Социальные инсценировки, о которых мне приходилось писать много лет назад[51] в ином контексте применительно к поиску социальных и культурных идентификаций гражданами распущенного Советского Союза, как оказалось, представляют собой еще один – наряду с описанными выше структурами политических кружков и клубов, а также агитации и пропаганды – механизм становления активных (или агрессивных) меньшинств.
Я исходил из того, что утрата идентификации, которая выражается в потере привычных связей с миром, на уровне индивида может вести к одному из трех возможных вариантов. Первый: восстановление прежней идентичности. Но этот вариант был маловероятен, поскольку восстановление прежних, советских типов структурных связей и вместе с ними советской идентичности было практически исключено. Даже идентичности, на первый взгляд абсолютно неполитические и вообще несистемные все равно оказывались «советскими» ввиду всеобъемлющего, тотального характера советской идеологии. Не теряя своего стилистического единства, она нормировала практически все значимые сферы социальной и индивидуальной жизни. Кроме того, в ней были сформированы достаточно тонкие механизмы опознания и элиминации культурных явлений, которые представляли актуальную или потенциальную опасность как элементы альтернативных по отношению к ней образов мира. Практически в условиях СССР на протяжении многих десятилетий не существовало иной, кроме советской, культурной модели, которая была бы представлена соответствующими ей институтами и при этом достаточно широко распространена и влиятельна. Именно поэтому распад страны и гибель советских институтов ввергли страну в состояние культурного опустошения.
Второй вариант, для индивида также неприемлемый, но, к сожалению, для многих оказавшийся единственно доступным – это распад и гибель социальной личности, в чем бы они ни выражались.
И третий вариант: обретение новой идентичности, то есть создание нового целостного и упорядоченного образа мира, пусть он даже будет совсем не таким, как раньше. Где взять основание и образцы для этого нового образа мира? Я полагал, что их можно обнаружить как зародыши многочисленных и разнообразных альтернативных культурных форм. (Под зародышем можно понимать культурную модель или форму в «неразвернутом» состоянии, существующая как совокупность идей и поведенческих предписаний, но по тем или иным причинам не находящую последовательного воплощения в практическом поведении.)
В Советском Союзе (как и в любой стране с развитой сетью исследовательских учреждений) изучались, описывались, комментировались практически все известные культурные формы. Специалисты по иудаизму, любой из форм буддизма, шаманизму, русским языческим культам, сектам и т. д. и т. п. были способны воспроизвести и обосновать любую, самую мельчайшую деталь доктрины и обряда. Журналисты, социологи, искусствоведы глубоко изучали культурный ландшафт современной западной жизни. Наряду с ними работали ориенталисты, специалисты по субкультурам самого разного рода. Для одних это занятие было профессиональным, для других – хобби, но в советское время их всех объединяло одно – невозможность даже при самом искреннем желании и прямой заинтересованности реализовать соответствующую модель в практическом поведении. Разумеется, некоторые элементы могли быть освоены в частной жизни. Однако этого недостаточно. Большинство культурных моделей предполагает наличие ритуала, специфических форм взаимодействия, особого рода коллективности. Коллективная практика полуподпольных субкультурных группировок – сторонников отдельных альтернативных культурных моделей, также не позволяла соответствующим моделям выйти из зародышевого состояния. Большинство культурных моделей при их аутентичной реализации создает целостный образ мира и человеческой жизни и не допускает фрагментации ее на подлинную и неподлинную части – они требуют всей жизни целиком. Кроме того, для самоутверждения они нуждаются в публичной репрезентации. И то и другое было невозможно в условиях господства советской культуры.
Вследствие указанных причин многочисленные и разнообразные культурные модели, не являясь абсолютно новыми для России, как раз и пребывали в зародышевом состоянии. Это относится даже к тем из них, что имели в России богатую и даже многовековую традицию, но были подавлены и перешли в латентное, зародышевое состояние. С распадом советской культуры впервые за много десятилетий возникла возможность их развертывания и реализации.
Сейчас ситуация, конечно, иная и в корне отличающаяся от той, что была характерна для постсоветской России 90-х годов. На первый взгляд, диапазон выбора моделей идентификации не стал намного шире: это региональные идентичности, этнонациональные, религиозные, сектантские, профессиональные и прочие социальные идентичности. Но, во-первых, сильно изменился их удельный вес и место, занимаемое ими в пространстве общественного мнения. Так, гораздо более значимую роль, чем 15–20 лет назад, стали играть этнонациональные определения. Совершенно непропорционально (в отношении количества прямо заинтересованных персон) выросло значение идентичностей, собирательно описываемых термином ЛГБТ (лесбиянки, геи, би– и транссексуалы). И, во-вторых, возникло множество новых определений, о которых много говорится в следующей главе.
