К книге
13 минут радостиРадость десятая Ничего хорошего
75%
Радость десятая Ничего хорошего
12

Сижу я как-то в библиотеке, работаю, у ног трётся кот…

Нет, не с этого надо начинать историю. Просто мне, видимо, до сих пор неловко и стыдно её вспоминать, вот и попыталась создать себе образ хорошей девочки: в библиотеке, да ещё тружусь не покладая рук, и животными любима. Всё обман. Никакая я не хорошая. Хорошие люди не радуются чужой беде, правда?

Второй курс журфака оказался куда хуже, чем первый. Начался он прямо после августовского дефолта 1998 года, когда деньги обесценились и закончились сразу у всех. Не то чтобы раньше их было много – мои папа-инженер и мама-сотрудник ДК на состоятельных буржуа не тянули. Но мне удавалось это довольно долго игнорировать. Во-первых, из-за возраста: в 10–12–14 и даже в 16 лет проблема «как прокормить семью» стоит не перед тобой, а преимущественно перед инженерами и работниками ДК. Во-вторых, «прокормить» меня – а также удовлетворить важные потребности эстетического толка – в детстве было легко. Уши проколоты. Комната есть. Книги есть. Телевизор есть. Магнитофон и тот есть, с Георгиевым – целых два! Да, всё не новое и требующее ремонта (телевизор раскрашивал лица пунцовым и вытягивал их так, что люди на экране выглядели смущёнными и удивлёнными; мой магнитофон заедал стресс кассетами, предпочитая русскую кухню – отечественных исполнителей). Но заменить технику я не требовала и не знала, что можно. К одежде была равнодушна: помню только, сильно хотела ангоровый капор, и получила его, а позже – розовые блестящие лосины, и не получила («Фу, безвкусица. Ты что, фламинго?» – сморщилась мама). С едой ещё проще. Читаю сейчас про вечно голодные подростковые организмы и недоумеваю: моему-то всё равно было, что и когда есть. Завтракала я в утреннем трансе, пообедать могла забыть, ужинала после ста напоминаний. Котлеты, которые готовил Георгий по своей книжке, были ценны не котлетами, а Георгием. Папины шоколадные батончики – папой и рекламой, бабушкины бутерброды с маслом – бабушкой и Первым. Овсяное печенье – книжками, которые читаешь, а жареный чёрный хлеб с солью – сериалом «Элен и ребята», на который спешишь после школы.

Понимаю, в моем описании лихих 90-х недостаточно собственно лихости и отчаяния (те, кто тогда вообще не жил, страдают куда убедительнее). Но вот 1998-й ударил по-настоящему больно: мы с Алейник потеряли Вознесенский.

Хорошо помню тот печальный сентябрь. Дома было неладно, и мне, почти совершеннолетней, стал потихоньку показываться айсберг взрослой жизни. Георгий закрыл свои ларьки с кассетами и по маминому настоянию устроился на «Тулачермет» литейщиком. Он теперь даже греческую музыку не слушал и стал будто ниже ростом. Мама почти не ругалась, ходила задумчивая, а из соломенной шкатулки исчезли все её немногочисленные украшения, которые я маленькая любила перебирать, как царь Кощей, и примерять куклам Катям Румянцевым. Папа как раз ругался – но продолжал упрямо работать на родном заводе. Увидел в плеере мой любимый альбом Radiohead и похвастался: «А ты знаешь, на чьи микрофоны они записывались? На наши!» Видимо, этот факт папу не озолотил: Зоя Ловягина теперь подрабатывала, изготавливая на дому «крылышки» для дротиков. Расчерчивала пластиковые листы, разрезала, складывала, опять разрезала, вставляла в высокий железный пень и била по ним резиновым молотком: «Бух!» Я тогда снова стала ходить к ним в гости на Революции и помогала Зое: сгибала непослушные листы. А она меланхолично замечала: «Саша ещё и курить начал. Как будто сигареты бесплатные». Бух! И извинялась: «На ужин опять капуста, не обессудь уж, Ефросинья». Бух. Бух. Бух! Я тоже извинялась и сбегала домой, на прощание изловив и приобняв шестилетнюю Ангелину. Сестра, кудрявенькая и красивенькая, как рождественская открытка, встречала меня фразой «Что ты мне принесла?!», а провожала играми: пряталась за шторой и пыхтела. У неё детство ещё не закончилось.

Больше всех ситуацией дефолта был недоволен дедушка Миша с «Войковской». Я позвонила ему ещё из Тулы, готовясь возвращаться в Москву после лета, и полчаса (по межгороду!) слушала, что демократы всё развалили, а «Эльцин ваш», главный чёрт, лично деда Мишу ограбил. Так я поняла, что моя работа клинера больше не актуальна и платить за квартиру в Вознесенском нечем. Впрочем, в тот же день позвонила Алейник, непривычно подавленная, и сообщила: «Фрось, представляешь, мои в начале августа продали прабабкин дом в Челбасской. И купили видеомагнитофон. В смысле, на него только и хватило всех вырученных от дома денег… Прабабке не сказали, сидит, смотрит кино по видаку. Мамка рыдает в телефон, бабка рыдает на фоне, отец орёт на обеих, потому что это он придумал так вовремя продавать дом…» Я сказала, что сейчас же приеду – тихая грустная Алейник меня напугала. «Угу, – согласилась Таська. – Но, сама понимаешь, какой тут теперь Вознесенский… В общаге будем жить. Была сегодня в отделе расселения, отвоевала нам комнату 707, напротив Голубушкиной».

