К книге
Собрание сочинений. Том 11. 2023–2024Школьные окна. Школьные окна. Повесть. 23. Смерть пионера
88%
Школьные окна. Школьные окна. Повесть. 23. Смерть пионера
70

– Ну и дурак же ты, братец! Куртку застегни – окоченеешь! – сказал Костя, закрыл и запер снаружи дверь.

Я сел на табурет, зажмурился и живо вообразил, как приедет Антонов: сначала за окном послышится тарахтенье мотоцикла, потом раздастся дребезжащий звонок в дверь, донесется из передней топот и глухой разговор, понятно о чем. Затем жених выведет меня, держа за воротник, в прихожую:

– Вот, полюбуйтесь, взяли на месте преступления!

– Полуяков? – удивится участковый и снимет фуражку. – Вот уж не ожидал. За что задержан?

– Бил в школе стекла, – с готовностью сообщит Ипатов.

– В чулане окно раскокал, – уточнит пахучий лейтенант. – И на втором этаже в основном здании тоже.

– Разберемся. Свидетели есть?

– Мы с Павлом Назаровичем всё видели, мы же и обезвредили, – доложит Костя.

– Один был или с сообщниками?

– Четверо их орудовало.

– Выходит, в составе банды?

– Так точно.

– Имена подельников?

– Не разглашает.

– Эге, Полуяков, да ты в несознанку пошел? – нахмурится капитан.

– Молчит, как партизан в гестапо.

– Напрасно, это усугубляет вину.

– Иван Григорьевич, я, как адвокат со стажем, ему сто раз это объясняла. Отказывается сотрудничать со следствием.

– Разрешите посмотреть ущерб?

– Конечно, конечно… – и она поведет участкового в подсобку.

– Юра, у тебя остается последняя возможность, – воспользовавшись его отсутствием, предупредит бывший директор. – Одумайся!

– Не могу… – отвечу я, всхлипывая.

– Пойми, ты выгораживаешь своих мнимых дружков, втянувших тебя в грязные дела, а на тебя им наплевать, они отпетые хулиганы и в любом случае плохо кончат. А ты, хорошист, общественник, будущий художник, мальчик, читающий взрослую книжку про Делакруа, навек очернишь свою репутацию! Ты хочешь вступить в комсомол?

– Хочу.

– Сознайся и назови соучастников!

– Меня все равно теперь уже не примут…

Тут вернется Антонов, на ходу записывая что-то в книжечку.

– Поехали, Полуяков! Не думал, что снова повезу тебя на мотоцикле, но теперь уже как задержанного…

– Иван Григорьевич, а что ему за это будет? – спросит сердобольная Вика.

– Ну, ущерб незначительный…

– Там еще стекло в девчачьей уборной вдребезги! – наябедничает Костя.

– Я это учитываю. Хулиганство мелкое, но неприятности подростка ожидают крупные.

– Долго его продержат в КПЗ? – уточнит Вера Семеновна. – Я, как адвокат, хочу вас предупредить…

– Не волнуйтесь – мы закон знаем. Вызовем родителей… Бедная Лидия Ильинична! Снимем показания, оформим протокол. Дальше пусть семья, школа и общественность решают, что с ним делать.

И меня уведут, а неприятности ждать себя не заставят. Моментально созовут сбор отряда с единственным вопросом в повестке: «О недостойном поведении ученика 7 “Б” класса Полуякова Ю.». О, это будет день моего краха и позора. Ирина Анатольевна демонстративно сядет за последнюю парту, как бы отстраняясь от происходящего, мол, ваш товарищ – решайте сами. Вообще-то, сбор должен вести председатель совета отряда, но поскольку на скамью подсудимых угодил он сам собственной персоной, на помощь позовут Витю Головачева, старшего вожатого, он, в прошлом любимый ученик Ипатова, сменил на посту чудного Славика Булыгина, позарившегося на чужие медали. Возможно для внушительности притащат еще Ленку Филимонову из 7 «А», председательшу совета дружины, отличницу с таким же обреченным лицом, как у девочки на плакате «Осторожно, гепатит!» в детской поликлинике.

