Наконец, выбираемся из города. Открываются дали, и по цвету неба чувствуется, что день будет хороший. Полтора часа дороги в беседах, которые приятны своей легкой непоследовательностью, пролетели незаметно.
Мы приехали несколько раньше хозяина, ибо в Америке езду цугом организовать не очень-то легко. Вокруг двухэтажного кряжистого дома было широкое русское поле под глубоким снегом. Дом стоял в окружении берез.
Войдя, мы попали в прогретые и уютные комнаты — Борис был здесь накануне и все приготовил для «знатных московских гостей», то бишь для нас.
Мы вышли встретить отставших. Стоя у дома, я приглядывался к березам. Они у нас как-то плотнее и гуще, а здесь в специальных посадках проглядывала запланированная непринужденность.
Вот и отставшие — три дамы на заднем сиденье. Массальский рядом с Борисом. У Массальского в руках какая-то маленькая коробочка, которую он держит не то чтобы со страхом, но как-то слишком торжественно. Борис, вручая ее, просил метров за полтораста-двести до гаража по вернуть рычажок. Павел проделал эту манипуляцию и ворота гаража открылись сами собой.
Дом, который несколько минут, казалось, дремал под белым снежным покровом и в тишине, наполнился неистовым шаляпинским гомоном. Шумный, полукричащий Борис распоряжался, как командир на поле боя:
— Выгрузили все?
— Хелчи, покажи гостям их комнаты.
— Ребята, вы проголодались!
— Сейчас будем есть!
— Установим распорядок дня! Сейчас — ленч! Потом отправляемся осматривать окрестности! Вечером кино! Мое кино! И музыка! А может быть, даже и выпьем по рюмке водочки…
Мы все, поддерживая шум, рассыпались по комнатам. В центре одной из них, самой большой, с деревянной балюстрадой и хорами по второму этажу, я увидел бюст Шаляпина в роли Бориса Годунова, вылепленный Борисом. А, это, наверно, в честь Годунова назвал певец своего сына. На стенах множество фотографий, запечатлевших Шаляпина в разных ситуациях жизни. Все — работы Бориса.
Немного осмотревшись, мужчины (счастливый народ!) пошли гулять, а женщины остались готовить запрограммированный ленч. Во время ленча распорядок дня был несколько нарушен.
— А не испить ли нам сейчас? — сказал Борис, вытаскивая из снега бутылку нашей старой знакомой «Столичной», которая выглядела несколько непривычно, обозначенная латинскими буквами. Но это не портило ее вида, она все равно выглядела столичной штучкой.
Первую рюмку выпили молча, ибо пили за отца, главу этой семьи, за Федора Ивановича.
Как странно бывает… Вот здесь теперь, в 1965 паду, мы, артисты Художественного театра, с которыми так близко и нежно был связан Федор Шаляпин, мы, друзья Павла Массальского, через которого тесно с живущим здесь новым поколением Шаляпиных,— люди, живущие в разных концах земли, стоим вокруг стола и думаем о человеке, который родился, вырос и расцвел на русской земле, прах которого покоится, к сожалению, во Франции, а вспоминаем мы его сейчас где-то за океаном. Как широко разбросало людей время. Но, значит, прекрасен был человек, ставший почти легендой, раз и после смерти может объединять людей.
Счастлива ли судьба тех, кто покидает свою родину? Я много их видел. И вот эти, что сейчас передо мной,— живущие в довольстве и достатке. Их дети говорят по-русски и по-английски, не зная, какой язык назвать родным. А маленький Христофорчик, внук Бориса и правнук Федора Ивановича Шаляпина, знает только несколько слов на языке прадеда. И будет ли для него иметь смысл этот культ, это священное преклонение перед именем великого предка, поймет ли это третье поколение, оторванное от русской земли, звучащую в песнях Шаляпина его русскую душу?
Я встречаюсь глазами с Павлом Массальским и вижу, что мы думаем об одном и том же. Как заговорить с Борисом о переносе праха его отца на родную землю. Это надо. Но не теперь. Мы найдем более подходящую — тихую и душевную минуту.
Голос Бориса возвращает нас в компанию.
— Пойдемте, ребятки, пусть эти «старцы», — машет он рукой на сестер и Хелчи,— пусть они остаются. А мы поедем в Нью-Таун. Там можно выпить кофейку. Это близко.
Мы сели в машину и покатили. Сидящий за рулем Борис относился к морозу с некоторым пренебрежением и был, не в пример нашим теплым пальто, в легкой рубахе и наскоро наброшенной курточке. Зато голове его было тепло.
— Что будет,— говорил он,— если я потеряю эту шапку?
В воскресный день все было закрыто. Все, кроме придорожной таверны, которая была освещена тусклыми рожками. У стойки теснились посетители, смакуя даже еще не пиво, а только пену, и дымя сигаретами, — неторопливые и такие типичные для какого-нибудь типичного американского романа.
