От автора
Приятно и поучительно ездить в чужие страны, чтобы понять там лучше блестящую всемирно-историческую роль вашей страны.
А. В. Луначарский
Это началось давно… Может быть, лучше сказать это было всегда. Я всегда любил разглядывать и разгадывать людей. В детстве это получалось неосознанно, а в юношеские годы лучшим развлечением для меня было угадывать биографии встречных по их лицам. Я любил ходить по пятам за приглянувшимся мне человеком, и по походке, по смене выражений лица, по оборотам речи представлять себе его профессию, характер, склонности.
Я часами мог следить за нескончаемым потоком прохожих; рассматривать очередь у театральной кассы или возле студенческой «обжорки». В харьковскую общественную библиотеку я ходил не только для того, чтобы читать книги, но и видеть, как читают их другие, а в кафе городского парка — не только для того, чтобы есть мороженое, но и наблюдать, как едят другие, как ребятишки старательно вылизывают вафли. Я мог подолгу наблюдать, как рабочие, строившие дом, уютно усаживаются где-нибудь в уголке, домовито, толстыми ломтями режут розовое сало и так смачно едят его, что у меня текут слюнки.
Простаивал, не считаясь со временем, у витрин харьковской кондитерской Дирберга. Там, за толстыми стеклами, отхлебывая кофе и дымя сигарами, самозабвенно, но внешне спокойно состязались шахматисты — они играли на деньги. Это было как в немом кино: я ничего не слышал, только видел людей, жестами выражавших свое состояние.
Однажды в своем «немом кино» я увидел нечто непривычное: между столиками ходил человек со скрипкой. Своими манерами он ни на кого не походил, словно как-то был по-особому очерчен. По его повадкам, по стремительно летавшему смычку и выразительным черным глазам я догадался, вспомнив афишу перед гостиницей, что это скрипач румынского оркестра Коста Сниреску. Он переходил от столика к столику и доверительно, на ушко, наигрывал каждому мелодию.
Внимательно разглядывая скрипача, я понял, что на любом человека так или иначе отражаются черты его национальности, характера, особенности быта его страны, обычаев его народа. Мои «психологические» опыты были потенциальной потребностью будущего характерного актера: я искал, смотрел, старался видеть и воплощать… правда, пока только для себя, для своих знакомых и родственников.
С годами моя страсть наблюдать людей не только не угасла, но все больше разгоралась. И позднее я с не меньшим увлечением разглядывал зрителей в кино или театрах разных стран, покупателей в магазинах Парижа или Токио.
Признаюсь, что, наблюдая людей, я невольно классифицирую их, мысленно разделяю на злых и добрых, умных и глупых, уравновешенных и порывистых, на холериков и сангвиников, флегматиков и меланхоликов. Но в каждом я прежде всего стараюсь определить степень его человечности. Это для меня как ключ в мир души.
До тридцати лет я бывал всего в трех-четырех городах и мир представлял себе только по книгам. У меня сложились определенные, почти незыблемые представления о нациях и странах, о психологии людей, о том, где как они выглядят. Эти представления я и воплощал старательно на сцене. Когда же мне довелось увидеть эти страны и этих людей своими глазами, многое не совпало с моими представлениями, но что-то и подтвердилось. Меня поразили контрасты, и эти контрасты многое помогли мне осознать.
Вот уже тридцать с лишним лет я езжу по миру вместе с Художественным театром — Франция, Англия, Дания, Япония, Норвегия, США… Но и в Пантеоне, и в домике Грига, и в Версале, и в Культурном центре Нью-Йорка, и в старом Мольеровском театре я хочу видеть не только здания и экспонаты, не только реликвии, но их «сосуществование» с людьми нашего века. И по старой закоренелой привычке, превратившейся в профессиональную потребность, я хочу знать, о чем, смотря на все это, думает студент, аббат, горожанка, делец, солдат.
Слепой Жюль Верн в тиши кабинета описал в своих книгах то, что обрел в путешествиях. Он изложил не только увиденное когда-то, но и преображенное его богатой фантазией,— околдовывал поколения читателей приключениями на воде, на земле, под водой, под землей и в воздухе. В своем воображении он преобразил мир.
Вот написал о Жюле Верне и испугался: еще, чего доброго, подумают, что хочу с ним состязаться. Задача моя скромнее. Я ездил по земле и летал по воздуху только строго зафиксированными в расписаниях маршрутами. Путешествуя по странам, я как бы «путешествовал» по душам людей. Это тоже не легко, но, по-моему, не менее увлекательно!