В совет отряда у нас входят Гапоненко, Козлова, Калгашников и Короткова. Они вместе с Филимоновой и Головачевым рассядутся вокруг учительского стола, образуя президиум. Со второго этажа из актового зала принесут дополнительные стулья. Один специально для меня в стороне, чтобы я сидел лицом к коллективу, который я опозорил. Заседание, хмурясь, откроет Витя. Он помнется, скажет что-то про кворум, предложит утвердить повестку, обрисует ситуацию, налегая на негодование педагогического коллектива, чье доверие страшно обмануто, потом предложит поднимать руки и высказываться. Первой, конечно, выступит Филимонова, мол, Полуяков швырнул камень не в окно девчачьего туалета, а в душу дружины имени Героя Советского Союза Александра Лукьянова, и потому он не достоин носить на груди алый галстук, символизирующий частичку знамени, пропитанного кровью борцов за народное счастье. Потом Ленка сообщит, что опаздывает в музыкальную школу, извинится и, получив благосклонный кивок Головачева, покинет заседание. Ну, Валька Козлова, как положено, отделается общими словами про нарушенную клятву юного пионера, Верка Короткова ее поддержит, Дина Гапоненко, надеюсь, напомнит коллективу о моих былых заслугах и предложит взять меня на поруки. Я буду сидеть опустив голову, стараясь не встречаться взглядом с ребятами, особенно с ухмыляющимся Вовкой Соловьевым. А что мне остается – исподтишка разглядывать портреты классиков на стене, удивляясь длине гоголевского паяльника. Наверное, Николай Васильевич написал про шнобель, сбежавший от чиновника, сетуя на свое природное излишество и мечтая об аккуратной, соразмерной носопырке. А можно еще смотреть в окно, следя за тем, как осенний ветер мотает тонкие верхушки тополей, срывая с них последние желтые листочки. Когда я пошел в первый класс, ветви не доставали до второго этажа, а теперь дотянулись уже до четвертого. Деревья растут вместе с нами и тоже учатся чему-то своему, растительному. Интересно заглянуть в будущее, чтобы узнать, кто исчезнет с земли первыми: мы состаримся и умрем или их срубят, чтобы не мешали…

Ирина Анатольевна будет с невозмутимым лицом проверять тетради, беря их из высокой стопки и делая вид, будто судилище над прежним любимцем ее не волнует. Так я и поверил! Еще как волнует! Не удивлюсь, если в тот момент она мысленно обругает меня матом. А вот еще интересно, как выступит Андрюха? С одной стороны, случившееся ему на руку, он теперь займет мое место около Осотиной, но, с другой стороны, мы столько лет дружили… Нельзя же вот так сразу… Скорее всего, Калгаш поддержит Дину. Но тут, почуяв, что отряд может стать жертвой ложно понятого товарищества, проявить малодушное снисхождение, ограничившись выговором, Головачев снова возьмет слово. Витя еще раз в красках опишет всю глубину моего морального падения и, между прочим, напомнит, как сегодня на экстренном педсовете учителя, рассмотрев информацию, поступившую из милиции, пришли к единодушному выводу: мое возмутительное поведение несовместимо с высоким званием советского пионера. Решать, конечно, сбору отряда, у нас самоуправление, но мнение старших тоже следует учитывать.

– Голосуем в порядке поступления предложений. Кто за исключение? Большинство.

Я зажмурюсь, чтобы не видеть, кто именно поднял руку, мне же с ними дальше учиться. Большинство… Но не единогласно же! Интересно: Воропай, Кузя, Калгаш, Динка, Обиход, Чук… – они против или воздержались? Не имеет значения…

– Встань, Юра! – посуровевшим голосом произнесет Головачев.

Я открою глаза. Старший вожатый, глядя куда-то в сторону, подойдет ко мне, ему тоже неловко, он же из нашего общежития, сосед, они два года назад переехали в Перово. Помню, он учил нас, малышей, Петьку, Мишку и меня, хоровод водить:

Как на наши именины

Испекли пирог из глины.

Во-от такой ширины,

Во-от такой вышины…

Ничего не поделаешь, должность у него теперь такая. Витя снимет, развязав, с моей шеи новый галстук, который я успел проносить всего два месяца. На старом после прощального костра в лагере «Дружба» поставил свои автографы почти весь наш отряд, а Ирма написала: «Будь смелее!» Вот я и стал безумно смелым… Интересно, что бы Комолова сказала, узнав о случившемся со мной? Наверное, она-то имела в виду какую-то другую смелость…

Понятно, что в таком исчерканном галстуке появляться в школе было нельзя, а председателю отряда тем паче. Едва мы с Батуриными вернулись с моря, я вытряс из Сашкиной копилки восемьдесят копеек и помчался в «Детский мир», а первого сентября щеголял в новеньком, без единой помарки алом галстуке из искусственного шелка.