Борис взял из стакана маленькие салфеточки, украшенные по уголкам силуэтом путника, и в память этого дня набросал абрисы головы отца и своей — маленькая шутка художника. Я люблю людей, которые умеют это делать. Скульптор Сергей Дмитриевич Меркуров, например, сидя за столом, ловко вырезал фруктовым ножом из яблока или груши такие замечательные скульптуры, что их жалко было есть, но и еще жальче, что сохранить невозможно. Ах, эти памятные надписи на скатертях, салфетках, бумажках от конфет, театральных программках, носовых платках! Ведь сохранял же владелец старого петербургского ресторана «Вена» скатерти с росчерками Бунина, Куприна, Леонида Андреева, Аверченко, Блока и всего петербургского литературного и артистического мира.
До сих пор жалею о своих альбомах с автографами великих людей — актеров, шахматистов, политических деятелей, писателей,— пропавших у меня во время войны и эвакуации. Там был и автограф Шаляпина. Он лежит сейчас, наверно, в какой-то коллекции, в разделе «краденное». Но я все-таки обладаю подписью Шаляпина — ее ловко изобразил на подаренной мне фотографии его сын Борис. Конечно, утерянного не вернешь, но все-таки коллекция моя начинает понемножку возрождаться. С большой бережностью я храню и эти надписи и сделанный Борисом Шаляпиным для меня набросок уже в Москве в шестьдесят восьмом году.
Из этой романтической таверны я увожу приятные воспоминания и дорогие моему сердцу доказательства моего пребывания там…
После зимней прогулки домашнее тепло особенно желанно, и мы устремились обратно. Тем более, что по дороге Борис неожиданно сообщил, что угостит нас шашлыками, которые приготовит на каких-то специальных жаровнях и прямо на снегу. Действительно, едва мы вернулись, как он в пыжиковой шапке и нейлоновой рубашке начал колдовать у жаровни, в которой прозрачно краснели, исходя жаром, куски древесного угля. Ловкой рукой, словно он всю жизнь только и делал шашлыки, Борис нанизал куски мяса на шампуры. И даже в этом почудились мне какие-то приметы его тяги к родной земле.
Вслед за вечерней «кавказской» пирушкой началось для нас самое главное: непосредственная, если можно так сказать в данном случае, встреча с Федором Ивановичем Шаляпиным, который, чем бы мы ни занимались и о чем бы ни говорили, неизменно присутствовал среди нас. На экране домашнего кино начали мелькать кадры, которых нигде, кроме как в этом доме, не увидишь.
Борис всю свою сознательную жизнь был близок и по-настоящему дружен с отцом, много ездил с ним по белу свету и много снимал его. Вот пикник их многочисленной семьи. В этих кадрах есть и Ирина Федоровна. Где-то на берегу чужого моря они веселятся, совсем как у нас на лужайке,— бегают по пригоркам, резвятся, играют в какие-то игры. Нельзя не увидеть и не почувствовать русский дух этого веселья.
Вот Шаляпин на палубе парохода, который плывет по заграничным водам. Но столько в самом Федоре Ивановиче, в его повадках русского, что и пароход кажется волжским, что на волжском ветру развеваются волосы и от волжского солнца щурятся глаза.
Кадры концертных и сценических выступлений Федора Ивановича, снятые удивительно профессионально, бесценны. И потом комната наполняется звуками шаляпинского баса — магнитофонными записями последних лет,— неувядающая ласка его голоса завораживает и обволакивает. Тут и просто семейные и дружеские беседы и стихи русских поэтов. Что бы ни делал этот человек — пел ли, рассказывал ли, читал ли стихи или просто разговаривал,— во всем сказывалась его талантливая натура.
В том состоянии волнения, в котором мы все находились, как-то само собой возникло печальное удивление: как же так получилось, что до сих пор прах великого россиянина лежит в чужой земле.
— О да! Да! — сказал Борис.— Место его праху в России. Каков бы он ни был — он был настоящим патриотом своей земли. Да, он заблуждался, но я знаю его тягу и его муки и его сыновнюю любовь к родине.
Вернувшись в Москву, П. Массальский, имея разрешения Бориса, вел по этому поводу разговоры с компетентными людьми. А примерно через год мне на глаза попалась заметка в газете «Закавказская здравница» от 17 августа 1966 года. В ней педагог Л. Котляр публикует эпитафию, которую Шаляпин сочинил для памятника на своей могиле (ее текст был опубликован в парижской газете «Последние новости» 13 апреля 1930 года). Может быть, за абсолютную достоверность этой публикации ручаться и нельзя, но мне кажется, что текст ее весьма характерен. «Путник, проходя мимо, остановись! Это — моя могила, могила Шаляпина. Шаляпин ушел, чтобы дать место другим. Он жил, страдал, любил, ненавидел. Проклинал, проливал слезы, клялся и лгал. Теперь он нашел, наконец, вечный покой. Здесь лежит он недвижно, под тяжелой плитой. И замолк навеки, оплакиваемый женой и детьми, известный многим и почитаемый многими. Теперь он всеми забыт. Такова судьба певца! Бывший народный певец Советской республики и бывший человек! Кто зажжет лампаду в день поминовения мертвых, когда жена и дети последуют за мной? Кто будет тогда еще помнить о Шаляпине-певце? Путник, проходя мимо, остановись и молви: «Мир праху твоему, Федор».
