К книге
13 минут радостиРадость четвертая Совсем другие уши
38%
Радость четвертая Совсем другие уши
6

«Вылитый папа» – эту фразу я слышала много раз, и она много что означала, хорошего и плохого.

Даже одни и те же люди произносили её с разной интонацией, в зависимости от ситуации. Мама, например. Пока мы жили все вместе, втроём, и Зоя Ловягина ещё не прикормила папу своей курицей, быть похожей на него было почётно.

– Ну надо же, ничего моего! – говорила мама с радостным удивлением, застёгивая на мне вязаную оранжевую кофту. – Даже уши совсем другие, благородные, мочка не висит, а элегантно прилегает.

Кофта кусалась, шея под ней чесалась, но благородство ушей перекрывало остальные впечатления. Я точно не знала, в чём их элитарность, однако гордилась сходством с папой. К тому же однажды соседка тётя Маша Харчева, зайдя в гости и сунув мне красную жестяную коробку слипшихся леденцов монпансье, напоминающих пиратские сокровища, постановила:

– Уже видно, девчонка в отца пошла. Счастливая будет.

А ведь именно она когда-то утверждала, что с именем Ефросинья мне счастья не видать. Я почесала шею одной рукой, другой попыталась отковырнуть один леденец из банки, за что тут же по этой руке получила от мамы: до обеда конфеты было нельзя.

Потом я выросла из кусачей кофты (очень старалась поскорее!), произошла история с Зоей-курицей, и тут обнаружилось: походить на папу стыдно.

– Как будто не моя дочь, – вздыхала мама и призывала в свидетели ту же тётю Машу Харчеву. – Ну глянь, Василев вылитый. Даже мизинцы кривые.

Папу она раньше при людях называла Сашкой, теперь же – исключительно «Василев». Мизинцы и правда вышли кривоватые (мама, беря меня за руку, вертела их в своих идеально ровных пальцах, будто пытаясь распрямить). Но самое обидное следовало дальше.

– Уши жуть, – продолжала мама. – Такие только под волосами прятать. У нас у всех мочки нормальные, кругленькие, а у неё почти нету. Басовый ключ. Серьги куда вдевать?

– У тебя ж самой уши не проколоты, – напоминала тётя Маша маме (хотя лучше б напомнила, что слабовыраженная мочка – признак благородства). – И найдёт куда вдеть, если захочет. Моя вон Танюха третью дырку уже проколола, ох я ей всыпала…

Дальше я не слушала тётю Машу своими разжалованными из дворян ушами. Я мечтала о серьгах. Так сильно, как ни о чём другом ни до, ни после не мечтала.

Конечно, мне, взрослой, признаваться в этом стыдновато – ведь в моей жизни было много чего объективно хорошего. Но какая объективность, когда речь о мечте!

В общем, про серьги я услышала в десять лет, тут же возжелала их иметь и почти сразу столкнулась с преградой, как и положено на пути к мечте.

– Мам, а можно мне проколоть уши? – спросила я максимально равнодушно: интуиция и опыт подсказывали говорить с мамой о важном только так.

– Можно. – Она выдержала профессиональную паузу. – В шестнадцать лет.

Внутри у меня всё упало, но я (как мне кажется) не подала виду, кивнула и пошла ждать шестнадцати лет. Спорить и выпрашивать было бесполезно, о чём мне тоже твердили интуиция с опытом в два непроколотых уха.

Шестнадцать лет, когда тебе десять, – это примерно как тысяча.

А ещё когда тебе десять и ты о чём-то сильно мечтаешь, появляется ощущение, что твоя мечта сбылась уже абсолютно у всех. Такая хорошая проверка на зависть.

У тёти Маши Харчевой, например, серьги были. Золотые ромбики с нарисованной решёткой. У её дочки Танюхи, как известно, тоже: она носила ромбики поменьше, а во второй и третьей дырках – серебряные гвоздики. В нашем классе уши прокололи Чечулина с Переверзевой, причём друг другу, обычной иглой, нагретой на утюге, и, вдев сначала нитки, попросили серёжки у мам: мол, дырки уже есть, чего теперь. Но родители эксперимент не одобрили, манипуляции не поддались, серьги не купили, уши образно (а может, и не только) чуть не оборвали. Дырки в итоге заросли, остался негативный опыт. У Вики Евграфовой были золотые «листья», у Светы Иваницкой – серебряные «винтики» с прозрачным камнем. В какой-то момент состоятельность любого нового человека стала для меня определяться одним фактором: проколоты у него уши или нет. Такое классовое разделение. Есть серьги – есть интерес. И как раз в тот период я как следует познакомилась с Потаповыми.

