Долог путь от Константинополя до Петербурга. По печальным холмам Румейлии, мимо теряющих листву яблоневых садов Молдавии, через поля и перелески Подолии и Украины скачут курьеры, загоняя коней. На груди под запахнутым кафтаном – дорожная сумка с запечатанными сургучом конвертами. Спят вполглаза, палец на курке, а чуть забрезжит в слюдяном окошке придорожного трактира желтый свет – снова в путь. Объезжают карантины, хоронятся турецких начальников, уходят от разъездов конфедератов.
Скачут курьеры – вестники беды. Мчатся сквозь время – из пыльного турецкого лета в слякотную украинскую осень, в морозную русскую зиму. Скачут – и под дробный перестук копыт истекают, уходят последние дни призрачного мира, зыбкой тишины, обманчивого спокойствия.
Полтора месяца кружными, путаными путями шли в Петербург депеши, пущенные Павлом Артемьевичем, – и полтора месяца Россия еще не знала, что скоро снова заскрипят по ее необъятным степям рекрутские обозы, ударят пушки и потянет из-за Украины сизым, прогорклым дымом.
Но беды ждали. С осени начались толки о предстоящем прохождении Венеры между Солнцем и Землей. Академик Паллас выехал наблюдать затмение Солнца в Сибирь.
Гвардейский офицер Афанасьев говорил, глядя в ночное небо:
– Вот как Венера-то пройдет, так что-нибудь Бог и сделает. Венера, она ведь даром не проходит.
А пока жизнь катилась по заведенному испокон веков порядку.
Для крестьянина осень – желанная пора. Сжат и обмолочен хлеб, запасены дрова на зиму – и гудят по деревням и селам свадьбы. Забывается крестьянин в хмельном угаре после непосильного труда.
Глухое, унылое время года осень. Казанский губернатор доносит об усилившихся в Симбирском уезде разбое и смертоубийствах. Волнуются заводские на горных заводах графа Ивана Чернышева, заводчика Походяшина и покойного канцлера Воронцова. Второй год генерал-прокурор Вяземский разбирается с рукоприкладством на демидовских заводах. Московский главнокомандующий граф Салтыков пишет императрице, что в Москве и около нее воровство и разбой сильно умножились.
В воскресенье, 18 октября, на Красной площади толпился народ. Глазели на прикованную цепями к позорному столбу Дарью Николаеву дочь Салтыкову, людей мучительницу. Сто тридцать два человека крепостных извела страшная Салтычиха. Час стояла она на эшафоте, простоволосая, в одной рубахе, а в глазах все горела неутолимая злоба. Потом увезли проклятую в Ивановский монастырь, посадили в подземную камору на хлеб и воду.
Ливенский помещик поручик Мишков зверствовал не меньше, чем Салтычиха. Он собственноручно выколол сапожным шилом глаза однодворцу Писареву, который и умер через это спустя девять дней. Доведенные до отчаяния крепостные крестьяне отставного поручика Шеншина нагрянули ночью к нему в усадьбу. Шеншина, его жену и ненавистного старосту убили, а поместье сожгли.
В 1762 г., по данным третьей ревизии населения, крепостных в Великороссии и Сибири было 3 786 770 душ мужского пола, т. е. больше половины всего числа крестьян. А крестьян в России – трое из каждых четырех жителей.
Империя рабов.
Клещом впивалось в крестьянина освобожденное Петром III от тягот государственной службы дворянство. Непосильный оброк разорял целые деревни. Крестьяне тысячами уходили в Польшу, за Урал, но и там не было покоя.
Встрепенувшееся за шесть мирных лет купечество, зажиточные казаки требовали себе равного с дворянами права владеть крепостными.
Наиболее дальновидные из помещиков начинали обзаводиться культурным хозяйством. Серпуховской землевладелец Андрей Болотов, вернувшись из Восточной Пруссии, куда занесли его злые ветры Семилетней войны, поставил хозяйство на твердую ногу немецкой экономии. Его идеал – просвещенный помещик и прикрепленный к земле трудолюбивый крестьянин – был в духе времени. Только что начавшее действовать Вольное экономическое общество отметило его труды медалью.
Общество, заседавшее под председательством графа Григория Григорьевича Орлова, корень российских бед видело в обширности территории и скудости народонаселения.
Екатерина II была того же мнения, и вот из Пруссии на Волгу, под Саратов, потянулись немецкие колонисты. На их расселение было ассигновано девять миллионов рублей – треть годового дохода страны. Мыслилось, что немцы должны научить мужика хозяйствовать культурно, по-европейски.
Новгородский губернатор Сивере уже выписал из Ирландии партию экзотического овоща – земляных яблок, или картофеля, не зная еще, что на нем долгие годы будет стоять крестьянское хозяйство.
Заканчивалось генеральное межевание. Управляющие имениями из мелкопоместных находили дорогу к приказным крючкам, крапивному семени – и выходили в люди. Родовитые потихоньку вырождались.
И вновь распадалась связь времен.
Появились крепостные купцы, которые были не беднее своих господ; отпрыски аристократических фамилий начинали заниматься презренным ранее сочинительством; ярославское и костромское купечество впервые узнало смысл слова «депутат».
В Кремле проходили последние заседания Комиссии по выработке проекта нового Уложения. Желтые лики святых с древних сводов Грановитой палаты удивленно следили за тем, что впоследствии А. С. Пушкин назовет «отвратительной фарсой».
Говорить пока не умели. «Мнения» читали по бумажке. В каждом не менее дюжины ссылок на «Наказ», в котором матушка Екатерина Алексеевна, как она потом полукокетливо, полугорделиво признавалась, «обобрала» Монтескьё и аббата Беккариа.
Во Франции «Наказ» был сочтен опасным вольнодумством и запрещен.
В 653 параграфах «Наказа» – ответы на все вопросы, кроме одного: «Что делать с позорным крепостным правом?»
Журнал дебатов в комиссии держал поручик Николай Иванович Новиков.
Начиналась эпоха русского просвещения. В октябре «Санкт-Петербургские ведомости» – невзрачная на нынешний взгляд газета в осьмушку печатного листа – сообщали, что в книжной лавке Петербургской академии наук продается «Российская история с самых древнейших времен», сочинение астраханского губернатора, тайного советника Василия Никитича Татищева (часть 1, цена 1 руб. 65 коп.), а также новонапечатанные «Приключения Жил Блаза» (4 тома, 3 руб. 20 коп.), вторая часть «Приключений Робинзона Крузо».
Механик Кулибин в академической мастерской изобретал однопролетный мост через Неву. Для души. От него требовали только шутихи для фейерверков.