Мы с Алейник собрали в Вознесенском вещи, попили «на дорожку» чаю с соседкой Валентиной Трофимовной (она рыдала похлеще Таськиных бабушек: «П’гоклятые деньги, п’гоклятое в’гемя!») и отправились на Шверника, в общежитие ДАС, в комнату 707. Даже прощальную вечеринку устраивать не стали – настроения не было, да и сто вторая группа, ставшая теперь двести второй, ещё не вся вернулась в Москву.

Первую ночь на новом месте я провела в слезах, которые усиленно скрывала от Алейник и ещё одной соседки, одухотворённой девочки Вали в розовых очках (оправа у них была розовая и заклеенная розовой изолентой). В общежитии меня угнетало всё: нескончаемые тёмные коридоры с исписанными стенами, бродившие по ним бледные, завёрнутые в покрывала люди, хамоватые охранники с лицами «докажи, что тебя можно пропустить в этот храм юности», неработающие лифты и узкие страшные лестницы, необитаемые общие кухни и замызганные электрические плитки, которые студенты нелегально держали в комнатах, пряча от администратора… Сами комнаты тоже оптимизма не внушали. В 707-й было очень холодно, я мёрзла каждую минуту – во всяком случае, так запомнилось. Ходила постоянно съёжившись и научилась мыть руки с рекордной скоростью. ДАС – общежитие квартирного типа, так что у нас была собственная ванная, а не как у некоторых – душ и туалет на этаже. Но какая это была ванная и делала ли она нас чище?..

Вот странно, вроде бы не из Версаля приехала, а такая реакция. Вообще, я невзлюбила ДАС, ещё когда там не жила. На первом курсе мы с Алейник иногда приезжали в гости к Голубушкиной, Бестужеву и Дагирову, ходили в местный видеозал, смотрели кино. Было в целом весело, но я всегда фоном радовалась, что потом можно вернуться домой, в Вознесенский. А теперь такой опции не осталось… Обо всём этом я и горевала на крикливой продавленной кровати в комнате 707, стараясь не думать, чем пахнет ватный матрас, залёгший между пружинами и мною.

– Ничего, Фрось, – подала сонный голос Алейник с кровати напротив. – Найдём работу и свалим отсюда. Это ненадолго.

В общежитии мы, однако, задержались. И – в основном, конечно, усилиями и жизнелюбием Алейник – прижились. Отделили нашу половину комнаты от Валиной половины шторкой из покрывала. У окна устроили гостиную (стол, стулья; пустая кровать «мёртвой души» четверокурсницы Шутовой, превращённая в диван; Георгиев магнитофон), у стены – спальную зону. Нашли где-то приличное зеркало, в котором себе нравились. Купили на восьмом этаже за бесценок двухконфорочную электроплитку. Починили дверцу хлипкого шкафа. Очень много раз вымыли ванную. Научились игнорировать любовь одухотворённой соседки Вали к джазу – утомительному такому, в котором кто-то будто долго падает с лестницы, – и ароматическим палочкам. Её любовь к бойфренду Кириллу принять было сложнее: парень периодически оставался ночевать, так что Валя с нами общалась буквально из-под Кирилла, а с ним – фразами типа «Кирочка, объясни, почему ты чувствуешь себя пустым?» и иногда, под настроение, цитатами из Бродского.

Как-то ночью Алейник, поворочавшись как следует в постели под Вале-Кирилловы любовные игры, крикнула на ту половину:

– Продолжайте, пожалуйста, держите ритм, я только так и засыпаю.

Валины пружины резко перестали скрипеть, и мы услышали отчаянный шёпот «пустого» Кирочки: «Я же говорил, слышно всё, да убери ты локоть, больно же!»

К нам тоже ходили гости. Мариванна Голубушкина жила напротив, в 705-й, Бестужев с Дагировым – этажом выше, в 828-й, примкнувший Ермолаев – по-прежнему у себя дома, но примыкал, то есть заявлялся в ДАС, с такой регулярностью, что охранники помнили его лицо и почти не спрашивали пропуск. АБВГДЕйка снова выступала полным составом.

Мы и сами ходили в гости – причём куда чаще, чем раньше: двести вторая активно приглашала. На первом курсе большинство тусовок происходило в Вознесенском, теперь же светская жизнь стала разнообразной. За первые две недели сентября я побывала у Яны Яцкевич на «Сходненской», у Стаса на «Планерной», у Мишлен на «Динамо», у Ермолаева в Черёмушках и у Светки Прониной в Крылатском – причём, внимание, в квартире её мужа!

