Весь день после разговора с императрицей Никиту Ивановича терзали сомнения. Намерение Екатерины созвать Совет не понравилось ему уже потому, что было для него неожиданным.
Шесть лет назад, сразу же после июньского переворота, он и сам представил Екатерине проект учреждения Государственного совета и реформы сената. Идея эта созрела у него давно, еще в те годы, когда он был посланником в Стокгольме. В Швеции действовала конституционная форма правления. Права короля были ограничены парламентом, в котором схлестывались партии «колпаков» и «шляп», выражавшие интересы нарождавшегося буржуазного сословия и дворянства. Следя по должности своей за всеми перипетиями политической борьбы, Панин невольно сравнивал государственное устройство Швеции и России, и сравнение это оказывалось явно не в пользу России.
Возвращение на родину лишь укрепило его мысли о необходимости перемен.
Предлагавшиеся Паниным реформы были вполне умеренными. Критикуя господствующий произвол, при котором «в производстве дел всегда действовала больше сила персон, чем власть мест государственных», он ратовал лишь за учреждение Совета из шести-восьми министров, которые имели бы право голоса при принятии важнейших решений.
Уже после смерти Никиты Ивановича Денис Иванович Фонвизин, бывший на протяжении долгих лет его секретарем и близким другом, писал: «По внутренним делам гнушался он в душе своей поведением всех, кои по своим видам невежества и рабства составляют государственный секрет из того, что в нации благоустроенной должно быть известно всем и каждому, как-то: количество доходов, причины налогов и прочее. Не мог он терпеть, чтобы по делам гражданским и уголовным учреждались самовластьем частные комиссии мимо судебных мест, установленных защищать невинность и наказывать преступность. С содроганием слушал он о всем том, что могло нарушить порядок государственный: пойдет ли кто с докладом прямо к государю о таком деле, которое должно быть прежде рассмотрено во всех частях сенатом; приметит ли противоречие в сегодняшнем постановлении против вчерашнего; услышит ли о безмолвном временщикам повиновении тех, кто по званию своему обязан защищать истину животом своим».
Екатерина долго обдумывала проект Панина. Ей и самой претило несовершенство российских государственных порядков. На первом же заседании правительствующего сената она с удивлением обнаружила, что у господ сенаторов не было даже карты Российской империи, хотя географические атласы продавались в академической лавке на другом берегу Невы. Атлас купили, но в делах сенаторы лучше разбираться не стали.
Удрученная жалким состоянием государственных дел, Екатерина совсем уж было согласилась на проект, который предложил Панин. Она даже набросала вчерне состав Совета, в который предполагала включить Бестужева, Разумовского, Воронцова, князя Шаховского, Панина, Чернышева, Волконского и Григория Орлова. Размышляла долго, как именовать будущих членов Совета – слово «министры» Екатерине решительно не нравилось. Склонялась к тому, чтобы называть их на английский манер государственными секретарями.
28 декабря 1762 г. Екатерина подписала было манифест об учреждении Государственного совета, но в тот же день «надорвала» его, поступив совсем как Анна Иоанновна с манифестом верховников.
Никита Иванович не скрывал своего разочарования.
– Сапожник никогда не мешает подмастерью с работником и нанимает каждого по своему званию, а мне, напротив, случалось слышать у престола государева от людей, его окружающих, – была бы милость, всякого на все станет, – говорил он, неприязненно косясь в сторону Григория Орлова.
Мнения свои Панин высказывал открыто, справедливо полагая их вполне благонамеренными. Однако холодные сквознячки дворцовых сплетен искажали его слова до неузнаваемости, и Никита Иванович представал перед императрицей неким опасным вольнодумцем, ниспровергателем устоев.
Вскоре его перестали вызывать для ежедневного доклада. Петр Васильевич Бакунин, обеспокоенный падением кредита своего покровителя, передал услужливо, что, наставляя князя Вяземского, вступавшего в должность генерал-прокурора, Екатерина обмолвилась:
– Иной думает, для того, чтобы он долго был в той или другой земле, то везде по политике той его любимой земли учреждать должно, а все другие без изъятия заслуживают его критики.
То был знак опасности, которую не следовало недооценивать.
Как известно, Никита Иванович по натуре человек был эластичный. К осени он вернул доверие императрицы, но к делам внутренним его больше не допускали. Да и должность первоприсутствующего в Иностранной коллегии, на которую его вскоре назначили, никак не могла сравниться с постом канцлера, занимаемым его предшественником Бестужевым.
И вот по прошествии шести лет Екатерина сама вернулась к идее учреждения Совета. Тут было над чем призадуматься. С одной стороны, Никита Иванович и сам ратовал за утверждение власти мест государственных, с другой – мысль о том, что в Совете будут заседать он и Григорий Орлов, трутень, временщик, казалась Панину невыносимой. За прошедшие годы он слишком привык к своему положению единственного советника императрицы по делам внешнеполитическим, чтобы легко с ним расстаться. Имея немало тайных и явных недоброжелателей, Никита Иванович опасался – и, как мы скоро увидим, не без оснований, – что создание Совета обернется для него новыми каверзами и неприятностями.
«Не ко времени эта война. Может, удастся все-таки не доводить дело до драки? До весны, когда турецкое войско сможет выступить в поход, остается почти пять месяцев. Прибегнуть к медиации союзнических дворов?» – с этими мыслями Никита Иванович уснул, но спал беспокойно, без удовольствия.
На следующее утро, спозаранку, когда Никита Иванович еще нежился под пуховым одеялом, к нему явился камердинер императрицы Федор Михайлович с запиской: «Прошу Вас мне сказать по совести, кого Вы думаете лучше посадить в Совет, о котором мы говорили. Напишите хотя сейчас на бумажке».
