К книге
ЦирцеяЦирцея. Диалог VII
79%
Цирцея. Диалог VII
11

ЦИРЦЕЯ, УЛИСС И КОНЬ

Цирцея. Что делаешь ты здесь такой одинокий, Улисс? И о чем размышляешь, став таким задумчивым?

Улисс. Красота места и удовольствия от этой тени сначала соблазняли меня отдохнуть здесь, но потом удержала мысль о том, сколь мало людей знают себя в совершенстве либо стараются узнать, какова в них более благородная и лучшая часть – это знание, во всяком случае, столь необходимо тому, кто желает достичь истинной цели (а этого желает, естественно, каждый), что без него невозможно это сделать. По этой причине нашими мудрецами во многих почитаемых местах нашей Греции было написано познай самого себя[88].

Цирцея. И откуда ты выведал, что немного тех, кто себя знает?

Улисс. Из работ. Ведь, как тебе известно, человек составлен из двух природ: одна телесная и земная, а другая – небесная и божественная; одной из них он подобен зверям, а другой – тем нематериальным субстанциям, которые вращают небеса. Эту последнюю природу он должен бы ценить гораздо более чем другую, так как она составляет наилучшую часть; тем не менее, словно забывая об этом, все устремляются к другой, которая является телом; и только ее лелеют и ее стараются, как могут, украсить и сделать более счастливой и бесконечной.

Цирцея. Однако я поняла из твоих слов, что в твоей Греции много мудрецов, кто стремится только к знаниям и добродетели, чтобы сделать совершенной ту часть, которая, по твоим словам, в них наилучшая.

Улисс. Верно, но по сравнению с теми, кто стремится к телесным благам и наслаждениям, их очень мало; и большинство из этих [последних] стремится к добродетели ради блага тела в надежде, что они могут с ее помощью добиться затем большей пользы и наслаждений. И они [эти люди], несомненно, не заслуживают называться добродетельными, поскольку стремятся к добродетели не ради нее самой и потому, что она благá, но чтобы извлечь из нее прибыль[89]; ведь главное желание нашей души – знание истины и причины вещей, чтобы успокоиться в них как в своей цели, а не извлекать из этого пользу для тела, как делают те, кто, признавая в них только это, никогда не думает о другом, кроме благ тела, откуда рождаются затем все человеческие беды и несчастья.

Цирцея. О, Улисс, я думала, что то малое время, которое ты хочешь провести со мной, ты захотел потратить на удовольствия, которыми изобилует мой столь прекрасный и живописный островок; побуждаясь, по крайней мере, постоянной весной, всегда царящей в этой местности, и тем спокойствием и теми удовольствиями, которые, как ты видишь, получает друг от друга множество разных животных, прогуливающихся целый день без всякой боязни по моим прелестным и зеленым рощицам, как в столь прославленные вашими поэтами те первые счастливые времена, названные золотыми годами, в которые не пришли еще в мир раздор и вражда. А ты пребываешь весь день задумчивый то в тени какого-нибудь дерева – на камне, то у морских волн – на какой-нибудь скале, с душой, столь погруженной в мысли, что представляешься мне как бы телом без души. И хотя я думала, что ты бывал всегда радостен и из-за достойного места, которое этого заслуживает, и из-за любви, которую я к тебе питаю, – ты заставляешь меня часто сомневаться, нет ли у тебя внутри какой-то постоянно угнетающей боли.

Улисс. Вот еще и ты, Цирцея, только и думаешь о теле и его удовольствиях и наслаждениях и не имеешь никакого знания об удовольствии, извлекаемом из созерцания тайн мудрейшей природы, ведь ты сохраняешь всегда [устремленной] к земле ту часть [души], обремененную связью с телом, которая вознеслась бы до неба, где, созерцая божественные субстанции, почувствовала бы иное удовольствие, чем эти земные, которые ты так ценишь, потому что гораздо выше удовольствия души, чем удовольствия тела. Вот так. Если бы теперь я мог добиться возвращения в человеческий образ хотя бы четырех из этих греков, которые были превращены тобой в зверей, и увезти их с собой, я поверил бы, что у своих греческих мудрецов я приобрету такую славу и такую честь (хотя это вещи бренные и смертные, они помещаются среди благ души), что извлек бы из них большее наслаждение и большее удовольствие, чем из всех телесных благ, что я мог бы когда-нибудь испытать или здесь, или в каком угодно другом месте.

