Учёба на первом курсе журфака напоминает «Илиаду»: ничего непонятно, всё основано на мифах и легендах, вокруг куча богов и людей, которых как-то сложно зовут, и говорят они принципиально гекзаметром.
Преподаватели читают лекции, а после них выдают плохо пропечатанные списки литературы и дружескую рекомендацию купить свою книгу. Ты смотришь списки, робко смиряешься с длиной каждого, а потом понимаешь, что это только на одной стороне листа и только по зарубежке. Но есть ещё древнерусская литература, и русская и зарубежная журналистика, и так по мелочи – теорлит, теоржур, техника СМИ. Как это всё сдавать? О, на сей вопрос охотно ответят старшекурсники – создатели легенд. Что вот к этому преподу надо ходить в короткой юбке и улыбаться накрашенными губами, а к этой, наоборот, в длинной и строго без косметики, потупившись. А этот валит просто за то, что ему показалось, будто у тебя в конспекте не твоим почерком написано про «Энеиду». А у того надо получать автомат – иначе всё. Но главное в любом случае – первый коллоквиум по Гомеру. Если не считать физры (в народе журфак зовут литературно-физкультурным факультетом)… Да, вы же помните, сколько страниц было в Библии Гутенберга? Могут в коридоре спросить.
Ты слушаешь преподавателей, слушаешь старшекурсников, начинаешь немного заговариваться, перескакивая с гекзаметра на амфибрахий и с древнерусского на древнегреческий, просыпаешься пару раз с криком «Встала младая с перстами пурпурными Эос», а потом вдруг постигаешь дзен. Понимаешь, что всё это прочитать и выучить невозможно. Но как бы то ни было, люди годами умудряются сдавать экзамены и переходить с курса на курс – иначе некому было бы рассказывать про коллоквиумы и короткие юбки. Узнаю тебя, жизнь, принимаю! Это, кстати, анапест. Вроде бы.
Дзен быстрее постигается в компании единомышленников, под хорошую музыку и плохой алкоголь.
С тем, и другим, и третьим у меня-первокурсницы всё было неплохо. Особенно повезло с людьми. Сто вторая группа пришла тогда на новоселье и осталась в моей жизни навсегда: со всеми, кроме одного-единственного человека, я до сих пор либо дружу, либо общаюсь, либо поддерживаю контакт.
Основой коллектива, костяком, опергруппой, мейн кастом стали шестеро, известные как АБВГДЕйка.
Мы не сами себя так назвали. Просто однажды в начале сентября дружно опоздали на современный русский язык (обозначавшийся красивой деепричастной аббревиатурой СРЯ): ехали с Ленгор на Моховую после физры. Преподавательница русского, спокойная и утончённая Елена Станиславовна, долго в тишине зачитывала список группы 102, пока не дошла до буквы Е.
– Ермолаев! – произнесла она уже без надежды в голосе.
– Здесь! – зевнул Петя Ермолаев, проспавший физру, зато явившийся на русский.
– А где же вся ваша АБВГДейка? – спросила Елена Станиславовна. – Скучно без них.
В эту секунду мы, румяные и лишь наполовину переодевшиеся после очередного кросса, ввалились в аудиторию, шепча «проститьеленстанислав».
Буква «А» – это, конечно же, уже известная нам Алейник Анастасия Анатольевна, инициалами, характером и внешним видом соответствующая маленькой мощной батарейке ААА. В первый же день Алейник легко заполучила титул старосты и сохраняла его до самого диплома.
«Б» – Лёша Бестужев, который на новоселье ушёл за сосисками, а вернулся почему-то с пельменями и долго доказывал, что концептуально это одно и то же. Благодаря ему в нашем меню появилось диковинное блюдо «пельметти» – макароны с пельменями. Бестужев был высокий, очень белокожий, из тех, кто сгорает даже под сентябрьским солнцем. Плохо видел, но очки надевал только в крайнем случае и только при своих. Вырос в Серпухове – на полпути между Москвой и Тулой. Постоянно рассказывал о серпуховских друзьях и безумных историях, в которые они там вместе влипали. Занимался борьбой, о чём тоже регулярно напоминал. Жил в общежитии, по пятницам ездил домой, звоня перед этим маме из автомата.
«В» – это я, Василева Ефросинья (кстати, ни один одногруппник ни разу не посмеялся над моим именем и не переврал фамилию).
«Г» – Мариванна Голубушкина. Сначала для красоты представилась Марианной, потом засовестилась и призналась, что на самом деле Маша, Мария Ивановна. Приехала из засекреченного военного городка на Севере. Папа, капитан второго ранга Голубушкин, воспитывал дочь в строгости, не позже 3-го курса наказывал ей выйти замуж, желательно за военного или хотя бы военного журналиста. Мариванна отца слушалась, замуж хотела и вообще жаждала любви. Она, как и Бестужев, постоянно щурилась, но не из-за близорукости, а из-за мечтательности. Наша Голубушкина жила в ожидании чуда и сама была чудом: над головой её летел нимб светлых пушистых волос, а в сумке всегда находился для друзей аспирин, пластырь, гематоген и конспект «Энеиды» понятным почерком.