На берег Невы, к недавно заложенному каменному Исаакиевскому собору, на хитро придуманных салазках привезли огромный Громкамень, который скульптор Фальконе избрал постаментом для своего памятника Петру Великому.
Денис Иванович Фонвизин заканчивал «Бригадира». Скоро он прочтет пьесу во дворце и тем нарушит тяжелую монотонность балов, молебнов и карточной игры.
Дворец – вершина громадной пирамиды, непомерно маленькая яркая точка на ее погруженном во тьму девятнадцатимиллионном теле.
Россия жадно доживала оставленные ей полтора мирных месяца – во дворце пресыщенно и равнодушно убивали время.
20 сентября праздновали день рождения наследника престола – Его Императорского Высочества великого князя Павла Петровича.
Через день, 22 сентября, по всей стране звонили в колокола в честь шестой годовщины высочайшего коронования императрицы Екатерины Алексеевны. По учиненным от двора специальным повесткам особы первого и второго класса (дамы в робах, кавалеры в орденских уборах) явились в парадные покои Зимнего дворца к одиннадцати часам утра, а министры иностранные – к двенадцати поздравлять Ее Императорское Величество с восшествием на престол.
Вечером столица украсилась фейерверком. Во многих домах окна были иллюминированы.
Петербург. Дворцовая набережная
6 октября, в понедельник, во дворце был дан бал. После бала, как записал дежурный камер-курьер Герасим Журавлев, Ее Императорское Величество «изволила проходить в комнаты Григория Григорьевича Орлова и для дня рождения его сиятельства изволила там остаться при столе вечернего кушанья, и к тому столу приглашены были фрейлины и кавалеры, и изволили кушать в 31 персоне; заседание было по билетам. По окончании стола Ее Величество изволила возвратиться в апартаменты свои».
Ежемесячно давались маскарады для дворянства и купечества (дворяне пропускались во внутренние покои, купцы с женами и дочерьми старше 13 лет – только на галерею).
В остальные вечера в Зимнем играли в карты: в вист, рокамболь или бостон по полуимпериалу за фишку. Для игры собирались в биллиардной, в малой и в большой приемных. Играли и в Бриллиантовом зале, но редко: нелегко было протопить его так, чтобы ушла осенняя промозглая сырость.
Весь дворец был заставлен ломберными столиками под зеленым сукном.
На игру собирались свои. Чаще других приглашали фельдмаршала Кирилла Григорьевича Разумовского, вице-канцлера князя Александра Михайловича Голицына, генерал-прокурора Александра Алексеевича Вяземского.
Екатерина играла расчетливо, без азарта, несмотря на то что ставки были мизерные. Граф Александр Сергеевич Строганов, тоже постоянный партнер, проигрывая, горячился, кричал, что беден. Конечно, даже строгановские миллионы можно пустить по ветру, если без конца разводиться, вот жены все и растащили. Екатерина истерику строгановскую терпела, только губы скорбно поджимала, крест несла.
На обитых штофом стенах пришпилены записочки, запрещавшие вставать перед Ее Императорским Величеством, даже если она изволит стоять.
Воскресный день 12 октября начался как обычно. В придворной церкви служили заутреню. Литургию отправлял протоиерей Дубинский, духовник императрицы. Екатерина и великий князь слушали службу из столовой – недавно отстроенный Растрелли дворец еще обживали, в церкви дуло. После того как новоположенный митрополит Варлаам произнес приличную речь, протодьякон Михаил Алексеев возгласил здравицу. Бас у Алексеева был знаменит. В соседнем Эрмитаже приставленный к антикам титулярный советник Попов вздрогнул. Когда Алексеев умолк, все присутствовавшие в церкви были пожалованы к руке.
После службы Екатерина удалилась на свою половину. Из кавалеров последовали с ней лишь ближайшие – фельдмаршал Разумовский, барон Салдерн, президент Медицинской коллегии барон Черкасов и Никита Иванович Панин.
В 10 часов в малой уборной доктор Димсдейл, специально выписанный для этой цели из Англии, привил императрице оспу.
Деяние историческое.
Звон об этом был поднят на всю Европу. Все российские послы за границей были извещены о благополучном исходе оспопрививания циркулярным рескриптом, иностранные корреспонденты императрицы – партикулярными письмами. Фридрих по своему обыкновению ломал комедию, восхищаясь и упрекая одновременно, Вольтер вдохновенно льстил, мадам Бьельке без умолку щебетала.
Между тем оспа была страшным бичом, опустошавшим целые города в Европе и Азии. Она оставляла свой черный след и в хижинах бедняков, и во дворцах. Трое детей императрицы Марии Терезии умерли от оспы.
Долгое время против оспы не знали никаких средств. Поэтому, когда английские врачи начали в профилактических целях прививать «оспенную материю», на это нововведение смотрели скептически. После того как в июле 1768 г. доктор Эдиш привил оспу 38 воспитанницам московского странноприимного дома, на медицинской кафедре Московского университета это сочли безумием. Тем не менее эксперимент оказался удачным, и из Англии был выписан опытный доктор Димсдейл.
Убедившись, что бедные девушки живы, Екатерина с царственной простотой подставила руку под ланцет врача, а на следующий день с утра по первому снегу, выпавшему в этом году уже в начале октября, отправилась в Царское Село. По дороге завернули на Гатчинскую мызу, в имение графа Григория Григорьевича Орлова. День стоял ясный, морозный. Екатерина была в добром расположении духа и весело смеялась над тем, как ловко провела Орлова, второй день пропадавшего на любимой своей заячьей охоте.
Первые пять дней императрица чувствовала себя хорошо. 18-го к вечеру почувствовала легкий жар. Появилась небольшая сыпь, но преимущественно на руках. А через три дня и она исчезла. Стало ясно, что эксперимент удался.
Было решено немедля привить оспу и Павлу, но у него началась легкая простуда, и прививку пришлось отложить.
Появилась мода на оспопрививание. Первыми сделали себе прививки Кирилл Григорьевич Разумовский и Григорий Григорьевич Орлов. Когда Димсдейл удалился, Орлов потребовал медвежью доху и, несмотря на пургу, отправился на охоту.
О тревожных вестях из Константинополя императрице пока не сказали: доктор Димсдейл запретил ей в течение трех недель заниматься делами.
Первоприсутствующий в Коллегии иностранных дел Никита Иванович Панин получил известие об аресте Обрескова утром 29 октября. Первым сообщил об этом князь Дмитрий Михайлович Голицын, посол в Вене. Пробежав глазами депешу Голицына, Никита Иванович приподнял брови и сказал:
– Однако…
Такой разворот событий для него был неожиданным. К вечеру пришло подтверждение из Варшавы от Николая Васильевича Репнина. Переводчику региментаря графа Браницкого о том же самом поведал турецкий начальник.