Цирцея. Если так мало, как ты говоришь, этих твоих мудрецов из Греции по сравнению с другими, твоя слава была бы очень малой и не очень ценимой; ведь другие не признавали бы славных деяний, которые ты совершил, из-за незнания того, насколько человек благороднее зверя.

Улисс. Как раз напротив, потому что гораздо лучше быть хвалимым одним, чем даже многими, чем сотней других, у которых известно во всяком случае только имя.

Цирцея. И отчего происходит, что ты не достигаешь [исполнения] своего желания? Ты не нашел еще никого, кто хочет вновь стать человеком?

Улисс. Нет, потому что все, с кем я до сих пор разговаривал, – из тех, кто, будучи людьми, не знали никогда своего благородства и никогда не размышляли о нем, но обращали внимание только на тело и его блага. И поскольку им, таким животным, кажется, что они находят больше удобств и больше благ, относящихся к сохранению и к благополучию их тела, не думая совсем о своей божественной и небесной части, они и хотят остаться скорее такими зверьми.

Цирцея. Если так немного тех, кто знает эту божественную природу, которую, как ты говоришь, вы имеете внутри себя, неудивительно, что ты еще не встретился ни с кем. Но если это желание тебя сильно гнетет, не уклоняйся от предпринятого; потому что не может быть, чтобы ты не нашел никого из тех, кто разделяет твой взгляд, ведь ты знаешь, сколь различны умы людей. Я между тем, чтобы не заполучить какого-нибудь наслаждения от этих твоих умозрений, отправлюсь по своему обыкновению провести время в долинах.

Улисс. А я не хочу пренебрегать достижением своей цели, потому что, если даже я найду одного из тех, кто признает благородство человека (из-за чего его подобает поставить в число мудрецов, поскольку первый плод мудрости – познать самого себя), и возвращу ему столь совершенное бытие, мне покажется, что я не потратил время зря; ведь гораздо лучше одно благодеяние, которое оказывается одному мудрому, чем все те [из них], которые можно было бы когда-нибудь оказать тысяче глупцов. Вот ко мне [идет] очень изящный конь. О, какое красивое животное! Природа несомненно вложила в него, если не считать человека, все свое знание; его вид так меня поразил, что я желал бы, чтобы тот, кто был превращен в него, оказался греком, дабы оказать ему это благо [возвращения в человека]. Так что я хочу спросить его об этом. Конь, скажи мне, пожалуйста, кем ты был до того, как Цирцея тебя сделала таким?

Конь. Я был греком, когда был человеком. Но почему ты меня об этом спрашиваешь?

Улисс. Чтобы позволить тебе вновь стать человеком, если ты этим удовольствуешься; потому что Цирцея уступила мне власть сделать это и затем вытащить тебя из этого рабства, дав тебе свободу или вернуться на свою родину, или отправиться туда, куда тебе больше нравится.

Конь. Я отнюдь не желаю, чтобы ты делал это, потому что насколько я ценил бытие человека, а не зверя, когда был им, настолько мне было бы прискорбно теперь, когда я испытал другую жизнь, стать из коня снова человеком.

Улисс. А почему? Скажи мне, пожалуйста, об этом, если тебе угодно; ведь это сильно противоречит тому, что предписывает человеческий рассудок.

Конь. В этом состоянии находится гораздо меньше вещей, которые мешают мне жить спокойно и достигать того совершенства и той цели, которые соответствуют моему виду и моей природе, чем, в мою бытность человеком, достигать того, что соответствует человеку.

Улисс. Я знаю, однако, что ты животное, которому может быть плохо без нашего управления и нашей помощи, и что без нас ты жил бы очень несчастливо.

Конь. Да, [плохо животным], выращенным вами с детства, которые, потеряв из-за ваших льстивых ласк дикость, полученную от природы, не умеют больше жить без вас. Но отнюдь не мне, кто не был никогда под вашей властью; поэтому я живу, как видишь, свободно, идя уверенно, куда мне нравится, без всякого подозрения или страха.