Светка вышла замуж в августе (как и обещала, первой из нас). На свадьбу никого из группы не звала, кроме Мишлен, но теперь показывала фотографии и предъявляла супруга с гордостью. Звали его Никон, он был бородат, с косой до пояса и водил «мерседес». В квартире, которую его родители выделили молодожёнам, сами скромно оставшись жить на Полянке, было три этажа! Ну как этажа – уровня: из прихожей в кухню и гостиную и из кухни в спальню поднимались по ступенькам. Экспериментальный Чазовский дом, он же Дом кардиологов, скорее напоминал дом отдыха: входишь в подъезд и оказываешься в огромном холле с цветами. И это, и три уровня нас сильно впечатлили, Пронина была довольна. Муж её учился где-то на экономиста, но пробовал себя в фотографии и дизайне. Фотографировал Никон, как ни иронично, «Кэноном» и в основном Светку, дизайны рисовал на первом «Аймаке», полупрозрачном и оранжевом (тоже впечатляло, чего уж). Сосредоточившись, жевал кончик косы. Но в целом был парнем дружелюбным, неглупым и быстро влился в компанию. Вот только его отчего-то недолюбливала Светкина лучшая подруга Мишлен. Не то чтобы критиковала вслух или тем более грубила – боже упаси, – но относилась с едва уловимой прохладцей. И когда он говорил, смотрела не моргая и терпела. Для Лены это было настолько нехарактерно, что Алейник однажды устроила ей допрос на лоджии:

– Мишлен, скажи, что не так с Никоном?

– А что не так с Никоном? – повторила Лена чуть высокомерно, и это тоже для неё абсолютно нетипично.

– Ты его не любишь! – припечатала Алейник.

– Ну, его любит Света. – Мишлен чуть недовольно дёрнула плечом. – Этого вроде бы достаточно.

– Может быть, нам надо что-то знать? – не унималась Таська.

– Пока нет, – сказала Лена, внучка дипломата. Не задалось у Алейник журналистское расследование.

Вскоре, уже на журфаке, я случайно узнала часть чужой тайны. Сидела рядом со Светкой на лекции по русской журналистике, не расслышала что-то там про Карамзина, автоматически заглянула в её тетрадь, а Пронина вместо конспекта писала записку – видимо, Лене. Я увидела: «Вчера заперся в спальне и не открывал 4 часа!! Я билась в дверь и рыдала, боялась, что он опять…» Светка резко, испуганно прикрыла рукой написанное, я же переспросила её про Карамзина и никому, даже Алейник, ничего потом не сказала.

Вообще, мне тогда везло на семейные тайны. Например, к Яне Яцкевич я приезжала одна, познакомилась за чаем с её родителями, больше похожими на бабушку с дедушкой, и узнала, что Янин брат Коля «доверился не тем людям» и потерял огромную сумму денег. Зачем мне это сообщили, не знаю – наверное, просто говорили автоматически о том, что на сердце. Я сочувственно покачала головой, не понимая, что ответить. Янка же произнесла быстро «Спасибо, мам», отодвинула чашку, увела меня в свою комнату и там вдруг взорвалась:

– Не тем людям Коля доверился! Да он всегда не тем людям доверяется! И не те препараты принимает! И не в том состоянии за руль садится! Ему тридцать шесть лет! Колясик несчастный, Колясик ошибся, Колясика никто не понимает. А меня они, – Яна махнула рукой в сторону двери, – за четвёрки ругали! И на парня моего смотрят как на говно…

Позже, уже в гостях у Яниного парня, то есть нашего Стаса, я спросила его на кухне, знаком ли он с означенным братом Колей.

– Не имею желания, – улыбнулся Стас так широко и ненатурально, что мне сразу стало его жалко. – Нужен кому этот баклан, можно подумать. У Янки сапоги дырявые, а у этого бизнес очередной, и папка с мамкой хотят вложиться срочно. Отмазывают его от такого, за что моего папаню, например, посадили на семь лет… Короче, одни животные всегда равнее других. Буш коньяк в кофе? Янка любит.

Бизнесмен Стас с отцом-уголовником, правильная Яна, кричащая слово «говно», счастливая молодожёнка Пронина со сложным трёхуровневым мужем, добрая Мишлен, этого мужа скрытно ненавидящая… Говорю же, так себе начинался второй курс. Многовато перемен и открытий.

Меня же лично той осенью беспокоили сразу две проблемы.

Во-первых, Бестужев хотел секса.

Во-вторых, Голубушкина влюбилась в Митю Завадского.

Мы с Лёшей Бестужевым встречались уже девятый месяц. За минусом июля, когда он ездил на море с семьёй, но звонил мне оттуда регулярно. В августе, 16-го числа, то есть за сутки до дефолта, Бестужев приезжал в Тулу одним днём. Мы ходили в Центральный парк, ели там шашлыки в подозрительном уличном кафе и катались на колесе обозрения, которое я не любила за слишком уж ненадёжный вид. Домой Бестужева пригласить не удалось: моя мама, узнав о визите, замахала руками и объявила, что в квартире не убрано и вообще у неё болит голова… Так что я показала своему парню бабушкин дом на Первом, проводила до вокзала и в следующий раз увидела уже в сентябре.