«Д» – это Дима Дагиров из дагестанского Хасавюрта. Дагиров – потому что по национальности кумык. Дима – потому что его отец служил в армии с двумя рязанскими парнями, Дмитрием и Владимиром. Троица подружилась и договорилась первенцев назвать в честь друг друга. Папа Дагиров вернулся в Дагестан, отыграл кумыкскую свадьбу с хорошей девушкой и родившегося вскоре сына честно записал Дмитрием на радость всему Хасавюрту. «Одно утешает, – скромно говорил наш Дима. – Где-то в Рязани живёт либо Зиявутдин Захаров, либо Зиявутдин Макаров. Папа, к сожалению, потерял связь с теми парнями»… Мы сочувственно кивали: угу, конечно. Полна Рязань Зиявутдинов. Дагиров был похож на классического дагестанского борца – коренастый брюнет со сдвинутыми бровями. Но, в отличие от Бестужева, борьбой не увлекался, а увлекался рок-музыкой (что в Хасавюрте одобрялось примерно так же, как имя Дмитрий) – особенно группой Oasis. Жил Дима в общежитии в одной комнате с Бестужевым, а Мариванна Голубушкина будила их по утрам, и они вместе ездили на факультет.
– АБВГДЕйка в сборе, Елена Станиславовна! – с элегантностью дворецкого объявил Петя Ермолаев, когда Алейник, Бестужев, Голубушкина, Дагиров и я, гремя стульями, расселись по аудитории. – Как вы просили. От А до Е.
– Ну не знаю, вообще-то «АБВГДейка» только до Д, – сказали откуда-то справа. – Ермолаев лишний.
– Я не лишний, я примкнул, – поправил Ермолаев.
Примкнувший Ермолаев был единственным москвичом в нашей маленькой компании. А также самым рослым, самым канонически симпатичным и самым способным в искусстве достижения дзена. Он родился светлооким широкоплечим богатырём, которому так и просилось имя Иван, но Иваном уже звали его старшего брата, так что наш Ермолаев стал Петром. Легко сходился с людьми, вызывал улыбку одним своим появлением, слыл – и был – обаятельным раздолбаем. Петя приучил нас всех (последним сдался консервативный Дагиров) при встрече целоваться в щёчку по-московски. С Алейник же целовался по-настоящему: их сблизила перевозка телевизора и сопоставимая по силе тяга к общению.
АБВГДЕйкой список группы не заканчивался, и следующим шёл студент, который сплотил сто вторую чуть не больше, чем тусовки в Вознесенском. Звали этого человека Эммануил Жахов. И его не существовало.
– Жахов, – произнесла та же Елена Станиславовна на первом занятии в сентябре. – Эммануил!
Мы все, тогда ещё незнакомые между собой, огляделись: ну что, который из нас носит столь звучное имя? Никто не признался.
История повторилась на следующий день на другом семинаре. Жахов снова отсутствовал. И потом тоже.
К концу недели мы поняли, что загадочный Эммануил попал в список по ошибке, и решили пошутить.
– Жахов? – вопросительно прочитал грузный преподаватель по технике СМИ.
– Болеет, – выкрикнул Ермолаев. – ОРЗ у него, температура сорок… и пять.
Вся группа пригнулась к столам, давясь смехом (странная реакция на болезнь товарища, угу).
В тот же день на семинаре по теории литературы Эммануил Жахов уже был здоров, но срочно отправлен по работе в Выдропужск. Введение в теорию журналистики он пропустил, так как участвовал в конкурсе чечёточников. А занятие по логике (был и такой предмет) – из-за того, что потерялся в метро.
– Эммануил никак не запомнит, что «Арбатских» в Москве две и обе довольно синие. Дурачок… – объяснила Голубушкина с истинно материнским умилением.
Жизнь Жахова была полна приключений и уважительных причин: он женился и разводился, выигрывал соревнования по санному спорту и ездил с христианской миссией в Буркина-Фасо, организовывал митинг в защиту буквы «ё» и срочно перетаскивал бюст Ленина с третьего этажа на первый. История чуть не закончилась плохо, когда раздухарившийся Бестужев как-то при перекличке на зарубежной журналистике сморозил: «Жахов рожает!» Но его быстро поправил Дагиров, нарочно сымитировав кавказский акцент: «Сын рожается у него, э!»
Что стало с нашим дорогим Эммануилом дальше, неизвестно. К ноябрю из состава группы он пропал – возможно, был отчислен за непосещаемость. А жаль: мы усердно вносили Жахова в списки присутствующих на всех лекциях…
Впрочем, с его потерей сто вторая быстро смирилась.
Вечеринки в Вознесенском теперь происходили регулярно. Помимо АБВГДЕйки в полном составе, там часто бывали Митя Завадский, Лена Мишина со Светой Прониной, Стас с Яной и Храбрых с Удалых.
Храбрых и Удалых, Бивис и Баттхед нашей группы, познакомились на журфаке, но все думали, что они дружат всю жизнь и вообще близнецы. Парни постоянно были вместе, охотно развлекали публику дурацкими, но смешными перформансами, а в свободное время играли в компьютерные игры. Ну и на любое сборище они являлись первыми – с детской радостью и запасом полуприличных шуток.
За «серьёзное» у нас отвечала Яна Яцкевич. Она хотела быть старостой группы и, когда Алейник её опередила, очень удивилась:
– Ну не знаю, вообще-то меня всегда выбирали старостой, с первого по одиннадцатый класс!
Мы ещё много раз слышали эти её «ну не знаю» и «вообще-то» в значении «я-то знаю». Яна Яцкевич была отличницей из московской спецшколы, прирождённой пионеркой и поборницей правил. Любое отклонение её раздражало, любой шаг в сторону вызывал протест. Когда Алейник (в третий раз) попросила звать себя Тасей, а не Настей, Яна протянула:
– Ну не знаю, вообще-то Тася – это Таисия, а Анастасия – это Настя.