Федор Михайлович, служивший раньше истопником, исполнял у Екатерины роль почтальона для особо доверительных посылок.
Чертыхаясь, Никита Иванович вылез из теплой постели. Дело оборачивалось нешуточным образом, надо было пошевеливаться.
Наскоро приведя себя в порядок, Никита Иванович принялся писать. Слова ложились на бумагу круглехонько, с уважительными завитушками.
«Я обязан Вашему Величеству великодушно сказать, – выводил Панин, – что от сегодня до завтра никак невозможно вдруг учредить Непременный совет, или конференцию, для течения дел и их отправления, да и сие на первый год истинно не нужно, а может быть затруднительно в рассуждении скорости времени, ибо на такое основание много дней пройти может в едином распоряжении обряда, по которому вести дела. Прошу Ваше Императорское Величество назначить в своих покоях чрезвычайное собрание, каковы в царствование Ваше уже бывали и каковы и прежде при предках Ваших бывали по всяким чрезвычайным происшествиям, да и в самое время Непременного Кабинета императрицы Анны I.
А по сих основаниях и по сущей непорочности души моей во всех ее мыслях перед Вами приемлю смелость представить нужду настоящего совета в следующих персонах, чтоб оне, рассуждая между собой, рассматривали разные предметы дел и постановили перед очами Вашего Величества план первому на то движению, а именно: граф Григорий Григорьевич по особливой доверенности к нему и его такой же должной привязанности к славе, пользе и спокойствию Вашего Величества, как и по его главному управлению артиллерийским корпусом».
Тут Никита Иванович остановил перо, перечитал написанное и остался доволен. В числе членов Совета он назвал Захара Ивановича Чернышева, вице-президента Военной коллегии, генералов, которые могли быть назначены главнокомандующими, генерал-прокурора князя Вяземского – для финансов, себя, вице-канцлера князя Голицына и, наконец, фельдмаршала графа Разумовского, «ибо по обращению его при дворе его считают в доверенности у Вашего Величества, а тем самым тем более удостоверятся о согласии и единодушии предпринятых мер вследствие держащего Совета».
Дописав письмо, Панин запечатал его, не перечитывая, сунул в карман ливреи Федора Михайловича – и отправилось оно по длинным коридорам дворца прямо в покои императрицы.
Остаток дня Никита Иванович был хмур. Отчитал Остервальда, отменил урок танцев, которого Павел, скучавший в обществе взрослых, всегда ждал с нетерпением – на него допускался его задушевный приятель молодой князь Куракин, племянник Панина. За обедом Павел назло Панину не стал есть заказанного им омара, сваренного с уксусом и перцем, – плохо пахло. Панин ел, нахваливал и в назидание рассказывал о некоем министре Цинцендорфе, который столь тонкое обоняние имел, что мог, войдя в столовую, носом чуять, какое кушанье пересолено, а какое недосолено. Павел раскапризничался пуще прежнего, за что и был справедливо наказан – Никита Иванович не позволил ему идти в Эрмитаж на вечерний концерт, с которым великий князь связывал большие надежды. Вот уже две недели, как он не виделся с кокетливой фрейлиной Чоглоковой, своей давней пассией, – он начал с ней «махаться»[14], когда ему не исполнилось еще и одиннадцати лет.
Екатерина одобрила строгость Панина. Она не раз была, как сама говорила, «в превеликом амбара»[15], когда до нее доходили слухи о том, что Панин или Захар Чернышев затеивали в присутствии Павла разговоры о похождениях некоего итальянца Казановы или читали ему Жиль Блаза.
Согласилась она и с мнением Никиты Ивановича о составе Совета, заметив, впрочем, что желает придать ему на время войны постоянный характер. Никите Ивановичу ничего не оставалось, как распорядиться о созыве Совета на следующий день, 4 ноября. Заседание имело быть в личных покоях Ее Императорского Величества.
В тот памятный для Никиты Ивановича вечер свет в комнатах Екатерины не гас до позднего часа.
Из-за кавалергардов доносился звонкий детский смех, перемежавшийся шумом сдвигаемой мебели и веселой возней. Караульные, сидевшие в вахмистерской, недоуменно переглядывались, не понимая, что происходит. Сцена, разворачивавшаяся за плотно притворенными двустворчатыми дверями, была и в самом деле необычна.
Резвый мальчик со смышленым лицом, облаченный в щегольской бархатный кафтанчик и белые бумажные чулки, бегал, скользя между несколькими находившимися здесь вельможами. Это был Александр Данилов сын Марков, от которого Екатерине была привита оспа. Императрица от души смеялась, глядя, как он бегал от преследовавшего его графа Кирилла Григорьевича Разумовского. Граф то приседал, размахивая руками, кудахча, как наседка, то принимался семенить по залу, с преувеличенной комичностью загребая ногами. Мальчик легко уворачивался, прячась то за широкую спину Григория Орлова, то за спинку кресла, в котором расположился Захар Григорьевич Чернышев, вице-президент Военной коллегии.
Наконец Разумовскому удалось оттеснить шалуна в угол, но мальчик, скользнув между неловких рук графа, сильно толкнул его – и вдруг спрятался под пышный подол императрицы.
Чернышев замер, Орлов засмеялся. Один лишь Кирилл Григорьевич сохранил хладнокровие и, приблизившись к императрице, сказал:
– Извольте вылезать, сударь, не уподобляйтесь туркам, которые от генерального сражения завсегда по своим степям бегают.
Но мальчик, чувствуя, что на него не сердятся, не спешил покидать свое убежище.
– Неслыханная дерзость, – пробормотал Чернышев.
