Едва выбравшись из кровати, я понимаю, что сглупила. Однако каким-то образом мне удается добраться до двери и пройти по коридору, останавливаясь, когда боль становится невыносимой. По ступеням идти легче: я просто изо всех сил цепляюсь за перила. Оказавшись внизу, я понимаю: назад дороги нет.
У двери в подземелье сегодня дежурит Рыжие Усы. Должно быть, стражникам уже сообщили, что я не шпионка, и он встречает меня по-приятельски.
– Зови меня мсье Седрик, – говорит он.
– Сорока, – отвечаю я, и мы пожимаем друг другу руку.
– Не понимаю, зачем тебе с ней разговаривать, – говорит мсье Седрик, когда я сообщаю ему, зачем пришла. – Вреднющая дамочка, если хочешь знать мое мнение.
Однако он помогает мне зайти внутрь и освещает мне путь фонарем. У верхней ступеньки я замираю с колотящимся сердцем. Мне по-прежнему не нравятся подземелья.
– Все хорошо? – спрашивает мсье Седрик.
Я делаю глубокий вдох. Я летала на воздушном шаре и пережила удар шпагой. Да, у меня все хорошо.
Камий не спит. Хотя она сидит в дальнем углу камеры, я все же рада, что нас разделяет решетка. Я прошу у мсье Седрика какой-нибудь стул. Он приносит мне старый ящик из-под вина, и я с радостью сажусь. Ноги у меня дрожат, словно сделаны из ржавой проволоки.
– Удобно устроилась? – спрашивает Камий.
Лица ее мне не видно, но я все равно нервничаю.
– Я хочу кое-что спросить.
Она пожимает плечами:
– Спрашивай. Не обещаю, что отвечу.
– Почему вы так хотели получить эту брошь?
Камий прищуривается, глядя на меня. Размышляет. Решает, что сказать. От ее взгляда мне не по себе. Хочется чесаться.
– Она принадлежит мне, – отвечает Камий. – Мама, умирая, хотела отдать ее мне.
– Почему тогда она была в ларце мсье Жозефа?
– Всё в нашей семье переходит к мужчинам. Всё до последней картины на стене и ковра на полу.
– Монгольфье сказали мне, что вы родственники.
У меня пока что не укладывается в голове, что они – одна семья, однако это объясняет, почему она так хорошо знала планировку дома.
Она подходит ближе, и мне наконец становится хорошо ее видно. К платью у горла у нее приколота золотая брошь, и меня снова поражает, до чего же это красивое украшение.
– У тебя есть семья, Сорока? – спрашивает она.
– Нет. – Мои родители чем дальше, тем больше кажутся мне бесплотными тенями. – Мы с Коко одни.
– Тебе повезло, – говорит она. – Несчастная семья хуже, чем никакой семьи.
– Но вы ведь выросли в Анноне, в этом прелестном доме, – замечаю я. – И ладно, признаю, что мсье Этьен немножко высокомерный, но мсье Жозеф так добр, и…
Она поднимает руку. Перчатки ее изрядно поистрепались.
– Хватит о моих братьях. Тебе нужно услышать о моем отце – великом производителе бумаги из Анноне.
Я киваю. Мне известно о семейной бумажной фабрике.
– Он был злой? – предполагаю я.
– Именно так. Самое худшее – мне не позволяли думать. Как девочке, мне полагалось стоять в сторонке, пока он побуждал моих братьев учиться и бранил их за уроки, которые я бы выучила за секунду, если бы мне только позволили.
Я легко могу себе это представить. Ум у нее острый как бритва. Рядом с ней братья Монгольфье кажутся тугодумами. И еще они подобрее.
– Поэтому я решила выучиться самостоятельно. – Она замолкает, сжимая пальцами прутья решетки. – Мне нравилось строить, нравилось придумывать разные устройства и решать задачи, а именно этого в девочках мой отец и не одобрял.
Интересно, что я прекрасно понимаю, о чем она: мой ум работает точно так же.