Наступило лето 91-го года, моё первое лето без бабушки. Выяснилось, что меня надо куда-то девать, и это серьёзно озадачило родителей. До сих пор вопрос решался сам собой: за мой досуг отвечала бабушка, с которой я проводила все каникулы – на Первом ли, в пансионате ли на Оке или в гостях у её бесчисленных сестёр и подруг, которые очень удобно разъехались по разным интересным городам Советского Союза. И вот бабушки не стало, планов на лето у меня не было. Мамин театр давал гастроли, папе давали отпуск только в октябре. Родители посовещались (я слышала из своей комнаты, как мама кричит папе в трубку: «Нет, ты ответь прямо, где твоя дочь проведёт каникулы!») и постановили: в июне я еду к Потаповым, в июле – в пионерский лагерь от папиного завода, в августе – видно будет. Потом стало видно, что в августе случится путч, а пионеров отменят, как и многое другое, составляющее основу моего детства, но до августа было ещё далеко, почти как до шестнадцати лет.

Пока же наступил июнь, и я поехала к Потаповым.

Потаповы – мамины родители. Бабушка Нина и дедушка Жора из посёлка Первомайский. Я и раньше бывала у них в гостях, но всегда только с мамой и недолго. Мы приезжали на дни рождения, 9 Мая или «по делу» – например, перед «эффективным» разводом с папой мама забирала из Первомайского какие-то хранившиеся там документы. Соседка тётя Маша Харчева (которая на самом деле была соседкой Потаповых, а не нашей) говорила: «Люська о родителях вспоминает, только когда ей что-то надо!»

Бабушку Нину я про себя звала «той-бабушкой». Просто моя бабушка, то есть основная, папина мама, иногда говорила мне маленькой: «Завтра не увидимся с тобой, ты поедешь к той бабушке» или «У той бабушки день рождения, передай ей от меня вот этот салатник и конфеты». Я слышала «той-бабушка» и думала, так правильно. Сказала это как-то при папе, и он пошутил:

– «Той» – игрушка по-английски. Получается, у тебя есть настоящая бабушка и игрушечная.

Так в целом и было, никакого противоречия. Позже мама на моё опрометчивое «той-бабушка прислала открытку» крикнула: «Прекрати, она тебе не собачка, при ней ещё ляпнешь, проблем не оберёшься!» Так я узнала о существовании породы той-терьер (и неделю вяло помечтала о микропёсике – куда меньше, чем о серьгах), а мамину маму стала «при ней» и при всех, кроме папы, именовать только «бабушкой Ниной».

Она, кстати, не была похожа на той-терьера или какую-либо другую собаку. Скорее уж на Винни-Пуха из мультфильма. Или на Карлсона из другого мультфильма. В общем, была большой, круглой – мама предпочитала слово «толстая», но его при той-бабушке тоже нельзя было произносить.

Бабушка Нина одевалась в цветастые халаты, которые шила сама на ножной машинке «Зингер» (мне казалась, она на ней весело катается), и почти всегда – в фартук. Без фартука я её видела, может быть, раза три в жизни. Она постоянно готовила: лепила и пекла пироги, тесто для которых надо было ставить в 4 утра; варила борщ или куриную лапшу в кастрюле промышленного размера с полустёршимися синими цветочками; заталкивала в другую, ещё более впечатляющую кастрюлю свиные ноги для холодца и бормотала: «Дай боженька, застынет». У той-бабушки были постоянно мокрое красноватое лицо, которое она вытирала неизменным фартуком, и озабоченный вид: застынет ли холодец? поднимутся ли пироги? положила ли лаврушку в суп? Если бабушка Нина не готовила еду, она ею кого-то кормила. Уйти голодным от неё мог разве что очень целеустремлённый схимник, а фраза «Кушать он не хочет!» звучала как серьёзное обвинение. Сама бабушка, несмотря на габариты, не ела, кажется, почти никогда. Так, махнёт пару ложек супа наскоро, холодным, прямо из половника, и дальше готовить: резать, пассеровать, вымешивать, тушить, снимать пенку, досаливать, переставлять с конфорки на конфорку, ухватив кастрюлю потерявшим цвет полотенцем.

У бабушки Нины было два золотых зуба и, что куда важнее, массивные золотые серьги-«калачи», круглые, дутые, которые мама называла цыганскими. Серьги оттягивали той-бабушкины уши, и дырочки в них уже казались не дырочками, а скорее прорезями. «Тебе не больно?» – спросила я как-то, и бабушка засмеялась, сверкнув золотым зубом: «Так уж сто лет они в ушах, можешь подёргать!» Дёргать я не стала, но запомнила, что бабушке Нине больше ста лет.