– Обязательно передам родителям, когда поеду в Тимашевск, – мгновенно парировала Алейник. – Пусть им будет стыдно.
Ко мне Яцкевич отчего-то относилась с большей теплотой, чем к Алейник. «Тебя, наверно, тоже за четвёрки в школе ругали?» – спросила Яна однажды. Я кивнула, чтобы не расстраивать её, хотя меня ругали только за тройки. Пусть будет у нас тайный клуб страдающих отличниц, жалко, что ли.
Страдала Яна в основном по Стасу Игнатову, самому деловому нашему однокурснику. Из крошечного уральского посёлка он явился с огромными амбициями и планами. Пока мы все мечтали максимум попасть в штат какой-нибудь заметной газеты или журнала, Стасик воображал себя владельцем издательства.
– Я на дядю работать не собираюсь! – сказал он как отрезал (а потом отрезал большой кусок принесённой Яной колбасы).
– Э, ну я вот работал на дядю, и что? – в шутку оскорбился Дагиров. – На своего дядю Ибрагима, летом, в его шиномонтаже.
– И что ты ему сказал, когда доработал? «Скажи-ка, дядя, ведь не даром?» – захохотал Стас. Яна посмотрела на него с обожанием, а потом шёпотом спросила: «Василева, у меня очень большой нос?»
Стасикова самоуверенность, может, слегка и бесила, но в глубине души я допускала: однажды он станет тем самым дядей, на которого мы все будем работать.
Яна была влюблена в Стаса, а ему нравилась Лена Мишина по прозвищу Мишлен. Впрочем, не ему одному – пшеничные волосы, голубые глаза, трогательная худоба и постоянная готовность рассмеяться мужчинам импонируют. Однако у наших однокурсников шанса не было: Лена приходила в Вознесенский с зарифмованным бойфрендом Геной, таким же благополучным и лучезарным, как и она сама. Они оба были из хороших семей, готовых объединиться в одну очень хорошую, а пока получали приличное образование – Лена в МГУ, Гена в МГИМО.
Лениной лучшей подругой числилась Света Пронина, вечно растрёпанная, резкая, стреляющая глазами по сторонам, ищущая, кому бы бросить вызов. Она охотно, с какой-то даже радостью, признавалась: «Внешне мне до Ленки как до звезды»; тут же добавляла: «Но я другим беру»; и заканчивала мысль: «Так что, вот увидите, замуж выйду первой. Причём не по любви, как дура, а по расчёту». Её честность должна была, по замыслу, обезоруживать, но чаще обескураживала.
Вожатым нашего небольшого отряда был Митя Завадский. Самый старший, самый взрослый и без преувеличения самый умный. У нас у всех до журфака было детство, а у него – вполне себе биография. Митя жил с папой-геологом (почему-то без мамы), сменил шесть школ, в седьмой, самой глухой, внезапно выиграл конкурс по английскому языку и на год уехал в Америку по обмену. Вернувшись, окончил школу экстерном, год работал в Москве – заведовал видеотехникой в каком-то институте, ночами сторожил комиссионку и автостоянку американского посольства. Потом поступил на подготовительное отделение журфака, так называемый рабфак, и уже оттуда попал в нашу сто вторую. Он единственный постоянно работал в газете, единственный говорил по-английски как бог и единственный прочитал почти весь список по зарубежке просто так, по собственному желанию. Митя снимал квартиру на метро «Аэропорт» и с затянувшихся вечеринок уходил пешком в ночь. «Может, останешься уже?» – спросила Алейник однажды. «Не могу, надо кормить семью», – ответил серьёзно Митя, и мы понимающе кивнули. Ясное дело, зрелый человек, у него уже, наверно, жена и дети. Зрелому человеку было аж 19 лет. А кормить он уходил не семью, как потом выяснилось, а свинью – морскую свинку по имени Йося.
На Йосе, наверное, покончим с перечислением ахейских кораблей: остальные одногруппники в Вознесенском тоже появлялись, но реже, и в нашей с Алейник жизни участвовали меньше.
Из чего состояла та жизнь? Поначалу – из борьбы с соседкой Валентиной Трофимовной за телефон.
В коммуналке, где мы поселились, было четыре комнаты, кухня на четыре плиты, ванная и туалет. Одна комната наша, вторая пустая (точнее, заваленная хламом), третья – комната Шрёдингера, в которой не то жили, не то не жили маргинального вида супруги Шпеньковы, а четвертая принадлежала как раз Валентине Трофимовне, даме преклонных лет и непреклонного нрава. В общем коридоре на стене висел старый дисковый телефон. Валентина Трофимовна в первый же день, едва поздоровавшись, запретила нам с Алейник им пользоваться.
– Этот аппа’гат не для ваших ушей, – изящно грассируя, сообщила соседка. – За него плачу я лично из своих сбе’гежений, и плачу немало.
– Простите, конечно, но мы говорили с хозяином, и он, наоборот… – начала возражать Алейник.
– Не п’гощу, – оборвала её речь Валентина Трофимовна и скрылась за своей дверью.
С тех пор, стоило Алейник выйти из комнаты и сделать пару шагов к «аппарату», соседка материализовывалась в коридоре с видом гражданина, готового бороться за свои права. Пока Алейник набирала номер, Валентина Трофимовна молчала и только гневно наблюдала. Но, услышав первое «алло», вступала:
– Сколько можно ‘газгова’гивать! В это в’гемя мне пытаются дозвониться по важному делу!