Улисс. А есть у тебя другая причина, кроме этой?

Конь. Или тебе не кажется достаточной эта – испытывать меньше помех, чтобы иметь возможность делать то, что соответствует нашей природе, чего нет у вас?

Улисс. И каким образом? Скажи-ка мне; потому что я сам не понял.

Конь. Я доволен. Ты знаешь, что есть две главные причины, которые мешают вам и нам делать то, что соответствует природе каждого из нас: одна из них – страх перед вещами, которые доставляют неприятности и которые могут вредить другим; и вторая – наслаждение и удовольствие, которые приносят тебе то, что тебе нравится, и которые могут тебе помочь. И эти две вещи очень часто отвлекают и вас и нас от того, что мы должны делать (проявляя вы – вашу волю, и мы – наше желание, причины всех ваших и наших действий), от того, к чему они [воля и желание] должны были бы стремиться, пугаясь его со страхом или соблазняясь им с удовольствием.

Улисс. Что ты хочешь этим сказать?

Конь. Послушай меня и поймешь это. Одно из этих двух препятствий – страх – устраняет мужество, не позволяющее бояться страшных вещей, чтобы следовать тому, что подобает; и второе – умеренность, не позволяющая чрезмерно получать наслаждение от тех вещей, которые нравятся, откуда человек делает то, что ему не подобает. Обе эти вещи мешают гораздо меньше нам, чем вам, в тех действиях, которые вам соответствуют. И это от того, что мы обладаем гораздо большим мужеством и большей умеренностью, чем вы: с помощью одной из них мы сдерживаем ту часть нашего желания, которая названа вами раздражительной (la irascibile), чтобы она не слишком боялась страшных вещей и не слишком надеялась на те, которые она имеет; с помощью другой, вожделеющей (la concupiscibile), – сдерживаем [другую часть], чтобы не слишком стремилась к тем вещам, которые доставляют ей удовольствие, и не слишком избегала тех, которые приносят страдание[90]. И так, обладая более умеренными страстями, мы будем делать гораздо легче то, что подобает нашей природе, чем делаете вы [в том], что соответствует вашей.

Улисс. Я бы верно сказал, что ты был знающим, если бы ты сумел мне доказать, что эти добродетели более совершенны в вас, чем в нас.

Конь. Относительно мужества не хочу себя утруждать, потому что оно – вещь настолько ясная, что ваши писатели (говорю не о поэтах, которым позволено ради наслаждения говорить иной раз то, чего нет, но об историках, чей долг – именно говорить правду), когда хотят сказать, что такой-то человек – мужественнейший, уподобляют его льву или быку, или другому подобному животному; а когда хотят говорить о нашем мужестве, никогда не уподобляют его мужеству человека. И откуда это происходит, если не оттого, что они знают; мы гораздо мужественнее, чем они?

Улисс. Это крепость тела, а не мужество. Увы! Так же и он будет одним из тех, кто знает только блага тела.

Конь. А телесное мужество откуда рождается, если не из мужества души?

Улисс. Да, у того, кто имеет душу, которая способна к этому.

Конь. А мы – из тех, кто имеет душу, способнейшую к этому; она у нас менее взволнована, поскольку у нас меньше страстей, чем у вас.

Улисс. И каковы те страсти, которых у вас нет, в отличие от нас?

Конь. Прежде всего все те, что возникают в отношении вещей отсутствующих или будущих; мы ведь знаем только то, что происходит в настоящем и не предвидим того, что должно быть, или не думаем об этом.

Улисс. Ну, а какие страсти рождаются еще к этим вещам у нас?

Конь. Как, какие страсти? Ты этого не знаешь? Страх и надежда; страх перед тем, что тебе доставляет неприятности, и надежда на то, что тебе приятно, также еще радость и печаль от тех вещей, которые существуют для тебя в настоящем и которые тебя наслаждают, или от тех, которые существуют вопреки твоему желанию[91]. И эти вещи очень часто держат в беспокойстве и сомнении вашу душу, так что не позволяют вам действовать в соответствии с тем, как подобает мужественному человеку. И из этих четырех страстей рождаются затем, как из источника, все другие. Но пойдем дальше к тому, что устраняет эти препятствия, которые не позволяют правильно поступать в отношении наслаждения или удовольствия, – это умеренность. Разве ты будешь отрицать, что мы гораздо умереннее, чем вы, не только в отношении наслаждений и удовольствий, но еще и в отношении страданий и печалей?