Сняв с меня «частицу Красного знамени», Витя, скорее всего, сунет ее мне в карман: отобрать нельзя, я же покупал за свои деньги. Потом он продолжит:

– Значит так, ребята, первый вопрос мы с вами решили. Теперь второй пункт повестки: выборы нового председателя отряда… Какие будут предложения? А ты, Юра, иди домой, теперь тебя это не касается…

Я встану, ни на кого не глядя, заберу портфель из ниши под крышкой парты. Жаль, что не смогу в этот момент посмотреть в глаза Сталину, чтобы понял, во что меня втянул и чем это для меня обернулось. Но он, кажется, никогда не был пионером, поэтому на сборы его не зовут. Да и вряд ли он вообще появится в школе после битья стекол, будет выжидать, чтобы наверняка понять: выдал я их или нет… Выйдя из класса и обнаружив, что коридор пуст, я, борясь с гордостью, прижму ухо к двери:

Так и есть – голосуют за Дину Гапоненко, у нее опыт, была старостой. Наверное, Ирина Анатольевна ребятам посоветовала, такие вещи всегда согласовываются с классным руководителем.

«Может быть, сойти с ума? – подумал я, встал, подошел к чулку, свисающему с потолка, и откусил зеленый побег, пробившийся сквозь прореху. Едкая горечь во рту вернула меня к реальности, нет, не поверят… В фильмах рецидивисты часто прикидываются в камере психическими, но их скоренько выводят на чистую воду. Мне стало так себя жалко, что я снова заплакал, размазывая слезы по лицу, а когда немного успокоился, понял: в школе лучше вообще больше не появляться. Пусть уничтожают меня заочно. Надо бежать! Как? Очень просто: обмотать руку половой тряпкой (вон она на швабру напялена), осторожно вынуть осколки, торчащие прозрачными клыками из рамы, подставить табурет, вылезти наружу вперед ногами и спрыгнуть на землю, там невысоко. Ищи ветра в поле!

Хорошо. Сбежал… А дальше куда? Тут же развесят повсюду листовки с моим портретом: «Обезвредить преступника!» Нет, все-таки, скорее, напишут: «Пропал ребенок!» Хорошо было бездомному Гаврошу, жил себе внутри деревянного слона, шлялся по Парижу, подворовывал, попрошайничал, и никому до него не было никакого дела, потом на баррикады подался и геройски погиб от пули версальца. Но это там, у них… У нас давно нет ни детей подземелья, ни беспризорников, государство за этим строго следит. Ну доберусь я до Сокольников и спрячусь внутри какого-то закрытого на зиму аттракциона вроде комнаты смеха. А питаться чем? Выйдешь подкормиться, тут тебя милиционеры или дружинники и схапают: «Кто такой, где живешь, что тут делаешь, когда все дети в школе на занятиях?!» И приволокут к тому же Антонову… Здравствуйте, давно не виделись!

Конечно, если бы сейчас шла война, можно было бы убежать на передовую, стать сыном полка, сходить в разведку под видом мальчика-беженца, отбившегося от семьи, а потом вернуться через линию фронта, отстреливаясь, получить рану, но все-таки доползти до своих и доложить командованию ценные сведения о расположении противника. В таком случае положена медаль «За отвагу», ее очень ценят фронтовики. А еще лучше, обнаружив штаб фашистов, бросить туда противотанковую гранату, за это представят к ордену. Тогда можно вернуться в школу не в заношенной школьной форме, а в парадке, специально пошитой на героического подростка, войти в класс с рукой на перевязи и с Красной Звездой на груди…

– Ну что же… – молвит Витя Головачев, помявшись. – Ты, Юра, смыл вину кровью и чист перед товарищами. Кто за то, чтобы немедленно восстановить Полуякова в пионерах и снова избрать председателем совета отряда? Ставим на голосование! Все – за…

– Я предлагаю досрочно принять его в комсомол! – скажет Анна Марковна, а Ирина Анатольевна посмотрит на меня теплеющим взглядом.

