— Если у вас есть какие-то просьбы, ховорите мне или портье — он меня вызовет.
Это «хаканье» дало мне право задать ему вопрос со всей вежливостью, на какую я был способен:
— Вы украинец?
— Нет, Кубань, белая хвардия.— Меня слегка качнуло.
Вместе с ключом каждому была вручена маленькая карточка, на одной стороне которой вам обещали триста самых современных апартаментов, а на другой был изображен план ближайшего к нашему отелю кусочка Парижа. По этому плану без труда можно было понять, как добраться в отель от Триумфальной арки, от Елисейских полей, от всех других улиц Парижа.
В ожидании портье, который должен был меня и Михаила Болдумана проводить в шестьдесят третий номер, я вышел на улицу и остановился на углу маленького переулочка. И вдруг в этом переулочке раздалось — боже мой, где я? в Конотопе? в Житомире? — в этом переулочке раздалось:
— Адольф Львович! — голос улетает куда-то вверх, к четвертому этажу. И оттуда слышится в ответ:
— Папа уехал. Папы нет.
— Куда?
— Он в Венсенне...
— Ах да, сегодня же скачки…
Я знал, что этих ассимилировавшихся во Франции «пап» очень много, но что я столкнусь с ними так быстро, едва успев ступить на парижский тротуар, этого я как-то не брал в расчет. Так вот, какие они теперь, через двадцать лет, эти мечущиеся по Европе русские эмигранты. Вот где они, наконец, «объединились», Адольф Львович из Одессы и басистый кубанский казак: один ищет счастья на скачках в Венсенне, другой готов на мелкие услуги нам, гражданам страны, из которой когда-то «вместе» стремительно бежали и есаул-черносотенец и его возможная жертва.
Я вернулся в отель, когда маленький грум, ловким движением выхватив из кучи деловито столпившихся чемоданов мой, собрался нести его наверх. И стало совестно, что мне, большому, здоровому дяде, четырнадцатилетний мальчуган нес, хотя и не очень тяжелый, но все же весомый чемодан. Я внутренне съежился от неловкости и сделал движение броситься за ним, но он оказался проворнее меня — через секунду чемодан был уже в номере.
Здесь все удивляло непривычным укладом. Что ж, это вполне естественно. Я думаю, что самым поразительным было бы, если бы здесь все оказалось, как у нас. Тогда зачем и путешествовать? Позволю себе напомнить, что мы выехали в Париж в 1937 году, когда регулярного обмена туристами не существовало.
Для меня вещи, предметы, которые ежеминутно участвуют в жизни людей,— немые свидетели их особенностей. Слова Гоголя о том, что кресло Собакевича кричало: «Смотрите, я тоже Собакевич!» — я принимаю как самые естественные. Вещи действительно многое рассказывают о своих хозяевах. Вот, например, кровать в этом отеле. Интересно, почему это французы считают, что спинка должна быть только у изголовья, а ноги могут спускаться на пол, если хотят. Так им действительно удобнее? Или это просто дань современности, обозначенной в рекламе? Впрочем, может быть, это отсутствие второй спинки равно нашим никелированным шишечкам, без которых, кажется, и сна хорошего не увидишь. Ладно, опыт покажет, как удобнее.
Мы были тогда молодые и веселые и, попав в страну, ни языка, ни обычаев которой не знали, начали отважно приспосабливаться к ней, кто как мог. Со стороны было интересно наблюдать, что делают с людьми обстоятельства. Михаил Болдуман ходил по вестибюлю, а потом и по улице, произнося английскую тираду из какой-то пьесы. Эту тираду он заканчивал словом «туморо» на низкой рокочущей ноте. При этом лицо его становилось невероятно важным.
Василий Новиков произносил тут же изобретенные «французские» слова, грассируя больше, нежели сами французы. Сергей Бутюгир, войдя в бистро, спросил продавца: «Parlez vous français?», по-французски сам ничего, кроме этой фразы, не зная. Одним словом, по сравнению с сегодняшними туристами, оснащенными всеми достижениями техники общения, мы были начинающей самодеятельностью и часто попадали в смешное положение.
Мы решили начать знакомство с Парижем с Елисейских полей. Судя до плану, от гостиницы «Роваро» до этой улицы было рукой подать. Но на деле все оказалось не так-то просто. На Елисейские поля мы действительно вышли очень быстро. Но как пробраться на ту сторону, где светится ресторан? К этому времени мы уже проголодались. Как же пробраться через поток мчащихся машин?
Нас предупреждали, что пешеходы, переходящие улицу «по кнопкам», еще заслуживают какого-то внимания со стороны шоферов. «Вольные стрелки», влекомые на другую сторону улицы в любом месте вдохновением, не представляют для шоферов живого препятствия: их просто «презирают». Что ж, так и будем стоять, голодные, облизываясь на ресторан, расположенный напротив?