Арест Обрескова означал войну. Это у Никиты Ивановича сомнений не вызывало.
Почти не вызывало.
В глубине души еще теплилась слабая надежда… На что? На добрые услуги альянтов – прусского и английского дворов – в освобождении Обрескова? Но императрица, конечно же, не пойдет на это. К одному унижению добавить другое. Да и турки хороши. Арестовать посла – что за варварство, право?!
Так размышлял Никита Иванович, меряя шагами свой обширный кабинет, располагавшийся в том крыле Зимнего дворца, где находились покои великого князя. Росту Никита Иванович был гренадерского, комплекции апоплексической, но при всем том сохранял вальяжность старого куртизана (полжизни – четверть века! – при дворе). Благоухал парижской парфюмерией, поблескивал голландскими бриллиантами, из-под желтых обшлагов голубого обер-гофмейстерского кафтана – белая пена брюссельских кружев.
Чтобы представить всю глубину охватившего его волнения, упомянем, что по натуре Никита Иванович был медлителен до чрезвычайности, чтобы не сказать ленив. Английский посланник Гаррис, которому явно нельзя отказать в проницательности, дал ему краткую, но точную характеристику: «Добрая натура, огромное тщеславие и необыкновенная неподвижность».
Сегодня Гаррис не узнал бы Панина.
В крайнем раздражении он подскочил к двери, из-за которой доносился скрипучий голос учителя великого князя немца Тимофея Ивановича Остервальда – у Павла шел урок русского языка, – и захлопнул ее.
Вмиг наступила тишина. Обретя способность мыслить логически, Никита Иванович – в который раз! – упрекнул себя в излишней податливости, с которой отнесся к требованию Репнина вести в Константинополе твердую линию. Прямолинеен князь Николай Васильевич, он и в Варшаве крутехонько берет, даже Чарторыйские начали жаловаться, просят отозвать.
Но что сделано – того уж не воротишь. Надо немедленно наметить план действий.
Задача первая, наиважнейшая – сообщить полученные известия императрице. Послать нарочного в Царское? Но там Орлов, он только и ждет повода, чтобы сделать каверзу. Здоровается сквозь зубы, на куртагах в Эрмитаже нос воротит, польские дела ему, видите ли, не по нраву. Трутень. Поехать самому? Никита Иванович совсем было решил так и поступить, но, поразмыслив, решил не торопиться, благо предлог для этого имелся более чем основательный: трепетная забота о здоровье Ее Императорского Величества, тем более что, как было известно Никите Ивановичу, через два дня, в субботу, Екатерина и сама собиралась пожаловать в столицу. Там, глядишь, и из Константинополя курьеры подоспеют, выяснятся подробности, тогда и докладывать будет сподручней.
Подумав так, Никита Иванович немного воспрял духом и принялся обдумывать ситуацию так, как любил, – обстоятельно, со вкусом.
Военная сторона дела его беспокоила мало. Еще в середине октября командующий войсками, расквартированными в Малороссии, Петр Александрович Румянцев – умница и стратег – привел войска на границах с Турцией и Польшей в состояние повышенной готовности. Десять пехотных, четыре карабинерских и два гусарских полка были выдвинуты по Днепру и по линии. На первый случай достаточно, да и Обресков доносил, что раньше весны турки в поход выступить не смогут.
Тем не менее Никита Иванович распорядился безотлагательно, с нарочным, отправить записку Захару Григорьевичу Чернышеву, вице-президенту Военной коллегии. От мелькнувшей было у него мысли написать прямо Румянцеву он, поразмыслив, отказался. Захар Григорьевич обидчив, мнителен, обходить его никак нельзя.
Однако несравненно больше, чем конъюнктуры в военном ведомстве, заботило Никиту Ивановича другое.
В войну Россия вступала без союзников.
Неужели Северный аккорд, любимое детище, которое он пестовал столько лет, не выдержит предстоящего испытания, даст трещину? А то и совсем развалится? То-то будет радости Орловым и их прихлебателям.
Никита Иванович поудобней устроился в кресле и задумался. Как возник он, этот Северный аккорд? Беседы ли с Бестужевым, первым учителем на поприще дипломатии, тогда, еще до опалы, донесения ли барона Корфа из Копенгагена, которому англичане методично внушали, что фундаментом европейского мира должен стать союз держав севера Европы против бурбонского дома? Желчные ли рассказы брата Петра Ивановича, сетовавшего на коварство союзников по Семилетней войне – Австрии и Франции – с их мелочными интригами и плохо замаскированным стремлением остановить солдат Фридриха в Силезии и Померании русским штыком? Польские ли дела, в которых Франция и Австрия выступали уже с открыто враждебных России позиций?
Впрочем, Никита Иванович по опыту знал, что пытаться восстановить причудливые взаимодействия причин и обстоятельств, в которых рождалась политика, – дело бесплодное. Ясно одно: главная цель Северного аккорда состояла в том, чтобы – Никита Иванович неожиданно поймал себя на том, что произнес эти слова вслух, – «поставить Россию способом общего Северного союза на такую ступень, чтобы она как в общих делах знатную часть руководства имела, так особливо в севере тишину и покой ненарушенный сохранять могла».
Никита Иванович усмехнулся, вспомнив, сколько раз правилось это место из его письма к барону Корфу в Копенгаген. Собственно, с этого и началась работа по созданию Северного аккорда. В дипломатических гостиных европейских столиц разом, словно приведенные в действие неким невидимым сигналом, зажужжали веретена неспешных конверсаций. Мыслилось, что в окончательном своем виде Северный аккорд будет союзом, объединяющим Россию, Пруссию, Англию, Швецию, Данию, Саксонию и Польшу против католических государств юга Европы – Франции, Австрии и Испании.
Однако сейчас, на пороге войны, было особенно отчетливо видно, как мало удалось сделать. Союзнические договоры Россия имела лишь с Пруссией и Данией. С Англией с 1763 г. тянулись переговоры о возобновлении трактата о союзе, срок действия которого истек еще в 1759 г. Переговоры шли туго. Сент-Джеймсский двор пытался заручиться поддержкой со стороны России против традиционного соперника Англии – Франции, но брать на себя обязательство помогать России в случае ее войны с Турцией отказывался.
Впрочем, не все складывалось так уж плохо. Главный противник в польских и турецких делах – Франция была ослаблена серией непрерывных войн первой половины века и прямо ввязываться в конфликт с Россией, надо думать, поостережется. Нелегкие времена переживала и империя Марии Терезии, с трудом справившаяся с династическими неурядицами.