В принципе, если подойти логически, их число бесконечно; любая категория (то есть определенное количество индивидов, выделенных по любому, даже произвольно выбранному признаку и не рассматривающих себя как некое единство) путем применения определенных социальных инструментов и использования определенных процедур общественного мнения, о которых говорится и будет говориться далее в настоящем разделе, может быть преобразована в группу[52]. Поэтому, если подойти логически, любую категорию можно рассматривать как потенциальную группу меньшинств, или, если воспользоваться термином из моей старой статьи, как зародыш культурной формы. В теории можно легко представить себе, например, как мы выделяем статистическую категорию лиц, встающих с левой ноги, организовываем кружки или философские клубы, где разрабатываются характерные черты такого рода лиц, на основе которых они могут и должны претендовать на высокий социальный ранг и статус. Дальнейшее становится делом социальных технологий, в частности, технологий культурного и социального инсценирования, о которых мы говорим далее в этом разделе. В результате те, кто встают с левой ноги, профилируются в качестве одной из групп агрессивных меньшинств, занимающей свое законное место в спектре оппозиционных движений. Как бы причудливо и нереалистично, на первый взгляд, ни выглядела подобная фантазия, история дает примеры создания оппозиций и развязывания ожесточенных конфликтов по еще менее значимым поводам, что, кстати, дало Джонатану Свифту повод описать в своей утопии базовое политическое противостояние как борьбу «тупоконечиков» с «остроконечниками» (напомню: тех, кто считает необходимым разбивать яйцо с тупого, или же, наоборот, с острого конца).
Теперь – несколько соображений о логике культурного и социального инсценирования. Рассуждая в рамках социологической традиции, можно счесть, что становление и развертывание культурных форм переживает следующие этапы. Сначала формируется и осознается социальный интерес. Это первый этап. Далее складывается его доктринальное оформление – стихийно или целеустремленно, в виде группового фольклора или в трудах писателей и философов. Это второй этап. Доктрина служит основанием внешних вещных и поведенческих проявлений вышеозначенного интереса в разных сферах жизни: в политике, в праве, в быту и т. д., то есть его предметных и пространственных презентаций, или инсценировок. Это третий и последний этап. Согласно такому «натуралистическому» подходу в основе всего лежит социальный интерес, который определяется объективной социальной ситуацией индивидов и групп и, в свою очередь, определяет выбор одной или другой из широкого спектра наличных социокультурных форм.
Но очевидно, что процесс становления и развертывания культурных форм должен иметь совсем другую логику как в раннее постсоветское время, когда у подавляющего большинства членов общества была утрачена идентификация, а, следовательно, и осознанное представление о собственном интересе, так и в современный период (как бы мы его ни характеризовали – поздний модерн или постмодерн), когда – как об этом подробно говорится в первом разделе – императивом становится требование новизны в любой сфере жизни и деятельности. Применительно к постсоветскому времени можно сказать, что если человек утратил идентификацию, то есть, грубо говоря, не знает больше, кто он такой, он не знает, естественно, и того, в чем состоит его интерес. То же справедливо в отношении групп. Артикулированные социальные и политические интересы отсутствуют. Интерес редуцирован, во-первых, к элементарной потребности выживания и, во– вторых, к потребности выработки нового образа мира, способного обеспечить устойчивую идентификацию. Применительно к новейшему периоду жизни тоже можно сказать, что человек не знает, кто он такой. Но это происходит не потому, что он в определенном смысле насильственно лишен идентификации по причине распада привычной социальной среды, а потому, что он руководствуется императивом новизны и не хочет знать, кто он такой, потому что хочет стать другим, новым. В обоих случаях отсутствует объективно обусловленный и логически первичный интерес, диктующий определенную форму жизни, но существует императив инакости, предполагающий выбор из неопределенного множества форм.
Здесь-то и важно наличие множества готовых культурных форм, предлагающих как бы готовые варианты идентификации. Эти формы существуют как в актуальном, так и в зародышевом состоянии, причем «зародыш» содержит почти все необходимое для развертывания полноценной культурной формы: теоретическое и моральное учение, поведенческие предписания, даже имплицитную политическую стратегию (если речь идет о формах, предполагающих деятельность на политической сцене). Отсутствует только одно – непосредственный социальный интерес, на основе которого, как предполагается, культурная форма возникла и сложилась когда-то давно, еще до того, как перешла в зародышевое состояние. Эти формы, следуя Карлу Мангейму, говорившему когда-то о свободно парящей (то есть независимой от конкретной социальной детерминации) интеллигенции, можно назвать свободно парящими: они не связаны в их нынешнем состоянии с социальными интересами и через них с конкретными социальными слоями и группами. Они ненавязчиво предлагают себя всякому, кого точит беспокойство об идентичности, независимо от того, хочет ли он стать хоть чем-то (определенным), или хочет стать чем-то новым.