– Я втайне начала работать над одним аппаратом. Он должен был разрезать бумагу. Папа всегда жаловался, что лезвия на фабрике никуда не годятся, и мне хотелось его удивить. Показать ему, на что я способна.
– И как, получилось? – спрашиваю я. Мне ее уже жаль.
– Был его день рождения, – говорит она. – Машина была готова к работе, и я подарила ее папе. Все остальные отделались дурацкими открытками, а я сделала нечто уникальное, нечто хитроумное. И знаешь, что он сделал, когда увидел мой подарок?
Я трясу головой.
– Он приказал слугам убрать его подальше. А потом у всех на глазах сказал, что я опозорила и его, и братьев. Я, должно быть, больна, сказал он, раз подумала, что могу создать что-то без образования, и что в этом случае мне нужно немедленно отправиться в свою комнату.
– И вы ушли?
– Да. Я оставалась там три месяца, – сообщает она, воинственно приподняв подбородок.
Думаю, эти три месяца она не плакала в подушку. Ее дальнейшие слова подтверждают мою догадку.
– Реакция отца меня только раззадорила. Он думал, что я отдыхаю в комнате, а я в это время создавала машину для резки, которая будет больше и эффективнее. Которая будет резать не только бумагу. Эта машина, как мне казалось, принесет мне заслуженную славу. Через несколько месяцев она была готова. Мне нужно было лишь найти что-то, на чем ее испробовать. Разрезать что-то необычное.
Она говорит и говорит, словно на нее нашло вдохновение. Однако слова «машина для резки» чем-то меня задевают. Мне надо, чтобы она объяснила.
– Что значит – разрезать что-то? – спрашиваю я.
– Я думала, что шея подойдет лучше всего.
Я рада, что успела сесть на ящик.
– Я хотела позаимствовать где-нибудь курицу…
– Позаимствовать?
Она не обращает внимания на мой вопрос:
– Однако мои хитрые братцы меня поймали и стали угрожать, что расскажут отцу. Занятно, если учесть, что сегодня в своем летательном эксперименте они использовали столько животных. Троих, да?
Я рада, что они так поступили. Это спасло Коко с Вольтером от смерти на кухне. Однако я не думаю, что Камий поймет мои чувства.
– В конце концов мне пришлось ограничиться арбузом. Однако все пошло не так. Совсем, совсем не так.
Она выпускает из рук прутья, стягивает старые грязные перчатки, и я наконец вижу. На ее правой руке отсутствуют два пальца. Вместо них на руке красуются гладкие обрубки все в шрамах. На левой искривлен большой палец, словно его сломали и он так и не зажил.
– Ох! – Я прикрываю рот рукой.
– Я удерживала арбуз, чтобы он не укатился со стола. Лезвие опустилось слишком рано… упало мне на руки…
Она жестом изображает, что произошло.
Я вздрагиваю.
Вид у нее до странного довольный.
– Отец сказал, что я получила по заслугам.
Я смотрю на ее обезображенные руки. Я ненавижу эту женщину. Я ее боюсь. Но прямо сейчас мне ее жаль. Даже я, никогда не знавшая отцовской любви, не могу поверить, что он сказал такое собственной дочери.
– Он отправил вас обратно в комнату? – спрашиваю я.
– Я не дала ему такой возможности, – отвечает она, с трудом натягивая перчатки обратно. – К тому времени мне исполнилось шестнадцать, и я убежала из дому. Отомстила лучшим из известных мне способов.
– Каким?
– Вышла замуж за врага. За англичанина по фамилии Деламер. Мы несколько изменили ее, чтобы звучало по-французски.
– Делакруа, – вслух говорю я.
Я раньше не замечала, но Камий приподнимает брови совсем как мсье Этьен.
Буквально все время, все эти годы, горечь пожирала ее, как мясная муха вгрызается в лошадиную шею.
Мой взгляд переходит обратно на брошь, которая мерцает в полутьме камеры.
– А какое отношение имеет ко всему этому брошь? – спрашиваю я, по-прежнему не понимаю.
– Ты, как я понимаю, слышала про мсье Гильотена?
