как-то вполсилы, будто выполнял некую роль в игре, правила которой были известны немногим.
Похоже, что посол все же располагал определенной информацией о готовившемся побеге. В своих июньских депешах Остерману он обращал внимание на поездку Густава III в Аахен, увязывая ее с неким планом «восстановления французского короля на троне» в связи с заинтересованностью соседей Франции поставить заслон на пути проникновения якобинской заразы. План этот, в том что касалось возможностей шведского короля, посол называл «химерическим», но предупреждал: «Нужно опасаться взрыва снаружи, подготовка которого проходит в глубокой тайне». И далее: «Мои подозрения вскоре не замедлят оправдаться»[391].
Они оправдались уже на следующий день. 12(23) июня Симолин писал: «Взрыв, который я предчувствовал, разразился скорее, чем я предполагал. План содействия выезду короля из дворца со всей королевской семьей был задуман и выполнен очень умно и в большой тайне, но не увенчался успехом. Монарх был арестован в двух милях от границы и препровожден в Мец; можно только содрогаться при мысли о несчастиях, которые грозят королевской семье, особенно королеве, рискующей стать жертвой жестокого и кровожадного народа»[392].
В этом тексте интересно, на наш взгляд, то, что Симолин, единственный из корреспондентов Екатерины, делает акцент на выезде из дворца, который, как известно, обеспечивал Ферзен. В этом же ряду – его ссылка в письме Монморену на посредничество «третьего лица» (Ферзена?) в получении паспорта для мадам Корф. Принято считать, что Симолин близко сошелся с Ферзеном позже, уже в Брюсселе, однако эти и целый ряд других косвенных признаков позволяют допустить, что у российского посла и Ферзена были общие интересы и раньше. Забегая вперед, скажем, что уже через пару лет в Брюсселе Симолин, несмотря на почтенный возраст, органично вольется, наряду с Ферзеном, в число поклонников Элеоноры Салливан, сохранив, опять же подобно Ферзену, прекрасные отношения с Квентином Кроуфордом. Симолина в этом кругу будут называть vecchio («старик»)[393].
«Феномен Симолина» заключается в том, что он, находясь во Франции с 1785 г., не только имел возможность с близкого расстояния наблюдать за событиями и персонажами революции, но и со временем стал в определенном роде их косвенным участником. Поддерживая регулярные, нередко доверительные отношения с Монмореном, деятелями Дипломатического комитета Национального собрания, Мирабо, Талейраном, Симолин умел и любил использовать, как сам выражался, и «тайные каналы», располагал целой сетью информаторов и агентов, на оплату услуг которых ему ежегодно выделялось до 200 тысяч ливров. С лета 1790 г. его сотруднику А. Машкову удалось получить шифры, с помощью которых в Петербурге читали дипломатическую переписку Жене[394].
В результате суждения Симолина по французским делам отличались от их восприятия из Петербурга, – как живописное полотно от черно-белой копии. Побег королевской семьи был для него не авантюрным эпизодом в рыцарско-романтическом вкусе, а возможным детонатором гражданской войны («взрыв»), расчеты восстановить Старый порядок путем внешней интервенции – химерическими. Кроме того, не видя общей картины екатерининской внешней политики, приоритеты которой находились в Турции («греческий проект») и Польше, где назревали второй и третий разделы, Симолин вольно или невольно – кто знает? – выпадал из логики петербургского кабинета, который, как говаривал принц де Линь, был самым маленьким в мире, помещаясь на площади от переносицы до корней волос во лбу Екатерины.
В результате к осени 1791 г. Симолин стал для императрицы «ярым демагогом, восхищающимся всеми нелепостями, которые совершает негодное Учредительное собрание»[395]. Пришлось, как говорится, поступиться принципами и вернуться к исходным монархическим позициям. Уже в декабре 1791 г. Симолин критически отозвался о Конституции 14 сентября, одобрение которой королем ранее считал вынужденной уступкой, признал необходимость «самого серьезного вмешательства европейских держав для восстановления французской монархии и христианнейшего короля на том посту, который был уготован ему Провидением»[396].
К февралю, времени своего окончательного отъезда из Парижа, Симолин получает возможность оказать ряд важных услуг Марии-Антуанетте. Инициатива – это важно подчеркнуть – исходила от королевы, которая в конце декабря сообщила ему о письмах, направленных ею в начале месяца в Петербург, Берлин и Стокгольм. Марию-Антуанетту не могла, конечно, не беспокоить судьба ее обращения к Екатерине (известное письмо от 3 декабря 1791 г.[397]), отправленного через Бретейля в рамках миссии, с которой в это время в Петербурге появился Бомбель. Дело в том, что в контексте развернувшейся в российской столице борьбы между представлявшим принцев В. Эстергази и Бомбелем противники Бретейля выставляли его как самозванца, чьи полномочия вести за рубежом переговоры от имени Людовика XVI закончились после выезда за границу графа Прованского, хотя и не ставили под сомнение подлинность самого письма[398].