«Своему парню». Вспоминаю сейчас, как мне тогда нравилось это выражение – «мой парень». И идея, что я с кем-то встречаюсь, тоже увлекала. Тем более Бестужев всё делал по правилам. Дарил розы, длинные такие, бордовые, и мягкие игрушки с приклеенными ушами. Помнил о «годовщинах» – каждое первое число поздравлял и говорил, сколько мы уже вместе: две месяца, три, полгода. Устраивал в честь этого свидания – кино, иногда кафе, пару раз театр, ночные клубы (туда, конечно, ходили компанией, чтоб нескучно было дожидаться открытия метро). Целовал при встрече и прощании, клал руку на талию, когда шли куда-то вместе, и обе руки на плечи – когда стояли.

Дальше поцелуев дело тоже заходило, но не слишком далеко. Он почти сразу сказал: «Мне это нужно»; а я почти сразу предупредила, что до 18 лет не планирую. Почему-то аргумент показался ему весомым, и тему секса Бестужев потом ещё долго не поднимал. Долго – это как раз до начала второго курса.

Расставив вещи и наведя в комнате 707 относительный порядок, мы с Алейник устроили новоселье. Негромкое и камерное, на шесть человек, то есть АБВГДЕйку, плюс одухотворённая соседка Валя, ибо куда её девать.

Бестужев с Дагировым пришли первыми, но Дагиров тут же убежал в свою комнату за дагестанским коньяком, который обещал Голубушкиной. Алейник была в ванной – мыла яблоки от бестужевской бабушки, а сам Бестужев стоял посреди комнаты и обиженно критиковал наши дизайнерские решения:

– А почему вы спите-то вместе?

– В смысле? – не поняла я.

– Ну, кровати у вас рядом. Поставили бы лучше Таськину к окну, а твою сюда или наоборот. И шторки между ними повесили. Как все.

– Нам больше так нравится, мы привыкли болтать перед сном. И у окна очень холодно спать, дует, – робко объяснила я. – Так что там у нас типа гостиная. Для гостей. Чайник включишь, народ позовёшь, уже теплее…

– Странные вы, девки, – заявил Бестужев с досадой. – Вам вообще, что ли, личного пространства не надо и личной жизни тоже?

Алейник потом объяснила мне, что Бестужева волновала его личная жизнь и моё непосредственное в ней участие:

– Да он думает, где вы будете любовью заниматься.

– Э, – по-дагировски ответила я. – Мне же ещё нет восемнадцати.

– Ну так скоро уже, в ноябре, – подсчитала Таська. – Вот он готовится заранее.

Бестужев с тех пор готовился уж очень активно. То намекал, то прямо говорил, как ждёт нашего… сближения, то во время эротической сцены в кино пододвигался вплотную и смотрел в глаза, дёргая веками.

– Говорят, ноябрь – плохой месяц, – сказал он как-то, почти проводив меня до комнаты и прижав к стене. – А вот у нас будет сла-а-дкий…

Фильм «Сладкий ноябрь» ещё тогда, слава богу, не вышел, иначе бы пришлось его возненавидеть.

Бестужеву я ничего не говорила, а вот Таське пару раз жаловалась:

– Как-то напрягает. Вроде день рождения у меня, а подарка ждёт Лёша.

– А ты откажись, – советовала Алейник спокойно. – Не хочешь – не делай. Всё должно быть по любви и по желанию.

– Да не то чтобы не хочу… – оправдывалась я. – Вроде и надо бы уже. И обещала.

– Истинная страсть, – диагностировала Алейник и изобразила храп.

На следующий день Бестужев пришёл с радостной новостью:

– У моей мамы есть двоюродная тётка в Филях. С трёшкой. В ноябре едет в санаторий на месяц!

Я не сразу поняла, почему он так счастлив за свою многоюродную бабушку и её оздоровительные процедуры. А потом поняла и как-то успокоилась: ну, значит, трёшка в Филях. Там я и расстанусь с девственностью. Когда принимаешь неизбежное, жить становится проще. Я улыбнулась со всем возможным предвкушением во взгляде.

– Не бойся ты так, Фроськин, – ласково и чуть самодовольно произнёс Бестужев, неправильно прочитав вожделеющий взгляд в моем исполнении. – Всё будет хорошо! Ты ж знаешь, опыт у меня есть…

Да, об этом он тоже часто говорил. Мало серпуховских красоток устояло перед обаянием Алексея Бестужева (со слов самого Алексея). Он даже называл точное число – двадцать четыре женщины. В смысле, столько партнёрш было у Бестужева до меня. Я должна была стать юбилейной, двадцать пятой. В Филях в ноябре. Ну ладно. «Всё будет хорошо» – так сказал мой опытный парень, и я ему верила.

Пока Бестужев с нетерпением ждал ноября, Голубушкина терпеливо завоёвывала Митю Завадского. И постоянно, постоянно этим делилась.

Началось всё, что примечательно, на том же нашем новоселье в комнате 707. Мариванна выпила дагировского коньяка, и её озарило: Митя – хороший!

Часом ранее он придержал перед ней дверь на журфаке и этим определил свою судьбу.

В любовь Голубушкина всегда бросалась оголтело и целеустремлённо. Она, узкая, угловатая, чуть нескладная, с пушистыми волосами цвета одуванчика и одуванчиковой же хрупкостью, едва влюбившись, превращалась в бульдозер (хотя фильм «Трансформеры» тогда тоже ещё не вышел). Прошлую её жертву, татуированного Гришу, от развития головокружительного романа спасло лишь отчисление с факультета: они провстречались всего пару месяцев, потом Григорий отбыл домой в Сызрань. Но Митя для этого слишком хорошо учился.