Дедушка Жора, если продолжать мультяшную типологию, был похож на Шарика из Простоквашина: худой, поджарый, с вечно ввалившимся животом. Казалось бы, при таком имени (я сочувствовала ему – быть Жорой чуть не хуже, чем Ефросиньей!) и бабушкином режиме кормления ему была гарантирована форма шара, но дедушка Жора не толстел. «Конституция такая», – объясняла той-бабушка с неудовольствием. Какое-то время я думала, что «День конституции» – праздник худых людей, и от души поздравила с ним школьного физрука.

«Вылитый отец», – говорила бабушка о маме и качала головой осуждающе: это означало, что мама либо отказалась что-то есть, либо на кого-то накричала. Они с дедушкой Жорой оба были стройными и вспыльчивыми.

Дедушка мог внезапно, ни с того ни с сего, подойти к телевизору, который я смотрела, выдернуть вилку из розетки и бросить её об пол со словами: «Целый день пялишься, глаза испортишь!» или «Ерунду включила, телевизор перегреется / это детям нельзя / нет бы бабке помочь!» Неповиновение и попытки спорить грозили бурей с сопутствующим ущербом: однажды дедушка Жора в ответ на мою просьбу досмотреть оставшиеся десять минут фильма «Не могу сказать прощай» бросил в меня коробку с иголками. В другой раз ему показалось, что я сижу слишком близко к телевизору, и он сначала сделал замечание, а уже в следующую секунду выбил из-под меня стул. По иронии судьбы тогда тоже шёл фильм «Не могу сказать прощай». Я долго не знала, чем он закончился и кто с кем попрощался или не попрощался, – дедушка стоял на страже спойлеров.

Бабушка Нина на дедушкины вспышки гнева реагировала одинаково: сначала ругала его («Старый чёрт бешеный, а!»), потом – того, кого он отругал («Чего уставилась, довела деда и смотрит!»). Невиновных не существовало. А то, что «доводить» нельзя, – это я ещё по маме знала.

В целом у ребёнка в доме Потаповых было два безопасных агрегатных состояния: «помогать» или «не мешать». Либо ты занимаешься уборкой / гладишь утюгом / подносишь той-бабушке снаряды на кухне, либо идёшь во двор гулять и не маячишь.

Вот только со вторым вариантом у меня была проблема: во дворе меня травил Игорь Сиволоб.

Бабушка и дедушка Потаповы жили в двухподъездном двухэтажном доме у самой дороги. Рядом располагался гараж, красиво называющийся «Дорожное ремонтно-строительное управление», и большинство жителей дома (дедушка Жора тоже) в этом гараже и работали. Остальные же были членами их семей. Четыре квартиры из шестнадцати занимали люди по фамилии Сиволоб – четыре брата с жёнами и внушительным количеством детей. Особенно много детей было у дяди Олега Сиволоба. Настолько много, что я какое-то время не знала, что он Олег. Тётя Маша Харчева, зайдя за стаканом муки к той-бабушке, увидела в окно, как всё их семейство запихивается в серую «Ниву», и произнесла:

– Во! Настрогал Сиволоб!

Так и просуществовал в моей голове человек с красивым заграничным именем Настрогал, пока в другой раз бабушка Нина не велела мне строго «поздороваться с дядей Олегом».

Игорь Сиволоб был средним сыном Олега «Настрогала», на пару лет старше меня. Наше с ним знакомство сразу не задалось.

В тот день мама привезла меня к Потаповым на месяц и сразу уехала. Со мной она не разговаривала с самого дома: не помню из-за чего. Сначала мама сильно кричала, а я традиционно отключилась, как отключаются в «Ютьюбе» песни под копирайтом, потом она в наказание замолчала. Молчала в троллейбусе, автобусе до поворота на Первомайский, другом автобусе до самого Первомайского и всю дорогу, пока мы шли пешком к Потаповым. Я думала, дойдём и наказание отменится – при чужих людях мама обычно становилась мягче, – но не тут-то было: видимо, Потаповы считались недостаточно чужими. Мама съела на кухне тарелку супа и половину котлеты (при этом разговаривая с той-бабушкой «притворным» голосом и подчёркнуто не глядя на меня), взяла в коридоре свою сумку и ещё большую полосатую сумку с продуктами, которые надо было отвезти домой, и ушла на автобус. Я бежала за ней до конца улицы, а потом ещё смотрела вслед, цеплялась глазами за полосатую сумку. Вон полоски, видно. И сейчас видно. А вот уже и нет, пропали. Мама ни разу не оглянулась.

Я вернулась к Потаповым, в голове у меня было почти пусто, только немножко позванивало горе. Бабушка Нина как раз кормила пришедшего на обед дедушку Жору и хотела, чтобы я приняла состояние «не мешаться».