Так что процесс идентификации индивидов в новой культурной форме (одновременно это процесс становления культурной формы, ее развертывания из зародышевого состояния) происходит не так, как сказано одним абзацем выше. Он не начинается с формирования социального интереса, а им завершается, как и не завершается предметной и поведенческой презентацией, а начинается с нее. Данный процесс как бы противоположен процессу возникновения культурной формы; его можно определить как процесс ее инсценирования или как культурную инсценировку.
От логики инсценирования перейдем к структуре инсценировок. К внешним свидетельствам идентификации, которые, как мы только что определили, осваиваются на начальном этапе культурной инсценировки, относятся усвоение поведенческого кода и символики одежды, выработка лингвистической компетенции, освоение пространств, в которых происходит презентация избранной культурной формы. В сценических терминах это можно описать как овладение сценическим движением, подготовка реквизита, умение произносить тексты «пьесы» и освоение мизансцен.
Формально не имеет значения, что за культурная форма при этом представляется: практически всегда этапы и составляющие их элементы – одни и те же. Об этом свидетельствует опыт презентации новых культурных форм в России во время перестройки, после нее и ныне. Во всех случаях – идет ли речь о монархистах, хиппи, кришнаитах, пацифистах, панках, сексуальных меньшинствах, йаппи, коммунистах или фашистах, реформаторах или революционерах – на передний план сначала выдвигаются внешние знаки идентификации: униформа, сари или кожаные куртки, специфический жаргон, специфический стиль движений, например, форма приветствия или походка (так, по-разному ходят фашисты и кришнаиты, панки и хиппи; это знаковая походка; она особенно заметна во время массовых демонстраций, которые специально служат целям презентации). Белые ленточки как знак идентификации дали имя «белоленточникам». Таким же знаком является проведение презентаций в определенное время в определенных местах. В основном это центральные улицы и площади больших городов (они особенно привлекательны для политически ориентированных групп и движений) или пешеходные зоны (где обычно происходит сбор неполитизированных культурных групп), а также строения, улицы или местности, имеющие для той или иной группы историческую или культовую ценность. Лучший пример здесь – Болотная, давшая имя «болотникам». Здесь идейно-политические квалификации вторичны, человек примыкает к «болотникам», так же как к «белоленточникам» или «оккупаям», как правило, не разделяя их идей (даже если таковые имеются), он разделяет стиль поведения и эмоциональный настрой, и лишь затем начинает происходить индоктринация. Пока же все это – лишь подобающие декорации для разыгрывания «культурной пьесы», в качестве которой может быть театрализованное шествие кришнаитов с флагами, танцами и пением гимнов, или процессия православных, обходящих церковь с крестом, или демонстрация оппозиционеров, ориентированных на столкновение с милицией и насильственный разгон, или гей-парад.
Например, в Москве сложилась структура зон массовых мероприятий в соответствии с политическими пристрастиями демонстрантов: это и названная Болотная, и проспект Сахарова, прямо отождествляемые с белоленточной оппозицией, и Маяковка, ассоциируемая скорее с нацболами и Лимоновым, и другие места (Чистые пруды, например), политическая «идентичность» которых иногда меняется в зависимости от текущих альянсов или конфликтов в оппозиционных рядах.
Все эти моменты – имеются в виду, прежде всего, внешние знаки идентификации: жаргоны, одежда, стиль поведения, а также, конечно, и излюбленные места появления – уже неоднократно описывались под рубрикой «культурная семантика». Для наших нынешних целей важно подчеркнуть первоначально недоктринальный характер их усвоения и освоения. «Недоктринальный» означает здесь не связанный с учением или теорией, лежащей в основе движения, формы и стиль которого осваиваются и усваиваются. Применительно к советскому времени это понятно сразу: в период, когда на развалинах советской культуры началось массовое восприятие многообразных новых культурных форм, их доктринальное содержание для большинства неофитов оставалось в основном (или даже совершенно) недоступным. Соответствующие книги нужно было перевести на русский язык и прочитать, что требует времени и денег. Даже устная передача и усвоение культурной традиции не происходят мгновенно. В условиях, когда теория и моральное учение недоступны, на первый план выходят внешние знаки идентификации, усвоение которых на определенное время становится единственным средством приобщения к той или иной культурной форме.