Мариванна начала атаку, причём сразу по двум фронтам. Днём она обхаживала объект своей страсти, а вечером убеждала себя (и нас), что ей (и ему) это очень сильно нужно.

– Представляешь, а Митя тоже жил в Мурманской области! – торжествующе объявляла Голубушкина, едва я открывала ей дверь комнаты 707. – Неудивительно, что мы друг друга так хорошо понимаем: он-то тоже знает, что такое полярная ночь…

Или:

– Представляешь, у Мити есть старшая сестра. А у меня старший брат. Младшие дети оба, любимчики. Это, конечно, объединяет.

Или:

– Представляешь, Митя так любит музыку! Я тоже очень люблю музыку, без неё прямо не могу. И это у меня с детства так, как и у него. Я слушала папины пластинки, а он – папины кассеты… Фрось, помнишь, я в Новый год играла на гитаре? Он слушал с интересом, да?

Мне хотелось возражать и возражать: в Мурманской области Митя прожил всего полгода, причём полярным днём, потом отца перевели. С сестрой у них отношения сложные, и младшие дети не всегда любимые (спроси Яну Яцкевич). Вы слушаете разную музыку. А когда ты играла в Новый год на гитаре, он вообще ушёл, потому что не любит бардов. Ну или потому что Бестужев на мне повис… И я всё это знаю, а ты нет!

Но я не возражала, конечно. Не чувствовала за собой такого права. После того Нового года мы с Митей общались почти как раньше, только вот очень огромным было это «почти». Он по-прежнему приходил к нам в Вознесенский, рассказывал о новых альбомах и синглах, спрашивал моего мнения, помогал с техникой, если надо – картошку жарил. Но на кровать к батарее со мной не садился – брал табурет, ставил рядом. Вот тебе и почти…

Сама я уже 1 января попыталась убедить себя, что тот карма-танец под Radiohead мне просто показался. То есть он был, но ничего не значил. Наваждение такое, морок, мираж. Эффект праздника вдали от дома. Мы же не сказали ничего друг другу, всё происходило в воображении. Вот Бестужев – тот был реальным. Из плоти, крови, громкого голоса и отчётливых желаний.

Даже за плеер и альбом я поблагодарила Митю буднично, во время сессии, перед экзаменом по зарубежке. Как человека, который, в отличие от меня, работает и может дарить друзьям серьёзные подарки. Сказала, что на альбоме мне больше всего понравилась песня No Surprises, а не Karma Police. Потом думала: зачем соврала?..

Я умею быть убедительной, когда убеждать надо себя. Решила, что «показалось», с этим решением и жила. Пока Голубушкина не начала операцию «Митя хороший».

Теперь мы с Алейник, то вместе, то врозь, каждый день слушали о его невероятных качествах и о том, что он просто создан для нашей Мариванны. Алейник реагировала спокойно. Иногда шутила, иногда поддакивала, иногда мягко спускала Голубушкину с небес на землю. Я делала то же, но с показным рвением, за которое себя презирала. Очень хотела поддержать подругу, которую поддерживать на самом деле не хотела, и потому шутила несмешно, поддакивала многословно, возражала, наоборот, сухо и беспомощно…

Однажды Мариванна, вдоволь наговорившись о Мите, ушла к себе, а я стала собирать со стола чайные чашки и вдруг выдала голубушкинским голосом, утрированно тонким:

– Представляешь, а Митя тоже чай заваривает кипятком! Это потому, что в полярную ночь холодно! И чашку берет правой рукой, потому что правша, как я! Это, конечно, объединяет…

Алейник посмотрела на меня с кровати в упор и сказала серьёзно:

– Тебе не идёт, Фрось. Не стоит.

И я замолчала. Даже так: заткнулась. В первую секунду очень сильно обиделась на Алейник, а во вторую поняла, что она права. Щёки горели потом полночи, и мне хотелось сбегать к Голубушкиной в комнату напротив, попросить прощения.

После того как Алейник меня осадила, я, как водится, успокоилась. Любит моя подруга моего друга – и прекрасно. Считает, что он подходит ей по гороскопу и соционике (она бегло изучила обе «науки»), – пусть. Выдумывает поводы с ним встретиться – её право. Флиртует слишком ретиво и тяжеловесно, на мой вкус, – так то на мой. Я вообще флиртовать не умею. А главное, у меня Бестужев есть. И ноябрь на носу.

Иногда опыты над Митей проводились прямо при мне, но я и это сносила почти равнодушно. Однажды Мариванна позвала его в свою комнату, потому что там сломалась лампа (которая никогда и не работала). Митя пришёл, лампа загорелась, Голубушкина созвала пол-общаги любоваться и стала петь ему дифирамбы на весь корпус ДАСа:

– Какой ты молодец, Митенька! Просто спаситель! Да тебе надо памятник поставить!

– Ну, для этого меня сначала придётся убить, – ответил он без улыбки, а Мариванна захохотала уже на два корпуса.