Улисс. Да, я буду это отрицать, поскольку вами руководит чувство гораздо более, чем нами.

Конь. Тем не менее если ты посмотришь на образ нашей жизни, то увидишь на опыте противоположное; и, если хочешь выслушать меня, я тебе это покажу.

Улисс. Пожалуйста, более того, я не желаю другого.

Конь. Ты знаешь, что умеренность (как я тебе сказал) проявляет себя в отношении печалей и удовольствий. Но поскольку гораздо труднее воздерживаться от удовольствий, чем сдерживать себя в отношении неприятностей[92], я буду прежде всего говорить об этом; и поскольку наибольшие удовольствия и те, которые сильнее побуждают человека, – это удовольствия любовные, начнем с них. Я хочу, чтобы ты подумал немного, видел ли ты когда-нибудь какой-нибудь вид [животных], совершающий из-за этого неимоверное безумство, как каждодневно совершаете вы; ведь хотя и мы стремимся удовлетворить это желание, [но] после того, как самка понесет, ты не увидишь, чтобы она стремилась к нам, а мы к ней. И кроме того, мы не становимся их рабами и совсем не теряем по этой причине нашего достоинства, как часто делаете вы: любите своих жен иногда так безудержно, что, забыв о собственном благородстве, ставите себя им на службу наподобие рабов. И сколько было среди вас тех, кто, оставив из-за этого заботу о детях (вещь столь бесчестная, что в нашу душу никогда не западет [мысль] совершить ее, пока дети нуждаются в нашем руководстве), не проявляя никакого уважения ни к чести, ни к имуществу, становились из-за подобных причин позором для родственников и должны были затем добывать презреннейшим образом, чем жить! О тех, кто из-за подобных страстей принимался описывать всякую свою малейшую мысль, хотя бы дурную и вне [рамок] того, чего требует разум и благородство человека, раскрывая свои позорные желания другим людям либо в прозе, либо в стихах, или кто в конце концов по этой причине навлек на себя какую-нибудь гнусную смерть, я не хочу рассуждать, ибо, к вашему стыду, ими полно множество рукописей. Достаточно [сказать], что вы убеждаете себя, что красота – божественная вещь и что любовь, будучи желанием ее, похвальна, в то время как вы скрываете под этой духовной красотой, которая мыслится находящейся в боге, то немногое из грации, которую имеют тела хорошо сложенные и гармонично окрашенные (е coperti di ben composti colori), а под именем желания ее, которое является одним из первых совершенств вашей души, вы скрываете человеческую страсть[93]. Говорю человеческую, потому что у нас она никогда не случается столь необузданно и [не проявляется] всегда; но она гораздо более умеренна и [приходится] только на то время, которое природа назначила для продолжения вида.

Улисс. Да что мы не видим также и у вас тысячи сумасшествий по этой причине?