– Иди погуляй, – приказала она, вытерев лоб. – Во дворе детей полно, познакомься с кем-нибудь.

Я вышла во двор. У ряда сараев на ржавой качалке сидела компания девчонок сильно старше меня, класса восьмого. Они что-то громко обсуждали и смеялись: «Не могу-у!!» Под ёлкой две девочки сильно моложе меня разложили покрывало и играли на нём в резиновых пупсиков. У второго подъезда на лавке сидели две женщины с малышами. Подходящих для знакомств детей во дворе не наблюдалось.

Я прошла к большому гаражу, где работали дедушка и все остальные мужчины. Часть гаражной стены была выложена мелкой плиткой: белой, синей и голубой. Некоторые квадратики отлепились и валялись на асфальте. Я села собирать синие и голубые – почему-то тогда цветные плитки считались ценностью, их приносили в школу и хвастались так же, как вкладышами от жвачек.

«Найду красивую, в сентябре покажу 6-му „Б“», – решила я. С таким решением жить было чуть терпимее.

– Чего припёрлась? – услышала я, резко вскочила и ударилась локтем о кирпичную стену.

Передо мной стояли два почти одинаковых мальчика, черноглазых, смуглых и невероятно злых. Особенно один, повыше, в красной футболке.

– Чего, говорю, припёрлась в наш двор? – повторил претензию «красный».

Я молчала, молчать я умею.

– Да слуш, это в пятую, Гарик, – подсказал «красному» мальчик пониже. – К деду, грю, из Тулы приехала, в пятую.

– Из Ту-у-лы, – обрадовался Гарик. – Вали в свою Тулу, чего, самая умная, думаешь?

Он сделал резкий выпад в мою сторону и замахнулся, как будто хотел ударить. Я вжалась в стену, парни загоготали, потом маленький метко плюнул, попав прямо в мою горку сине-голубых плиток.

– Вали в свою Тулу, понила? – повторил на прощание «красный», и они ушли в сторону дороги, пыля ногами.

Стараясь не очень сильно ускоряться, чтобы никого не провоцировать, я двинулась к дому. Завернув за угол, почти побежала, в подъезд ворвалась, хлопнув дверью, на второй, той-бабушкин этаж взлетела за секунду, даже не посмотрев, наступила на щербатую ступеньку или нет. В груди клокотали рыдания и не давали дышать.

Я пробежала через проходную комнату в дальнюю, туда, где мне предстояло спать. Бросилась на кровать, сбила покрывало (это было нельзя), уткнулась лицом в накрытую резной салфеткой подушку (тем более нельзя).

– Ты чего это тут, – в дверном проёме появилась сердитая той-бабушка, – выкобениваешь?

Я продолжала рыдать и не дышать. Мама не разговаривает. Папу прикормили. Моей бабушки нет. Лето только началось.

– Во истеричка ещё одна, – сделала бабушка Нина вывод. – Одной нам мало!

Тут на кухне что-то призывно зашумело, и она ушла.

Через полчаса мне велено было умыться и садиться за стол – пить кефир с ватрушкой на полдник. Рыдать я уже не могла, икать тоже, так что согласилась на кефир. Сделав три глотка и набравшись смелости, рассказала вкратце, что случилось.

– Ой, да то ж Игорь Сиволоб, – почему-то обрадовалась той-бабушка. – Он пугает только, не тронет. Просто не обращай внимания!

Совет «просто не обращать внимания» тогда не сработал в первый раз. И больше никогда в жизни.

Две недели я старалась не выходить во двор – приняла агрегатное состояние «помогать взрослым». Вытирала пыль с серванта, подметала коридор, поливала пахучие растения на подоконнике (бабушка Нина любила герань), один раз помыла лестницу (бабушке не понравилось, она перемыла). Я послушно ела все, что предлагалось, даже ненавистный гороховый суп. Телевизор смотрела редко и в отсутствие дедушки Жоры – чтоб не «доводить». Вообще старалась привлекать к себе поменьше внимания: хотела доказать, что я вовсе не «ещё одна истеричка». Однажды гладила носовые платки, задумалась и приложила горячий утюг к правому колену. Тут же отдёрнула ногу и, помню, прежде боли ощутила страх: вдруг кто-то заметит! Даже не вскрикнула, а след от утюга, позорный коричневый вигвамчик, потом долго скрывала юбкой, скатертью или просто рукой.