Кроме того, в последнее время в неспешном ходе русско-английских переговоров наметились кое-какие изменения. Чело Никиты Ивановича прояснилось. Он потянулся к колокольчику, стоявшему на краю стола. Появившемуся на его нежный звон лакею было приказано позвать секретаря Бакунина.
Петр Васильевич возник в кабинете мгновенно, будто стоял за дверью. Неизменный серый бархатный кафтан, прусский парик с буклями, уголки рта выжидательно приподняты вверх, в умных серых глазах внимание.
Никита Иванович с удовольствием окинул взором фигуру своего любимца, застывшего в приличествовавшей моменту позе. Петр Васильевич Бакунин был доверенным лицом и правой рукой графа Панина. Сардинский посол де Парелло сообщал в Неаполь, что Бакунин обязан своим положением искусству в письменном изложении дел. Опытный дипломат не ошибался, Панин знал, что никто из его помощников не может так быстро, как Бакунин, схватить самую суть вопроса и замечательно изложить его на бумаге.
– Отправлены ли депеши графу Чернышеву? – спросил Панин.
– Вчера курьеры отбыли в Берлин, Ваше Сиятельство, – отвечал Петр Васильевич с вежливым полупоклоном.
Никита Иванович показал Бакунину на стул.
Иван Григорьевич Чернышев, средний из братьев Чернышевых, был назначен полномочным послом в Лондон еще зимой. Англичане, желавшие развивать торговлю с Россией, сами предложили поддать дипломатические представительства в обеих столицах до уровня послов. В июне Чернышев, дождавшись приезда в Петербург английского посла, тронулся с божьей помощью в неблизкий путь. Ехал, как и приличествовало персоне его ранга, неспешно и к концу октября добрался только до Берлина. Туда и направил ему Панин новые инструкции, связанные с важным поворотом, наметившимся в то время в российской внешней политике. Чернышеву предписывалось не настаивать более на включении турецкого вопроса в союзный трактат, но взамен добиваться поддержки Англией русской политики в шведских делах.
В сохранении в Швеции конституционной монархии видели в Петербурге лучшую гарантию нейтрализации этого традиционно сильного соперника. Но стоило ли исключать Англию из турецких дел?
Над этим вопросом и размышлял Никита Иванович, пока Бакунин устраивался у краешка стола.
– Пошлите сказать Кеткарту, что я хотел бы видеть его сегодня.
– Спешно?
– Дело может подождать до вечера. Я хочу просить его писать в Константинополь, чтобы Муррей оказал в случае надобности Алексею Михайловичу финансовую помощь. Боюсь, не арестован ли наш курьер, пущенный 30 августа, с ним, помнится, переданы чеки. Позаботьтесь, Петр Васильевич, известить Маруцци о том, что мы их аннулируем.
Бакунин понимающе кивнул головой. Английский посол Кеткарт находился в Петербурге всего четыре месяца. Говоря о «Северной Семирамиде», он с хрустом заламывал сухие породистые пальцы и начинал декламировать Вергилия.
– Вчера Сольмс все выпытывал, отчего это в последнее время в Петербург зачастили английские курьеры, – сказал Бакунин. Никита Иванович поднял округлые брови:
– Вы виделись с Сольмсом?
– Сразу же после окончания вашей конверсации.
Панин припомнил, как накануне прусский посол два часа мучил его с «ученой диссертацией» Фридриха о правах цвейбрюккенского дома на наследие баварского курфюршества, и поморщился. Между Берлином и Веной, надеявшейся завладеть Баварией или Верхним Палатинатом, начиналась очередная свара.
Никите Ивановичу вовсе не хотелось вмешиваться в нее. Ответ его был неопределенен, но в высшей степени учтив. Недаром иностранные дипломаты при русском дворе говорили, что в словаре графа Панина отсутствует слово «нет». Даже реприманд он умел облечь в столь любезную форму, что собеседник, только выйдя из кабинета Никиты Ивановича, понимал, что его действиями недовольны.
До смешного педантичный Сольмс от напряжения даже пошевеливал кончиками ушей, пытаясь дословно запомнить ответ Панина. Никите Ивановичу сделалось скучно, и он не отказал себе в удовольствии поразвлечься. Потребовал письменный текст прусской позиции. Для изучения. Сольмс заюлил и принялся засовывать читанный им меморандум за обшлаг рукава. Обещал прислать копию на следующий день. Никита Иванович только усмехался про себя: «Осторожный, каналья, перепишет, чтобы, не дай Бог, не узнали тайны шифра».
И тем не менее Сольмса следовало немедленно включить в игру. В том, что известие о предстоящей войне для Фридриха будет неприятно, Никита Иванович был уверен. Прусский король вечно жаловался на нехватку денег, а по заключенному недавно русско-прусскому союзному договору ему придется выплачивать ежегодно 400 тысяч рублей субсидий России на ведение военных действий. Стало быть, уговаривать его выступить в роли медиатора не придется. Впрочем, торопиться не следовало. В делах прусских решающее слово принадлежало Екатерине.
Размышления Панина прервал вкрадчивый голос Бакунина:
– Вчера вечером из Берлина прибыл камергер Воронцов с посланием короля Ее Императорскому Величеству. Он просил меня выяснить у Вашего Сиятельства, следует ли ему немедленно отправляться в Царское Село или можно обождать до субботы.
– Пусть здесь ждет. И о более важных делах не докладываем. Димсдейл определил карантин в три недели. Извольте сами помнить и другим внушайте… Нет, это же абсурд, рваться в Царское при нынешних обстоятельствах, – Никита Иванович долго еще жужжал про подвиг неизреченного материнского милосердия, жертву искупительную, а сам на Бакунина глазом косил, понял ли, что сегодня уже во дворце должны про радение его о монаршем здоровье знать.
Наконец убедился – понял. Враз помягчел лицом, улыбнулся по-доброму и принялся читать бумаги, принесенные Бакуниным.
Поиск европейского равновесия был idée fi xe[9] дипломатов XVIII в. Достаточно лишь бегло взглянуть на карту Европы, чтобы понять, почему крупнейшие умы столетия задумывались над тем, как обрести желанный баланс.
Карта Европы пестрела разноцветными заплатами, как лоскутное одеяло. Немецких государств, занимавших ее северную часть, имелось, как говорили тогда, больше, чем дней в году. Италии еще не было. Королевство обеих Сицилий, Сардиния, герцогство Тосканское соседствовали с томившимися вот уже четвертый век под османским господством Грецией, Балканскими государствами, Дунайскими княжествами.
Огромной кляксой растеклась по центру Европы империя Габсбургов, поглотившая Венгрию и Богемию, Словакию.