– Оставь его, Захар Григорьевич. – Рискованная выходка явно не была неприятна Екатерине. В последние дни Марков сделался ее любимцем.
– Александр Данилыч, не темно ли вам? – спросила императрица, сдерживая улыбку.
– Темно, – донеслось из-под подола.
– Григорий Григорьевич, сделай одолжение, принеси свечу, – обратилась Екатерина к Орлову. Орлов зашелся в хохоте.
– Ну так я сама принесу, – Екатерина встала и вдруг быстро сделала шаг в сторону. Маленький проказник, очутившись на свету, завизжал от восторга и удовольствия.
Екатерина подхватила его за руку и направилась в соседнюю комнату, где уже был накрыт стол для ужина. Мальчик был посажен по правую руку от императрицы.
«Если Вы хотите знать, кому он принадлежит, – напишет Екатерина вскоре Ивану Григорьевичу Чернышеву в Лондон, – то брат Ваш говорил, что со временем он займет место Бецкого – и не спрашивайте меня больше».
Намек более чем прозрачный.
Президент Академии художеств и начальствующий над воспитательными домами империи Иван Иванович Бецкий, «сфинкс», как называла его Екатерина за чрезвычайную молчаливость и загадочное выражение лица, имел привилегию читать императрице французские романы в часы послеобеденные.
Люди, осведомленные в придворных конъюнктурах, объясняли столь необычную милость давним, еще со штеттинских времен, знакомством Бецкого с матушкой Екатерины. Сплетни на этот счет ходили разные.
Бецкий, как о том свидетельствовала его усеченная фамилия, и сам был незаконнорожденным сыном графа Трубецкого.
Забегая вперед, скажем, что судьба юного Маркова, вскоре нареченного Оспенным и пожалованного в графское достоинство, будет коротка и печальна. Умрет он молодым.
Кормили во дворце скверно. Екатерина сама довольствовалась на ночь куском вареной говядины и стаканом воды, подкрашенной вином, и других не баловала. Разумовский, известный гурман, пенял себе, что не догадался поужинать дома.
– Что смотришь сентябрем, Захар Григорьевич? – не выдержала наконец Екатерина, – не турок ли испужался?
– Та ни, – мигом ответил Разумовский, – он, матушка, как Юлиус Кесарь, зараз три дела делает – мясо жует и план генеральской кампании составляет.
– Где ж третье дело, Кирилл Григорьевич?
Разумовский только этого и ждал. Зажурился, голосом заиграл.
– Мы ж, матушка, не одну, а две войны ведем. С ляхами не кончили, с турками начинаем. Оно, конечно, может, так и нужно. У нас же систе-э-ма, – протянул он. – Как, бишь, ее в Иностранной коллегии зовут?
– Северный аккорд, – ухмыльнулся Орлов.
– Вот, вот… Аккорд. Две войны и ни одного альянса.
Не смолчал и Чернышев.
– Нынешние столь печальные обстоятельства почитаю следствием неудачных действий в Польше, – отчеканил он.
Екатерине был известен решительный настрой Чернышева. Она помнила, что еще осенью 1763 г., сразу после смерти Августа III, Чернышев предлагал внезапным военным ударом вернуть Белоруссию и западно-украинские земли. Его «мнение» было запечатано в конверт и до поры положено в секретный архив собственной Ее Императорского Величества канцелярии.
– Сразу надо было дело делать, а не с «фамилией»[16] лясы точить, – продолжал Чернышев, – пятый год дядя с племянниками не могут договориться.
Каламбур Чернышева оценили по достоинству. Не только Понятовский, польский король, доводился племянником Чарторыйским, но и посол в Польше граф Николай Васильевич Репнин был племянником Панина.
В разговор вступил Орлов, любивший к месту и не к месту вспоминать Бестужева, которого считал дипломатом непревзойденным:
– Если бы держались, как покойный Алексей Петрович советовал, австрийского союза, то турки ни при каких обстоятельствах одновременно против нас и цесарцев оружие не подняли бы. Теперь же и в польских, и в турецких делах Вены опасаться приходится.
После ужина Александр Данилович был отправлен спать, а Екатерина «с кавалерами изволила забавляться в карты».
В одиннадцатом часу Чернышев и Разумовский откланялись.
Орлов остался.
Век осьмнадцатый был веком патриархальных кланов. Немало их было и в начале екатерининского царствования – братья Чернышевы, Панины, Долгорукие, семейства Голицыных, Шереметевых.
Но среди всех выделялись своей дружбой братья Орловы. Их было пятеро. Почти до конца века они не делили своих огромных поместий.
За хозяйством смотрел старший брат Иван – младшие вставали при его приближении из-за стола, называли почтительно «папенька, сударушка». Григорий, Алексей, Федор пошли по военной части, Владимир – единственный, получивший кое-какое образование, стал впоследствии по кредиту Григория, фаворита Екатерины, президентом Академии наук.
К началу войны Григорий Орлов находился, как тогда выражались, «в случае» уже десятый год. Двадцатипятилетний адъютант генерал-фельдцейхмейстера Петра Ивановича Шувалова еще весной 1759 г. обратил на себя внимание Екатерины, бывшей тогда великой княгиней. Высокий, статный, Орлов был, по отзыву Екатерины, «самым красивым человеком своего времени». Близость к великой княгине льстила честолюбию Григория. Он быстро потерял голову. «Sa passion pour moi eétait publique»[17], – вспоминала впоследствии Екатерина. Однако не только это придавало ему особую привлекательность в глазах будущей императрицы. Дом банкира Кнутсена на Большой Морской, который Григорий делил с братьями Алексеем и Федором, был всегда полон народу. Веселые, удачливые братья Орловы были кумирами гвардейской молодежи. Алексей служил в Преображенском, Федор – в Семеновском полку.