По выходным дедушка Жора сам любил смотреть телевизор. Особенно спортивные матчи. Включал очень громко, так что я, вытирающая пыль в отдалении, слышала, как комментатор кричал: «Хорошая передача!» – и думала, что он доволен: мол, какую ж я хорошую передачу веду! Ещё дедушка подолгу слушал радио, висящее над креслом, и иногда просил меня сделать погромче – покрутить белое колёсико. Этим наше общение, в общем, и ограничивалось. Хотя нет: пару раз мы вместе ходили в лес. Не помню зачем – грибам было рано, а землянику собирать запрещалось, потому что она считалась вредной, «чернобыльской». Мы брели по лесу молча, время от времени дедушка доставал из кармана маленький приёмник, вытаскивал антенну, проверял, ловит или нет. Помню, посреди леса приёмник вдруг завопил: «Хорошая передача!»… Наши лесные прогулки мне нравились: дедушка Жора там совсем не ругался, а иногда рассказывал что-то про деревья, травы, научил чистить и есть растение «сергибус». Правда, больше я этот сергибус нигде не видела и не ела.

Несколько раз бабушка Нина посылала меня в магазин за молоком, маслом и хлебом. Я старалась пересекать двор как можно быстрее, но дважды у сараев меня всё же ловил Игорь Сиволоб и повторял свои угрозы про «вали в Тулу, самая умная».

Через две недели приехала мамина сестра тётя Надя с мужем дядей Костей и детьми – Наташкой и Андрюшкой, которых тоже привезли в Первомайский на каникулы. «Мои приехали!» – радовалась той-бабушка. Нам с мамой она радовалась сдержаннее.

Тётя Надя была очень похожа на бабушку Нину, тоже большая и круглая, на размер, может быть, меньше (с годами всё стало наоборот – той-бабушка чуть усохла, а тётя Надя чуть увеличилась). Обе любили готовить, обсуждать соседей, родственников и ассортимент магазинов. Даже двигались они синхронно, как будто исполняли давно отрепетированный танец.

Дома я часто слышала от мамы, что тётя Надя – любимая дочка. И тут, пожалуй, спорить было сложно: при ней той-бабушка улыбалась золотыми зубами раз в пять чаще, чем без неё. Мне тётя Надя тоже нравилась: у неё в ушах были золотые кольца, а ещё она часто целовала своих детей и даже (!) мужа дядю Костю. Говорила, отложив вдруг нож, которым виртуозно крошила морковь: «Ну хорошенький ты у меня, не могу!» – и чмокала в макушку. Дядя Костя ворчал, но не отодвигался: тоже, видимо считал жену хорошенькой. Их дети, Наташка с Андрюшкой, в первый же день взяли меня гулять во двор, прихватив несколько кульков нажаренных бабушкой семечек. Семечками они угостили всех, включая Игоря Сиволоба, и он хоть и зыркнул на меня недобро, но промолчал. Наташку с Андрюшкой во дворе все знали: они часто приезжали к той-бабушке, причём не из Тулы, а из соседнего города Щёкино, так что считались «своими». При них можно было не бояться Сиволоба – за это я в первую очередь и полюбила двоюродных брата и сестру.

С Наташкой вообще было весело – мы теперь и плитки вместе собирали, и цветные стекла, чтобы делать «секретики», как маленькие, и в магазин ходили вдвоём, и за мороженым бегали, когда его привозили в палатку у магазина, и в дворовых играх участвовали: «Штандр-штандр», «Едем-едем-стоп», «Море волнуется раз». А ещё у Наташки были маленькие золотые серёжки – просто кругляшок и лунка, всё, без камней и затей. О таких я стала мечтать втайне, а потом, осмелев, и не втайне: призналась Наташке, после чего та пообещала отдать мне свои серёжки, когда ей купят другие, с рубином (тут я полюбила её ещё сильнее). Андрюшка целыми днями бегал где-то с пацанами, иногда получал от бабушки или дедушки нагоняй, но так, слегка. Тётя Надя с дядей Костей часто к нам приезжали на белом «запорожце», привозили бесчисленные сумки с гостинцами. Мне гостинцев этих – шоколадных конфет, ирисок, хрустящих вафель с коричневой начинкой (ценилась выше, чем белая) – доставалось столько же, сколько Наташке с Андрюшкой. И во второй или третий свой приезд тётя Надя меня обняла и поцеловала вслед за своими детьми:

– Чего грустная такая, Фроська? Держи шоколадку, «Сказки Пушкина», вку-у-сная.

И протянула шуршащую плитку в сине-голубой обёртке с белой лебедью. Любые проблемы, с точки зрения тёти Нади, легко решались едой.

– Что тебе привезти в следующий раз? – спросила она перед отъездом.

– Мам, Фроська уши проколоть хочет, – опередила меня Наташка, виснущая на матери.

