И в свете катастрофы, осознав всю серьезность войны в сертанах, правительство не нашло никого, кто лучше него смог бы справиться с тяжелейшими трудностями, – и выбрало его руководителем экспедиции мстителей.
Избранника окружала легенда о доблести.
Только что вернувшийся из штата Санта-Катарина, где он сыграл решающую роль в эпилоге так называемой Федералистской революции* в Риу-Гранди, Морейра Сезар обладал исключительной репутацией, где нашлось место как восторженным восхвалениям, так и едким насмешкам – вполне в духе непоследовательных и склонных к крайностям суждений эпохи, в которой живо было воспоминание о мельчайших инцидентах гражданской войны, перекинувшейся из Рио-де-Жанейро с его восстанием на флоте до юга Бразилии[231].
Общественное мнение колебалось между двух крайностей, от пыла Гумерсинду Сарайвы* до самоотверженности Гомеса Карнейру*, отражая совершенно противоположные оценки победителей и побежденных; среди этой изменчивости, этого сумбура, этого бурного проявления нашей подозрительной сентиментальности – что действительно являло себя во всех возможных ипостасях – была карикатура на героизм. Герои, чье бессмертие не превышало четверти часа и чьим высшим предназначением было увековечение на уличной табличке на перекрестке, врывались в историю неожиданно для самих себя, в обстановке потрясений и столкновений, оказываясь не на своем месте и обманываясь в своих ожиданиях, так что непонятно было, бандиты они или святые, в ореоле панегириков и ругани, возникая среди горячих дифирамбов, иронических замечаний и безжалостной брани, после кровопролития в Иньяндуи, резни в Кампу-Озориу, памятной осады Лапы, высот пика Дьявола или платонической идеи военных действий в Итараре́[232].
Их было не счесть. Имя им легион. Все они прославляемы; и все они проклинаемы.
Но фигура полковника Морейры Сезара выделялась среди них.
Ему удивились и поклонники, и противники. Его облик не соответствовал его славе и даже умалял ее. Миниатюрного сложения – худосочный торс и ноги колесом, – он был органически не приспособлен для того, чтобы преуспеть на выбранном воинском поприще.
У него не было той мощи и того внутреннего настроя, которые являются физической основой солдатской отваги.
Он туго затягивался в мундир (который редко снимал), и китель, сшитый по мерке хрупкого подростка, придавал ему выправку.
Лишенная выражения болезненная физиономия дополняла его некрасивый и лишенный значительности облик. В этом лице человека, оправляющегося от тяжелой болезни, без единой оригинальной и точной линии – бледном, удлиняемом лысиной, в которую переходил округлый лоб, с едва озаренным мертвенным, затемненным постоянной печалью взглядом – ничто абсолютно не выдавало удивительной энергии и редкого бесстрашия, которые он проявил.
Это лицо было неподвижным, как восковая маска; его непроницаемость была вызвана мышечной атонией. Мощные пароксизмы гнева и самая сильная радость нивелировались расслабленностью тканей и внешне не проявлялись, оставляя это лицо всегда неподвижно непроницаемым и застывшим.
Те, кто видел его впервые, с трудом признавали в этом человеке медленного и холодного темперамента и куртуазных, несколько робких манер идеал блестящего воина или свирепого демона. Он не обладал характерными чертами ни первого, ни второго. Возможно, потому что он был одновременно ими обоими.
Правы оказались те, кто ему рукоплескал, и те, кто его ругал. В этой уникальной личности сталкивались противоположные чудовищные наклонности и высшие качества, причем и те и другие были доведены до максимальной интенсивности. Он был упрям, терпелив, самоотвержен, верен, бесстрашен, жесток, мстителен, амбициозен. Его душа принимала все возможные обличья, но оставалась втиснутой в хрупкое тело.
Однако эти свойства систематически и предусмотрительно скрывались. Был только один человек, который смог их верно угадать или разгадать, – маршал Флориану Пейшоту. В этом ему послужило сходство таких же наклонностей. Он воспользовался им для подходящего случая, подобно тому как Людовик XII мог бы воспользоваться Байярдом*, если бы мог привить к романтической доблести этого рыцаря без страха и упрека изворотливость Фра-Дьяволо*.
Морейре Сезару было далеко до величия первого и еще дальше – до нравственного упадка последнего. Тем не менее не было бы непростительным преувеличением считать его умеренной смесью обоих. Что-то было в нем от неполноты величия, как если бы необычайное развитие избранника остановилось, не дойдя до окончательного выбора редких качеств, которыми его наградила судьба, именно в той критической фазе, в которой он мог бы стать героем или преступником. Иными словами, в нем не было равновесия. В его душе высочайшая преданность перетекала в крайнюю ненависть, величавое спокойствие – во внезапные бури, а рыцарская доблесть – в отвратительное варварство.