На протяжении всего столетия Европу сотрясали кровопролитные войны. Когда рассеивался дым сражений, выяснялось, что владения Бурбонов, Габсбургов, Гогенцоллернов приобретали новые очертания.
Век начался войной за испанское наследство. Пока Бурбоны и Габсбурги вели в Италии, Испании, Нидерландах и прирейнской Германии ожесточенную борьбу за богатейшее наследство умершего в 1700 г. Карла II Испанского, британский лев под шумок наложил лапу на Гибралтар и подчинил Португалию своему экономическому влиянию. Французские колонии в Америке захватывались бостонскими и нью-йоркскими колонистами.
Мир, подписанный в феврале 1712 г. в Утрехте, привел к новому переделу Европы. Бурбоны остались в Испании, но за это уступили Габсбургам Неаполитанское королевство, Сардинию, часть Тосканы, Миланское герцогство и испанские Нидерланды, курфюрсту Бранденбургскому – испанский Гельдерн, герцогу Савойскому – Сицилию, Англии – важный опорный пункт в Средиземноморье – Порт-Магон на острове Минорка.
Однако пушки не замолкали. Войны за польское (1733–1735) и австрийское (1740–1748) наследство, Семилетняя война (1756–1763) вновь изменили контуры Европы.
На карте континента появилась новая великая держава – Пруссия, еще вчера бывшая третьестепенным немецким княжеством. Поглотив Силезию и Бранденбург, Гогенцоллерны, наследники Тевтонского ордена, хищно посматривали в сторону Польши, ослабленной вековой смутой. Фридриха останавливало только одно: по другую сторону Польши стояла Россия, чей престиж неизмеримо возрос благодаря славным победам русского оружия в Семилетней войне.
Со времен Петра Великого краеугольным камнем русской политики считался союз с Австрией. Именно в нем Петр видел залог успешной борьбы с Турцией за осуществление важнейшей национальной задачи – выхода на побережье Черного моря и обеспечения свободы торгового мореплавания в нем. Держаться этого союза побуждали и польские дела. Однако Австрия была союзником ненадежным. Во время турецкой войны 1736–1739 гг. австрийцы самым коварным образом, не известив русский двор, заключили с Портой сепаратный мир, поставивший Россию в исключительно тяжелое положение.
Это привело к значительному охлаждению русско-австрийских отношений. С недоброй памяти правления Анны Иоанновны при дворе шла ожесточенная борьба двух партий – прусской, во главе которой стоял Миних, и сторонников австрийского союза, возглавлявшихся Остерманом.
Убежденным сторонником союза с Австрией был Алексей Петрович Бестужев-Рюмин, «Нестор русских дипломатов», как называл его С. М. Соловьев. Он считал свою систему «древне-российской и то ли паче государя Петра Великого системой». Лучше других современных ему политиков понимал он опасность быстрого возвышения Пруссии. Союз России с Австрией и Францией в Семилетней войне – плод его усилий. Победы при Цорндорфе и Гросс-Егерсдорфе, взятие русскими войсками Берлина в 1761 г. могли в корне подрубить возрождение прусского милитаризма. Фридрих в своих мемуарах признавал, что после них Пруссия была поставлена на грань военной и политической катастрофы.
В конце декабря 1761 г. внезапно скончалась императрица Елизавета Петровна – и на русском троне оказался великий князь Петр Федорович, всю жизнь преклонявшийся перед Фридрихом. Мир с Пруссией, который он поспешил заключить сразу после своего восшествия на престол, вызвал огромное общественное возмущение и в конечном счете явился одной из главных причин его скорого падения.
Между тем этот шаг был не столь неразумен, как казалось. Из-за вероломства союзников – Австрии и Франции – основные тяготы Семилетней войны легли на плечи России. Война стоила стране огромных людских жертв и довела расстройство финансов до невероятных размеров. В мае 1762 г. правительствующий сенат представил императору доклад: из 15 350 636 рублей 93 копеек, составивших государственные доходы в последний год войны, 10 418 747 рублей 70 копеек израсходовано на содержание войска (особенно впечатляют копейки!).
Однако в силу одиозности личности Петра I II, доходившего в своем преклонении перед Фридрихом до раболепия, дела с Пруссией велись так, что казались оскорбительным достоинству русского государства и народа. Немедленно были эвакуированы из Восточной Пруссии русские войска, а условия мира предложено было выработать самому Фридриху и затем прислать в Петербург. Прусский посланник Гольц сделался у Петра III первым человеком.
Долго так продолжаться не могло. 28 июня 1762 г. штыки гвардейских полков возвели на престол жену Петра III Екатерину Алексеевну, ставшую императрицей Екатериной II. Первый же манифест, с которым Екатерина II обратилась к народу, носил антипрусскую направленность. Прусский король был назван в нем злодеем. Гвардия, скинувшая с себя ненавистный прусский мундир, введенный Петром III, ликовала. Антипрусские настроения были настолько сильны, что Гольц счел за лучшее не явиться на представление императрице дипломатического корпуса, сославшись на отсутствие придворного костюма.
Однако Фридрих оказался дальновиднее своего посланника.
– Петр дал себя свергнуть, как ребенок, которого прогоняют спать, – сказал он своему министру иностранных дел Финку фон Финкельштейну и поздравил Екатерину II с восшествием на престол.
Екатерина ответила – и в Берлине вздохнули облегченно, там всерьез считались с возможностью возобновления военных действий.
Так – ни шатко ни валко – тянулись прусские дела до осени 1763 г., когда произошло событие, внезапно накалившее несколько было поостывшую обстановку в Европе.
В конце сентября в Дрездене неожиданно скончался польский король Август III. Со смертью его пресеклась саксонская династия, царствовавшая на польском троне с 1697 г.
Наступившее безвластие обнажило всю глубину кризиса, который переживала Речь Посполитая. В конечном счете он привел к уничтожению независимого польского государства.
Противоречия социального строя и государственного устройства Польши уходят своими корнями в древние времена. Еще при исконно польской династии Пястов, правившей до 1370 г., шляхта и католическая церковь получили привилегии, подкосившие королевскую власть. В XIV–XVI вв. при польско-литовской династии Ягеллонов Польша окончательно становится шляхетской республикой. Польский трон становится добычей авантюристов королевских кровей из различных стран Европы. В 1572 г. после смерти последнего Ягеллона, Сигизмунда-Августа, кто только не претендовал на этот престол: герцог Эрнест, внук австрийского императора Максимиллиана II; принц Генрих Валуа, брат французского короля Карла IX; предпоследний из Рюриковичей – Иоанн Васильевич Грозный; были также партии шведского короля, семиградского воеводы Стефана Батория, польская, требовавшая Пяста. Сейм выбрал самого податливого из претендентов – Генриха Валуа, но через год тот тайно бежал из Кракова, променяв польский трон на вожделенный французский.
В дальнейшем на троне древних Пястов сидели отпрыски шведской династии Ваза, саксонские курфюрсты, ставленник Швеции и Франции Станислав Лещинский. Славные имена Стефана Батория и Яна Собеского теряются в толпе коронованных проходимцев, бравшихся править Польшей из Дрездена, Вены, Парижа и Стокгольма.
Вот и сейчас было очевидно, что ни одна из влиятельных группировок шляхты не могла рассчитывать на продвижение своего кандидата в короли без поддержки извне. Одна наиболее влиятельная из группировок – «фамилия» Чарторыйских – ориентировалась на Россию. Другая, во главе с гетманом Браницким, – на Францию.
Узнав о смерти Августа III (точно известно, что произошло это 5 октября 1763 г. в седьмом часу утра), Екатерина II от неожиданности подпрыгнула на стуле. Фридрих, получив аналогичное извещение, вскочил из-за стола. Впоследствии Екатерина любила вспоминать об этих монарших подскакиваниях и находила их весьма многозначительными.
Вскоре в Берлин королю были направлены астраханские арбузы – первый знак внимания за год переписки.
Ответ пришел незамедлительно.
«Огромно расстояние между астраханскими арбузами и польским избирательным сеймом, – писал Фридрих. – Но Вы умеете соединить все в сфере вашей деятельности: та же рука, которая рассылает арбузы, раздает короны и сохраняет мир в Европе!»
Яснее не скажешь: Пруссия была готова действовать в польских делах сообща с Россией.
Однако в России далеко не все придерживались такого же мнения. Сама мысль о вмешательстве в дела соседнего славянского государства заодно с Фридрихом коробила многих. Бестужев, возвратившийся после четырехлетней ссылки сразу же после воцарения Екатерины, говорил об этом. Так же были настроены и Орловы, опасавшиеся к тому же, что выдвижение приемлемой для Екатерины и Фридриха кандидатуры родственника Чарторыйских Станислава Понятовского, бывшего фаворита Екатерины, ограничит влияние, которым они пользовались при дворе.
Екатерина оказалась в затруднительном положении. С одной стороны, не хотелось упускать столь благоприятный, с ее точки зрения, случай для усиления русского влияния в Польше. С другой – царица понимала, что для достижения этой цели был необходим прусский союз, столь непопулярный в России. Дело осложнялось еще и тем, что в силу своего происхождения и обстоятельств воцарения Екатерина вынуждена была весьма щепетильно относиться ко всему, что давало повод заподозрить ее в симпатиях к Фридриху. В переписке с Вольтером – шедевр лицемерия с той и другой стороны! – она не упускала случая поиздеваться над Фридрихом («мой плосконосый сосед»). Никогда на официальных церемониях она не говорила по-немецки. (Уже в августе 1762 г. австрийскому послу Мерси д'Аржанто накануне аудиенции у императрицы было сказано, что если он заговорит по-немецки, то Екатерина ответит по-русски, если же посол предпочтет французский, то беседа будет вестись на этом языке, которым, кстати сказать, императрица владела в совершенстве.)
Тут и пробил час Никиты Ивановича Панина.
На Совете, созванном для обсуждения польских дел, он высказался за кандидатуру Понятовского. И уже через месяц, в ноябре 1763 г., был назначен первоприсутствующим в Коллегии иностранных дел вместо Воронцова, отбывшего поправлять расстроившееся здоровье на воды.
В мае 1764 г. был заключен прусско-русский союз, а в августе конвокационный сейм в Варшаве единогласно избрал Понятовского новым королем Польши. «Никита Иванович! – писала Екатерина II Панину. – Поздравляю Вас с королем, которого Вы сделали. Сей случай наивяще умножает к Вам мою доверенность, понеже я вижу, сколь безошибочны были все Вами взятые меры».
Панин – личность незаурядная. Екатерина ценила его трезвый ум и широкую образованность. Он интересовался самыми разнообразными вопросами из области государственных знаний, был знаком со многими классическими произведениями философской литературы, блестяще говорил и писал на нескольких европейских языках.
Екатерина шутливо называла Панина «моя энциклопедия», намекая не только на его начитанность, но и на конституционные взгляды, которые он не стеснялся высказывать. Всю жизнь вращаясь в придворных кругах, он тем не менее никогда не был «ласкателем», как тогда выражались. Для Екатерины не составляло секрета, что Панин накануне и после переворота 28 июня открыто говорил, что она должна быть регентшей при Павле, а по его совершеннолетии уступить ему трон.
Панин нередко бывал резок, капризен и неудобен. Случалось, что Екатерина не общалась с ним месяцами. Потом, однако, все налаживалось.
В чем тут дело? Может, в том, что Панин был идеальной вывеской для ее просвещенного правления. Современники сходятся во мнении, что он был в высшей степени порядочным, неподкупным человеком. Н. Д. Чечулин, глубокий знаток екатерининского времени, пишет: «Личность Панина возбуждает к себе горячие симпатии как личность честная, гуманная и высокообразованная. В мире бессовестных интриг таких личностей, как Фридрих II и Шуазель, в мире грубой лжи и обмана он был единственным политиком, рисковавшим говорить о сострадании и человечности».
Однако не только эти качества позволили Никите Ивановичу за десятилетия продержаться у руля русской внешней политики. Было и еще нечто.
Есть люди угловатые, неудобные: что ни сделают – все невпопад, и правду режут как-то не к месту, и льстят неловко. Никита же Иванович был, по удачному выражению С. М. Соловьева, «эластичен», округл не только лицом, но и характером. Не обременяла его излишняя, так сказать, принципиальность, и достоинства его плавно переходили в недостатки, а недостатки в достоинства и если случались в жизни Панина невзгоды, то были они, как правило, кратковременные. При Елизавете Петровне, после того как Бестужев в 1758 г. пал жертвой интриги, с Никитой Ивановичем, протеже канцлера, многие и здороваться было перестали – а он на следующий год объявился во дворце в голубом мундире обер-гофмейстера.
Благоволила к Никите Ивановичу фортуна и в недолгое, но сумбурное царствование Петра III. Он был пожалован чином действительного статского советника и орденом Андрея Первозванного. Да и в екатерининские времена сколько раз сгущались над ним тучи – вот-вот, казалось, сверкнет молния и в пепел уничтожит, – ан нет, каждый раз грозу проносило мимо, а Никита Иванович вот он, живой и невредимый, смотрит ласково, улыбается приятно.
Словом, непростой человек был Никита Иванович, непростой.
Рано утром в субботу 1 ноября в придворной церкви Большого дворца Петергофа отслужили молебен по случаю избавления императрицы от оспенной болезни. Когда Екатерина подошла к кресту, за окном грянула пушечная пальба.
После молебна Ее Императорское Величество «изволили предпринять отсутствие в Санкт-Петербург».
В столице она направилась прямо в Казанский собор (старый, деревянный), где приложилась к святым мощам. В пятом часу прибыли во дворец. В сенях Екатерину встречал Павел, резвый мальчик двенадцати лет с ясными глазами и веселой улыбкой. Придворные подходили к ручке, поздравляли с благополучным прибытием.
Обедали во внутренних комнатах. После обеда оспа была привита наследнику. Ее Величество никого не принимали.
На следующее утро Екатерина по раз и навсегда заведенному порядку поднялась в седьмом часу утра. Оделась сама, слушая, как Мария Саввишна Перекусихина, первая камер-юнгфера, позевывая со сна, скучным голосом перебирала последние дворцовые сплетни. В туалетной уже ждала с кувшином теплой воды и льдом, мелко накрошенным в серебряной плошке, молодая калмычка Екатерина Ивановна. Глянув в окно, выходившее на дворцовый плац, Екатерина увидела, что за ночь выпал обильный снег, устлавший двор мягким пушистым ковром. Наскоро умывшись, прополоскав рот теплой водой и потерев щеки куском льда, Екатерина отпустила Перекусихину и калмычку и быстро прошла в свой рабочий кабинет.
На маленьком столике в углу уже дымилась чашечка кофе, стояли густые сливки, бисквиты и сахар. Это все, чем Екатерина, неприхотливая в еде, обходилась до обеда.
Но вот кофе выпит – и вошел секретарь Козьмин.
– Не хотите ли разделить со мной завтрак, Сергей Матвеевич? – спросила Екатерина, с улыбкой глядя на секретаря.
Козьмин с наигранным испугом отказался, охотно поддержав маленькую игру, которая явно нравилась императрице.
Екатерине варили кофе по особому рецепту. Его шел целый фунт на пять чашек. Однажды Козьмин, окоченев, залпом выпил предложенный ему Екатериной кофе и чуть не умер от начавшегося сердцебиения. Повар, не предполагая, что императрица пожелает разделить завтрак с простым чиновником, прислал кофе, предназначенный для Ее Величества.
Обычно Екатерина имела обыкновение работать до девяти утра, после чего переходила в спальню, чтобы принять сановников, явившихся с докладами. Но на этот раз привычный распорядок пришлось изменить – Козьмин объявил, что Никита Иванович Панин просит принять его по делу, не терпящему отлагательства.
Никита Иванович, вошедши со стороны Зеркальной залы, нашел Екатерину сидящей на обитом белым штофом стуле за фигурным столиком, к краю которого был приставлен точно такой же, но обращенный изгибом к собеседнику императрицы. Перед Екатериной лежала ее любимая табакерка с портретом Петра I на крышке. Работая, она имела обыкновение нюхать табак, который специально для нее выращивали в царскосельском саду.
На поклон Никиты Ивановича императрица ответила легким кивком. Поцеловав августейшую руку, Никита Иванович дождался приглашения сесть и осведомился о самочувствии.
– Полноте, граф, – ответила Екатерина, – гора родила мышь – с того памятного Вам дня, когда Димсдейл испортил мне руку ланцетом, я не ложилась в постель ни на минуту. Стоило же нашему другу Фридриху кричать противу этого и мешать людям спасать свои жизни такими пустяками!
При этих словах императрица, не желая больше оттягивать привычную процедуру, лукаво глянула на Панина и, заложив в нос щепотку табака, вкусно чихнула в батистовый платочек.
– Que Dieu vous bénise, Madame[10], – поспешил сказать Никита Иванович.
– Quand on éternue, on ne meurt pas[11], – засмеялась Екатерина.
Императрица и в самом деле выглядела бодрой и отдохнувшей. В свои сорок лет она сохранила ту привлекательность, которая снискала ей славу «Северной Семирамиды». Необычайно свежее лицо ее украшали живые карие глаза, с благожелательным вниманием смотревшие на собеседника. Густые, с тяжелым отливом каштановые волосы, которые неизменный куафер ее Козлов зачесывал наверх, венчая небольшим креповым чепцом, открывали широкий и высокий лоб. Темные брови, греческий нос с чуть заметной горбинкой, пухлые, чувственные губы, в приподнятых уголках которых постоянно таилась улыбка, небольшая голова, хорошо поставленная на высокой шее, придавали ей выработанное годами величие и гордость. Строгую гармонию несколько портил только тяжелый, как бы двойной подбородок.
На Екатерине было ее излюбленное «молдаванское» платье из серого щелка без единой драгоценности, которая бы указывала на ее высокий сан. Свободный покрой платья, двойные рукава скрывали намечавшуюся полноту, не портившую, впрочем, соразмерной фигуры императрицы.
Никита Иванович ничуть не покривил сердцем, когда, не дав себя обескуражить насмешливым тоном, которым встретила его Екатерина, рассыпался в галантных комплиментах ей и ее беспримерному подвигу неизреченного милосердия и любви к своим подданным.
Екатерина выслушала слова Панина со снисходительной улыбкой, но не остановила его. Со всем своим недюжинным умом и волей она была чутка к лести. Панин знал за ней эту слабость и сейчас особенно усердствовал – его беспокоило, как воспримет императрица принесенную им тревожную весть.
– Вы свели с ума весь Петербург, Ваше Величество, – говорил он, любезно улыбаясь. – Все больны новой модной болезнью – оспоманией. Ждут доктора Димсдейла, чтобы скорее привить себе оспу. При дворе уже спорят, кто первый удостоится этой чести.
Екатерина засмеялась своим низким грудным смехом и сказала:
– Коли так, то нашему Эскулапу, даже если он, как грозится, привлечет к делу сына, хватит работы на год. Одна беда – представьте, он, с его обширной европейской практикой, не говорит ни на одном языке, кроме английского. Мне стоило большого труда научить этого милого чудака нескольким французским фразам.
– Лорд Кеткарт сам немного смущен этим обстоятельством. Он говорит, что, если бы Вы, Ваше Величество, изволили устроить это дело через него, он бы нашел полиглота.
– Нет уж, благодарю покорно, – Екатерина смешно передразнила вечно чуть обиженную интонацию Ивана Ивановича Бецкого, читавшего ей в часы послеобеденного отдыха французские романы. – У доктора Димсдейла из шести тысяч привитых умер только один трехлетний ребенок, а другой, да тот же Лесток, даром что говорил на пяти языках, а кровь толком пустить не умел.
Никита Иванович в знак согласия покивал головой, хотя его всегда коробила манера Екатерины дурно отзываться о людях, с которыми ее когда-то связывали дружеские узы. В такие моменты он как бы предчувствовал, что когда-нибудь настанет и его черед.
– Граф Петр Борисович с особенным нетерпением ожидает Димсдейла, – сказал он, враз поскучнев лицом. – Хочет пригласить его к себе в Кусково.
Екатерина нахмурилась. Помедлив, она ласково накрыла своей мягкой ладонью руку Никиты Ивановича.
Фрейлина Анна Петровна Шереметева, дочь графа Петра Борисовича Шереметева, бывшая невестой Никиты Ивановича, умерла пять месяцев назад от оспы, эпидемия которой свирепствовала весной в Петербурге. Отец, потрясенный ее смертью, удалился от дел и жил безвыездно в своем подмосковном имении Кусково. Никита Иванович тоже глубоко переживал смерть невесты. Анна Петровна была одной из самых завидных невест Петербурга – у отца ее было 140 тысяч душ крепостных, но Панин по характеру своему был чужд утилитарных видов. Брак нужен был, чтобы окончательно искоренить скандальные слухи, рожденные затянувшимся романом с графиней Строгановой, которые ставили под угрозу его карьеру.
– Признаюсь вам, Никита Иванович, – сказала Екатерина, – что смерть Анны Петровны окончательно укрепила мою решимость положить конец вечному страху перед оспой, который я испытывала с детства. Прошлой весной я была сама не своя – бегала из Зимнего в Царское, не желая подвергать опасности ни сына, ни себя. Я была так угнетена унизительностью такого положения, что считала бы для себя непростительной слабостью не найти из него выход. Жаль, что мы не знали оспопрививания раньше, ну да утерянного не воротишь. Перейдем к делам.
Никита Иванович, внутренне замерев, положил перед Екатериной донесение Голицына.
– Князь Дмитрий Михайлович знатный разговор с послом французским имел. Из Константинополя подтверждений пока не последовало.
Екатерина быстро пробежала переписанное по форме донесение. Во время чтения с лицом ее произошла удивительная метаморфоза. С него, как румяна под дождем, слезло выражение величественного добродушия, уголки рта опустились вниз. Черты ее враз обрюзгли и погрубели. Искусство царственной рисовки, которым Екатерина владела в совершенстве, изменило ей. Глядя на нее в этот момент, можно было понять, почему знаменитый Лафатер, избрав государыню объектом для изучения, объявил ее великой актрисой.
От внутреннего волнения в обычно правильной русской речи ее появился ощутимый немецкий акцент.
– Но это же война, – произнесла она задумчиво и глянула в глаза Панину цепко, по-мужски.
– Боюсь, что так, Ваше Величество, – отвечал Панин. – Обресков – дипломат опытный, он все сделал для удержания мира, но…
– Я Обрескова не виню, – перебила его императрица, – не мы войну начали, не нам и виноватыми быть. Не в первый раз России побеждать врагов, опасных побеждали и не в таких обстоятельствах, а с турками как-нибудь справимся.
Говоря так, Екатерина снова взглянула на Панина, и вновь он с изумлением, граничащим с испугом, отметил перемену, происшедшую с этим необыкновенным лицом. Теперь оно было властным и выражало решимость. Губы подобрались и сжались в тонкую недобрую линию. В глазах появился голубоватый стальной оттенок. Короткие, рубленые фразы падали как приказы.
– Первое, что надлежит сделать, – позаботиться об освобождении Обрескова. Подумайте, как можно было бы облегчить его положение. Мне кажется, что в этом деле была бы полезна медиация прусского и английского дворов.
– Я уже беседовал с Кеткартом и Сольмсом, Ваше Величество. Прусский посланник предлагает свои услуги в наших сообщениях с Обресковым.
– Поблагодарите его от моего имени. Кстати, – Екатерина на секунду задумалась, – когда вы получили почту из Вены?
– Третьего дня, Ваше Величество, – лицо Никиты Ивановича окаменело. Момент был решительный. Екатерина размышляла лишь секунду.
– Второе, – продолжала она. – Я хотела бы обсудить все относящееся до будущих военных действий в собрании высших чинов государственных и военных, ну хоть в таком, которое было при Елизавете Петровне.
Никита Иванович счел за лучшее не возражать. Он видел, что Екатерина находилась в том приподнятом состоянии, которое возникало у нее в обстоятельствах чрезвычайных. Она сама называла его альтерацией. В эти моменты Екатерина, обычно внимательно выслушивавшая советы приближенных, не терпела, просто не слышала их возражений. Приняв решение, она от него уже не отступала. «Смелее вперед, только слабодушные нерешительны» – ее любимая присказка.
Письмо, отправленное Никитой Ивановичем Обрескову, императрица одобрила. Затем она отпустила его со словами, что к завтрашнему дню ждет подробного плана действий на первое время.
Оставшись одна, Екатерина пыталась разобраться в обуревавших ее чувствах. Принесенные Паниным вести скорее не огорчили, а обрадовали ее. Появился желанный повод просто и естественно покончить с так беспокоившим ее в последнее время делом с Большой комиссией. С весны, вернувшись из Москвы, где она присутствовала на заседаниях, она с нарастающим раздражением вспоминала разглагольствования депутатов, особенно из мелкопоместных, оскорбительные в своей самоуверенности замечания Сумарокова о ее «Наказе». Сейчас можно будет положить конец этой затее, до которой Россия еще не доросла. Война сплотит нацию, заткнет рты недовольным, придаст ей блеск продолжательницы славных дел Петра. Он открыл России дорогу к Балтике, она – к Черному морю.
Через два дня, все в том же состоянии воодушевления и уверенности в успехе, она напишет в Лондон графу И. Г. Чернышеву: «Туркам с французами заблагорассудилось разбудить кота, который спал; я – сей кот, который им обещает дать себя знать, дабы память не скоро исчезла. Я нахожу, что мы освободились от большой тяжести, давящей воображение, когда развязались с мирным договором; надобно было тысячи задабриваний, сделок и пустых глупостей, чтобы не давать туркам кричать. Теперь я развязана и могу делать все, что мне позволяют средства, а у России, вы знаете, средства немаленькие, и Екатерина II иногда строит всякого рода испанские замки, и вот никто ее не стесняет, и вот разбудили спавшего кота, и вот он бросится за мышами, и вот вы кой-что увидите, и вот об нас будут говорить, и вот мы зададим звон, которого не ожидали, и вот турки будут побиты».