Орловы стали главными исполнителями заговора 28 июля 1762 г., приведшего Екатерину к власти. О его существовании знали многие: Панин, Дашкова, Разумовский. Недовольство было всеобщим. Однако все подробности готовящегося переворота оставались известны лишь Орловым, обеспечившим поддержку заговора со стороны гвардейских полков.
– Орловы сделали все, – рассказывал Фридрих II графу Финку фон Финкельштейну. И по обыкновению вспоминал Лафонтена – Дашкова была только хвастливой мухой на рогах быка.
Переворот мог свершиться еще весной, но Екатерина была беременна. 11 апреля, под Пасху, она родила мальчика, названного Алексеем – в честь любимого брата Григория. Сын Екатерины и Григория Орлова Алексей Григорьевич Бобринский, воспитывавшийся в семье лакея Шкурина, еще более скрепил их связь.
И тем не менее стремительное возвышение Орловых, последовавшее за воцарением Екатерины, явилось неожиданностью даже для многих приближенных к императрице лиц.
На следующий после переворота день, 29 июня, княгиня Дашкова, считавшая себя ближайшей наперсницей Екатерины, пришла в неописуемое удивление, застав Орлова в будуаре императрицы лежащим на диване и читающим секретные бумаги государственной важности. На первом приеме во дворце он уже сидел в кресле рядом с троном, и высшие сановники и генералы империи, вчера еще не замечавшие его, были вынуждены кланяться временщику.
Поместья, крепостные души, деньги, ордена, графские титулы – золотой дождь пролился на головы Орловых 22 сентября, в день коронации.
Никита Иванович Панин – да и не он один! – чувствовал себя обойденным и обиженным.
Неудивительно, что уже через неделю после переворота французский посланник Бомарше доносил в Париж: «On у conspire contre Orloff et l'on preépare en sécret sa chute»[18].
Между тем фаворит старался не злоупотреблять своим положением. По словам умного и беспристрастного летописца нравов екатерининского времени князя М. М. Щербатова, он сумел «почерпнуть и утвердить в сердце своем некоторые полезные для государства правила: никому не мстить, отгонять льстецов, не льстить государю, выискивать людей достойных». Характером и обликом Орлов был русский человек – прямой, доверчивый до абсурда, широкий. Привычки его были самые патриархальные, а всем развлечениям предпочитал охоту, бега и кулачные бои.
Вместе с тем Орлов, несомненно, не имел ни достаточного воспитания, ни природного такта, чтобы приспособиться к требованиям, которые предъявляло его положение первого вельможи империи. Ему были отведены покои во дворце. Однако он предпочитал жить в своем новом петербургском доме, приобретенном у банкира Штегельмана, или на мызах в Гатчине или Ропше, подаренных ему императрицей. Когда он долго не появлялся, Екатерина ездила в карете перед окнами штегельмановского дома, из освещенных окон которого слышались нетрезвые возгласы. Беспорядочная, загульная жизнь, которой предавался фаворит, была предметом сплетен.
И тем не менее Екатерина сносила все: капризы, неверность, пьянство, лень. Почему?
– J'avais les plus grandes obligations a. ces gens-la[19], – объясняла она впоследствии.
Но это была не вся правда.
В первые годы после того, как штыки гвардейских полков привели ее на российский трон, Екатерина остро почувствовала непрочность своего положения, вызванную как способом прихода к власти, так и своим иноземным происхождением. В обществе и в гвардии еще были свежи воспоминания о 28 июня. Не прекращались и возмутительные пересуды о кончине Петра Федоровича («от геморроидальных колик»), о странной смерти Иоанна Антоновича во время заговора Мировича. Екатерину называли узурпатором престола. Находилось немало горячих голов, готовых по примеру Орловых испытать судьбу. Составлялись новые заговоры в пользу великого князя Павла Петровича, на место регента прочили Панина.
Надо ли говорить, как важно было для Екатерины в столь горячих обстоятельствах иметь возможность опереться на крепкое плечо Григория Орлова? Когда он был рядом, императрице дышалось свободнее.
Весной 1763 г. при дворе начали даже поговаривать о готовящейся свадьбе императрицы с Орловым. Бестужев принялся было собирать подписи под прошением дворянства государыне о вступлении в брак, однако Никита Иванович, опираясь на всех недовольных взявшими слишком большую власть Орловыми, решительно воспротивился. «Императрица может делать все, что ей угодно, но госпожа Орлова не может быть императрицей», – говорил он в интимном кругу.
Народ взволновался. Поползли слухи.
– Вот, Устинья, не будет ли у нас штурмы на Петров день, – конфиденциально сообщал своей приятельнице отставной матрос Беспалов. – Государыня идет за Орлова и отдает ему престол. Павел Петрович кручинен и кушает только с дядькой своим, Его Сиятельством графом Паниным.
Устинья делала круглые глаза и мелко крестилась.
Брак не состоялся, но Орлов остался самым близким Екатерине человеком. Перед ним открывались головокружительные возможности. Перечень его официальных должностей был обширен: генерал-фельдцейхмейстер и генерал-директор над фортификациями, директор канцелярии опекунств иностранных, член комиссии о правах дворянства, депутат комиссии о составлении проекта нового Уложения, председатель Вольного экономического общества и прочая и прочая.
Однако Орлов не был рожден для государственной службы. Радости заячьей или медвежьей охоты он предпочитал скучнейшим канцелярским делам. Ухитрялся даже не являться на собрания учрежденного Екатериной Вольного экономического общества, назначавшиеся в его собственном доме.
– Способности Орлова были велики, но ему недоставало последовательности к предметам, которые в его глазах не стоили заботы. Природа избаловала его, и он был ленив ко всему, что не сразу приходило к нему в голову, – сожалела впоследствии Екатерина, потеряв надежду сделать из фаворита государственного человека.