Он обладал неуравновешенным и бурным темпераментом старого эпилептика, который скрывает нервную неустойчивость больного за обманчивой мирностью.
Тем не менее его невозмутимость давала трещину под напором импульсивных приступов недуга, который лишь много позже, из-за сильного нервного расстройства, полностью раскрылся в физических припадках. И если бы мы могли проследить его жизнь, то увидели бы непрерывное поступательное развитие болезни, оставившее на нем, как и на других его товарищах по несчастью, оригинальный и любопытный знак: то была чрезвычайно красноречивая последовательность действий, которая, разделяясь всё уменьшающимися периодами покоя, представляет собой определяющие точки на неумолимой кривой, по которой увлекал его биологический фатум.
Действительно, среди его товарищей по оружию были часты жестокие припадки, которые время от времени с неумолимой периодичностью вторгались в его на редкость правильную военную карьеру.
На воспоминания о них ушло бы много времени, а кроме того, мы рисковали бы воспроизвести преувеличенные или ложные версии.
Однако, отвергнув все сомнительные случаи, всегда отличающиеся необычайно бурными проявлениями эмоций – то сопровождающееся избиением оскорбление военного врача, то нож, занесенный и, к счастью, вовремя остановленный над аргентинским офицером из-за неправильно понятого слова, – мы вкратце упомянем о наиболее из них известных.
Один из них дает особенное представление о дикой энергии этого человека.
Дело было в 1884 году в Рио-де-Жанейро. Один журналист или, точнее говоря, безумец, пользуясь полнейшей свободой из-за слабости репрессивных законов, постоянно устраивал скандал, печатая неприемлемые оскорбления в адрес двора бывшей империи; а когда его нелицеприятные аллюзии, которые в равной степени касались всех классов, от последнего гражданина до монарха, частично коснулись армии, несколько офицеров предложили применить к нему в качестве последнего средства молниеносное и отчаянное правосудие и устроить ему линчевание[233].
Так и было сделано. И среди младших по званию, которым было поручено привести приговор в исполнение – посреди улицы, средь бела дня, на виду у вооруженных винтовками Комблена стражей правосудия, у вооруженной полиции, – сильнее прочих выделялся капитан Морейра Сезар, еще совсем молодой, около тридцати лет, имевший в своем послужном списке заслуженные похвалы за примерное исполнение всяческих поручений. Он был самым отчаянным, самым бесстрашным, может быть, даже первым, кто ударил жертву ножом в спину точно в тот момент, когда она, сидя в карете рядом с высокопоставленным офицером той самой армии, предала себя под непосредственную власть закона…
За преступление его перевели в Мату-Гроссу, и из этой знойной Сибири нашей армии[234] он вернулся лишь после провозглашения республики.
В эту эпоху мы его и увидели.
Он был еще капитаном, и хотя ему пока не доводилось вынимать меч из ножен в бою, он напоминал триумфатора. В первые дни еще непрочного нового режима правительство, должно быть, желало иметь при себе такую надежную опору – человека для разрешения опасных кризисов и для лихих эскапад. Когда его мальчишеская фигура перемещалась по казармам и по улицам, вокруг лились одобрительные и подобострастные голоса, лестно отзывавшиеся о его жизненных достижениях, в отношении которых тем не менее господствовала молчаливая вера в то, что он займет безобидную и скромную бюрократическую должность, снискав похвалу в исполнении мирных заданий.
По выразительному контрасту, именно в свидетельствах о деятельности Морейры Сезара в качестве военного как раз и можно было обнаружить своеобразие его способностей к умиротворению – в неровной, бурной и мятежной жизни, в которой нередко сверкал нож бок о бок с совершенно девственным мечом.
Тот был вынут из ножен в последние годы жизни своего владельца. В 1893 году, уже будучи полковником (он стремительно продвинулся на три звания за два года), Морейра Сезар получил особые полномочия от маршала Флориану Пейшоту: когда вспыхнуло восстание на флоте, полковника направили в Санта-Катарину для воспрепятствования возрождению заговора на юге, что угрожал соседним штатам. Морейра Сезар принял поручение, и некие области ощутили на себе, в какие крепкие и удушающие рукавицы чрезвычайных мер их взяли.
Об этом исчерпывающе говорят приведенные там в исполнение расстрелы, печально отмеченные непростительной злобой. Они настолько потрясли общественное мнение, что после окончания восстания недавно пришедшее к власти гражданское правительство[235] обратилось к главному ответственному за эти события за разъяснениями. Телеграфный ответ пришел немедленно. Простое, сухое, дерзкое, резкое «нет», язвительной колкостью пригвождающее неблагоразумное любопытство федеральных властей, без обиняков, без проволочек, без малейшего пояснения своих действий.