На переходе стоял, помахивая палочкой, полицейский. О! Так вот они какие — эти знаменитые парижские ажаны! Он стоял посвистывая, почти вальсируя, и то поощрял, то задерживал движение машин. Я пригляделся и понял природу подчеркнутой красивости его движений, почувствовал в них что-то родственное. Вот так и мы, актеры, демонстрируем себя на сцене и даже в жизни. Он делал это достаточно тонко, но налет актерства был явный. И почему это человеку, выставленному на всеобщее обозрение, так трудно оставаться самим собой и не делать больше того, что нужно.
Пока мы толчемся на месте, я вдруг замечаю, что в Париже очень тихо. A-а, ведь сегодня воскресенье, поэтому истинные парижане в Венсенне.
В нашей компании я — главный «француз». Говорю я не настолько хорошо, чтобы включиться в литературную дискуссию, но разузнать, как добраться до еды,— сумею. И уж накормлю своих товарищей. Да, но пока мне нужен не язык, а умение переходить улицу при автоскорости восемьдесят километров в час, в сплошном потоке машин. Ведь я пишу о тридцать седьмом годе. Наша автомобильная промышленность была тогда в зачатке. По Москве бегали такси «рено» и «эмки», и мы еще не выработали привычки ловко проскакивать под самым носом у бешено мчащихся машин. Светофоры и бляхи на переходах не вызывают у нас пока никакого устоявшегося рефлекса.
Черно-белый жезл ажана служит ему, однако, не только дирижерской палочкой для руководства потоком машин. Заметив группку растерянных людей, стоящих у края тротуара, он, посвистывая, подходит к нам и, галантно улыбаясь, взмахивает магическим жезлом, усмиряет озверевшие машины и переводит нас, как детей из детсада, через нескончаемый простор Елисейских полей. У-ух! Слава богу!
...Подкрепившись, мы побрели куда глаза глядят. И хотя глаза наши разбегались, мы неожиданно увидели площадь, а над ней крылья ветряной мельницы. Да ведь это «Мул он-Руж» — знаменитое парижское кабаре. Значит, мы в районе Монмартра!
На Париж опускались сумерки. Мы стояли на пороге новой, известной нам по книгам, рассказам и легендам, но в действительности незнакомой страны вечернего Парижа.
Мы осторожно ступили на ее порог. И нас ошеломило множество огней. Так вот он каков — вечерний Париж. И вечерний Монмартр! Сколько же здесь народу! А интересно, что за народ? И где, в чем источник этого бесконечного броунова движения? И броуново ли оно или имеет целенаправленность?
Я огляделся и прислушался, даже принюхался. Последнему не удивляйтесь. Когда актер работает над образом, запахи тоже помогают. Самые разнообразные запахи еды и парфюмерии смешивались здесь в сложный, причудливый букет. И в атмосфере этих ароматов шло непрерывное движение людей и огня.
Итак, мы шли по Монмартру — Мекке всех приезжающих в Париж. Значит, это то самое место, где возникают, торжествуют и гибнут таланты?! Где будущие знаменитые художники тянут за рукав к своим мольбертам богатых туристов? Куда возвращаются художники пожилые, вышедшие в тираж, сверстники Мане, Сислея, Ренуара? Мне захотелось увидеть эти единственные в своем роде, известные на весь мир ателье на свежем воздухе.
Видно, здесь пишут день и ночь: в сумерках один за другим живописцы зажигали свои — кто какой придумал — источники света. Мы остановились около и стали смотреть. Я увидел заскорузлые руки в краске, рабочие, трудовые руки художника, уверенные, решительные. Честное слово, это настоящий мастер, но почему же он здесь, почему его полотна не выставлены в каком-нибудь зале современного искусства?
Здесь — большинство портретисты. Можно увидеть абсолютно разные творческие направления. Да и сами художники — все разные. Сколько тут человеческих типов и характеров. И каждый по-своему приспособился к необычным условиям творчества. У одного рядом с мольбертом стоят образцы его прошлых работ. Он показывает их, небрежно замечая, что это — копии, а оригиналы куплены заказчиком. Но, впрочем, если ваш портрет вам не понравится — вы не платите.
Есть такие, что даже знакомятся с биографией модели. Я услышал несколько стремительных анкетных вопросов и лаконичные ответы. Неужели с такой же быстротой он способен воплотить на полотне эти вопросы-ответы? Неужели он довел свой творческий аппарат до такой виртуозности? Но, может быть, он проводит свою викторину, чтобы поддержать репутацию вдумчивого художника?
Среди множества мужских фигур я увидел согбенную старуху. Ее костлявая, но не дрожащая правая рука бросала на холст твердые, уверенные мазки. А ее левая рука так же привычно, хватко держала старую палитру.
Понаблюдав немного, я почувствовал, что каждый художник словно бы действительно сидит в собственном ателье, отделенный от других мольбертом, аксессуарами своего труда, креслом «клиента»… и погруженностью в творческий процесс. Вот что значит сила вдохновения! Уж где, кажется, меньше всего условий для творчества — посреди улицы, в гуще снующих людей, бесцеремонно глазеющих на самое сокровенное — преображение художником в себе окружающего мира. И поди ж ты, я почти вижу, как рождается тонкое и сложное взаимодействие между моделью и творцом, творцом и мольбертом, как на холсте проступает мир человека, сотворенный художником. А впрочем, мы, актеры, где творим? Пожалуй, они еще большие артисты, чем мы. Мы — перед толпой, а они в самой ее гуще.