В этой ситуации королева, по-видимому, проинформированная Бретейлем о трудностях, которые испытывал «его ученик» в Петербурге (Бомбель сам представился А. А. Безбородко таким образом)[399], сочла необходимым продемонстрировать Симолину, а через него – Екатерине единство и гармонию, царившие в королевской семье. 5 февраля 1792 г., в воскресенье, она тайно приняла в Тюильри российского посла. На встрече, проходившей на личной половине королевской семьи, появился и Людовик XVI как бы для того, чтобы подтвердить основной тезис предыдущего письма Марии-Антуанетты Екатерине II от 3 декабря о важности созыва вооруженного конгресса европейских держав для восстановления французской монархии. Существенно в этой связи упоминание Людовика XVI о полученном им письме прусского короля, в котором «со всей ясностью ставился вопрос о возмещении убытков, которые причинила бы война», воспринятое Симолиным как выраженное косвенным образом пожелание воздействовать на территориальные аппетиты его соседей.
Спокойно и твердо отверг король возможность новой попытки побега, заявив о том, что «не знает, к чему бы это привело, кроме того, что ему пришлось играть бы роль претендента»[400].
И все же основной смысловой нагрузкой более чем трехчасовой аудиенции было стремление продемонстрировать монолитность королевской семьи, причем с прицелом не только на Петербург, но и на Вену, куда Симолин отправился с письмами королевы Леопольду II и Кауницу. При этом Мария-Антуанетта не скрыла, «как тяжело у нее на сердце от холодности и непостоянства брата, который, по ее словам, сохранил на троне образ мыслей маленького тосканского герцога, произвел на свет 17 или 18 детей, которыми только и занят, не проявляя никакого участия к своим родственникам»[401].
Письма королевы в Вену и Петербург, переданные через Симолина, были, как заметил ознакомившийся с ними Кауниц, «повторением давно известных общих мест». Основной расчет в Тюильри делали, по-видимому, на устный пересказ Симолиным изложенного ему Людовиком и Марией-Антуанеттой. Однако старый дипломат вновь продемонстрировал такую осторожность, что, прочитав его депешу, Екатерина вспылила[402], потребовав, чтобы из Вены он ехал прямо в Петербург и лично рассказал ей о своих беседах в Тюильри и Шенбрунне[403]. Она говорила с ним 17 апреля 1792 г. в течение двух часов. Содержание беседы, как и многого другого, что творилось вокруг Симолина, осталось неизвестным.
А жаль. К весне 1792 г. Симолин уже прочно вошел в круг друзей Марии-Антуанетты, пользовался доверием королевы, которая поручила ему доставить в Брюссель портфель с важными документами. О том, как много тайн Тюильри должно было быть известно российскому послу, свидетельствует и то, что через день после приезда Симолина в Брюссель Ферзен выехал в Париж под видом шведского дипломатического курьера. Каким-то образом (как, если не через Лафайета?) Ферзен вновь проник в Тюильри. Людовик XVI и Мария-Антуанетта повторили ему то же, что говорили российскому послу: о новом побеге не могло быть и речи.
Преданность Ферзена королеве сравнима, пожалуй, только с тем, что сделали для Марии-Антуанетты и французской монархии две русские дамы – баронесса Корф и ее мать. Одна из них передала Ферзену последнее письмо королевы, написанное в день казни, 16 октября 1793 г., что дает основание предположить, что она поддерживала с ней связь до последнего дня жизни королевы Франции.
К сожалению, нам мало что известно о баронессе Анне-Христине Корф, вдове полковника Козловского полка и адъютанта фельдмаршала графа Миниха Франгольда-Христиана Корфа, убитого при штурме крепости Бендеры во время русско-турецкой войны 1768–1774 гг. (16 сентября 1770 г.). Удалось выяснить только, что на гербе баронской ветви Корфов присутствовали три золотые лилии на красном фоне – в память о том, что один из Корфов, вестфальского дворянского рода, впоследствии переселившегося в Курляндию, в 1250 г., во время седьмого «крестового похода», спас жизнь французскому королю Людовику VII[404]. Остались лилии и на графском гербе, пожалованном в 1858 г. Модесту Корфу, историку и литератору, директору Публичной библиотеки в Петербурге. Но, как мы полагаем, уже по другой причине – в память участия его дальней родственницы в попытке спасения французской монархии в 1791 г.
Неизвестно, наградил ли как-то Людовик Святой (помимо пожалования трех лилий на герб) предка баронессы Корф, но для нее и ее матери участие в попытке спасения последних Бурбонов обернулось горькими испытаниями. 263 тысячи ливров, которые госпожи Корф и Штегельман ссудили королевской семье перед побегом из Тюильри, они не могли получить обратно до середины 1790-х годов, пока не умер отец Акселя Ферзена и он не вступил в права наследования. До этого им, пожертвовавшим ради спасения Людовика X VI все свое состояние, пришлось жить в Бремене, спасаясь от кредиторов, под чужим именем. В Вене, куда Мерси переправил наличные, векселя и бриллианты Марии-Антуанетты, под различными предлогами отказывались погашать этот долг – не было, мол, расписок. Екатерина и ее посол А. К. Разумовский ходатайствовали по просьбе Ферзена перед императором Францем II, но безрезультатно. Уклонилась от платежа и дочь Марии-Антуанетты Мария-Терезия, будущая графиня Ангулемская, жившая в Вене после того, как была обменена на захваченного в плен Друэ[405].
Долг Бурбонов заплатил Ферзен.