Инертность Григория приводила в отчаяние амбициозного и предприимчивого Алехана – Алексея Орлова, истинного вдохновителя «орловской партии».
– Doux comme un mouton, il avait le coeur d'une poule[20], – печально вторила неистовому Алехану Екатерина.
Делать такие высказывания императрица стала много позже. Во время, о котором мы ведем речь, дело обстояло совсем иначе.
– Это был мой Блэкстон, – сказала Екатерина в середине 70-х годов в разговоре со своим секретарем Козицким. – Sa tete eétait naturelle et suivait son train, et la mienne la suivait[21]. Иногда, правда, императрица делалась вдруг откровенной:
– Панин и Орлов были моими советниками. Эти два лица постоянно противных мнений вовсе не любили друг друга. Вода и огонь менее различны, чем они. Долгие годы я прожила с этими советниками, нашептывавшими мне на уши каждый свое, однако дела шли блистательно, но часто приходилось поступать как Александр с гордиевым узлом – и тогда происходило соглашение мнений. Смелый ум одного, умеренная осторожность другого – и ваша покорная слуга с ее курц-галопом между ними придавала изящество и мягкость самым важным делам.
Вот так – бочком, зигзагом, курц-галопом – и двигалась Екатерина к одной ей видимой цели.
4 ноября в десятом часу утра во дворец начали съезжаться вызванные специальными повестками члены Совета.
Никита Иванович вошел в приемный зал, когда все уже были в сборе. Ждали только Григория Григорьевича Орлова, имевшего обыкновение задерживаться.
Оглядев блестящее собрание – военные явились в раззолоченных мундирах и при полной кавалерии, штатские в цветных кафтанах, – Никита Иванович вдруг подумал, что он старше всех этих подтянутых, моложавых придворных. Одному только князю Голицыну, вице-канцлеру, было, как и ему, пятьдесят, остальные – на добрый десяток лет моложе, а уже и под прусскими пулями обстреляны, и в делах государственных не новички.
Кирилл Григорьевич Разумовский стоял в центре зала в окружении генералов Александра Михайловича Голицына, Захара Григорьевича Чернышева, Михаила Никитича Волконского и Петра Ивановича Панина. Кирилла Григорьевича любили при дворе за легкий нрав, необидный малороссийский юмор. Многие, наблюдая интриги придворных партий, жалели о тех добрых временах, когда старший брат Кирилла Григорьевича, Алексей, и Иван Шувалов, «русский маркиз Помпадур», по выражению Вольтера, умели ладить между собой и сохранять благосклонность Елизаветы Петровны. Ныне Шувалов уж который год жил за границей, да и Кирилл Григорьевич, обиженный на то, что у него в конце 1764 г. отобрали гетманскую булаву, вернулся из Европы только в прошлом году и с тех пор нечасто покидал стены своего большого дома на Мойке.
Поодаль, у окна, расположились второй Голицын, вице-канцлер, и генерал-прокурор Вяземский.
Широко улыбаясь, Никита Иванович приблизился к кружку Разумовского, где граф Захар Григорьевич рассказывал о пребывании в прусском плену во время Семилетней войны.
– Граф Шверин после сказывал мне, – рокотал глубоким басом Чернышев, обращаясь к Разумовскому, – что король прусский, когда доложили ему о пленении русских генералов, обрадовался безмерно. Он решил, видно, отомстить за геройство моих гренадеров при Цорндорфе, где ему изрядно досталось на орехи, заявив: «У меня нет Сибири, куда можно было бы их сослать, так бросьте этих людей в казематы кюстринские».
– Слова эти совершенно в натуре Его Величества, – вставил Кирилл Григорьевич, постукивая холеным ногтем по крышке золотой табакерки, на которой в алмазном венчике красовался длинноносый профиль Фридриха. – Помню, как принимал он меня в Сан-Суси – мне тогда еще 17 лет не было, – так и сыпал афоризмами. Мне даже показалось, что он заранее выучивает их наизусть.
– Софист, совершенный софист, – подтвердил Захар Григорьевич. – Двуликий Янус, в глаза комплиментами рассыпается, а за глаза нас иначе, как янычарами, не называет. Да вот и вышло, что сам-то не лучше янычар. Они по беззаконию своему христианских министров в крепость сажают, а он в каземате их держал – единственно по безмерному честолюбию и лютости.
– Знал бы король прусский, что ты, Захар Григорьевич, через три года Берлин возьмешь, не выпустил бы тебя из Кюстрина, – сказал Никита Иванович. Про себя, однако, заметку сделал: и этому альянт наш прусский не по нраву.
Воистину чужая душа – потемки. Никите Ивановичу было хорошо известно, что после короткого царствования Петра III почитателей Фридриха при петербургском дворе поубавилось, но Захар Григорьевич! Он и патент на чин генерал-аншефа до срока получил не потому ли, что свой корпус лишних три дня на виду у австрийцев, расположившихся в крутых богемских горах, продержал – имел уже в кармане приказ Екатерины отойти – и тем подарил королю прусскому Богемию. Выполнить приказ – невелика премудрость, а вот не выполнить его – тут большая тонкость требуется. И уж ежели Захар Григорьевич открыто Фридриха честит – дела плохи, видно, набирает силу орловская партия. Трутень (иначе Никита Иванович Орлова в мыслях и не называл) давно уже на всех углах кричит, что в польских делах России об руку с Пруссией негоже действовать. Да и Разумовский, даром что Орловых заклятый враг, тоже Фридриха не жалует.
