ПЕРЕД ТЕМ как пойти к Кейтлин, я нахлобучил на голову бейсболку.
Кейтлин оказалась в трапезной, она сидела на стуле перед зеркалом. Явился я, похоже, не вовремя: она рисовала на глазах длинные лисьи стрелки, собираясь танцевать. Увидев меня, она отложила коробочку с гримом на пол.
– Что у тебя с губой?
Она повела меня в подвал тем же путем, что и в прошлый раз, и так же торопливо. Кота, который увязался было за нами, она прогнала.
– Я тебя еще вчера ждала, – сказала она.
Я соврал, что упал с велосипеда. Она открыла подвал и вошла, велев жестом идти за ней.
– Я искала тебя из-за голубя, – пояснила. – Нужно ему помочь.
Глаза не сразу привыкли к темноте. Я узнавал очертания коробок и мебели. Голубь сидел на том же месте, словно и не шевельнулся за все это время. Крылья его поникли, глаза покрылись пленкой. Он казался высеченным из камня, и я удивился, когда по его тельцу вдруг пробежала дрожь. К блюдцу с зернами он не притронулся. В оперении появились проплешины: в нескольких местах сквозь перья просвечивала кожа. Переломанные лапки по-прежнему путались в выцветшем полотенце, потяжелевшем от птичьих экскрементов.
– Я из-за него страшно психую, – сказала Кейтлин. – Каждый раз, когда пытаюсь заснуть, мне кажется, я его слышу.
– Что ты хочешь сделать?
На этот раз я был настроен решительно. Я собирался поймать птицу во что бы то ни стало, не обращая внимания на биение ее сердца и дрожь в крыльях.
– Убить его, – отозвалась Кейтлин.
Кажется, мне не удалось скрыть испуг. Кейтлин опустила свои накрашенные глаза, и я понял, что она не собирается делать это сама.
Заметив, что она смотрит на мои ладони, я рассмеялся. Птица вздрогнула.
– Я могу его схватить. Покормим его семечками, – торопливо предложил я.
– Поздно. Я чего только не перепробовала. Он даже не пытается вырваться, когда я беру его в руки.
– Я еще никогда не убивал живого существа.
– Он страдает, – сказала Кейтлин. – Мы должны это сделать. Боль хуже смерти. Он не знает, что такое смерть. Его страх – всего лишь инстинкт.
Мы молчали, уставившись на голубя. Он внимательно смотрел на нас, прислушиваясь к нашему шепоту. Сидел он под прислоненным к стене деревянным поддоном – на него, видимо, укладывали мешки с известью или цементом. Я медленно шагнул к нему, успокаивающе цокая языком. Голубь не испугался. Он почти не шевелился, глядел на меня чуть ли не с любопытством и подпустил меня совсем близко. Оставалось только протянуть руку. Взлететь он бы не смог – крылья уже не позволяли.
Я могу прихлопнуть паука. Комара тоже легко, да и пчелу. С мотыльками уже сложнее: их толстые и мохнатые тельца, кажется, могут кровоточить. В свете лампы словно видишь, как бьется у них сердце. Убивать теплокровное животное мне еще не приходилось. Но позади меня стояла Кейтлин, и я протянул руку к поддону.
Голова под бейсболкой вспотела, на губе тоже выступил пот, и рана от этого саднила. Я схватил поддон и бросил с размаху на пол. Доски затрещали, взвилось бледное облако пыли. Грудь снова прорезала раскаленная добела боль, как тогда в Сёркль-Менье.
Поддон раздавил только туловище голубя, голова и шея уцелели. Его клюв на миг удивленно приподнялся. Пленка на глазах опустилась и снова поднялась. Птица не издала ни звука. Даже когда узкая головка поникла, клюв остался закрытым.
Кейтлин попятилась к двери. Обернувшись, я увидел в ее глазах изумление, словно ей показали что-то неизвестное и захватывающее. Я пошел за ней.
Она закрыла дверь со словами:
– Я все уберу, когда высохнет.
Кейтлин вытирала руки об одежду, словно к ним что-то прилипло. На меня она не смотрела.
– А дед? – спросил я. – Теперь ты можешь объяснить, какое отношение к этим подвалам имел дед?