Мы пошли дальше, и я медленно разглядывал мастерские и их хозяев. Вот молодой человек с бородой, в берете и халате с засученными рукавами, высокий и стройный, чем-то похожий на Дон-Кихота. Слегка позируя, он картинно набрасывает первые штрихи будущего портрета. Кто же это так вдохновляет его? Перевожу взгляд на модель (или, может быть, здесь больше подходит слово «клиент»). Ну, не знаю, достоин ли этих романтических жестов тот, кого пишет художник, стоит ли растрачивать на эту невыразительную физиономию свое вдохновение?
А рядом с этим Дон-Кихотом — Санчо Панса: сальные губы, живот перевешивается через маленький столик, он смачно попивает пиво. Случайно они сели рядом или нарочно, для привлечения внимания, чтобы подчеркнуть особенности друг друга?
А вот молоденькая девушка. Она пишет ребенка. Мама стоит сбоку и все время поправляет плащик и очень взрослую для такой маленькой девочки прическу, время от времени утихомиривая непоседливую модель. Девушка пишет сосредоточенно. Как она оказалась здесь? Может быть, ее толкнуло желание пройти все этапы искусства? Что ни говори, эти ателье на воздухе, в гуще жизни — большая школа.
Я смотрел на полотно, и мне нравилось, как художница улавливает в своем объекте и характерные, всегдашние, постоянные черты, что пройдут с этой девочкой через всю жизнь, и проявление сиюминутного настроения.
Между тем все больше смеркалось. Смеркалось — это в небе, а на Монмартре море огней становится еще больше. Как ни жаль, но надо расставаться с художниками. Если прийти сюда еще раз — увидишь ли опять этих же или будут уже другие? В них нельзя было не почувствовать какой-то птичьей легкости, кажется, что им ничего не стоит подняться со своих веточек, улететь и в другом месте раскинуть этот же пестрый базар. Базар? А может быть, здесь, как на рынках, и за место берут? Тогда понятно, почему они сидят, так тесно сбившись в кучу, и почему проходы между ними так уплотнены.
Утомленные обилием впечатлений, мы вернулись в отель.
Наши спектакли проходили в Театре Елисейских полей. Это старое театральное здание. Уютное актерское фойе специально предназначено для приема гостей, пришедших за кулисы. Нам тоже придется их принимать. Как принимать — мы уже знаем: французов — с обычной вежливостью и приветливостью, эмигрантов и перебежчиков достойно, не отворачиваясь и не подавая повода к обвинению в высокомерии.
Надо сказать, что повседневной жизнью труппы за границей специально занимался Вл. И. Немирович-Данченко. В интервью, которое он дал уже по возвращении, он об этом говорил так: «В условиях Парижа, полного наших эмигрантов, этот вопрос был довольно щекотлив. Но его необходимо было поставить ребром. На двух-трех больших заседаниях труппы я, как более знакомый с жизнью за границей, раскрыл перед актерами все опасности какого-либо легкомыслия в этом отношении. В Париже насчитывалось до двухсот тысяч эмигрантов, и среди них огромное количество бывшей русской интеллигенции, той самой интеллигенции, которая до советского времени очень любила, высоко ценила Художественный театр…». Далее Владимир Иванович говорил о трех слоях, трех группах эмигрантов: самая большая часть — бывшие кадеты, во главе с Милюковым, вторая — белогвардейцы — великий князь и его двор, графы и князья, третий слой — молодежь, выросшая вне родины, но тяготевшая к Советской России, понявшая и осудившая ошибки отцов. «Ясно было,— продолжал Немирович Данченко,— что наш театр встретит полное сочувствие в этом третьем слое».
…А они беспокоились о встрече, мы знали об этом, хотя и не собирали сведений. Известны даже имена людей, которые хотят нас видеть. Это Павлов — прекрасный актер, игравший когда-то в «Вишневом саде» Фирса, жена Павлова — Греч, Крыжановская, Жданова, Колин… — они по-разному относятся к нам.
Для нас, тогда молодых, эти встречи были просто любопытны, но для «стариков» — это живые связи, и они заметно волновались.
Но больше всего — и тут уже равно всех — волновала встреча с Федором Ивановичем Шаляпиным. Мы думали о ней еще по пути во Францию. У него глубокие корни связей с Художественным театром. Он друг Станиславского и Немировича-Данченко, друг Москвина и Качалова. Ведь для Москвина он — «милый, хороший Федя», а для Шаляпина они «Вася Качалов» и «Ваня Москвин». И как же мы все огорчились, когда узнали, что в ночь приезда или даже накануне приезда «стариков» Шаляпин уехал из Парижа.