Какие страшные и отчаянные слова. Видимо, в последние годы жизни ему было действительно нехорошо. В той же заметке рассказывается, что в последнее время он все чаще говорил о смерти, иногда с долей иронии, а после очередного выступления спрашивал, хорошо ли он пел, чего раньше с ним не бывало. Об этом рассказывал писатель И. А. Бунин.
Неужели так повлияла на него жизнь среди чужих людей, что он мог сомневаться в памяти и любви русских людей?
Мы засиделись допоздна и очень удивились, когда услышали стук в дверь. Кто бы это мог быть на ночь глядя?
А-а, это «на огонек» зашел местный полисмен. Сказал, что давно не видел миссис Хелчи. Она приняла его очень мило, угостила чаем. Однако мне показалось, что этот дружеский визит был одновременно и деловым. Молодой человек пришел взглянуть, как проводят время получившие разрешение на суточное пребывание в его округе иностранцы. Ну что ж, службу надо нести ревностно.
Утром следующего дня, разместившись в том же порядке по машинам, мы возвращались «к себе», в Нью-Йорк.
И выпадают же такие дни, когда буквально не знаешь, как разорвать свое тело на две, а то и три части — растроиться, так сказать. Сегодня именно такой день. Нужно: а) встретиться с представителями Актерской профсоюзной ассоциации, б) побывать в студии Алека Рубина, в) провести вечер с сотрудниками ООН.
Начали с Ассоциации. В приемном холле нашего «Веллингтон-отеля» — хорошо еще, что идти никуда не надо! — собрались представители ассоциации артистов, преимущественно драматических. Я догадываюсь — опыт! — что нашим коллегам интереснее будет поговорить не об искусстве как таковом, не о творческих тонкостях, а главным образом об укладе нашей театральной жизни. А как строится, упорядочивается такая неравномерная жизнь, как жизнь человека театра, это всегда всех интересует, и нас тоже. У каждой страны свои, выработанные и утвержденные опытом сотен лет уклады. Знать их интересно и полезно.
Но думаю, что у нас с американцами в этом вопросе нет точек соприкосновения. Ясно, что сокращение рабочего дни нам ни к чему, он у нас нормален. Наши «менеджеры» резко отличаются от американских, они подчиняются общим для всех в стране социалистическим законам. Но есть темы, по которым нам будет полезно обменяться мнениями.
По опыту знаю, что их поразит наш отпуск, длящийся, в зависимости от обстоятельств, от одного до двух месяцев. Американские же артисты отдыхают, когда они, что называется, не у дел, то есть сидят без работы. Их удивит и то, что у нас служба не сезонная, а постоянная. И, может быть, они не сразу поверят, что наш репертуар составляется не в зависимости от экономических соображений, а от идейных устремлений искусства и выбор пьес основывается прежде всего на общественных требованиях. А когда мы заводим речь о трудоустройстве — самый больной вопрос для западных стран — или о трудовых нормах в театре для женщин, то начинаешь замечать, что глаза твоего собеседника делаются такими, как если бы он сидел сейчас не в холле отеля «Веллингтон», а в гостиной у камина, слушая рассказы героя Распе — барона Мюнхаузена о том, как подстрелянные шомполом утки падали к его ногам жареными или как он снимал с креста церкви свою лошадь, тем более что это происходило в России.
Но тут нельзя обижаться на недоверие — они просто не привыкли к такой постановке дела. И я, вспомнив одного актера из театра «Старой Голубятни», который рассказывал мне о своих профессиях, позволяющих ему в «свободное» от театра время зарабатывать на хлеб, не удивлялся их удивлению.
Плохо зная язык собеседника, о тонких вопросах искусства лучше разговора и не начинать, но с этими простыми темами мы справлялись и без переводчика — «коктейль-шпрахе» тут вполне достаточно. Наша беседа была легкой и непринужденной. И может быть, этому не в малой мере способствовало своеобразное освещение холла, создававшее затененные и высветленные уголки. Тем более, что мой собеседник ловко бросал в рот жареные миндалины, как бросают у нас семечки на посиделках, и мне даже показалось, что я где-то на завалинке толкую о том о сем. Нет, эта беседа ничем не напоминала конференцию с докладами и содокладами, это была дружеская встреча, в конце которой мы просто согласились, что вопросы нашего труда зависят все-таки от социального устройства, от законодательства, существующего в стране, и, конечно, от общего уклада жизни.