Но и в нынешнее время теория и рефлексивное понимание всех последствий выбора той или иной культурной, в частности, политической, формы жизни не предшествует выбору. Наоборот, выбор предшествует познанию и пониманию того, что выбрано. Можно сказать, что культурное развитие, то есть освоение новых культурных форм и – mutatis mutandis – формирование групп меньшинств, как в постперестроечной России, так и ныне, и не только в России, но и вообще, носит изначально внешний, игровой характер: игровой в том смысле, что правила игры, содержащиеся в той или иной культурной форме, хотя и воспринимаются индивидом как некая целостность, но не отождествляются им с правилами самой жизни. Игра могла быть интересной или неинтересной, но не являлась обязательной. В нее можно играть, а можно и не играть, поскольку в ней невозможно найти доказательств ее обязательности. Но это лишь до тех пор, пока не усвоены содержащиеся в данной культурной форме теоретический образ мира и моральная доктрина (об этом чуть позже), пока знакомство с ней ограничивается освоением ее внешних знаков.
Следствием этого становится крайне нестабильный характер развертывания культурных форм, быстрый распад многочисленных, разнообразных, то и дело возникающих групп и образований. Со стороны индивидов попытки идентификации с той или иной культурной формой осуществляются методом проб и ошибок, следствие чего – частые переходы из одной группы в другую. То же можно сказать и о политике. Особенно выразительным в этом смысле было возникновение в постперестроечный период огромного числа так называемых политических партий, имевших на самом деле не политический, а культурный характер. Воспроизводились внешние атрибуты партийной политики: имидж лидеров, политжаргон, совещания президиумов и фракций, митинги, встречи с зарубежными политиками. При этом программы партий, присваивавших себе названия типа «республиканская», «социал– демократическая», «либерал-демократическая», по сути, не отличались друг от друга, имея некий расплывчатый общедемократический характер. Они не представляли чьих-то социальных интересов, наоборот, объединяли людей, собравшихся в поисках идентификации, по существу, в поисках тех, чей интерес они хотели бы «представить», то есть в поисках собственного интереса. Неосвоенность идеологических доктрин, идентификация только на уровне внешних проявлений – это и делало возникновение тогдашних партий не политическим, а культурным фактом. Отсюда и частая переориентация лидеров, смена политики или, лучше сказать, риторики. Поиск идентичности шел методом проб и ошибок.
В этом смысле весьма поучительным было интервью, переданное по московскому радио в один из дней весны 1991 года. Поводом послужила сидячая демонстрация группы студентов у здания Третьяковской галереи на Крымском валу. Студенты в белых одеждах с белыми повязками на лбу, сидя на траве, держали плакаты с требованием свободы политическим заключенным. Репортер, говоря с руководителем группы, сначала спросил, знают ли демонстранты, сколько в Советском Союзе политических заключенных, и есть ли они вообще, ведь Горбачев утверждает, что все политические заключенные освобождены. Лидер студенческой группы ответил, что точного количества они не знают, но политзаключенные в Советском Союзе были всегда, а поэтому наверняка есть и сейчас, и все они должны быть освобождены. Против такого тезиса репортер не нашел возражений и спросил, как реагирует на демонстрацию проходящая публика. Студент ответил, что, к их удивлению, публика их почти не замечает и, возможно, им придется сменить лозунги и завтра выйти демонстрировать с каким-то иным требованием.
Это интервью, конечно, в какой-то степени курьезно, но, тем не менее, иллюстрирует очень многое в процессе становления культурных форм. Здесь мы имеем дело с парадигматическим случаем. Освоение культурных форм (в описанном эпизоде – формы демократического протеста) начинается с освоения их внешних атрибутов (в описанном эпизоде – одежда, язык лозунгов, мизансцена), а содержание играет вторичную роль. Оно необязательно и легко заменимо. Сама демонстрация носит презентативный, показной, по сути, характер. Ее успех определяется тем вниманием, которое уделяет ей публика. Успех демонстрации – это и успех идентификационного поиска. В конечном счете успешная идентификация состоит в том, что мир узнает и признает индивида, реагируя на его действия так, как он сам того ожидает.