Я вижу на своем столе устрашающую стопу чистой бумаги, пуститься по ее волнам так же рискованно, как и в открытый океан. Но у меня припасены маяки — железнодорожные, театральные и музейные билеты, аэрокарты, отдельные талончики на «въезд» и «выезд», гостиничные наклейки, буклеты, головоломные меню, приглашения на торжественные и званые вечера в официальные места и в частные дома, визитные карточки, дружеские записки и надписи на театральных программах и ресторанных салфетках. Это не просто коллекция памятных пустячков, это искры человечности, за ними встречи, случаи, беседы, споры, паузы — все то, что наполняет меня как человека и как актера, все, чем я хочу поделиться с читателем.
ФРАНЦИЯ
Часто важные события назревают как-то незаметно. Сначала возник слух, будто Художественный театр направляют на Всемирную выставку 1937 года в Париж представлять искусство Советского Союза. Мы тогда еще не были «набалованы» заграничными путешествиями и не очень поверили этим слухам. Но возникла новая версия: какой-то театр поедет обязательно. И мне почему-то хотелось верить, что поедет именно МХАТ. Когда началось обсуждение репертуара, сомнения исчезли.
Помню, что сразу было решено везти «Анну Каренипу» и «Любовь Яровую». И после некоторых размышлений — «Враги».
Вскоре стал известен и театр, в котором мы будет играть,— это «Champs Elysees».
Тогда нас больше всего, конечно, волновало включение в репертуар горьковской пьесы: будет ли она иметь успех? Как воспримет западный зритель политическую остроту конфликта? Мне казалось, что их должно было заинтересовать начало того процесса, который преобразил Россию: ведь с тех пор прошло уже двадцать лет — двадцать лет движения вперед. Есть над чем задуматься.
Но волновали не только «Враги». Другие постановки были не менее острыми. Как отнесутся, например, к «Любови Яровой», пьесе о революции? И даже к «Анне Карениной»? Любимое произведение русских и любимое русское произведение на Западе. Европа знает его не только по роману Л. Толстого, но и по нескольким фильмам, в которых русский дух передавался с помощью икры и метровых осетров — непременных российских эмблем. Что же скажут о нашей, «советской» Анне Карениной?
Беспокойство продолжалось вплоть до отъезда в Ленинград, где мы погрузились на теплоход «Андрей Жданов».
Впереди было пять дней плавания, пять дней беззаботного, блаженного отдыха и романтического ожидания неизвестного — это настроило всех на особый, идиллический лад. Еще бы, нас уже ничто не могло больше потревожить, кроме бурного моря. Но, может быть, оно не захочет под нами бушевать? Мы плыли по Северному морю, впереди был Гавр и соблазнительнейший Париж. У всех отличное настроение. На палубе веселье, шутки и розыгрыши.
Первая остановка в Киле. «Андрей Жданов» замедлил ход, приблизилась шлюпка, и на борт поднялся немецкий лоцман. Он поведет теплоход по трудному фарватеру Кильского канала. Внешне лоцман — типичный бюргер, какими мы привыкли их себе представлять,— толстый, с красным обветренным лицом. В петлице свастика. Фашист. Поднявшись на палубу, лоцман тотчас выбрасывает вперед правую руку.
По морскому обычаю, ему вынесли огромный бутерброд с жирной ветчиной и стакан водки — хлеб-соль, так сказать. Когда лоцман выпил, крякнул и закусил, его подвели к штурвалу.
Это первое в моей жизни столкновение с живым фашистом в его, так сказать, мирном, повседневном быту запомнилось мне навсегда с удивительной резкостью. Но теперь, когда я узнал, что такое настоящий фашизм в действии, когда в нашу жизнь трагически вошли Майданек, Лидице, Орадур, я понимаю, какими наивными были мои первые впечатления от «живого» фашиста.
Помню, что от фигуры этого лоцмана я перевел взгляд на небо. Оно было покрыто тучами. На берегу, вдалеке, фабричные и заводские трубы извергали клубы дыма. От этого серый день стал еще более мрачным. На таком фоне особенно ярким показался мне развевающийся на мачте наш алый флаг.
Внизу на пристани продавцы мелочей и сувениров рекламировали свой товар. Мы с любопытством разглядывали незнакомую нам жизнь. Суетились немногочисленные пассажиры, сновало несколько торговцев с лотками. Прошла колонна гитлерюгенд — двенадцати-четырнадцатилених детей. Формой своей одежды они чем-то напоминали бойскаутов: короткие штаны, костюм цвета хаки, черные галстуки, на рукавах черные свастики, на поясах кинжальчики.
Кто-то с нашего теплохода бросил продавцу монетку. Парнишка с черным галстуком вырвался из ряда, наподдал ее ногой и с непонятной для нормального человека озверелостью тут же бросился к продавцу, вышиб лоток и ударил его, пожилого человека. До нас долетели оскорбительные, грубые слова и в адрес бросившего монету, и всех пассажиров нашего теплохода, и даже советского флага. Я понял несколько фраз:
— Нечего стоять здесь и смотреть на этих! Чего ты тут не видел? Отойди отсюда. — Торговец быстро ушел.