Конь. И что вы видите, кроме того, что иной раз мы становимся несколько враждебно настроенными один к другому? Ведь это происходит из ревности, а она есть общая страсть, всегда возникающая вместе с этим желанием. Но об этом я не хотел рассуждать, боясь, как бы ты не возмутился этим: настолько бесчестны и ужасны вещи, которые она иной раз заставляет вас делать. Почитай-ка хотя бы истории и увидишь, сколько обмана, сколько вражды, сколько предательства, сколько смертей и от оружия, и от яда – вещи более гнусной, родились в мире от этой страсти; так что я хочу отставить это в сторону и перейти дальше к тем удовольствиям, которые возникают от еды или питья, где ты узнаешь, что любой зверь, как дикий, так и домашний, гораздо более умерен, чем вы. Ведь ты не найдешь никого из них, кто ест и пьет когда-либо больше, чем ему необходимо, ни того, кто ищет другую пищу, нежели та, которая была ему предназначена природой: кто – зерна, кто – траву, кто – мясо, а кто – плоды; тогда как вы, не довольствуясь одной, едите все и, более того, заставляете привозить разнообразные съедобные вещи из любой части мира; и не довольствуясь этим, стремитесь еще с изобретательностью к тем, что доставляют большее наслаждение, чем то, которое угодно было природе в них вложить. Откуда влекомые удовольствием вне той нормы, которую она вам дала, вы берете из пищи более, чем вам необходимо, и совершаете столько отступлений от порядка, что очень часто вредите организму, приобретая для себя или очень краткую жизнь, или тоскливую и наполненную болезнями старость. О пьянстве, которому вы иной раз предаетесь, позволяя себе из-за малого наслаждения, которое есть в вине, терять то, чем вы превозносите себя над любым другим животным, не хочу ничего говорить, поскольку вы сами настолько стыдитесь этого, что обычно говорите: тот, кто пьян, заслуживает быть наказанным вдвойне за проступки, которые он совершает: прежде всего он достоин того наказания, какого заслуживает преступление; и затем – наказания за то, что позволил лишить себя из-за вина способности мыслить, из-за чего впал в это заблуждение. Так что ты, наконец, видишь, умереннее ли мы вас и лучше ли наша участь, чем ваша, раз мы обладаем гораздо большей частью той добродетели, которая устраняет препятствия, не позволяющие нам действовать согласно природе.

Улисс. Несомненно, кто коснулся бы только некоторых ваших отдельных действий, не рассматривая цели, сказал бы, что вы гораздо более умеренны, чем мы, что, как я тебе покажу, целиком ложно. И чтобы ты в этом удостоверился, ты должен знать, что умеренность есть приобретенный правильным разумом избирательный навык, который осуществляет то, что обладающий им не расстраивается и не слишком переживает по поводу того, что приносит ему неприятности, и не слишком погружается в удовольствия от того, что ему нравится. И проявляет себя этот таким образом приобретенный навык (как было сказано) гораздо более в отношении удовольствий, чем печали[94], но, однако, не в отношении всех, потому что нет умеренности в удовольствиях души, в таких, например, как почет, удовольствие от понимания, удовольствие, извлекаемое из учения и подобное им; и также в отношении не всех удовольствий тела. Потому что не называется неумеренным тот, кто получает величайшее удовольствие от вещей, которые относятся к зрению, к примеру, живопись, скульптура и подобные вещи, и тот, кто получает гораздо меньшее удовольствие от вещей, которые относятся к слуху, как например, голоса и звуки, и еще также тот, кто наслаждается запахами, если только это не относилось к еде, как случается у вас [и] других животных, к примеру у собаки, которая испытывает удовольствие лишь от запаха зайца, поскольку надеется его съесть. Итак, остается, что эта добродетель [умеренность] проявляет себя только в отношении удовольствий от вкуса и осязания. И даже хочу сказать тебе более, что ее предмет – только удовольствия от осязания. И если она стремится еще к удовольствию от вкуса, то это потому, что вкус – разновидность осязания; и то, что это истина, ты видишь [на примере], тот, кому очень нравилось вино, просил у богов сделать ему длинную шею, как у журавля, потому что удовольствие, которое ему доставляло вино, касаясь более длинного пространства [шеи], длилось бы дольше и было сильнее[95].

Конь. И какой вывод ты хочешь сделать из этого?

Улисс. Послушай немного, если тебе угодно. Ты должен также отметить, что человек имеет более совершенное орудие этого чувства осязания, чем какое-либо другое животное.

Конь. И как ты мне это докажешь?

Улисс. Вот как. Все органы и чувства, в которых возникают ощущения, должны быть всецело лишены их объектов и освобождены от них, так как никакая вещь не может снова получить то, что она имеет[96]. И потому надлежит, чтобы глаз не имел в себе никакого цвета, подобным образом вкус – никакого запаха; иначе один видел бы любую вещь того цвета, который он имеет в себе, как случается с тем, кто смотрит через разноцветное стекло; и другой ощущал бы любую вещь с тем вкусом, ощущение которого он искажает, как делает тот, у кого то место, где происходит вкусовое ощущение, стало горьким из-за какой-то холерической лихорадки, так что всякая вещь ему кажется горькой.