Это пример двадцатилетней давности. Но суть дела не меняется. Явление Pussy Riot имеет ту же самую природу. Это инсценирование с целью идентификации. Девушки в балаклавах меняли места выступлений, в частности, они пели (точнее, выкрикивали свои тексты) на Лобном месте, они меняли – не лозунги, как демонстранты в 1991 году, а – тексты своих песен, пока, наконец, не добрались до солеи храма Христа Спасителя и до президента Путина. Демонстранты у Дома художника, скорее всего, так и пропали в безвестности, не проявив требуемой к случаю креативности, пуси же своего добились: мир признал их, ответив тем, на что они надеялись и чего ждали. Они были записаны по рубрике «протестного искусства», а посвященный им раздел в англоязычной (!) Википедии по объему не намного уступает разделу, посвященному «Beatles», и в десяток раз превосходит написанное о такой русской группе, как «Аквариум». Правда, на тюрьму они, наверное, не рассчитывали, но и эта строка органически ляжет в биографию «героинь» гражданского сопротивления. Власти, конечно же, не проявили достоинства и выдержки и поддались на провокацию. Если успех идентификации в том, что мир реагирует на индивида так, как он того хочет и ожидает, то провал идентификационного поиска, наоборот, в том, что мир не отвечает так, как того хочет индивид. Поэтому лучшей стратегией со стороны властей было бы просто не ответить, и пуси так и остались бы мелкими и пошлыми скандалистками, кем они, по сути, и являются.
Второй – и решающий – этап культурной инсценировки: усвоение некого теоретического ядра и выработка соответствующего морально-эмоционального настроя. С усвоением теории идентификация закрепляется на рациональном уровне, индивид обретает понимание своего места в мире и, соответственно, своего вновь найденного интереса и научается его рационально обосновывать. Выработка морально-эмоционального настроя, соответствующего культурной форме, с которой индивид себя идентифицировал, по сути, завершает процесс инсценирования. Далее это уже не инсценировка, не игра, не поиск себя и своего мира, а настоящая жизнь в ее объективной реальности и необходимости.
Теорию здесь не следует обязательно понимать в смысле научной теории, хотя она и может быть таковой или же претендовать на статус научной теории. В социал– демократических кружках марксизм выступал именно в статусе научной теории общества. Идеологемы Просвещения, которые изучались и пропагандировались в философских клубах во Франции, также представляли собой продукт строго рационального познания. Практически любая доктрина, обосновывающая любую из культурных форм, претендует на научность, объективность, верность, строгость, в общем, истинность. Даже если она, как в тоталитарных сектах, представляется продуктом индивидуального откровения основоположника, то все равно это откровение истины. На деле же, обычно и, как правило, это некоторая совокупность высказываний или представлений о человеке, о мире или о какой-то его части, которые нередко имеют характер предрассудков и даже не выражаются прямо в систематической форме. В социальной феноменологии их называют повседневными теориями. У них есть эмпирический референт, и они могут быть верифицированы, хотя и на свой особенный манер. Отбор эмпирических фактов носит селективный характер, теория полагается истинной, если удается найти соответствующие ей факты, фальсифицированная теория не элиминируется, но продолжает считаться истинной, более того, она даже не релятивизируется.
Возьмем, к примеру, «теорию» антисемитизма. Она включает несколько положений, например, об особой сплоченности евреев как национальной группы, их склонности к торговле и финансовой деятельности, высоко развитой традиции внутригрупповой взаимопомощи, полной аморальности по отношению ко всем прочим, то есть неевреям, и, главное, их изначальной ненависти к русским, стремлении уничтожить Россию и русский народ. Отбор фактов, подтверждающих «теорию», носит селективный характер. То, что первое советское правительство в 1917 году состояло на 70 или более процентов из евреев, трактуется как доказательство теории и позволяет считать Октябрьскую революцию еврейским заговором против России, при этом оставшиеся 20 и более процентов в расчет не принимаются. Тот очевидный факт, что многие евреи не имеют ни одного из приписываемых им теорией качеств (то есть факт, по существу, фальсифицирующий теорию), не отрицается: каждый антисемит готов признать, что есть «хорошие евреи», и у каждого из них есть друг еврей, но это не колеблет его теоретических убеждений.
Такое строение характерно не только для антисемитизма. Аналогичными формальными признаками обладают теории других культурных форм, даже тех из них, которые претендуют на изначальную укорененность в научном познании, например, теория, составившая основу традиционной советской культуры. Теми же признаками характеризуются теории культурных форм, более или менее нейтральных в политическом отношении, например, теория хиппи об изначальном всеобщем братстве или теория националистов о мессианской роли России. Теорию любой культурной формы можно понимать как совокупность предрассудков в том смысле, что составляющие ее суждения (и по отдельности, и в их целостности) не отвечают требованиям, предъявляемым к научным положениям и научной теории. Оговоримся только, что тот факт, что это не наука, отнюдь не принижает их возможных достоинств и их возможной ценности. Эти теории не являются замкнутыми в себе образованиями; они позволяют познавать мир, расширяя тем самым область мира, доступную использующему их индивиду. В определенном смысле они представляют собой то, что Маргарет Мид и другие антропологи обозначали термином usable culture, то есть непосредственно практикуемая, можно сказать, инструментальная культура.