Постоял еще немного, осведомился у брата Петра о здоровье супруги Марии Родионовны и отошел к окну. Здесь злословили. Вице-канцлер Голицын, кривя красивый рот, вспоминал, что весной еще Разумовский часами маршировал по зеркальным паркетам своего дома, упражняясь в прусских строевых экзерцициях, до которых большой охотник был император Петр Федорович.
При приближении Никиты Ивановича Голицын сменил тему разговора, но и услышанного было достаточно, чтобы настроение Панина испортилось окончательно: снова Пруссия, единственный союзник, на которого могла положиться Россия в предстоящей войне, подвергалась насмешкам. Что они, сговорились, что ли?
Обдумать обстоятельно сложившуюся ситуацию Никита Иванович не успел. В приемную стремительно вошел, сверкая золотым шитьем генерал-фельдцейхмейстерского мундира, Григорий Григорьевич Орлов. Степан Федорович Стрекалов, правитель канцелярии новообразованного Совета, давно уже с тоской поглядывавший на дверь, встрепенулся и исчез.
Два осанистых камер-лакея растворили белые с золотой резьбой двери, ведущие в отведенные для Совета покои, и все девять членов его прошли внутрь. Екатерина, «belle comme le jour»[22], появилась почти сразу же. Спины придворных склонились в поклоне. Провожая взглядом стройную фигуру императрицы, Никита Иванович в который раз подивился совершенству, с которым она владела искусством царственной рисовки. Поправив голубую андреевскую ленту, она устроилась в кресле с высокой спинкой, поставленном в простенке между двумя окнами, и, выждав, пока члены Совета рассядутся, начала без всяких предисловий:
– По причине поведения турок, о чем граф Никита Иванович изъяснит, я принуждена иметь войну с Портой. Ныне собрала я вас для рассуждений о формировании плана. Надлежит решить, какой образ войны вести, где быть сборному месту, какие предосторожности взять в рассуждение других границ империи. В подробности время не дозволяет входить, оставим оные исполнительным местам – Военной коллегии по ее делам, Иностранной – по ее.
При этих словах Екатерина взглянула на Панина и добавила:
– Если же кто примыслит, как с меньшими народными тяготами войну вести, то имеет оное объявить.
Развернув сафьяновую папку, Никита Иванович встал и откашлялся.
Панин считался выдающимся стилистом – выходившие из-под его пера документы были безукоризненно аргументированы и блестящи по форме, конкурентов по этой части у него было мало – разве что Григорий Николаевич Теплов, один из кабинет-секретарей императрицы, написавший, по слухам, манифест о восшествии Екатерины на престол сразу набело, не отходя от рабочей конторки. Из прочитанного Паниным пространного меморандума явствовало, что зачинщица войны – Порта, а с русской стороны ни одного случая упущено не было для демонстрации добрых намерений и удержания мира.
Слушали Никиту Ивановича внимательно, но вопросов не задавали. Только Орлов предложил, не изволит ли Ее Величество приказать прочесть письма графа Панина к тайному советнику Обрескову и великому визирю в связи с инцидентом в Балте.
Никита Иванович вновь раскрыл папку. Снова выслушали внимательно и снова вопросов не задавали. Оживились немного, когда граф Чернышев читал подготовленную Военной коллегией записку о прежнем и нынешнем состоянии Порты и о действиях русского войска во время последней с турками войны.
На вопрос Ее Императорского Величества об образе военных действий Совет единогласно объявил, что надобно вести войну наступательную.
Петр Иванович Панин, горячась по обыкновению, настаивал, что с финляндской стороны никакой опасности нет и все полки можно перебросить на юг, чтобы нанести туркам мощный и неожиданный удар. Осторожный Чернышев опасался оставлять столицу без прикрытия.
Поспорили, попетушились под изучающим взглядом Екатерины, но с решением ее согласились сразу: взять меры предосторожности с эстляндской и лифляндской стороны в районе Смоленска, а к астраханским границам перевести два полка из Оренбурга для удержания набегов от соединенных народов.
Статские – Разумовский, Вяземский, Голицын – в обсуждении военных вопросов не участвовали. Кирилла Григорьевича, сидевшего возле жарко натопленной голландской печи, разморило, и он дремал, с трудом сохраняя на лице приличное выражение. Голицын, вице-канцлер, прекрасную, представительную наружность соединял с полной безликостью и мнений своих отродясь не высказывал, потому что не имел. Один генерал-прокурор Вяземский, «око государево», был исполнен неложного усердия и силился произнести что-то, но не знал что. Недалек был Александр Алексеевич. Сабатье де Кабр, французский посланник и известный бонмотист, характеризовал его в своих донесениях кратко, но ярко: «Il est diffi cile d'être plus borné»[23]. Так что дискуссия, направляемая императрицей, шла в основном между Чернышевым, обоими Паниными и Орловым. Тон задавал Орлов.
– Коли начинать войну, – гудел он звучным басом, – то надлежит иметь цель, на какой конец она приведена быть может. А ежели достичь сей цели нельзя, то не лучше ли от войны уклониться и изыскать средства к избежанию оной?
Никита Иванович, смекнув, в чей огород камешек, резонно возразил:
– К избежанию войны все средства употреблены были, но арестование российского резидента иного означать не может, как окончательного разрыва мирных отношений. Сейчас мир России надобно искать на поле брани. По новейшим известиям, которые лишь нынешним утром получены из Константинополя, сбор турецкого войска назначен в марте в Адрианополе, теперь же в Молдавии находится лишь корпус в 20 тысяч человек.
– А посему, – вновь взвился Петр Иванович, – за лучшее почитаю, собрав все силы, наступать на неприятеля и тем привести его в порабощение.