Через несколько месяцев его вызвали в Рио-де-Жанейро.
Вместе со своим 7-м батальоном он сел на торговый корабль; и, к удивлению своих же сослуживцев, в открытом море взял в плен капитана. Он – без всякого на то повода – подозревал его в измене, в отклонении от курса, он уже готов арестовать и его, и солдат. Этот поступок был бы совершенно необъясним, если бы мы не охарактеризовали его как частное проявление снедавшего его психического расстройства.
Тем не менее это не повлияло на его престиж. Он полновластно заправлял в своем батальоне; он сделал его списочный состав значительно бо́льшим, чем то предусматривал регламент, а среди солдат – в явное нарушение закона – были десятки детей, не умевших даже держать в руках оружие; и, не приемля никаких ограничений своей власти, он организовал лучший корпус во всей армии, потому что в продолжительные периоды ясности духа он демонстрировал выдающиеся и редкие качества умного и умеющего установить дисциплину руководителя, контрастировавшие с пароксизмами периодически охватывавшей его экзальтации.
Такие приступы в конце концов стали более заметными и частыми – они неумолимо шли по нарастающей.
После того как Морейра Сезар был назначен руководителем экспедиции в Канудус, он продемонстрировал их в череде безумств, которые в конце концов увенчались катастрофой.
Мы их вскоре увидим: они в полной мере проявили себя в двух импульсивных порывах: во внезапном самовольном выходе из Монти-Санту, который напугал даже генеральный штаб, ровно накануне назначенного дня и вопреки детальному плану маршрута; и тремя днями позже – в штурме Канудуса корпусом в тысячу с лишним человек, изможденных долгими лигами пути, ровно накануне дня, назначенного для атаки.
Эти последние факты – их сходство выявляет наличие невроза – следовали в прерывистом ритме припадков.
Они стали откровением.
Все отдельные происшествия его сумбурной жизни в конце концов оказались знаками, свидетельствующими об одном точном диагнозе…
В самом деле, эпилепсия питается страстями; она расширяется в бурном проявлении внезапных и сильных эмоций; но когда, еще находясь в бессимптомном состоянии или проявляя себя пока лишь аффективным расстройством, она уже подспудно ведет в глубинах сознания свою разрушительную работу, то в свободном проявлении этих эмоций как будто видится спасительная отдушина, смягчающая последствия болезни. Таким образом, можно без преувеличения сказать, что зачастую преступление или редкостный героический подвиг представляют собой автоматический эквивалент приступа. Если убийственная длань будет остановлена или герой в знаменательном порыве будет внезапно обездвижен, ex abrupto[236] может возникнуть больной и человек забьется в припадке. Отсюда эти неожиданные, необъяснимые и брутальные поступки, которыми жертва инстинктивно пытается обыграть собственную болезнь, зачастую находя в преступлении выход для безумия.
В течение продолжительного времени осознавая наполовину свое состояние, в череде кратких и мимолетных приступов бреда, никем и даже самим собою порой не замечаемых, человек чувствует, как его жизнь становится всё более и более неустойчивой. И упрямо борется. Промежутки ясного сознания становятся для него точкой опоры сознания, которое колеблется в поиске сдерживающих факторов при всё более затрудненной оценке нормальных окружающих условий. Такие сдерживающие факторы при этом постепенно ослабевают. Наконец, поверженный разум едва ли способен подчиниться внешним условиям и соотносить факты; в постепенном упадке он смешивает их, нарушает, искажает, деформирует. Тогда больной впадает, по весьма удачному выражению, в сумеречное состояние, и в его мозгу концентрируется – словно сумма всех предыдущих бредов, неустойчивый, готовый выплеснуться наружу бурными поступками, способными повести его к преступлению или (непреднамеренно) к славе, – потенциал безумия.
Лишь обществу в этот момент решать, надеть ли на него смирительную рубашку или пурпурное облачение триумфатора, ведь общий принцип относительности действует и в отношении коллективных страстей. Если великий человек может властвовать над великим народом благодаря блистательному гению, опасные дегенераты точно так же очаровывают тупые толпы.
В то время у нас царило состояние общественного caput mortuum[237]. Тут и там возникали эфемерные уникальные личности; полковник Сезар мощно выделялся на их фоне, как будто безнадежность его прошлого лучше всего подчеркивала усилившуюся в последнее время свирепую энергию.
Еще рано определять его относительную величину и упадок среды, в которой он возник. При оценке фактов для фокусировки изображения нужно не пространство, а время; историк должен взять паузу после непосредственного наблюдения событий.
Закроем эту опасную страницу.