Точно также и усвоение теории в рамках культурной формы, с которой идентифицирует себя индивид, не есть наукообразная, кабинетного стиля работа. Оно начинается уже в практике приспособления поведения к внешним требованиям культурной формы и носит характер постепенного разъяснения, понимания и уточнения смысла символических аспектов поведения. На этом уровне усвоение теории происходит стихийно и несистематически. Но в то же время оно глубоко воздействует на сознание: практическое знание, приобретаемое таким образом, обладает особой мотивирующей силой и играет первостепенную роль в формировании новой идентификации. Это происходит по следующим причинам. Во-первых, эти знания изначально оказываются связанными с ясными и наглядными эмпирическими фактами и образами. Во-вторых (что еще важнее), теоретическое (точнее, квазитеоретическое) познание вещной и поведенческой символики как бы подкрепляется реакцией публики, чего не происходит при академическом теоретическом изучении. Публика ведет себя так, как от нее ожидают, то есть обращает внимание на экзотические одежды и действия. При этом сам идентифицирующийся отождествляет реакцию публики на вещи с реакцией на идеи. Результатом этого становится закрепление идей и прогресс идентификации. Не случайно в советское время процесс политической, а по сути, культурной социализации всегда осуществлялся «в единстве теории и практики». От человека, готовящегося стать членом партии, требовались не только теоретические знания о том, как устроен мир и как в нем все происходит. Непременным условием было ведение «общественной работы», то есть реализация теории в поведении и тем самым закрепление теории.
Формами уже не стихийного, но более организованного усвоения теории, хотя также опосредованного внешними поведенческими проявлениями, являются митинги политических партий и движений (выступления ораторов – своеобразные неакадемические лекции), разного рода процессии и песнопения, религиозные службы, гей-парады, ток-шоу на телевидении и др.
Кроме того, в рамках большинства развертывающихся культурных форм организуются специальные «теоретические» занятия, на которых соответствующие теории преподносятся в систематической наукообразной форме. Разумеется, такие занятия, как бы они ни выглядели внешне, не имеют подлинно академического характера. Главное в них даже не изучение теории, главное то, что на них происходит внушение определенного морально-эмоционального настроя. Моральные установки предполагаются уже самим содержанием теории. Практически любая повседневная теория рисует черно-белый образ мира, разделяя людей на «своих» и «чужих» (это аристократия и третье сословие, буржуазия и рабочий класс, либералы и консерваторы, геи и гомофобы, белые и черные, «толеранты» и ксенофобы и т. д. и т. п.). Однако нормы поведения по отношению к своим и чужим в каждой теории разные. Они зависят от того, насколько конфликтными, несовместимыми, противоположно ориентированными или, наоборот, сходными и потенциально общими представляются в теории интересы своих и чужих. Преподавание теории одновременно является и преподаванием этих норм, и воспитанием морали и эмоций. Так, изучение теории фашизма, антисемитизма, частично коммунизма сопровождается воспитанием в духе гнева, благородного негодования или просто ненависти, которая логически следует из теории устройства мира и поэтому не воспринимается как отрицательная эмоция, а наоборот, играет в высшей степени позитивную роль и в деле идентификации индивида и (в соответствии с его личной и теоретически обоснованной точкой зрения) в деле изгнания зла из мира. В марксистских кружках, о которых рассказывалось выше, не только изучалось социальное строение общества, на этой основе еще и учили умению ненавидеть в полном ощущении собственной правоты. То же происходило и в философских обществах во Франции накануне революции. Иногда удивляются, как могло получиться, что проповедь гуманизма и демократии привела во Франции к разгулу ненависти и террора; тут нечему удивляться: ведь сама теория рационального устроения общества определила врагов гуманизма и демократии, без устранения которых гуманизм и демократия могли бы и не наступить. Даже толерантность, как мы прекрасно знаем, имеет своих врагов – это ксенофобы, и всеобщее воцарение толерантности и политической корректности требует репрессий в отношении противников тотального уравнивания.
Что касается агрессивных меньшинств, которые являются главным предметом этого исследования, то здесь совершенно очевидна логика перехода от теоретической к морально-этической позиции. Нагляднее всего это сказывается в поведении так называемой либеральной оппозиции. Пропаганда с ее стороны некоторое время носила если и не чисто теоретический, то, по крайней мере, рациональный характер, пока, наконец, не пошли в ход морально-этические квалификации: противников обвинили сначала в нечестности («за честные выборы»), затем в «подлости» («марш против подлецов»), всех не «своих» скопом поименовали «быдлом», а самых активных из среды быдла признали «нелюдями», «людоедами», «палачами» (следующий марш – «марш против палачей»).