В следующий раз я наткнулась на эту пару в шесть тридцать утра в дасовском коридоре. Шла отдавать книжку Аврелия Августина, взятую на ночь, однокурснице из комнаты 702 (есть у общежития и преимущества). Митя тащил две огромные сумки, Голубушкина подпрыгивала рядом.

– Фросечка, приве-е-т! – обрадовалась Мариванна. – А Митя ездил со мной посылку от родителей встречать. Поезд «Арктика» теперь в три часа ночи приходит, ужас. Что бы я без тебя делала, Митенька!

Без Митеньки она бы поехала с Дагировым или Бестужевым, как ездила до этого сто раз. Но я вежливо восхитилась и пошла дальше с Августином. А Голубушкина принялась уговаривать своего рыцаря зайти на чай и бутерброды с мурманской рыбой из банки. Я вдруг заметила, какая она (не рыба, а Мариванна) красивая и нарядная: эти бесконечные ноги под короткой юбкой-резинкой, и кожа нежная, молочная, и обтягивающая кофточка на тон темнее, и руки с длинными ровными пальцами, и глаза яркие, как первый полноценный весенний день, хотя на дворе уверенная осень, и волосы летят облаком…

Я не думала, что у Голубушкиной получится завоевать Митино сердце. Я знала, что получится.

В середине октября Алейник нашла нам – себе и мне – работу. Пока не в газете или журнале, а в научной библиотеке на «Профсоюзной». Одну из начальственных должностей там занимала мама Ермолаева, Ольга Витальевна, чудесная уютная женщина. Она и поспособствовала нашему трудоустройству. Работа была несложная – поддерживать порядок в картотеке, консультировать посетителей, в основном пожилых «научных» дядь, смешно кокетничавших с нами через толстые очки, выполнять какие-то поручения. Денег платили мало, зато можно было изучать в читальном зале редкие книги из журфаковских списков литературы. Работали мы с Алейник посменно, как назначат – кто-то с утра, кто-то после учёбы до вечера.

Мне не слишком нравилась наша непосредственная начальница по имени Марина Морисовна («Не Борисовна», – представлялась она строго). У неё был какой-то пунктик на моей – особенно моей, Алейник это касалось в меньшей степени – провинциальности. Наверное, имя Ефросинья её вдохновляло, веяло от него исконно-посконной Русью. Каждую смену приходилось выслушивать, например, такое: «Фрося, а по тебе и не скажешь, что ты не из Москвы. Говоришь, в принципе, почти чисто». Либо: «Побывала на выходных в Твери, там у нас дача рядом, так ваша молодёжь одета довольно прилично, даже со вкусом… Что значит – ты не из Твери?» Морисовна в целом была громковата для библиотеки.

31 октября я работала в вечернюю смену и из-за этого пропускала концерт группы «Ария» в ДК Горбунова. Расстроилась не очень: четыре билета нам достались даром от знакомых, «Ария» мне безразлична, да и тогда ещё приятно было произносить фразу: «Не могу, работаю». На концерт собирались Голубушкина, Дима Дагиров и Митя – все трое тоже не фанаты «Арии», но почитатели музыки и бесплатных билетов. Было воскресенье, так что Бестужев традиционно уехал в Серпухов, а Алейник где-то гуляла с Ермолаевым.

Я долго прокопалась в комнате 707 – плитка капризничала и отказывалась греть кофе в «гречке» – и в коридор выбежала взмыленная, уже опаздывала в библиотеку. Внизу наткнулась на Дагирова, он брёл из магазина, который был в другом корпусе ДАСа, с батоном и тремя сосисками в полиэтиленовом пакетике.

– А тебе на концерт не пора? – крикнула я, поздоровавшись и оценив Димин далеко не вечерний прикид: треники и домашнюю майку.

– Да я не иду. – Дагиров сказал это и почему-то посмотрел вниз, на свои шлёпанцы.

– Почему?

– Да э… лишний там буду. – Он так и отводил глаза. – Думаю так.

Я вспомнила, что соседки Голубушкиной, третьекурсницы из Владимира, ездят по выходным домой и возвращаются потом в понедельник сразу на факультет. То есть у Мариванны сегодня пустая комната. И очевидно, большие планы после концерта. Сходят они туда с Митей вдвоём, потом он её, конечно, проводит и… Решающий вечер. Точно, она так и говорила вчера, сидя у нас с Алейник: «Решающий вечер». Просто я старалась не вникать, почему решающий – отключилась и читала то ли Кальдерона, то ли Корнеля.

Мы с Дагировым как-то неловко попрощались: он махнул батоном, я зачастила, объясняя, что спешу. На работу, конечно, опоздала. Начальница Морисовна отчитала меня своим способом: «А наверное, деньги, которые здесь платят, у вас в городе считаются большими?»

И вот сижу я в библиотеке, перебираю бездумно карточки, у ног трётся чёрно-белый кот с крайне неинтеллигентной, хулиганской мордой. Кота подкармливает Морисовна, так что он тоже чувствует себя моим боссом: сейчас благоволит, а потом может и лапой шлёпнуть. На стене висят большие, как луна, жёлтые часы. Половина девятого. Сейчас Голубушкина и Митя на концерте, танцуют, наверно, под… не знаю, под песню «Воля и разум»? Но песня закончится, и начнётся их совместное будущее, а в нашей компании появится новая пара. Сначала будет странно, потом все привыкнут, особенно я.