Алейник невозмутимо затыкала одно ухо и говорила в трубку громче, всем корпусом демонстрируя: простите, Валентина Трофимовна, но у меня тоже характер имеется. Я, вышедшая в коридор вместе с подругой якобы в качестве моральной поддержки, умирала от неловкости и понимала, что сама никому ни за что звонить не буду.
Телефонная война длилась почти месяц, пока о ней случайно не узнал Митя Завадский. Я попросила его принести какую-то книгу на факультет, он сказал: «Позвони с утра, пожалуйста, напомни», – тут всё и открылось. Митя отреагировал, как всегда, спокойно и по-взрослому. Следующим вечером, когда соседка уже спала, он провёл телефонный провод в нашу с Алейник комнату, спрятав его за плинтусом, и поставил у моей кровати новый аппарат, синий, с кнопочками. Валентина Трофимовна через некоторое время нас разоблачила (некстати взяла коридорную трубку, услышала в ней голос Алейник) и провод перерезала. Тогда Митя пришёл ещё раз и его восстановил. Следующей диверсии не случилось – мы с соседкой подружились благодаря туалетной двери.
Помимо телефона, Валентину Трофимовну волновали наши бесконечные гости: она думала (и тут я её понимаю), что толпа студентов должна производить шум и разрушение. Но шума не было, спасибо стенам 1910 года постройки, – даже если включаешь в одной комнате Black Sabbath на полную громкость, в остальной квартире воплей Оззи не слышно. А разрушениями занимались вовсе не мы.
Как я уже сказала, одну из комнат периодически занимали супруги Шпеньковы. Неделями их не было дома, зато потом они являлись с большой компанией сизоносых друзей, и начинался праздник дней на пять. В коридоре выстраивалось бутылочное войско, на кухне что-то шипело и иногда взрывалось (Шпеньковы со товарищи обожали закусывать водку варёной сгущёнкой), из приоткрытой двери доносилось то прерывистое пение о том, как Аржак спешил домой, но в грудь ему вонзились четырнадцать ножей, то беседы о взаимоуважении, то сентиментальные рыдания.
Однажды утром Алейник вышла в коридор и обнаружила посреди него растерянную Валентину Трофимовну. Тяжёлая дверь в туалет стояла рядом с собственно туалетом и ничего не закрывала: её ночью сняли с петель и аккуратно прислонили к ближайшей стене.
Шпеньковы в комнате снова отсутствовали, а на их двери висел замок. Валентина Трофимовна стояла в тапочках, украдкой поглядывала внутрь туалета и чуть не плакала.
– Что делать-то, Тасенька? – Соседка впервые обратилась к Алейник по имени и без претензий. – ‘Газве в субботу мы найдём слеса’гя?..
Алейник смело проследовала к коридорному телефону, набрала номер, произнесла:
– Мить, ты дома? Умеешь ставить на место сорванные двери? А когда сможешь быть у нас? – Она оценила несчастное лицо пританцовывающей соседки. – Валентина Трофимовна просит, чтобы побыстрее… Что? Инструментов нет, есть Ермолаев в качестве грубой силы. Спасибо большое, ждём!
В тот день нас с Алейник, Митю и примкнувшего Ермолаева пригласили в гости к Валентине Трофимовне. Мы пили чай за старинным круглым столом и ели конфеты «Метеорит» из хрустальной конфетницы. Человеческие связи были налажены, из-за телефонной больше никто не ругался. Нас и наших одногруппников соседка отныне именовала «мои до’гогие студиозусы» и одалживала венские стулья, когда народу собиралось особенно много и сидячих мест не хватало.
Пока другие соседи взрывали сгущёнку и сносили двери, мы со сто второй занимались куда более мирными вещами. Сложно сказать, какими именно, – просто собирались вместе, что-то готовили, что-то праздновали, обсуждали новости и книги, философствовали. Иногда играли в настольные игры (Бестужев обучил нас покеру, к которому я обнаружила в себе талант; Храбрых с Удалых нарисовали собственную «монополию» с журфаковскими реалиями – там можно было купить 201-ю аудиторию вместе с деканом Засурским и даже памятник Ломоносову). Иногда готовились к коллоквиумам-семинарам или просто читали книги из списков, рассевшись по разным углам и обмениваясь репликами в стиле «Объяснит мне кто-нибудь, почему хренова „Лисистрата“ – это комедия?!»
Наша с Алейник комната была меблирована скромно: две кровати – моя у окна, её у стены; раскладной стол, почти никогда не складывавшийся; хромая, подпёртая с одной стороны речами Демосфена тумба, на которую Митя Завадский установил телевизор; и огромный платяной шкаф, делящий помещение на две части. За шкафом валялись два матраса, что давало повод называть тот угол «комнатой для гостей». Удивительно, сколько народу может, оказывается, поместиться и со студенческим комфортом переночевать на двух матрасах!