На первый взгляд, это просто злобная ругань с чудовищными преувеличениями значимости каких-то, может быть, даже имеющихся негативных характеристик действия властей. Как надо поступать в отношении такой «критики»? Плюнуть, растереть и забыть? Это было бы неправильно, потому что мы имеем дело не просто с возбужденной психикой оппозиционеров, а с социально значимым систематическим процессом деградации, «расчеловечивания» противника, сведения его к роли носителя абсолютного зла.
Здесь требуется краткое пояснение к термину «деградация». Как говорят словари и энциклопедии, скажем, та же Википедия, первоначально, в петровское время слово «деградация» употреблялось в смысле «разжалование», «понижение или лишение чина». Лишь в XX появилось новое значение этого слова – семантический неологизм, и под деградацией стало пониматься постепенное ухудшение, упадок чего-то, исчезновение лучших качеств. К нашему пониманию ближе первый, старинный смысл этого слова. На деле мы исходим из социологического понимания этого термина, как оно было представлено социологом Гарольдом Гарфинкелем в 1956 году в статье «Условия успешных церемоний деградации»[53]. Церемония деградации (или церемония статусной деградации) – это, по Гарфинкелю, коммуникативная работа, преследующая своей целью преобразование целостной идентичности индивида в идентичность, более низкую в системе статусов группы. Гарфинкель считал, что структурные условия, при которых рождаются моральное негодование и стыд, в свою очередь являющиеся условием статусной деградации, универсальны, то есть одинаково присущи всем обществам. Судебное заседание – это один из примеров структурирования процесса деградации, производимого публично профессиональными «деградаторами» (судьями и прокурорами) как часть их служебной деятельности. Не менее эффективным может быть деградация, осуществляемая публично в разных социальных контекстах. Фактически у Гарфинкеля речь идет о «социетальной» реакции на отклоняющееся поведение, то есть о противопоставлении подлежащего или подвергающегося деградации индивида, или индивидов, или группы всему обществу, обществу в целом.
Вот в таком, гарфинкелевском смысле я и употребил термин «деградация». Именно такую «коммуникативную работу» ведет оппозиция. Выше было сказано о переходе оппозиции от рациональной критики власти к моральному негодованию и деградации противников путем, по существу, противопоставления их не просто даже всему обществу, но, как «нелюдей» и «людоедов», всему человечеству. При таком уровне и таком накале морального негодования кажется совершенно естественным следующий шаг – переход к террору и другим способам истребления существ, недостойных звания людей. Это может быть вооруженное вторжение или бомбардировка с гуманитарными целями; моральные основания для этого создаются или уже созданы.
Но вернемся к дальнейшему рассмотрению процессов культурного инсценирования. Усвоение теории и морально-эмоционального настроя постепенно ведет к трансформации индивидуальной жизни. Это ступенчатый, поэтапный процесс. На первой ступени идентификации, когда индивида в основном привлекают внешние знаки культурных форм (одежда, языковые знаки, мизансцены), его жизнь как бы делится надвое: одну часть поглощает собственно культурный ангажемент, другая часть протекает в прежней более или менее скучной (или просто бессмысленной) повседневности. На втором этапе, овладев теорией и соответственно настроившись эмоционально, индивид обретает способность интерпретировать и осмысливать повседневную жизнь, каждая деталь которой становится для него значимой. Он уже умеет делить людей на своих и чужих, он в состоянии разоблачать чужих, срывать с них маски (то есть интерпретировать их мотивы и интересы), в состоянии разделять вещи на нужные и ненужные, поступки – на достойные и недостойные. В свою очередь, другие люди реагируют на его отношение к ним и на его поступки именно так, как он сам того ожидает, и это только укрепляет его новообретенные взгляды. Если на первом этапе индивид, осваивая внешние проявления культур ной формы, пытался как бы жить чужой жизнью, вместить в себя чужой опыт через его внешние знаки, то на втором этапе эта жизнь и этот опыт становятся его собственными. Теперь уже не может идти речь о поиске новых лозунгов, как в описанном случае с демонстрирующими студентами (или новых по смыслу текстов, как в случае Pussy Riot), новых форм опыта, новых, альтернативных культурных форм. Наоборот, даже сама мысль о подобной переориентации вызывает у индивида эмоциональное возмущение и моральный протест. Все это и означает завершение идентификации в рамках избранной культурной формы.
Одновременно с процессом идентификации индивидов и параллельно этому процессу в рамках культурной формы происходит развертывание ее самой из зародышевого состояния, когда она существовала латентно в головах пророков и идеологов, виртуозов, как говорил Макс Вебер, в полноценное социальное образование. Собственно говоря, это не два параллельных процесса, а один двуединый процесс. В его ходе складывается группа, обладающая всеми необходимыми характеристиками. Она располагает специфической нормативной средой, а именно: нормами отношений между «своими», нормами отношений к чужим, то есть индивидам, не являющимся членами группы, нормами внутригрупповой иерархии, нормами отношения к государству и властям.