– Чего проще-то, – обрадовалась тётя Надя. – Поехали в Щёкино в парикмахерскую, делов!

– Мне в шестнадцать лет только… – выдавила я.

– Мама ей не разрешает, – подсказала Наташка и тут.

Тётя Надя понимающе переглянулись с бабушкой Ниной – они были особенно одинаковыми в тот момент.

– Поня-я-тно, – протянула тётя. – Люська, значит, выкобенивает. В чём-то мы просты, а в чём-то беспощадны.

Я не поняла тогда ту фразу, но мне стало очень неприятно и стыдно. Как будто я предала маму, наговорила про неё гадостей.

– В шестнадцать нормально, – выдавила я неубедительно. – У меня уши папины…

– А в шестнадцать будут мамины, – махнула рукой тётя Надя. – Ну чего делать, запретила значит запретила. Она тут мне устроит, если… Привезу тебе лимонных долек тогда. Натах, а ты чтение на лето начинала вообще?..

Раздав рекомендации и обняв нас всех ещё по разу, тётя Надя вслед за дядей Костей пошла к машине. Я решила их проводить. Обиженная Наташка, пыхтя и жалуясь, отправилась в комнату разбираться с чтением на лето, Андрюшка под присмотром той-бабушки доедал суп.

«Запорожец» уехал, я помахала тёте и дяде вслед и услышала вдруг:

– Фрось, привет, а Наташа выйдет?

Звала меня девочка из соседнего подъезда, забыла её имя, но помню фамилию – Сиволоб. Она была одной из двоюродных сестёр пресловутого Игоря и Наташкиной подругой. Кажется, звали её Ира или Инна.

– Наташа уроки делает, – сказала я, стесняясь: одна я с дворовыми девочками ещё ни разу не общалась.

– У-у, – промычала Ира-Инна неопределённо. – Давай тогда с нами в дочки-матери?

Оказалось, что роль «дочек» будут исполнять настоящие младенцы из рода Сиволоб, которых Ире-Инне и её сёстрам навязали взрослые. А мамами будем мы все – у каждого младенца (наверное, всё же тоддлера) своя. Мне попался толстый улыбчивый Яша Сиволоб. Только игра продлилась недолго.

Ира-Инна со своей «дочкой» Настей подошла к ржавой качалке и взглядом показала мне, что противоположное сиденье предназначено Яше. Я взяла мальчика на руки, подошла с другой стороны, и тут Ира-Инна резко, без предупреждения посадила Настю на сиденье. Другая сторона качалки взмыла вверх и заехала улыбчивому Яше спинкой сиденья по голове. Он будто удивился, потом надулся, вытаращил глаза и заревел что есть силы на весь посёлок Первомайский и соседний город Щёкино. Я не успела ничего сообразить, застыла с рыдающим ребёнком на руках, пытаясь понять, сильно ли его ударило и насколько всё непоправимо, а к нам уже бежал разгневанный Яшин отец, Олег «Настрогал» Сиволоб.

– Вы шо натворили!!! – орал он.

Ира-Инна испуганно схватила тоже заревевшую Настю и открыла рот, чтобы что-то объяснить, но тут раздался знакомый голос:

– Я видел, это всё дура тульская сделала! Она специально Яшку под качалку подставила!

Игорь Сиволоб. И все остальные Сиволобы – против меня одной.

– Вот тварь, – заорал Олег, подбегая ко мне и вырывая заходящегося в плаче мальчика из моих рук. – Ребёнка, а! Иди отсюда, бессовестная!

Я умоляюще посмотрела на Иру-Инну, но та отвела взгляд и сделала пару шагов назад – как будто её это не касалось.

– Дура тупая, вали в свою Тулу! – не унимался Игорь. Он прыгал на месте в ажитации и был абсолютно счастлив.

– Шоб я тебя во дворе не видел, – добавил Олег. – Убью, на. Сучка.

Я медленно, вжав голову в плечи, пошла к подъезду. Яша продолжал плакать, но уже тихо, для порядка. А вот Олег и Игорь Сиволобы кричать не переставали.

Тут откуда-то сверху раздалось:

– Отстаньте от девки! С ума посходили, штоль?

Я замерла. Бог? Но голос женский. И знакомый.

Соседка тётя Маша Харчева высунулась из своего окна наполовину. Серьги-ромбики в её ушах блестели гневно.

– Случайно малого ударило, я ж видела. Она ж больше вашего напугалась, девка-то, не виноватая вообще! – кричала тётя Маша.

Я так и застыла на подступах к подъезду, шею на всякий случай не вытягивала.

– Ладно Игорёк, но ты-то, взрослый человек! – распинала тётя Маша Олега Сиволоба. – Не разобравшись, ничего! Стыдобень! И слова какие произносишь при детях, а!