Еду мы готовили на общей кухне – в основном из того, что привозили/покупали сами или что присылали иногородним одногруппникам родители. Между плитой и столом был закуток, именуемый банком: там стояли банки с солёными огурцами и помидорами, квашеной капустой, вареньем (морошка и брусника – от Голубушкиных с Севера, кизил, вишня и клубника – от Алейников и Дагировых с Юга). Бестужев обеспечивал компанию серпуховской картошкой, а Митя Завадский умел виртуозно эту картошку жарить: она получалась у него ровной, красивой, золотистой, как россыпь монет. Москвички Яна, Лена и Света приносили колбасу, сыр и сладости: Мишлен, например, радовала нас пирожными из ресторана «Прага», деловой Стас Игнатов мог внезапно притащить гору пакетов с эмблемой «Макдоналдса», а Храбрых и Удалых устраивали блинные шоу – пекли блины на двух сковородках, по очереди подбрасывая их почти к потолку. Я постоянно варила кофе, заботливо смолотый Георгием, в турке, которую вся группа вслед за мной стала называть «гречкой», и делала бутерброды. А Петя Ермолаев, вечно растущий организм, их с аппетитом поглощал. Он брал на кухне гору бутербродов «для всех», но до комнаты доносил лишь пригорочек. «Карлсон рушит башню» – так называла этот фокус Алейник.
С пустыми руками Ермолаев в гости, однако, не являлся – на нём был барный кейтеринг: «Балтика» «тройка» и «четвёрка», очаковский джин-тоник, иногда водка, вина «Монастырская изба» и «Арбатское» для дам. Пили тогда… ну не то что много, но достаточно и регулярно. Больше всех – собственно Ермолаев, который, однако, почти не пьянел. Меньше всех – мы с Димой Дагировым и Митей Завадским. Нашей зависимостью была музыка.
Узнав, что в Москве я буду жить не в общежитии, а в приличной коммуналке, Георгий отдал мне свой старенький, но очень ценный магнитофон Sanyo. А папа и вовсе купил «на поступление» кассетный плеер, жёлтый, с восхитительно мягкими поролоновыми «ушами». В общем, я была со всех сторон музыкально одарена. Кассеты числом миллион перевезла из Тулы в Москву и держала под кроватью в коробке из-под консервов.
Там их быстро обнаружили Дима и Митя. Сели на полу, разложили перед собой всех моих дэвидовбоуи-аланпарсонзов-юрайхипов и давай перебирать.
Мимо проходила Светка Пронина, покачала головой: «Как малыши с кубиками, ну». Тут из моего магнитофона донеслись первые звуки гитарного перебора из Soldier of Fortune, а Алейник крикнула:
– Включите что-нибудь повеселее, а! Макарену или хотя бы Spice Girls.
Ермолаев бросился исполнять её каприз, но Дагиров грозно скомандовал: «Э, оставь!», а Митя закрыл магнитофон собой.
Впоследствии мы с Димой и Митей часто сидели у окна, на подоконнике или на моей кровати, уютно подперев спинами батарею, и либо слушали музыку, либо обсуждали её. Митя приносил свой дисковый плеер, в котором жили Soundgarden, Rage Against the Machine, Nine Inch Nails, Smashing Pumpkins и, конечно, Nirvana – из Америки он привёз любовь к американским группам. Дагиров вытаскивал из рюкзака кассеты Oasis и Blur, Pulp, New Order, Charlatans, Smiths: он предпочитал англичан. Мы передавали друг другу наушники, трясли головами, щёлкали пальцами в нужный момент – делали то, что делают меломаны в компании других меломанов. В комнате же тем временем могло играть что угодно, от макарены и спайс герлз до, прости господи, хита «Мальчик хочет в Тамбов». Но мои мальчики в Тамбов не хотели, а хотели, чтобы я прониклась The Cure и Talking Heads (с первым получилось, со вторым так и нет) – и я была им за это благодарна.
– Эй, Дмитрий и Лжедмитрий, отпустите уже Фросю! – требовала иногда Алейник.
– Хотя бы загадай желание, пока между двумя Дмитриями сидишь, – добавляла Мариванна Голубушкина.
– Хочу попасть на концерт Дэвида Боуи! – громко загадывала я с кровати, и парни моё желание горячо одобряли, а девчонки закатывали глаза.
Голубушкина тоже любила музыку, но другую: приносила из общежития гитару и играла всяких бардов и «чижей» с «агатами». Ей подпевала отличница Яна Яцкевич и спорила: «Ну не знаю, вообще-то он берёт портвейн, идёт домой, а не портфель!»
Наши музыкально-гастрономические вечера обычно заканчивались так. Митя Завадский отправлялся к себе на «Аэропорт» кормить свинью и провожал Лену Мишину до дома на «Динамо», если та была без бойфренда Гены. Трезвого Дагирова уводил в общежитие изрядно выпивший Бестужев, хотя по логике должно было быть наоборот: Дима с большим трудом отрывался от музыки, чем Лёша от пива. Храбрых и Удалых исчезали куда-то без предупреждения. Светку Пронину забирал очередной загадочный кавалер на машине (ни мужчину, ни машину мы ни разу не видели). Деловой Стас и отличница Яна, к её радости, уходили вместе: он жил на «Планерной», а она на «Сходненской». Ермолаев и Голубушкина чаще других оставались ночевать, и восторженная Мариванна каждый раз с утра удивлялась: «Ну как же близко к журфаку вы живете, девочки!»
Да, из коммуналки в Вознесенском мы время от времени выходили, и не только на факультет. Например, заседали в «Оладийной» на Большой Никитской, преимущественно греясь чаем, как тогда казалось, очень вкусным. Много гуляли – в любую погоду и разными маршрутами, я до сих пор прилично ориентируюсь в центре. Пару раз были в маленьком театре, на задний двор которого выходили наши окна. (Запомнился очень концептуальный спектакль про Винни-Пуха: там все актёры в основном молчали, порой мычали, глядя в одну сторону, а Кристофер Робин в тулупе и ушанке сидел у шлагбаума и знаками показывал, что никого не пропустит.) Ещё мы периодически выезжали толпой в Немчиновку, на дачу к Ермолаеву. И одна такая поездка получилась детективно-судьбоносной.