Конь. Это очень верно; но я не вижу еще, с какой целью ты это говоришь.

Улисс. С органами, которыми осуществляется осязание, будь это нерв или плоть или, действительно, кожа, не может такого случиться, потому что их объекты – главным образом первые качества, то есть теплое, сухое, холодное, влажное. И они, будучи составлены из четырех элементов, не могут быть всецело тех лишены.

Конь. Как, в таком случае, они их ощущают, воспринимая в себе, раз их имеют?

Улисс. Ощущают только избыток или недостаток их; то есть только те вещи, которые являются из них более или менее теплыми, холодными, сухими или влажными. И потому тот, у кого тело и кожа будут более умеренными, будет иметь лучшую чувствительность, поскольку лучше ощутит всякое минимальное различие; и это мы – люди, которые (и это неоспоримо) имеем более умеренное телосложение, чем какое угодно другое животное, откуда следует, что у нас это ощущение более совершенно и что мы ощущаем большее удовольствие в его действиях, чем вы[97]. Так что не было бы удивительным, если бы мы, поскольку мы ощущаем большее удовольствие, были менее умеренны; но в этом [в признании у людей меньшей умеренности] я с тобой не согласен.

Конь. То есть как? Ты хочешь, чтобы я же не признал, что мы позволяем себе меньше получать из этих удовольствий, чем вы, видя всякий час на практике противоположное этому?

Улисс. Хочу поверить тебе, что вы удерживаетесь больше от удовольствий и менее переживаете от горестей, чем мы, и гораздо легче [их переносите], но это происходит отнюдь не от умеренности.

Конь. А почему?

Улисс. Потому что, как я тебе сказал, умеренность есть избирательный навык, приобретенный правильным размышлением (un retto discorso di ragione). Так как можете вы обладать этой добродетелью, не имея прежде всего разума, с помощью которого вы должны определить, какова середина, где находится названный навык, и какова мера, которую мы не должны превышать в своих страданиях или в получении удовольствия от тех вещей, без которых не сохранился бы вид, из-за чего природой были заложены столь большие наслаждения в таких вещах, как еда и питье, которые сохраняют индивида, и подобным образом в таких, как любовь, которые сохраняют вид? Вы не можете затем также свободно выбирать, так как вами во всех ваших действиях руководит природа, и вы не обладаете такой свободой, какой обладаем мы.

Конь. Тогда откуда рождаются в нас эти умеренные действия, которые таковы, что ты не можешь отрицать, что они у нас есть?

Улисс. Из инстинкта, который дала вам природа; зная, что вы не обладаете столь совершенным знанием, чтобы уметь выбирать самим то, что лучше для вашего сохранения, она сделала так, что вы не можете ни есть, ни пить более вашей необходимости, ни пользоваться чрезмерно никакой вещью, откуда должны возникнуть зло для вас и порча; и так [же] из-за того, что вы равным образом не обладаете разумом, которым можете сдерживать свои страсти, она сделала так, что вы не можете предаться сильной печали в отношении неприятных для вас вещей, которая вас расстраивает и слишком вредит жизни. А это не умеренность, при которой надлежит не слишком страдать от неподходящих вещей и не слишком наслаждаться теми, которые подобают, а делать все с мерой и в свое время.

Конь. Если мы делаем все те же самые вещи, о которых вы говорите, с помощью или природы, или умеренности, нам [этого] достаточно.

Улисс. Если бы это было верно, то из этого последовало бы также, что существо, ведомое силой к цели, лучше, чем идущее туда свободно и добровольно. Увы! Эти вещи рабские и присущие низким душам. Итак, становись, становись снова человеком и [возвращайся] в то состояние, в котором ты был прежде; и отправляйся со мной на свою родину.

Конь. Не хочу с тобой в этом согласиться; потому что, хотя я и не умею защищать свои доводы, как делаешь ты, [мне] остается только признать: это существование настолько лучше вашего, что я хочу остаться зверем.

Улисс. Если ты все же решил в целом так, так и останешься зверем; ибо ты, несомненно, не заслуживаешь другого бытия, чем это, позволяя чувствам настолько вести себя, что не замечаешь больше света разума.

Предыдущая главаГлава 11 из 14Следующая глава