Сиволоб вяло отбрёхивался: а чего она стоит тут, я имею право, ребёнок ведь…

– Иди домой, Ефросинья, – оборвала его тётя Маша. – Ну их.

И я пошла – к ней домой, не к той-бабушке.

Там, на тёти-Машиной кухне, я сидела за столом, тряслась, пила воду и стучала зубами о чашку. Потом просто так сидела, тихо. Тётя Маша не задавала вопросов и не просила перестать трястись или стучать. Сказала, что бабушке сама всё объяснит. А ещё – что надо позвонить маме. У Харчевых был телефон, а у Потаповых не было.

– Не надо маме, – хрипло произнесла я: по-другому говорить пока не получалось.

– Как же не надо, когда надо, – аргументировала тетя Маша. – Должна она знать, где оставляет ребёнка-то.

– Да я ничего, – всхлипнула я. – Наташка с Андрюшкой нормальные, просто они дома были…

– Наташка с Андрюшкой через неделю с родителями на море уезжают, бабушка твоя сказала. А ты останешься.

Тут я ещё немного потряслась и поцокала зубами. Перспектива «а ты останешься» ударила больно. И ещё мне показалось, что все – тётя Надя, дядя Костя, Наташка, Андрюшка, бабушка Нина и дедушка Жора – меня предали. Провожая полчаса назад белый «запорожец», я на секунду почувствовала себя частью чего-то хорошего, большого. А теперь уже не чувствовала. И почувствую в следующий раз не скоро, в другом месте и в других обстоятельствах.

– У неё гастроли. Её дома всё равно нет. И она… со мной не разговаривает, – вспомнила я ещё пару причин не звонить маме.

– Со мной поговорит, – отрезала тётя Маша. Подвинула к себе серый телефон с блестящим шнуром и, сверяясь с записью в толстой красной книжке, стала крутить диск, шептать цифры – набирать номер.

Я слышала приглушенные длинные гудки. Конечно, мамы нет.

– Алло! Алло, Люсь! – громко произнесла тётя Маша, подув в облепленную изолентой трубку. – Не слышно… Алло! Люсь, привет, это Маша. Харчева, какая, с Первомайского! Да, случилось… Погоди причитать, расскажу всё. Тут дочь твоя Ефросинья…

После долгой беседы, прерываемой плохой связью и неисправной трубкой, тётя Маша, довольная, доложила: мама там закончит свои дела и приедет ко мне как сможет. Когда неизвестно. А пока надо потерпеть.

Я и пошла терпеть.

У Потаповых в квартире было тихо. Бабушка Нина ушла в магазин. Дедушка Жора отправился в лес с Андрюшкой и радиоприёмником. Наташка читала книгу «Отрочество» – спросила меня, где ставить в этом слове ударение. Я тоже не знала.

– А вы на море едете, да? – сказала я как можно индифферентнее.

– Ага, – закивала Наташка с видимым облегчением. – На папкиной машине. Мы б тебя взяли, но там места нету, я одной девочке из класса уже обещала… Раньше обещала, ну и мы дружим давно.

– Ничего. В июле в лагерь поеду, – утешила я Наташку.

– На море?

– Нет.

Мы помолчали, Наташка углубилась в «Отрочество», я тоже достала книжку – про Севу Котлова, одну из своих любимых, из старой папиной библиотеки.

Потом все вернулись домой. Бабушка Нина, встреченная тётей Машей Харчевой на лестничной клетке, сказала мне не обращать внимания на Сиволобов. Дедушка Жора включил телевизор. Андрюшка ел наш с дедушкой сергибус. Я давно не чувствовала себя такой одинокой.

– А чего мама-то сказала? – спросила той-бабушка после ужина, когда я помогала ей вытирать тарелки.

– Сказала, закончит дела и приедет.

– Угу, – кивнула бабушка в значении «угу, щас, жди!». Она осуждала маму, и мне было это неприятно.

Во дворе били мячом и ржали пацаны, громче всех – Игорь Сиволоб.

Утром полил дождь. Все сидели дома, кроме дедушки Жоры, которому надо было на работу – он побежал туда, прикрываясь газетой «Комсомольская правда», хотя бабушка Нина ругалась и совала ему зонт.

Сама бабушка вскоре прилегла – у неё из-за дождя ныли ноги. Наташка сражалась с «Отрочеством» – ей велено было дочитать его до моря. Андрюшка лежал на полу и, высунув язык, перерисовывал из научного журнала какой-то самолёт.