Эту дачу Петя Ермолаев любил с детства – он провёл там много счастливых лет (от слова «лето») у дедушки с бабушкой и теперь жаждал поделиться счастьем с одногруппниками. Правда, активно им делиться можно было только начиная с середины октября, когда старики Ермолаевы уезжали из Немчиновки зимовать в Москву и дом пустел.
В один холодный ноябрьский уикенд сто вторая праздновала на даче три прошедших дня рождения – мой, Храбрых и Удалых, они у нас идут подряд. Парни тогда затеяли шашлыки и занимались ими на улице, а мы с девочками сидели в доме – резали нехитрую закуску, пробовали до удовлетворительного блеска отмыть старые мутные бокалы, сервировали стол, стараясь ставить рядом более-менее одинаковые тарелки, и говорили о любви.
– Холодно тут, – ёжилась Голубушкина, уже натянувшая на себя две шерстяные кофты из гардероба ермолаевской бабушки. – Вроде котёл работает, а всё равно зябко как-то.
– Ты же с Севера, – напомнила Алейник, сновавшая по дому в футболке и старых лосинах, принципиально босиком. – Привыкла же, наверно?
– Не-а. Сколько лет жила там, столько мёрзла. И по утрам придумывала сто причин не ходить в школу по морозу… Тась, ну хоть тапочки надень, а.
– Да Алейник просто любовь греет, – изрекла из угла Света Пронина. – Ермолаев молодец, старается. Хороший, кстати, способ, всем рекомендую…
И Светка задвигала бровями, намекая на свою тайную, но бурную сексуальную жизнь.
Мы помолчали, потом Яна Яцкевич произнесла с нежностью в пустоту:
– А Стас мясо привёз…
– Вот не подумала бы, что у этой фразы есть романтический смысл, – фыркнула Алейник. – Ну привёз. Он им, кажется, торгует сейчас. Вот и нам немного перепало.
– Лучше бы мне перепало, – вздохнула мало что расслышавшая Яцкевич: её влюблённость в Стаса уже начала приобретать патологические формы.
Лена Мишина сочувственно погладила Яну по плечу. Та резко развернулась:
– Слушайте, а давайте я ему сегодня признаюсь? Прямо вот скажу всё как есть, и пусть делает со мной что хочет.
– Опа, кто-то ещё в электричке приложился к бестужевской фляге, – снова подала голос Светка из угла. – Ян, серьёзно, ну! Стасик и так делает с тобой ровно то, что хочет, то есть ничего.
– Светик, не надо, – прошелестела Лена Мишина. – Зачем так… жестоко!
– Не жестоко, а честно! – Светка встала и подошла к снова сгорбившейся над разделочной доской Яне. – Зачем делать первый шаг, если это, блин, ходьба на месте! Только самоуважение потеряешь.
– Да какое уж тут самоуважение. – По Яниным щекам и носу текли слезы, хотя резала она не лук, а невинную кривую морковку. – Думала, может, легче станет…
Света возмущённо плюхнулась на табуретку рядом с Яной.
– Вот клянусь тебе, легче станет, если ты внимание переключишь. Столько мужиков вокруг, а ты на одном зациклилась…
– Пронина, отстань от Яцкевич! – не выдержала Алейник, которая, я знала, отчасти была со Светкой согласна. – «Переключись-переключись». Переключатель у неё не работает, может.
– Яночка у нас однолюб, – подтвердила грустно Голубушкина. – Я такая же. Это не значит, что один парень на всю жизнь. Просто пока одного не долюбишь, на других смотреть противно!
Сама Мариванна в ту пору обмирала по Грише Распопову из общежития – он был волосат, татуирован в самых возмутительных местах, но раним и хрупок в душе (по мнению Голубушкиной).
– Василева, а ты что молчишь? – вдруг вспомнила обо мне Светка.
Я как раз нашла четыре почти одинаковые тарелки и восхищалась тем, насколько они похожи и хороши и как красиво встали на стол. Переспросила:
– А что мне сказать? Например.
– Например, – поддразнила меня Пронина. – Харэ прикидываться. Например, скажи, кто тебе нравится. Парни. Да хоть из нашей группы.
– Из нашей группы? – Я задумалась. – Все.
Я не собиралась никого эпатировать – не моё это амплуа. Просто решила ответить откровенно. Мне правда нравились тогда все парни из сто второй. Разве что кроме Ермолаева, который сразу стал восприниматься как бойфренд Алейник, из-за чего не то чтобы потерял привлекательность, но словно переместился со своей привлекательностью в другое измерение.
В Туле одноклассники, за исключением Шарафутдинова, казались мне скопищем одинаковых чёрно-белых человечков из кинохроники. На журфаке я впервые попала в компанию, где парни, мужчины были… ну, достойными любви. Все в целом и каждый за что-то своё.
Конечно, я не делала первых шагов – откуда бы взяться такому навыку. И сама ни от кого первых шагов не ждала. Я наблюдала, слушала и любовалась издалека, втайне. Примерно как тарелками.
Мне нравился Стас Игнатов, который, крутя немыслимые для первого курса гешефты, умудрялся жить на то, что зарабатывал, и ещё маме деньги отправлять. Кстати, про маму Стас говорил с любовью и не стеснялся этого.