Папа Мариванны, капитан второго ранга Голубушкин, хотел, чтобы она вышла замуж за офицера или в крайнем случае военного журналиста. Митя, конечно, не военный, зато сын геолога, а это тоже почётно. К тому же наша начальник курса сказала как-то: «Завадский, по тебе м/о плачет». М/о – международное отделение факультета. Это Митя тогда начал учить шведский (зная английский, французский и азы немецкого)… Журналист-международник – красиво звучит. Капитан второго ранга обязательно одобрит. Эта мысль отдалась болью: кот-хулиган цапнул меня за палец, чтоб больше не гладила его уставший чёрно-белый лобешник и не думала обо всяких глупостях.

В общежитие (не получается сказать «домой») я вернулась часов в десять. Алейник в комнате ещё не было, одухотворённая соседка Валя сидела за своей шторкой тихо, без джаза и Кирилла, жгла ароматические палки. Я решила, что заслужила сегодня что-нибудь хорошее, так что согрела чаю, надела толстый свитер и шерстяные носки, села читать Довлатова – моего нового любимого писателя. Взяла наугад первый попавшийся том с полки Алейник, обрадовалась, когда нашла в содержании «Заповедник». Я знала, что через две недели мне подарят на день рождения новенький четырёхтомник: девчонки проговорились…

В дверь постучали коротко и громко – так обычно заявлял о себе Дагиров. Я со вздохом сползла с кровати, нашарила тапочки (в одних носках холодно даже пять шагов пройти), открыла. Дагиров и есть, стоит удивлённый:

– Привет, ты дома уже?

– Ага, как видишь.

– Ну… и как концерт?

– Дим, алло. Я на работе была, а не на концерте. Мы же внизу виделись…

– А, точно. Прости, задумался.

– А что ты хотел-то?

– Я? – Он наморщил лоб с усилием. – Да ничего. То есть соль. Есть у вас соль?

«Соль есть у вас», – подумала я, знавшая точно, что в их с Бестужевым комнате стоит недавно открытая пачка. Но Дагиров был странный, и я отдала ему ещё и нашу. Мало ли, может, хочет пуд соли съесть в рамках эксперимента. Вопрос – с кем.

– А Маша не пришла ещё? – спросил Дима, уже уходя. Под Машей он имел в виду ту, кто для остальной компании была либо Голубушкиной, либо Мариванной.

– Не знаю, не проверяла, – ответила я. – А что, надо ещё соли?

Дагиров грозно блеснул черными глазами, словно обиделся, и пошёл домой.

Минут через двадцать, когда герой «Заповедника» живописал типично псковские дали, в дверь снова постучали – точнее, поскреблись. Так обычно делала как раз Голубушкина.

Я снова нашла тапочки, положила Довлатова, подошла к двери, распахнула её.

Увидела несчастное, перекошенное лицо Мариванны. И, дрянь такая, сразу обрадовалась…

Вот вспоминаю это сейчас, спустя двадцать с лишним лет, а стыдно как вчера. Ну и подруга ты, Ефросинья Василева, ну и человек! Этими б тапками тебя да по одному месту, а потом в угол, думать над своим поведением…

Голубушкина даже рассказать ничего не успела, а я уже поняла: она без Мити, решающий вечер ничего не решил. И мои губы чуть не сложились автоматически в улыбку, поползли уже вверх, и их пришлось силой возвращать.

– Привет, Мариванна, – сказала я этими самыми губами. – Как дела?

– Ничего хорошего, – заплакала она и опустила голову, как первоклассница, которую отругали за помарку в тетрадке. – Можно я зайду?

Я торопливо пригласила её внутрь, усадила на свою кровать, предложила чаю, и кофе, и алейникового мёда, и дагировского варенья, и последнюю конфету «Цитрон». Ухаживала за гостьей, а сама пыталась придавить в душонке своей подлой радость и любопытство: ну что, не вышло с Митей? Рассказывай, я послушаю…

Голубушкина и рассказала – быстро, скупо, без подробностей. Сходили на концерт, потом он проводил до дверей ДАСа, постояли-пообщались, она спросила, поднимется ли, он ответил, что нет, пора домой. И пошёл домой.

– Понимаешь, там очевидно было, – вцепившись в свои коленки, продолжала Мариванна. – Я, дура, ещё в метро сказала, что в комнате никого нет. И он это очень явно проигнорировал… Блин, почему-у-у…

Губы её скривились, нос резко покраснел и увеличился в размере, на светлых ресницах висели слезы, как роса на паутинке. Тут вся моя злая радость испарилась, будто не было её. Остались лишь сочувствие, боль за подругу, жалость к этому большому носу и кривеньким губам, к мокрым ресницам, к побелевшим коленкам. Не такая наша Мариванна, не жалкая, не опухшая, не беспомощная и точно не дура. Она красивая, и добрая, и щедрая, и умная и верит в чудеса и настоящую любовь. Верит – значит получит. Очень их заслуживает, как никто. Уж куда сильнее, чем я.