Пивной погреб оказался слепым. В других подвалах были высокие продолговатые окна, сквозь которые виднелась лишь трава в саду, но солнечные лучи они пропускали. А свет горевшей здесь неоновой лампы вовсе не украшал наши лица.
– Садись, – Кейтлин показала на пивные ящики.
Ящики были пустыми, но в погребе стояли бутылки с приторным лимонадом, который любят дети, и Кейтлин заправским жестом мастерового открыла одну, зажав ее между дверью и наличником. Раздалось шипение. Она отпила пару глотков, а когда отняла бутылку ото рта, от ее нижней губы к горлышку протянулась тонкая ниточка слюны.
– Держи, – она протянула мне бутылку, села на валявшиеся на полу холщовые мешки и прислонилась к прохладной стене.
Подвигав мешки и несколько раз сменив позу, Кейтлин наконец устроилась удобно и обхватила колени руками. Она сидела спокойно и терпеливо, словно собиралась дождаться, пока голубь истлеет.
– Вот здесь они и прятались, – сказала она неожиданно. Как будто я пропустил часть рассказа.
Обычно я реагирую с опозданием, но в этот раз – наоборот. Наверно, из-за звуков. Из подвала, где лежал голубь, доносились какие-то скрипы и скрежет – видно, поддон и мешки вокруг него принимали новое положение. Но мне казалось, это птица бьется в предсмертных судорогах.
– Кто прятался? – бездумно ляпнул я, прислушиваясь к звукам, нагонявшим на меня ужас.
Я думал, Кейтлин имеет в виду мышей, птиц или крыс.
Она взглянула на меня изумленно.
– Серьезно? Ты даже этого не знаешь?! – сказала она сердито. – Тебе мать что, вообще ничего не рассказывала? О господи, неужели она думает, тебе так будет лучше?
От ее бурной реакции я очнулся.
– Рассказывала, – торопливо заверил я ее, потирая руки. Они были покрыты пылью, цветом напоминавшей птичий помет. Мне хотелось вымыть их. – Ты имеешь в виду тех еврейских детей?
Чуть смягчившись, Кейтлин оперлась на ладони и запрокинула голову.
– Ага, – сказала она таким тоном, будто правильным ответом я заслужил приз. – Значит, ты все-таки знаешь!
Она повернулась ко мне и, приоткрыв рот, глядела мне в лицо, словно хотела что-то добавить, – но ничего не сказала. Так она делала и раньше, когда мы были детьми. Продолжения можно было ждать сколько угодно. В детстве меня после такого охватывал голод, сейчас – досада на себя.
– Мне чего только не рассказывают… После смерти деда у всех развязались языки.
– Ну так вот, они прятались здесь. По крайней мере, когда приходили чужие. В остальное время они могли передвигаться внутри монастыря свободно, даже подходить к окнам. Изредка их выпускали во двор – поиграть на траве. Три-четыре монахини караулили.
Я оглядел погреб. Тут было просторно и пусто, по выбеленным стенам в нескольких местах бежала электропроводка, тоже закрашенная белым. Неровный пол проседал в середине. Пахло влажной мешковиной и прокисшим пивом. Я попробовал представить здесь людей: на полу лежали матрасы, а по углам небось раскладывали пасьянсы, чтобы скоротать время. Но у меня не выходило. Погреб оставался белым и пустым, нежилым, годным только на то, чтобы варить и хранить пиво.
– И что с ними случилось потом? – осторожно спросил я, боясь снова разозлить ее своим неведением.
И не зря боялся. Кейтлин поднялась и выпрямилась во весь рост. Ее настроение переменилось, непредвиденно и необъяснимо. Лицо ее вмиг побелело. Она заговорила. Даже не удостоверившись в том, по силам ли это мне, она пустила в ход тяжелую артиллерию.
– Так ты не знаешь? – насмешливо спросила она. – Тогда я тебе расскажу. Их отправили в концлагерь. На верную смерть. Пятнадцать человек увезли в Польшу, а еще пятерых поставили к стенке – всего двадцать. И все из-за одной девочки, которая – возможно – недоедала. Неплохо, да?
– Д-да… – ошеломленно пробормотал я.
Согретый в руке лимонад сделался безвкусным.
– Он, конечно, видел, что происходило в монастырском саду, – Кейтлин не уточнила, о ком речь, и от этого безличного «он» меня пробрал озноб. – Монахини об этом и не подозревали.