Мне нравился Митя Завадский за то, что он так много знает и умеет: и голова на месте, и руки. Сами его руки тоже нравились – почему-то всегда загорелые. А ещё я замечала, что он устаёт от людей, но от наших разговоров о музыке не устаёт, и это было приятно.
Мне нравился Дима Дагиров сочетанием кавказской горячности (о, он легко ввязывался в спор!) и, когда надо, почти нордического спокойствия (зарвавшихся спорщиков всегда разнимал тоже он). Дагиров к тому же был по-хорошему старомоден: с чёткими понятиями о дружбе, чести, джентльменстве и прочих важных вещах. Как в хороших книжках.
Мне нравился Лёша Бестужев за наши разговоры в электричке. Мы иногда ездили с ним вместе в пятницу вечером: он до Серпухова, я дальше, до Тулы. И если остальным одногруппникам Бестужев чаще демонстрировал свою тестостероново-разухабистую сторону (борьба, серпуховские пацаны, «а как мы напились на Оке»), то со мной – примерно со станции Подольск – почему-то обсуждал совсем другие вещи: книги, кино, детство. От Подольска до Серпухова я узнавала Бестужева как человека эрудированного, тонкого и, кажется, нуждающегося в одобрении. А такого одобрять было легко.
Храбрых и Удалых нравились мне своей безбашенностью, креативностью и умением всё на свете превратить в праздник или повод для обсуждения. Как-то они ночь не спали, сочиняя ко дню рождения Лены Мишиной поэму гекзаметром – причём ради искусства, а не для того, чтобы покорить её сердце, прочно занятое Геной.
Ну и вот. Как только я громко призналась Свете Прониной, что мне нравятся все парни нашей компании, эти парни, естественно, появились на пороге. Кроме Мити Завадского – он был в командировке и не смог присутствовать при моём разоблачении. Пронина долго не думала.
– Мальчики, а вы там ходите где-то и не знаете, что в вас страстно влюблена именинница Василева! – объявила Светка.
– Конечно, знаем, – неожиданно спокойно отозвался Бестужев. – И это всегда взаимно!
Подошёл ко мне, приобнял и весело чмокнул в затылок. Сенсации не получилось, все отправились есть шашлыки.
Поздно вечером наша АБВГДЕйка провожала на железнодорожную станцию Немчиновка трёх девушек и Стаса. Алейник, Голубушкина, Бестужев, Дагиров, я и, само собой, Ермолаев собирались ночевать на даче. Храбрых с Удалых уехали чуть раньше: у них был запланирован большой игровой турнир.
Мы уже подгоняли друг друга – электричка, на которую спешили наши друзья, была последней, а в Москве им ещё предстояло успеть на метро.
Я шла с Леной и Светой, перед нами – Стас и Яна, остальные сзади. Вдруг Светка дёрнула меня за рукав куртки и прошептала: «Смотри».
Я увидела, что рука Стаса лежит у Яны на талии. Янина спина была очень прямой, а ноги, кажется, не касались земли.
– Признаю свою ошибку, – проговорила Пронина уже громче. – И вообще, ты, Василева, конечно, права. Хорошие у нас парни. Даже грустно, что не мои.
– Да забирай любого, – разрешила я. – Ещё вон сколько осталось.
– Не, – мотнула Света головой. – Они для романов годятся, а для больших целей нет. А так, чтоб и то и то, только у принцесс бывает. Да, Мишлен?
Принцесса Лена улыбалась: её полностью устраивало «и то и то».
На электричку все успели, даже пришлось чуть подождать. Когда отъезжающие погрузились в почти пустой вагон, мы вшестером помахали им и направились обратно к даче. От станции до жёлто-зелёного дома на 1-й Запрудной улице идти было минут тридцать – к мосту, потом через него, направо и прямо.
– П-продолжаю м-мёрзнуть, – жаловалась Голубушкина, одетая в тулуп ермолаевского дедушки.
Галантный Дагиров снял было свою куртку для леди, но она (куртка) на тулуп не налезла.
– Скоро придём, полегчает, – подбодрила Голубушкину Алейник. – В доме и нагрели, и надышали.
Но Ермолаев на всякий случай спрятал маленькую Алейник под своё большое драповое пальто.
– Мне тепло, – на всякий случай предупредила я. – Бестужев, можешь не раздеваться.
– Ну вот, а Светка говорила, ты мечтаешь увидеть меня голым! – засмеялся Бестужев.
И тут мы все замолчали. Во-первых, потому, что дошли до дачи и открыли калитку. Во-вторых, потому, что в пустом доме Ермолаева кто-то явно был.
В окне на первом этаже блуждал свет: как будто человек ходил по комнатам с фонариком. Потом свет погас. И снова зажегся уже на втором этаже.
Я похолодела – не из-за погоды. Везде, кроме ермолаевской дачи, стало как-то особенно темно. Сосны за забором стояли безмолвными и безоружными охранниками.
– Грабители… – тихо выругался хозяин дома. – Ну зашибись.
– Может, мы просто свет оставили? – жалобно пропищала Голубушкина.
– Угу, и он пошёл гулять, – мрачно ответила Алейник.
Парни думали. Ермолаев продолжал ругаться одними губами. Дагиров внимательно следил за происходящим в окнах. Бестужев, щурясь, оглядывался – что-то искал.
– Слушайте, вроде бы на станции была милицейская будка, – вспомнила я.
– Да какое там! – отмахнулась Алейник. – Зима, считай. И свет у них не горел.
– Зато у нас горит, – констатировала горестно Голубушкина.