– Вдруг решительного дела невозможно сделать, – развел руками Орлов. Чернышев, при словах младшего Панина недоуменно оттопыривший толстую губу, одобрительно кивнул головой.
Никита Иванович улыбнулся и сказал достойно:
– Надлежит стараться войско неприятельское изнурять и тем принудить, дабы оно так же начало мира требовать, как желало войны.
На том и порешили. Чернышев, правда, еще толковал об устройстве магазинов для снабжения войск, Вяземский путался в мудреных мерах по поправлению российских финансов, но члены Совета, утомленные шестичасовым сидением, слушали вполуха.
Довольный тем, что последнее слово осталось за ним, Никита Иванович впоследствии и припомнить не мог, когда Орлов начал разговор о посылке российских судов в Средиземное море. Мысль о том, чтобы учинить туркам диверсию с островов греческого Архипелага, показалась ему настолько вздорной, что он только хмыкнул про себя: «Авантюрист», – и думать про орловское чудачество забыл.
Однако уже через два дня, когда Совет собрался вновь, оказалось, что предложение Орлова о направлении экспедиции в Архипелаг было занесено в журнал прошедшего заседания. Пока князь Голицын, фельдмаршал, назначенный командовать 1-й наступательной армией, коленопреклоненно благодарил Екатерину за доверие, Никита Иванович успел обдумать ситуацию. Сначала Екатерина не прислушалась к его мнению об учреждении Совета, потом эта странная идея о морской экспедиции. В довершение всего брат Петр Иванович вопреки ожиданиям не был назначен в действующую армию. Командовать 2-й армией был поставлен П. А. Румянцев. Зная неприязненное отношение к нему Чернышева, можно с уверенностью полагать, что и тут не обошлось без протекции Орлова.
И хотя Никита Иванович удостоился высочайшего одобрения, предложив стремиться кончить войну приобретением свободы судоходства в Черном море и для того стараться об учреждении порта и приморской крепости, а со стороны Польши утвердить такие границы, которые бы навсегда спокойствие водворили, ему стало ясно, что мысли императрицы заняты другим.
Догадка его подтвердилась, когда Орлов принялся читать подготовленную им записку о заведении морских судов. Екатерина даже подалась вперед, чтобы лучше слышать. Лицо ее порозовело, глаза блестели.
Когда Орлов кончил, Ее Императорское Величество, как было записано в журнале Совета, «соблаговолили объявить свое соизволение об учреждении морской экспедиции, которая должна, сочинив план, его в действо производить».
Вечером того же дня Никита Иванович обедал у брата.
Братья Панины были дружны с детства, которое прошло в родовом селе Везовка Калужской губернии, а затем в городе Пернове близ Ревеля, где отец их, Иван Васильевич, служил комендантом.
Род Паниных был известен с XVI в. При Иване Грозном трое Паниных были рындами. Должность небольшая, нечто вроде камер-пажа, ни чинов, ни богатства не сулящая. Так и повелось. Государеву службу несли исправно, да и только. Вверх Панины пошли при Петре I. Отец Никиты и Петра участвовал во многих баталиях, дослужился до генеральских чинов, был сенатором при Анне Иоанновне и умер в чине генерал-поручика в 1736 г. Служил честно, мздоимством брезговал и, несмотря на то что женат был на племяннице всесильного Александра Даниловича Меншикова, Аграфене Васильевне Еверлаковой, оставил сыновьям в наследство кроме Везовки лишь половину села Пустотина Ряжского уезда.
Дорогу в высший свет братьям открыло счастливое замужество старшей сестры Александры, вышедшей за обер-шталмейстера князя Александра Борисовича Куракина. Дом Куракиных считался одним из первых в Петербурге. В блистательной гостиной «бриллиантового князя» – Куракин одним из первых в Петербурге стал носить камзол с бриллиантовыми пуговицами – братья познакомились с влиятельными вельможами елизаветинского времени.
Однако судьбы их сложились по-разному. Никита, который был старше брата на три года, после недолгой службы в кавалергардском полку пошел по дипломатической части и быстро сделал карьеру.
Петр в 14 лет был записан капралом в лейб-гвардии Измайловский полк. Однако, едва начав службу, совершил проступок при несении караульной службы при дворе. Времена были суровые, и по приказу Бирона он мигом оказался в действующей армии, которая вела в то время кампанию в Крыму под началом Миниха. Петр служил на совесть, отличился в Крымской и Шведской кампаниях и в 34 года стал генерал-майором.
В отличие от старшего брата Петр Иванович характером был горяч, в речах несдержан и имел репутацию фрондера. В 1764 г. он овдовел. От жены Анны Алексеевны, урожденной Татищевой, имел 17 детей, но все они умерли.
Петр Иванович сидел за покрытым белой скатертью столом и по своему обыкновению брюзжал. Впрочем, на этот раз повод для обиды был основательный: назначение Голицына, известного своей медлительностью и осторожностью, командующим 1-й армией вряд ли можно было назвать удачным.
– Чую, не обошлось без Захарки, – с досадой говорил Петр Иванович, правый глаз его при этом быстро подергивался, будто мигал. – Знает, что князь Александр Михайлович шага не сделает, с ним не посоветовавшись. Хитер, окаянный, хочет все баталии, не выезжая из Петербурга, самолично выиграть. И когда он успел в такой кредит у государыни войти?
Никита Иванович неопределенно пожал плечами, дожевывая кусок любимой своей буженины.
– Не ждал я от него такой прыти. Помню, как возвратился он из чужих краев от министерской свиты брата своего Петра Григорьевича и впервые увидел военную роту в экзерциции. Так дивился все, каким образом люди в такое научение проводимы быть могут! Я, чтобы получить патент капитана гвардии, три года на плацу маршировал, а Захарка по кредиту матери своей сразу определился к малому двору камер-юнкером. А это уж, как вам известно, Никита Иванович, давало ему чин армейского полковника.