Вот каким мрачным оказалось наше первое заграничное впечатление. К сожалению, оно не было последним.
Мы стояли на палубе, когда раздался скрежет швартовых. Я глянул вниз и увидел, что они натянулись до предела. Вот-вот лопнут и тогда... даже страшно подумать, что будет тогда. Сорвавшееся судно врежется в пристань, а там люди... Сначала мы не поняли, как это получилось, но потом нам рассказали, что кто-то, видимо, тот, кто командует в шлюзе, подал неверную команду «полный вперед» вместо «назад» — только и всего. Исправляя ошибку, мы ударили в борт стоявшее рядом судно. Нашлись, видимо, люди, которые радовались, что провокация удалась и что нам придется платить за ремонт. Но наш капитан сумел доказать что это случилось не по нашей вине.
Вечером мы с облегчением покинули негостеприимный порт. Капитан на радостях — он был веселый человек — задал нам ужин, а мы устроили концерт. Дальнейшее плавание проходило спокойно. Мы благополучно прибыли в Гавр, где до парижского поезда было несколько свободных часов. Весь город и даже его центр увидеть за два-три часа было невозможно, поэтому пришлось ограничиться припортовыми улицами.
В порту на причальной тумбе сидел мальчик лет пятнадцати и распевал во весь голос на прекрасном французском языке с великолепной грассировкой модную тогда «Все хорошо, прекрасная маркиза». Я бросил ему какое-то слово и он неожиданно озорно крикнул по-русски:
— Возьмите меня с собой, месье, я хочу ехать к вам, на Россия!
— А что же ты можешь делать?
— Я могу быть электриком.
Не знаю, каким Гавр бывает в будни. Я видел его в воскресенье, и вот таким воскресным, шумным, возбужденным, пестрым он остался в памяти навсегда.
На улицах, ведущих к порту — это просто бросалось в глаза,— множество бистро и таверн с названиями: «Кошка», «Черная кошка», «Собака», «Серая собака». Что бы это значило? Тут чувствуется какая-то закономерность. Сведущие люди поясняют, что двойное название таверны означает: здесь все дороже. А ведь это удобно! Заранее знаешь, в какую дверь толкнуться тебе с твоими паличными.
Мы зашли в несколько бистро любопытства ради. В каждом кормили по-своему, но бутерброды avec jambon — с ветчиной и кружкой пива — были везде, значит, и у французов есть свои «дежурные блюда». В ресторанчиках обслуживали быстрые гарсоны и fillettes (там тоже официантку, независимо от возраста, называют «девушкой»).
Я смотрел на это и как на театр, перенесенный в жизнь, и в то же время невольно сравнивал подобные сцены, поставленные в наших театрах. Конечно, мы стараемся сделать их как можно тоньше и естественней, но теперь я вижу, что наша тонкость нарочита. На сцене даже в простом обращении «гарсон» слишком много старательности или, как говорят у нас в театре, «плюсиков». В жизни проще, деловитее, органичней. Но где же, где таятся трудности воспроизведения этой естественности?!
Помимо забавных вывесок, нас удивила манера зазывать посетителей, как когда-то у нас в дореволюционной России.
Кругом пестро от украшений. Флажками разукрашены пароходы на рейдах и сам город, и в бистро мы увидели флажки. Иногда из окон раздавались визги девиц, пение, звуки губной гармошки и пьяные возгласы матросов — видимо, типичное для портового города «музыкальное оформление».
Так мы и шли в пестрой, шумной толпе, в которой степенные фигуры важно прогуливающихся горожан были особенно заметны, тем более на фоне самых неожиданных гражданских и матросских костюмов ярких расцветок, занесенных сюда кораблями со всех концов земли.
С непривычки все это не могло не ошеломить — мы словно бы немного охмелели от этого несколько ярмарочного стиля жизни.
Но время нашего отъезда в Париж приближалось и многое так и осталось лишь замеченным. Мы покинули Гавр с сожалением.
И вот Париж. Отель «Роваро». Первое впечатление от Парижа — шумный вестибюль и портье, изящным жестом — надо запомнить, а вдруг придется играть — вручающий ключи от номеров. Шикарно грассируя, он с таким блеском рассыпал перед нами звуки слов «Soixante-trois», что они покатились по вестибюлю звенящим хрусталем. Он проделал это с сознанием своей виртуозности, словно в его обязанность входило не только приютить нас, но и доставить удовольствие от общения с собой. Уж не актер ли он из «Комеди Франсез»?
Интересно, испытывают ли французы такое же наслаждение от своего языка, как иностранцы?
Получив ключи от номера, я занял место переводчика и принялся писать моим товарищам русскими буквами французское название цифр. Я работал, как теперь говорят, на общественных началах. И, видимо, нарушил какие-то правила. Ко мне подошел человек и густым басом пророкотал: