Когда однажды поздним вечером Юнге застал меня с ножом, оставлять зарубки на коже уже стало моей привычкой. Пока я ограничивался только острожными надрезами на руках и ногах, но в планах продвинулся намного дальше, фантазируя, что смогу как следует искалечить себя. Обдумывал, насколько далеко смогу зайти, прежде, чем моя мать узнает.
После того, что случилось во Дворце Ди, Юнге ожидаемо впал в немилость. Я так и не узнал, где он пропадал все те месяцы и как ему удалось вернуться. Ходили слухи, что какое-то время он был любовником моей матери. Я его, разумеется, об этом никогда не спрашивал. Как бы то ни было, он вернулся без золотых браслетов. Потому, когда вошел в мою спальню, я не услышал ни его шагов, ни звона цепочки. Застал меня врасплох. Свое внезапное появление он объяснил тем, что почувствовал, — со мной что-то не в порядке, и я собираюсь совершить непоправимое. А когда увидел, как держу нож, и свежие порезы, а потом мой безумный взгляд, то сразу все понял. Помню, как он подлетел ко мне, так быстро, что я едва успел узнать его. Положил руку мне на грудь, туда, где сердце, щелкнул языком, что-то пропел на подлинном халли. У меня закружилась голова, и я почувствовал такую усталость, словно не спал сутки. Юнге помог мне добраться до кровати и лег рядом. Кажется, до сих пор помню, тепло его ладони на груди. Когда я проваливался в сон, мне казалось, что он держит в руке мое сердце. В ту ночь и во все последующие ночи, которые Юнге провел в моей постели, мне снился один и тот же сон. Я шел по старой петляющей дороге между зеленых холмов. Постепенно она поднималась все выше и выше в гору. В конце концов я оказывался на самой вершине. Вокруг лежал чистый сияющий на солнце снег, хотя было очень тепло, даже жарко, и сладко пахло цветами. Я разбегался и прыгал со скалы, раскинув руки. Но не падал, а взлетал. И летел над холмами, над рекой — низко, почти касаясь воды. А потом взмывал вверх и смотрел на Дворцы Лари, на столицу, на Карилар и океан.
Проснувшись, я не застал Юнге рядом. Только на подушке остался отпечаток его раскрашенного лица — пятна от сурьмы, пудры и румян. Я чувствовал себя намного лучше, мой разум прояснился. Вспомнил, о чем думал перед тем, как появился наставник, и ужаснулся собственным мыслям. С тех пор Юнге оставался со мной почти каждую ночь.
Он ни о чем меня не спрашивал. Просто ложился рядом и обнимал. Почти сразу я засыпал и спал безмятежно, крепко и долго, как в детстве рядом с дамой Диль, как после целого дня, проведенного с лошадьми и собаками. Прошло несколько недель, прежде чем я впервые вспомнил о Мэлли.
— Юнге, скажи, Мэлли ведь не знает, что ты ночуешь здесь? — спросил я, когда он бесшумно затворил за собой дверь и бросил верхний широкий халат на кресло у окна.
— Мэлли в Северном гарнизоне. Не беспокойтесь об этом, повелитель.
— И давно он там?
— С того дня, — ответил наставник и сел на край кровати.
Я вздрогнул, словно меня ударила ледяная волна. Юнге молча смотрел на меня. Его намазанное белилами лицо светилось в полутьме, а обведенные черным глаза казались огромными. Я подумал, что он ждет от меня чего-то, и заметался, не зная, хочу ли прогнать его или боюсь, что он уйдет.
— Я не хочу говорить с тобой об этом, — выдавил я через силу.
Он поклонился и встал.
— Не уходи! — воскликнул я, испугавшись, что он неверно понял меня.
— Как прикажите, повелитель, — ответил Юнге, — Прошу лишь, разрешите воспользоваться вашей купальней перед тем, как мы продолжим.
Я махнул рукой, и он скрылся за дверью.
Зима во Дворцах Лари дождливая и ветреная. В ту ночь стекла дрожали в старых рамах, и дождь стучал в окно, как в барабан. Потому и без того неуютная атмосфера в спальне, когда-то принадлежащей моей прабабке, стала тревожной и гнетущей. Стены, обшитые дубом, пурпурный балдахин кровати, потемневшие до черноты фрески со сценами охоты, оленья голова с высунутым бурым языком над дверью и камин, украшенный фигурами неестественно пухлых младенцев с маленькими рожками и копытцами вместо ног, — все в комнате казалось мне пыльным, старым и удушающе чужим. Я спрашивал себя, как же так вышло, что я оказался тут?
Когда дверь купальни отворилась и оттуда вышел мужчина в одних только коротких подштанниках, босой и лохматый, я не узнал в нем Юнге. Он понял это и замер рядом с большим подсвечником, давая мне возможность хорошенько рассмотреть себя. Впервые я видел его лицо без краски, а фигуру без десятка слоев одежды. Темные волосы, прежде всегда собранные в тугой пучок на затылке, оказались кудрявыми и доходили до плеч. Он был худой и жилистый, с бледной почти прозрачной кожей. На груди и на животе густо росли волосы, а на боку отчетливо выделялся темный рубец — след от раны, полученной в битве при Шимай-ла. Когда я вспоминаю Юнге, то перед моим мысленным взором возникает его лицо в ту ночь — тонкие черты, длинный острый нос, внимательный взгляд, впалые щеки и легкая улыбка в уголках губ.
— Я Гус Лан, четвертый сын Юнге, — сказал наставник и быстро поклонился, согнувшись так, что я увидел его лопатки, и добавил, — Друзья зовут меня Лан.
— И мне можно называть тебя Лан? — спросил я.
— Конечно. А как мне называть тебя?
Я растерялся и не знал, что ответить. Юнге ждал.
— Ремуш… — сказал я, наконец, — Можешь называть меня так или лучше, наверное, Рем.
— Хорошо, Рем. Ты не против, я заберусь на кровать? Пол тут ледяной.
Не дожидаясь разрешения, он уселся напротив меня, скрестив ноги.
— Ну и обстановка… Сразу видно, что жила тут старушка. И как тебя только угораздило поселиться в таком неуютном месте?
— Не знаю, — буркнул я, пытаясь понять нравиться ли мне этот новый Юнге.
Он продолжил болтать, спрашивал меня о разных пустяках, и я не заметил, как втянулся в разговор, который сам собой, как обычно, привел нас к обсуждению моих собак. Я вспомнил, что белая сука уже месяца три как ощенилась. Расстроился из-за того, что не видел этого и не знаю, как все прошло, кроме того, что щенков четверо и все здоровы.
— Утром пойдем на псарню, — сказал я, — Эти каранята, если их сразу не приучить, потом дичатся и возни всем прибавится. Лучше меня с ними никто не совладает. Эти же дураки лари их до ужаса бояться, даже маленьких.
— Хорошо, пойдем, — ответил Юнге, — Но должен признаться, что я тоже немного побаиваюсь твоих каранских волков. Опасные они звери, хоть и притворяются собаками.
Я похолодел и спросил его с вызовом:
— А меня ты не боишься? Ты ведь знаешь, что я такое… Лан.
— Нет, — ответил Юнге невозмутимо, — А ты меня не боишься? Ты ведь на самом деле не знаешь, что я такое, Рем.
— Людвик…
Тогда я впервые задумался о том, что никто во Дворцах Лари не знает, что же это значит на самом деле. Титул, должность, звание… Мы все считали его чем-то вроде колдуна-врачевателя, чуть более толкового и экзотичного, чем те, что орудуют иглами или горячими камнями, ставят пиявок, заговаривают боль, пускают кровь и поят горькими настойками. Вокруг него всегда был этот особый ореол недосказанности, загадки, которую мы на самом деле боялись разгадать. Сейчас я понимаю, что он сам приложил немало усилий для того, чтобы все так и оставалось.
— Я покажу тебе, что это значит, — сказал Юнге и задернул занавес балдахина, отделяя нас от окна, дребезжащего под ударами ветра. Потом закрыл камин и оленью голову. Оставил только небольшую щель, сквозь которую падал отблеск свечей.
— Сними рубашку.
Я молча повиновался, чувствуя, как ускоряется сердце. Юнге посмотрел на меня так ласково, словно по щеке погладил. На мгновение его взгляд задержался на цепочке старых и свежих порезов на моих руках.
— Есть ведь еще? — спросил он.
— Да, здесь, — ответил я, касаясь той части бедер, где уже заживали такие же раны, — Хочешь посмотреть?
— Нет.
Он глубоко вздохнул и быстро, почти неуловимо, несколько раз коснулся моего тела, двигаясь снизу вверх. В каждой точке немедленно вспыхивало пламя. Тепло распускалось внутри меня и становилось все жарче и жарче, и я подумал, что горю. Огненная волна прошла вдоль позвоночника и, достигнув головы, остановилась, и наконец рассеялась по всему телу тысячами пылающих искр. Юнге взял меня за руки и посмотрел прямо в глаза. Его зрачки расширились, уверен, и мои тоже.
То, что произошло дальше, я не могу описать словами. Он был прав, можно только показать, что такое людвик, рассказать невозможно. То, что он сделал со мной… Заново собрал сломанное. В моей непроглядной темноте, в хаосе моего безумного отчаяния, он звучал, как камертон. И постепенно из отвратительной какофонии возникла простая стройная мелодия. Она становилась все прозрачнее и чище, сильнее и громче, пока на краткий миг не вобрала в себя все без остатка. Отпечаток этой мелодии хранится во мне до сих пор. Как это можно объяснить? Из чего был сделан этот камертон? Из сочувствия? Сострадания? Из любви?
Помню, что говорил и говорил, а потом плакал у Лана на плече. Уснул и видел свой собственный сон, впервые за долгое время. Мне снились собаки, потому я в этом так уверен.
Утром я проснулся раньше Юнге и смотрел, как он спит. Глаза его беспокойно метались под темными веками, на высоком лбу выступили капли пота. Губы были совсем сухие и бледные, с запекшейся капелькой крови, застывшей в трещине. Тогда я впервые заметил желтые пятна у него на пальцах, но не придал этому значения. Он проснулся и сразу же улыбнулся своей обычной легкой улыбкой, на которую непременно хотелось ответить.
— Мне стоит поспешить, — сказал он, — нехорошо, если меня тут застанут в таком виде.
— Ты вернешься? Ночью?
— Конечно, Рем.
Сразу после завтрака я отправился на псарню и провел там весь день до заката.
Первое время Юнге приходил ко мне почти каждую ночь, но постепенно его визиты становились все реже.
— У меня и своя жизнь есть, Рем, — однажды проворчал он в ответ на мой упрек.
К тому моменту я уже подозревал, что это за «своя жизнь», и имел на сей счет мнение. Его зубы заметно пожелтели, пятна на пальцах становились все темнее, а въевшийся в кожу запах уже не удавалось перебить никакими духами.
— Лан, прекрати, — сказал я, — Прошу тебя, как друга, прекрати. Это слишком опасно и слишком отвратительно.
— О чем ты говоришь? — спросил он так резко, что стало ясно — он прекрасно понял, о чем я говорю.
— Если тебя поймают, даже я не смогу защитить тебя. Проклятие, Лан, ты же знаешь, что это за пакость! Мерзость! Зачем тебе это?
— Я отвечу, и мы больше не станем обсуждать эту тему, — сказал он, — Эта пакость — единственная вещь на свете, которая помогает мне хоть на какое-то время не быть людвиком. Уверен, ты понимаешь меня, Рем.
Я молча кивнул, и мы больше никогда не говорили о гроттенском табаке.
Через год ко дню моего рождения вернулся Мэлли. Загорелый, насквозь пропахший кислым северным вином и переполненный непристойными песенками, казарменными байками и историями о собственных ратных подвигах, большая часть которых была очевидной выдумкой, но его это ничуть не смущало. Разумеется, к вечеру он напился и требовал от меня обещание, что не отошлю его обратно в гарнизон. Я был рад его видеть, понял, что скучал, но думал только о том, что, когда останусь один порежу руку или лучше ногу, чтобы Юнге не заметил. Мой проницательный наставник застал меня со спущенными штанами и ножом в руке. Тогда я не успел навредить себе, но позже, когда Юнге покинул меня, еще несколько раз прибегал к этому постыдному способу справиться с отчаянием. Удивительно, но эта отвратительная привычка, прежде чем я смог наконец оставить ее, принесла мне нечаянную свободу. Я сильно порезал руку в тот день, когда Юнге приговорили к смерти за торговлю гроттенским табаком, в чем он был, без сомнения, виновен. Моя мать заметила проступившую кровь на рукаве. Она была очень зла. Наверное, никогда прежде так не злилась. От злости даже не могла придумать, как наказать меня, потому просто запретила делать что-то подобное. И тогда я обнаружил, что ее приказ больше не действует на меня, как прежде. Ее сила ослабла. Мне потребовалось несколько лет, чтобы полностью освободиться от ее власти, но начало было положено именно тогда.
Так вот в ту ночь, когда вернулся Мэлли, мы с Юнге проговорили до утра. Сейчас я понимаю, что он скорее всего предвидел свой неизбежный и скорый конец и хотел попрощаться. Мы сидели у большого окна в старых прабабкиных креслах, оббитых протертыми медвежьими шкурами, и смотрели на звезды. Он в который раз рассказывал мне о Халли, о доме своих родителей, о бескрайних цветущих полях и красавицах из императорского кошачьего дома, которых ему посчастливилось любить, о шумных летних карнавалах и традиции строить великолепные дворцы из тростника, чтобы потом сжечь их дотла за одну летнюю ночь. Он любил свою родину и тосковал по ней. Думаю, моя навязчивая идея отправиться в империю Халли появилась благодаря той части его души, что он оставил во мне, когда собирал заново. Только здесь на берегу Окада, оказавшись в центре Лабиринта, я понял, как много на самом деле во мне от Юнге, от Лана, и обрадовался этому.
Тогда, глядя на звезды, собравшиеся в созвездие Фатума, он сказал, что знает, как сильно я сожалею о случившемся во Дворце лилий, знает глубину моего раскаяния. Он видит, что я отчаянно стремлюсь к смерти, полагая, что, убив себя и того, кто живет во мне, смогу искупить вину от содеянного. Но он, Юнге, должен огорчить меня, потому что смерть ничего не исправить и не искупит. Это было бы слишком просто, сказал он, а мир такой невероятно сложный.
— И что же мне делать, Лан? — спросил я.
— Живи и надейся, что судьба даст тебе возможность совершить то, что станет подлинным искуплением.
— И что это такое? Что? Что надо сделать? — воскликнул я, полагая, что он обязан дать мне более точное указание.
— Не знаю, — ответил Юнге, пожимая плечами.
— Проклятие, Лан! Просто скажи мне!
Я был уверен, что он знает ответ и специально играет со мной. Более того, даже считал, что догадался, к чему он клонит. Юнге мечтал сбежать из Карилара. И я прекрасно его понимал! И был готов помочь ему, чего бы это мне ни стоило. Если бы он попросил, я бы сделал для него все что угодно. В моей голове уже крутились, сменяя друг друга, дерзкие планы побега. Все отчаянно безрассудные и обреченные на провал, разумеется. Но я был готов рискнуть.