Грабитель снова спустился на первый этаж и нагло просигнализировал нам своим фонарём.
– Предлагаю всё-таки сбегать на станцию, – попыталась я настоять.
– Полчаса туда, полчаса обратно, час будешь бегать, – подсчитала Алейник. – И там всё равно никого…
– Ну а что ты предлагаешь? – Голос Голубушкиной сорвался. – Электрички все ушли. С дач все уехали. Замёрзнем тут насмерть или нас бандиты убьют.
Мы стояли, маленькие и беспомощные, в самом центре вечной темноты и мерзлоты.
Но с нами были Алексей Бестужев и его большая палка. Очень большая – где он её только нашёл впотьмах? Сосну, что ли, сломал?
– Так, – скомандовал Бестужев. – Девчонки, отойдите к воротам и не вопите. Распугаете мне тут воров. Дагиров, ты же у нас настоящий дагестанский борец?
– Никакой я не борец, э, всё сраные стереотипы, – возмутился Дима.
– Ладно, борец буду я. Ты снимай ремень, там пряжка тяжёлая. – Дагиров послушно кивнул и завозился. – А ты, Пётр, грабли хватай, – помнишь, где они? На них Храбрых сегодня наступал.
– А, да, – всё ещё растерянно, но уже увереннее сказал Ермолаев. – На веранде. Пошли.
Мальчики крадучись двинулись к даче. Я постояла пару секунд у калитки и последовала за ними: да ну, лучше уж действовать, чем от страха помирать. По пути чуть не споткнулась о ржавое ведро и решила прихватить его с собой. Девочки остались там, где велел им воинственный Бестужев.
И вот мы с парнями вчетвером крайне осторожно, друг за другом, ступаем по деревянному полу веранды. Впереди Бестужев с палкой, дальше Дагиров с ремнём, Ермолаев с граблями и я с ведром. Теперь ясно слышно, что внутри дома кто-то ходит. Открываем дверь – шаги затихают. Свет тоже пропадает. Но друг друга мы видим.
Бестужев решительно делает выпад вперёд, держа перед собой палку, и тут на него что-то обрушивается сверху. Видимо, не что-то, а кто-то: оно страшно рычит. Бестужев падает, орудуя палкой направо и налево. Дагиров, судя по стуку, бьёт ремнём, как хлыстом. Ермолаев передо мной разворачивается и делает замах граблями, после чего мы слышим истошное «У-я-а-а-а!».
Я с ведром наперевес бросаюсь на звук, потому что эта «уя-а-а» явно требует добавки, но, полоснув рукой по стене, случайно нащупываю выключатель. И нажимаю на него.
Выпускаю из рук ведро.
От яркого света болят глаза. От представшей перед взором картины – болят ещё сильнее.
На полу куча-мала. Первое, что я вижу, – перевёрнутый стул. Им от бестужевской палки пытается защититься Удалых. Дагиров, словно строгий отец, трясёт ремнём и повторяет что-то неласковое на кумыкском. Справа с граблями сражается уже пострадавший от них ранее Храбрых. На его круглой голове выступило круглое красное пятно, которое вскоре превратится в шишку.
Ни до, ни после я не слышала, чтобы добродушный Ермолаев так орал. Кричал он не на меня, так что я разбирала смысл слов:
– Да вы… Вы… Совсем… Два дебила… Удумали… Мать…
В общем, всё просто: лучшие друзья Храбрых и Удалых решили, по их словам, «прикольнуться». Стянули с гвоздя запасной комплект ключей, сделали вид, что уехали играть в комп, сами же затаились и проникли в дом, пока мы провожали остальных до станции. А там принялись бродить с фонариком и имитировать ограбление. Потом Удалых прыгнул на Бестужева со стула, а Храбрых пошёл таранить Ермолаева, но был остановлен граблями.
Теперь Ермолаев орал. Дагиров пытался его успокоить (и вдеть ремень обратно в штаны). Великие налётчики бормотали что-то примирительно-оправдательное: «Да ладно, зато ж будет что вспомнить!» Бестужев молча поигрывал палкой, только раз сказал: «Я ж тебя этим дрыном убить мог, идиот». Где-то сзади возмущались девчонки. А я сидела на своём ведре и хохотала.
Наверно, со стороны казалось, что это от стресса.
Но нет – то было от радости.
Лёгкость бытия, безрассудство и всесилие юности вдруг обрушились на меня в ту минуту и окатили (из ведра, угу) пьянящим восторгом. Ну когда, как не в 17 лет, а? Ходить на грабителей с дрыном и ведром, воевать с древней бабулей за телефонный аппарат и завоёвывать её доверие, терять голову и ставить на место снесённую кем-то дверь. Выдумывать приключения несуществующим однокурсникам и влюбляться в существующих. Мало спать, есть и пить чёрт-те что, читать умные книжки и вести заумные споры. Сидеть с парнями у батареи и слушать музыку в одни наушники. Считать своё окружение сплошь хорошими людьми, а близкое окружение – лучшими. Ничего толком не бояться, не думать о последствиях, хватать ведро – и вперёд. Прекрасное, удивительное время.
Через неделю мы с Бестужевым снова ехали вместе в электричке и разговаривали о всяком. Когда объявили «следующая Серпухов», он встал, чтобы начать трудный путь к выходу. Как обычно, наклонился поцеловать меня в щеку на прощание. Но поцеловал почему-то в губы. И сказал спокойно, но твёрдо:
– Хочу, чтобы ты была моей девушкой. Подумай до Нового года.