С тех пор как год назад Панины были возведены в графское достоинство, они обращались к друг другу по имени-отчеству.
– А Румянцев? – все более горячился Петр Иванович. – В каких кампаниях он службу начинал? Отец его, фельдмаршал, прислал его с мирного конгресса с известием о пресечении шведской войны. И в один день стал из капитанов полковником.
Никита Иванович дожевал наконец буженину и тихо заметил:
– Но в прусской войне и Румянцев, и Чернышев воевали изрядно.
– Да, не спорю, но были лишь в нескольких кампаниях и баталиях, а я был во всех без изъятия четырех генеральных сражениях и в самых кровопролитных кампаниях. За Гросс-Егерсдорф Александровскую ленту получил. При Цорндорфе от подагры шагу ступить не мог, солдаты в седло сажали. Государыня Елизавета Петровна сама мне милостиво говорила, что благодарит Бога за то, что остался жив. Кабы дал Бог, пожила бы подоле, сделала бы мне за службу счастье.
Никита Иванович сочувственно кивал, слушая брата, и тем вводил его в еще больший раж.
– Перед самой кончиной государыни, – почти кричал Петр Иванович, бросая на брата выразительные взоры, – был разработан план, по которому все фельдмаршалы, не исключая и теперешнего князя Голицына, изъяты были от командования армией. И порешили поделить ее на три части между нами, тремя графами.
Никита Иванович молчал, хотя и помнил, что в конце прусской войны Панины еще и мечтать не могли о графском достоинстве. Однако Петра Ивановича было уже не остановить.
– Прикомандированные к генеральной квартире офицеры цесарские и саксонские объявили, что их дворы предписали им обращаться ко мне как к главнокомандующему. Не знаю, – пожевал маленькими, красиво очерченными губами Петр Иванович, взгляд его сделался безразличным, – подлинно ли была такова воля Ее Императорского Величества, теперь уже один Господь о сем ведает.
В словах Петра Ивановича истина мешалась с вымыслом. Елизавета Петровна действительно часто бывала недовольна медлительностью своих военачальников во время Семилетней войны, однако ни Чернышев, ни Румянцев ни в чем не уступали Панину, и главнокомандующим русскими войсками назначить его было вряд ли возможно.
Между тем подали десерт, и Никита Иванович пришел в еще более благодушное настроение.
– Не гневи Бога, брат, – говорил он, подцепляя серебряной ложечкой малиновое желе. – При нынешнем царствовании ты милостями не обделен. Сверх командования финляндской дивизией вверены тебе места в сенате, в межевой экспедиции, да и в нынешнем Совете.
Петр Иванович только крутнул головой.
– Ничего, брат, не унывай, что ни делается, все к лучшему, – утешал его Никита Иванович. – Поглядим еще, как дело обернется. Сдается мне, что круто берем, не по себе сук рубим. Воевать еще не начали, а в мечтаниях уж и Царьград наш, и морскую экспедицию вокруг всей Европы снаряжать взялись.
– Это все Захарка безмозглый.
– Да нет, братец, тут глубже глядеть надобно, здесь орловская хватка чувствуется.
С этого времени вопросы, относящиеся к морской экспедиции, оказались в центре внимания Совета. 12 ноября Орлов снова читал свое «мнение» об экспедиции в Средиземное море. Положили отправить «в Морею, к далматам, в Грузию, так и ко всем народам нашего закона, в турецкой области живущим, для разглашения, что Россия принуждена вести войну с турками за закон, и к черногорцам для того послать, что ежели экспедиция за действо произведена будет, то в рассуждении положения земли иметь в оной безопасное пристанище». Голицын, вице-канцлер, на что уж бессловесный, и тот почуял, куда ветер дует, – представил составленный собственноручно перечень народов, «желающих по единоверию под российский скипетр».
Никита Иванович взирал на начавшуюся суету безучастно, сидел тихо, неподвижно, улыбался приятно.
И чуть было не накликал на свою голову новых неприятностей.
На заседании 14 ноября князь Михаил Никитич Волконский предложил членам Совета вопрос: есть ли при нынешних обстоятельствах такие союзники, на которых бы можно было во время беды положиться?
Ответ был ясен: таких союзников не имелось. Туго пришлось бы Никите Ивановичу, если бы умел Волконский вовремя остановиться. Одно спасло – горяч был князь Михаил Никитич, ни в чем меры не знал, как и его отец, известный Никита Федорович, бывший шутом у императрицы Анны Иоанновны. Начал бормотать что-то про конфедератов, ляпнув невпопад, что нынешние обстоятельства в Польше полагает более вредными, чем полезными для России.
Орлов попытался было помочь – спрашивал о причинах, которые привели Польшу восстать против России, да было поздно – на монаршее чело набежала тучка.
Никита Иванович обстоятельно и учтиво объяснил причины, вызвавшие эти замешательства. Для пущей убедительности читал на французском языке последнюю декларацию, посланную в Польшу для восстановления тишины.
Орлов, плохо понимавший по-французски, заскучал, князь Михаил Никитич вспомнил, видно, что сам командовал корпусом, вступление которого в Польшу ускорило избрание Понятовского, и тоже приумолк.
Панин посмотрел на князя душевно, по-доброму, спросил по-французски: «Etes-vous satisfait?»[24]. Волконский не нашелся что ответить.
Через месяц он уехал чрезвычайным послом в Варшаву и в заседаниях Совета больше не участвовал.
А Никита Иванович читал 17 ноября в Совете манифест о войне с турками. Проект Панина получил высочайшее одобрение, и решено было объявить его немедленно.