Группа располагает также своей особенной идеологией, которая содержит более или менее целостный и всеобъемлющий образ существующего мира, образ мировой динамики, правила интерпретации фактов и явлений с точки зрения принятого образа мира, правила оценки явлений, правила элиминации, которые позволяют объяснить то, что не укладывается в принятую картину мира.
Эта группа обладает и собственной специфической вещной средой, которая не обязательно включает в себя лишь предметы, символические в общепринятом смысле слова. Когда говорилось о первом этапе инсценировок, речь шла о внешних – вещных и поведенческих – признаках культурной формы, которые имеют символическое значение для приобщающихся к этой форме деидентифицированных индивидов. Внутри самой формы те же предметы и формы поведения могут иметь и, как правило, имеют в высшей степени несимволический, а просто технологический смысл. Причем технологию здесь можно понимать двояко: с одной стороны, как технологию воспроизводства групповой жизни, а с другой – как технологию производства вещей и услуг, ориентированную на внешнюю по отношению к группе среду. Оба этих смысла технологии можно различать только условно. Производство вещей и услуг вовне является элементом и необходимым условием воспроизводства внутригрупповой жизни, а внутригрупповое воспроизводство даже в самых эзотерически ориентированных группах предполагает и требует определенной реакции внешней среды. Так или иначе, благодаря технологическому характеру своей вещной среды группа (а на этом этапе – реализованная, развернутая культурная форма) включается в отношения функциональной и структурной зависимости с другими социальными группами и институтами.
Кроме того, группа обладает интересами. Коллективный интерес имплицитно содержится в культурной форме с самого начала, когда она существует еще в зародышевом состоянии. Этот интерес заложен уже в теории, дающей общую картину мира и его развития, разделяющей людей на своих и чужих, постулирующей чужие интересы и в связи с этим необходимо определяющей собственные. Но это еще не интерес в полном смысле слова, а скорее, если можно так выразиться, идея интереса. Коллективный интерес не существует также и на первом этапе инсценирования культурной формы, когда инсценировку осуществляют деидентифицированные, незаинтересованные индивиды, то есть индивиды, в буквальном смысле не имеющие собственного интереса. Инсценирование культурной формы как попытка поиска идентичности и есть процесс обнаружения и осознания индивидом собственного интереса как отдельного человека и как члена группы.
Такое понимание процесса формирования интересов несколько не совпадает с традиционным, как он представляется, например, в теориях трансформации, теориях «демократического транзита». Когда в этих теориях оценивается восточноевропейская, в частности российская, действительность последних двадцати лет, за многообразными аналитическими разделениями скрывается довольно простая и, в сущности, механистическая схема. Если следовать этой схеме, можно сделать вывод, будто при советском режиме существовали многообразные общественные интересы, которые режимом подавлялись, поэтому оставались невыраженными и нереализованными. Падение режима позволяет проявиться этим интересам. В соответствии с ними сложились (или по разным причинам не сумели, но должны суметь сложиться) политические партии и группы, совместными усилиями созидающие новый институциональный порядок.
Эта схема обнаруживает коренное логическое противоречие. Слом старой системы похоронил вместе с ней и имевшиеся в ее недрах – независимо от того, подавлялись ли они или находили реализацию – общественные интересы. Падение советского режима означало, по сути, тотальный культурный коллапс. Выжить не могло ничего, за исключением остатков той же советской культуры с интересами, характерными именно для нее, а не для предполагаемого нового будущего. Остается неясным вопрос: могла ли советская культура обеспечить преемственный переход к новым культурным формам? Но этот вопрос, интересный теоретически, не актуален для практики. Теоретически и практически актуален вопрос, как в обществе, находящемся в состоянии равенства, равнодушия и незаинтересованности, вызванной массовой утратой идентификаций, возникали новые интересы, новые социальные и политические силы, новые актеры, новые элиты, в конечном счете, новые структуры и институты. Из стремления объяснить их возникновение в условиях отсутствия преемственности и родилась концепция культурных инсценировок. Если следовать этой концепции, привычная перспектива видения оказывается перевернутой. Обычно представляется так: есть осознаваемая социальная позиция, из нее логически следует интерес, который презентируется. Согласно нашему взгляду, все происходит наоборот: сначала осуществляется презентация, благодаря ей рождается интерес, который затем «кристаллизуется» в объективное социальное и политическое образование. Эта концепция оказывается пригодной и для описания процессов становления групп, понимаемых как группы меньшинств в современных условиях, характеризуемых иногда как условия постмодерна.