Кейтлин ходила от стены к стене и обратно, пружинящими шагами, как львица в клетке. И говорила уже спокойно, почти примирительно.
– Эта история… бог с ней, конечно. Ну да, это было давно, а сейчас другое время, и мы тут ни при чем. Все осталось в прошлом. Меня бесит, когда сестра Беата в очередной раз ударяется в воспоминания. Мне осточертели ее рассказы, я слышать их больше не могу, – она остановилась, уперев руку в бок. – Но знаешь, что мне сложно проглотить? Что ты обо всем этом, похоже, ни сном ни духом. Ты ни за что не отвечаешь. Тебе не стыдно. Ты такой же, как все парни нашего возраста, – чистый лист. Цыпленок, забывший, из какого яйца вылупился. Ну конечно же, ты не виноват, ведь все вокруг молчат!.. А ты-то сам что об этом думаешь? О том, что тебе никто ничего не рассказал?
Ее губы влажно блестели. Из-за грима взгляд казался еще жестче. Отвечать не пряча глаз было непросто, и я стал заикаться.
– Я… я не знаю… Вообще-то ничего не д-думаю…
– Но это ненормально! – воскликнула она. – Ненормально! Ты должен что-то об этом думать. А если еще не думал, то пора.
Я задумался изо всех сил. Я правда старался. Но опоздал.
– Так нечестно! – опередила она меня. – Ты рос, словно ничего этого не было. Тебе не приходилось выслушивать эти истории. Вечные споры о том, как и почему это могло произойти и кто виноват. Меня все это интересует не больше, чем тебя. Но если уж мне приходится слушать все эти причитания, то и тебе пусть тоже. Тебе – тем более.
Я напряг мышцы. Встать я не встал, но выпрямился.
– Думаю, что… Я не думаю, что дед представлял себе последствия. Ну то есть… Его дочка умерла. Он донес на них, потому что… потому что закон требовал. Права городских детей были нарушены. Он поступил как законопослушный гражданин.
– Чушь собачья! – отрезала она. – Он ведь для немцев еще и картины писал. В глазах экстремистов твой дед – пример для подражания. До самой смерти он отрицал существование концлагерей. А ты ничего не видел. Играл со своим любимым дедушкой. Обнимался с ним, любил его. А мне сестра Беата каждый день вбивала в голову, что он натворил.
– Но он же не мог знать…
– Прекрати! Не хочу даже слушать такое!
– Не хочешь слушать? Тогда какой смысл нам разговаривать?
Слабый аргумент, конечно, но я чувствовал, что не смогу сказать ничего путного, пока не вымою руки. Мне ужасно захотелось, чтобы здесь оказался Бенуа. Он бы нас защитил – и меня, и деда.
Кейтлин подошла и стянула с меня бейсболку.
– Ты такой же, как он, Лукас Бень, – сказала она, проводя рукой по моим коротким волосам. – Ты ничего не знаешь. Ты даже не знаешь, какой ты холодный. То, как ты убил голубя…
Она замолчала. Сунула бейсболку мне в руки и отвернулась. Я видел только ее спину и плечи. Она закрыла лицо руками, как будто ей нужно было о чем-то подумать. Потом развернулась и легкой пружинистой походкой, словно ничего не случилось, пошла к выходу. Открыла дверь и придержала ее для меня.
– Подумай хорошенько, Лукас, когда говоришь о правах городских детей. В этом подвале тоже дети жили, им было от пяти до двенадцати лет. Им тоже хотелось есть.
Вернувшись домой, я нашел на столе «Вестник региона», в котором мать красным маркером обвела маленькую заметку. Заголовок гласил: «Скинхед избит арабами на прогулке». Я стал читать: «Вчера, в среду, во время прогулки по Сёркль-Менье семнадцатилетний Лукас Бень из П. неожиданно подвергся нападению и избиению со стороны пятерых арабов. Мотив нападения неясен, вероятнее всего ограбление. Нападавшие скрылись. Л. Б. увезли с места происшествия в состоянии комы. За последние две недели он трижды пострадал от рук грабителей-мигрантов».
Мать подчеркнула и снабдила жирным вопросительным знаком три слова – «скинхед», «кома» и «семнадцатилетний».
Я взял ножницы и вырезал заметку. Про меня впервые написали в газете.