Я пошла на кухню, хотела взять там из мешка на подоконнике пару чёрных сухарей, с которыми читать «Севу Котлова» было ещё интереснее. Дождь, будто заметив меня, усилился, застучал в окно угрожающе. Я увидела, что форточка открыта и сквозь неё на подоконник уже накапало воды – мешок с сухарями попадал в зону риска. Потянулась закрыть и остановила руку на полпути.

Возле подъезда стояла машина – белая длинная «Волга», я уже знала эту марку. Огни мерно мигали, больше ничего довольно долго не происходило. Потом сквозь потоки воды я разглядела, что пассажирская дверь открывается и оттуда высовываются два жёлтых резиновых сапога.

А за ними – мама.

Она была какая-то взъерошенная, в чужой большой штормовке с капюшоном, вертела головой, как будто не знала, где наши окна. Я автоматически, хоть и неуверенно, помахала. Мама увидела, одной рукой сделала над бровями козырёк, другой помахала мне. И улыбнулась широко, счастливо и нежно. Не знаю, как я всё это разглядела – дождь-то только припустил, но она точно улыбнулась, и точно так, как я сказала.

Мама исчезла в подъезде, а через секунды нажала ручку незапертой потаповской двери и вошла в тесный коридор, где уже стояла я, держала в правой руке, которой только что махала, «её» вельветовые тапочки – самые узкие, самого маленького размера в доме.

– Не надо. – Мама кивнула на тапочки. – Собирайся, бедный ты мой ребёнок. Поехали уши прокалывать!

И она опять улыбнулась так же, как на улице, только теперь, под включённой лампочкой, видно было лучше. А потом протянула что-то в кулаке и положила это что-то на мою свободную ладонь. Маленький пакетик с золотыми серёжками, такими же, как у Наташи. Лунка, кругляшок, без камней и затей. Совершенство.

Я стояла, ничего не соображая, переводила взгляд с моих новых (моих!) серёжек на мамины жёлтые сапоги. Пять минут назад, называется, пришла за сухарями. И вот жизнь так круто переменилась.

– А как же, – выговорила я, – шестнадцать лет…

– Считай, в рассрочку тебе достались, – сказала мама. – Должны же чудеса случаться, правда?

Я не знала, что такое «в рассрочку», зато про чудеса в тот момент понимала всё-всё.

С бабушкой, Наташкой и Андрюшкой мы попрощались наскоро. Мне даже на секунду стало жалко уезжать – как бывает, когда желанный отъезд уже точно неминуем. Но той-бабушка произнесла: «Воспитаешь, Люсь, на свою голову!» – и жалко быть перестало.

Мы с мамой спустились вниз, под дождём, пригнувшись, подбежали к машине, торопливо открыли дверцу, сели обе на заднее сиденье, и мама притянула меня к себе. Так, в полуобнимку, и поехали (увы, тогда никто не пристёгивался).

Водитель, бородатый неизвестный дядька, за весь путь до Тулы длиной в полчаса не произнёс ни слова. Мама тоже молчала, но уже не потому, что со мной не разговаривала. У неё было очень красивое ненакрашенное лицо.

«Волга» остановилась около парикмахерской на Красноармейском проспекте.

Через десять минут изогнутая иголка в уверенных руках кудрявой женщины сделала в моём левом ухе первую дырку. И там закачалась серёжка с кругляшком. Потом оп – и в правом ухе уже тоже серёжка.

Надо же. Совсем другие уши.

Боли я не чувствовала, чувствовала только радость, чистейшую, хрустальную, как бабушкины фужеры для шампанского в серванте.

Хотя вру. Я чувствовала её в тот день не один раз, а целых три. В третий раз – перед зеркалом в парикмахерской, разглядывая свои преобразившиеся уши. Во второй – когда серёжки в пакетике оказались на моей ладони. А в первый – у окна, когда через дождь увидела маму в жёлтых сапогах и она улыбалась мне как мама, а не как Алла Таирова.

Наверное, это были три этапа одной большой радости. Каждый секунд по двадцать, сложишь – получится минута. И я десятилетним своим мозгом сформулировала тогда, что такое чудо: это когда получаешь то, что хочешь, но не тогда, когда ждёшь.

Ждала серёжек в шестнадцать – получила в десять.

Ждала маму «когда-нибудь, как закончит дела» – получила утром. Да ненакрашенную, да в старой штормовке, да со словами «бедный мой ребёнок».

Вскоре выяснилось, что кудрявая женщина в парикмахерской проколола мои уши криво – одну дырку сделала выше другой.

Что не мешает мне все эти годы любить серьги, носить их каждый день и чувствовать себя без них голой.

А из резиновых сапог я предпочитаю жёлтые.

Предыдущая главаГлава 6 из 16Следующая глава