Мне в тот момент очень была нужна Алейник: та умеет говорить нужные слова и шутить необидно, так что человек сам начинал сквозь слезы смеяться. Её заразительная витальность и врождённая мудрость ох как пригодились бы. Но Алейник не было, пришлось справляться самой. Я говорила Голубушкиной, что она не дура, а дурак как раз Митя (прости, Митя), и что мужики вообще ничего не понимают (простите, мужики), и что всё ещё обязательно наладится. Мне хотелось, чтобы наладилось срочно: ради Голубушкиной и ради меня самой. Надо было скорее закрасить старую картинку новой – чтобы поверх моей позорной реакции легло что-то красивое и правильное. Я изо всех сил мечтала утешить Мариванну.

Она пока не очень утешалась. Вздыхала горестно, кусала идеальной формы ноготь на большом пальце, вспоминала детство:

– У нас же маленькая военная часть. Люди меняются постоянно. Папа долго там прослужил и пара его друзей тоже, а остальные… Только мне какой мальчик понравится, только что-то намечаться начнёт, зарождаться – и всё, семья его уехала, перевели их, конец… Никакого продолжения. Я правда думала, с Митей что-то получится. Он в этом плане меня понимал: тоже мотался по всей стране с отцом, зацепиться нигде не успевал, отношения завести. Тоже всегда один. Вроде как мы друг другу подходили, правда? Но он не обязан, конечно…

Я сидела, слушала и отчаянно искала выход. Вернуть всех военных мальчиков в Мурманскую область – не вариант. Догнать Митю и объяснить, что он таки Голубушкиной обязан – тоже сомнительное решение. Найти Мариванне нового парня прямо сейчас… Пожалуй, идея. Кто у нас свободен? Храбрых, Удалых, Дагиров, Игорь Тэн с шестого этажа, он в шахматы хорошо играет.

– Фросечка, дай соль, – попросила Голубушкина. – Я ещё и на юбку чем-то ляпнула, балда. Хотя лучше, наверно, сбегаю застираю сразу!

Мариванна резко встала, пошла в ванную. Я стала запоздало крутиться на месте: искать соль. Где у нас соль? А, соль у нас у Дагирова. Вся.

Тут у меня случилось озарение, почти детективное. Я вспомнила, как Дагиров приходил якобы за солью и интересовался, вернулась ли Маша. Маша. И как он не пошёл на концерт, чтоб не мешать им с Митей, а сам печально смотрел себе в шлёпанцы. И коньяк он из Дагестана привёз ей, а не нам всем – Голубушкина обмолвилась разок, что мечтает попробовать. И вообще… Нет, больше никаких «вообще» не нашлось, если честно. Но мне и имеющегося материала хватало.

Мариванна вернулась из ванной с мокром пятном на юбке и мокрыми же глазами. Не только стирала, но и плакала – совмещала.

– Слушай, – нарочито скучным голосом произнесла я, еле сдерживая торжество. – А ты знаешь, что нравишься Дагирову?

– М? – Мариванна моргнула. – Правда?

И тогда я впервые в жизни увидела, как у человека на глазах за секунду высыхают слезы.

Две недели спустя в комнате 707 праздновали мой день рождения, 18 лет. Была вся двести вторая группа, плюс Мишленов Гена, плюс Светкин Никон, плюс соседка Валя с Кириллом, которых опять некуда было девать, и ещё какие-то приблудные люди из ДАСа. Дима Дагиров сиял, как дагестанский клинок, и так же крепко, как рукоять кинжала, сжимал руку счастливой Мариванны. Бестужев по секрету сказал мне, что Дагиров, во всём старомодный, спрашивал у друга Мити разрешения, можно ли встречаться с Голубушкиной. Митя удивился, но разрешил, ко всеобщей радости.

Сам Бестужев тоже был доволен: после вечеринки мы с ним собирались в Фили, на квартиру к его родственнице, для следующего этапа празднования. Он там всё подготовил и даже планировал доставить меня к ложу на такси.

Когда последние гости разошлись, Бестужев ушёл к себе за рюкзаком, а я направилась в ванную, чтобы переодеться в приличествующее случаю бельё – новый однотонный комплект. В голове почему-то играла не романтичная мелодия со вздохами, завываниями и интимным шёпотом, а песня из фильма «Иван Васильевич меняет профессию» – про то, как Маруся от счастья слезы льёт и кап-кап-кап.

Комплект был взрослого бордового цвета, синтетический, с колючими кружевами. Его хотелось снять поскорее – но не по той причине, о которой, наверно, мечтал Бестужев. Везде давило и натирало, а поролон под кружевом при нажатии выдыхал задумчивое «пф-ф-ф».

Впрочем, моё настроение в тот исторический момент было скорее приподнятым («Как гусли, душа её поёт», ага). Никаких слез на копье, никаких кап-кап-кап. Решилась. Выросла. Достигла совершеннолетия и пойду теперь достигну чего-нибудь ещё. «Иван Васильевич меняет профессию, Ефросинья Александровна меняет исподнее», – пробормотала я себе под нос. Подтянула лямку на лифчике, распрямила бантик на трусах – он всё время задирался, – надела джинсы со свитером и поехала в Фили.

Предыдущая главаГлава 12 из 16Следующая глава