Слышала. Это в честь него назвали эту мрачную машину, которая рубит головы, про нее пишут во всех газетах. В самые мрачные минуты жизни мне казалось, что и нас самих отправят на эту машину.
Она стучит себя по груди:
– Это была моя идея. Моя машина. Я изобрела ее первой, хотя кто же поверит женщине, а?
Никто. Самое ужасное в том, что она права.
Но… гильотина!
Я с содроганием вспоминаю все увиденные рисунки: острые лезвия, кровь, головы в корзинах. Что за ужасное изобретение! И ведь кому-то захотелось, чтобы устройство назвали в его честь. Если бы все пошло, как ей мечталось, машину назвали бы в честь Делакруа или Деламер. Так или иначе, но это машина для убийства. Представить себе не могу: сидеть с блокнотом и карандашом, чертить наброски, мечтать, чтобы устройство заработало.
Нет, все-таки мозг у меня не такой, как у Камий. Совсем не такой.
– Моя мама была не такой жестокой, как отец. Она всегда говорила мне, что я могу добиться чего угодно, что мне нужно лишь усердно работать и не терять надежды. – Камий коснулась брошки. – Это было ее любимое украшение. Она рассказывала мне истории о том, как носила ее… как ей казалось, что с этой брошкой она словно парила в небе. Глупости, конечно.
И все же я сама почувствовала что-то такое, когда на мне была брошь. Словно меня приподняло над землей.
– Совсем не глупости, – выпаливаю я, но она меня не слушает.
– Много лет спустя, когда мама умерла, отец не разрешил мне забрать брошь. Когда я узнала, что Гильотен скопировал мою идею, мысль о броши овладела мной целиком. Она была мне вроде талисмана. Если только брошь окажется у меня, мне все будет под силу. Я подам в суд и оспорю патент Гильотена. Я прославлюсь. Как и обещала мама, я смогу ходить по воздуху… Понимаешь?
Я и правда понимала, почему она хотела, чтобы я вернула ей эту брошь.
– Но зачем вы притворялись, будто вам нужны бумаги?
Она улыбается – злорадно, мерзко:
– Я не притворялась, Сорока. Мне просто хотелось им помешать. Чем ближе они были к цели, тем сильнее я мечтала разрушить их мечту, как они сделали с моей.
До меня постепенно доходит. Сами бумаги были ей безразличны. Они были лишь напоминанием о том, что было у ее братьев и чего была лишена она сама.
– Однако я ведь выиграла, Сорока, – говорит Камий. – Оно того стоило.
– Что? – Я не верю своим ушам.
Зря я испытывала к ней жалость. Я-то за последнее время разобралась, что хорошо, а что плохо, а вот Камий Делакруа этого явно не понимает.
У меня в груди опять заболело. Меня охватила слабость. Пора заканчивать разговор.
– Вы получили свою брошь, если вы это имели в виду, – говорю я ей. – Однако это вы сидите в тюремной камере, а не ваши братья. Их славит вся Франция.
Она смотрит на меня в упор. Так, будто сейчас попытается меня ударить, несмотря на разделяющую нас решетку. Затем у нее начинают дрожать плечи, голова поникает. Я подаюсь вперед: она что, плачет?
Нет.
Она поднимает перекошенное лицо. Это не слезы, это смех.
Я неуверенно поднимаюсь на ноги. С меня хватит этой Камий Делакруа. Мне жаль, что у нее была такая ужасная жизнь, но горечь и месть не приводят ни к чему хорошему. Сегодня мы добились успеха, а она проиграла. Я в последний раз смотрю ей в глаза – и не отвожу взгляда.
Мы возвращаемся вверх по ступеням, и мсье Седрик позволяет мне опереться на его руку. Мне нужна его поддержка.
– Честно говоря, мне немного жаль ее сына, – говорит он. – Мать обвинила его во всех преступлениях, угрожала убить его и даже его коня! Если все англичане так обращаются с детьми, то мне они не нравятся.
Я не говорю ему, что она француженка. И не даю увидеть слезы в своих глазах. Любой дурак бы догадался, что это за сын с лошадью.