От несбыточности я снова заплакал, а когда успокоился, ощутил бурчащий голод в желудке и неодолимое желание заглянуть в кадку. Лучок, он возбуждает аппетит. Приставив ухо к двери, я прислушался: из комнат доносились голоса, там снова о чем-то спорили, а значит, им не до меня – самое время подхарчиться. В бочке на круглой фанерке лежал булыжник размером с небольшой кочан, он утопал в мутном рассоле, где плавала, напоминая оранжевых мальков, мелко нашинкованная морковь. Я сунул руку в холодную взвесь, приподнял круг, сграбастал, сколько уместилось в пятерне, набил полон рот и стал быстро жевать, боясь, что кто-то войдет и застукает меня за этим воровским занятием. Капуста едва просолилась, еще не закисла, поэтому горчила и скрипела на зубах, но мне стало гораздо лучше.

У нас в общежитии на первом этаже, слева от входа, под лестницей есть просторный закут с наклонным потолком – бывшая дворницкая, если верить Алексевне. Помещение не отапливается, и зимой там прохладно, поэтому все соседи хранят в чулане провизию, не боящуюся мороза. Если меня предки отправляют вниз за квашеной капустой, я, отомкнув казенным ключом замок, украдкой пробую заодно домашние соленья из чужих бочек, беру по чуть-чуть, чтобы не заметили. Понимаю, это нехорошо, не по-пионерски, но ничего не могу с собой поделать. Черугиным удаются корнишоны, мелкие, пупырчатые, твердые, остренькие. У Муканянов, приехавших из Еревана, огурцы, наоборот, большие, пузатые и жутко перченые, потом долго рот не можешь закрыть: так печет, что дышать жарко. Калугины – чемпионы по соленым помидорам, у них две бадейки, в одной – зеленые, в другой красные. Съешь и целый день ходишь под впечатлением. Наша капуста, думаю, на третьем месте после Петрыкиных и Бареевых. Вроде бы все при ней – не квёлая, в меру соленая, с хрустинкой, но не хватает ей букета, сокрушается дядя Юра. Зашившись, он стал гурманом, а прежде закусывал всем подряд, говорил: «Полезно, что в рот полезло!» Раньше мне удавалось полакомиться даже соленым арбузом, но Коровяковы переехали, и лавочка закрылась. А вот Комковы маринуют чеснок. Запах из бокастой кубышки невероятный, только черта с два попробуешь: Иван Егорович приспособил сверху, на крышку, железную накладку с таким запором, что гвоздиком не откроешь…

Дожевывая ипатовскую капусту, я, как настоящий узник, заложив руки за спину, стал ходить туда-сюда по своей камере, мучительно ища выход из тупика. Когда в глупом детстве мы играли в казаки-разбойники и я попадал в «темницу», меня щипали, щекотали, щелкали по лбу, пинали, пускали электрический ток, тыча пальцами в ребра, могли и сороконожку за шиворот сунуть, но я мужественно терпел, не выдавая секретное слово. Сейчас меня никто не мучит, не терзает, меня мучат и терзают мысли. Самое обидное: я почти во всем согласен с Ипатовым: Сталин, Корень и Серый никакие не друзья, они почти силой потащили меня с собой, напоили и заставили бить окна. Ну, почти заставили… Я им ничего не должен и выгораживать не обязан. Но обещание бывшего директора, мол, если я выдам сообщников, про меня никто не узнает, – это обман, сотрясение воздуха, как говорит Ирина Анатольевна. Если я их выдам, они сразу скажут, что я был с ними. В любом варианте позора и наказания не избежать, но во втором случае они ко всему прочему мне еще и отомстят: по улице потом спокойно вечером не пройдешь, за каждым углом будешь ждать засаду. А как они могут отдубасить, я видел, когда били Батона и Корову. Подстерегут и изуродуют меня, как Леву Плешанова. Получается, уж если в любом случае позор, лучше все-таки взять вину на себя – целее буду, да и стукачом не ославят. Сталин, когда мы снова сядем за парту, шепнет: «Ты настоящий кореш! Можешь на меня рассчитывать!»

Куда ни кинь, всюду клин, как говорил дедушка Жоржик. Что делать? Что? А если вообще не ходить в школу? Перевестись, например, в другую, где никто ничего не знает, где нет Сталина. Еще весной Лида говорила, что объединение «Колосс» достраивает дом в Мытищах, и там ей обещали к концу года трехкомнатную квартиру. Узнав, я пришел в ужас от того, что придется перейти в другую школу, расстаться с Шурой Казаковой, потерять друзей – Кузю, Воропая, Мишку, утратить любимую учительницу… А Тимофеич от возмущения на стуле подпрыгнул:

– Это что ж, я буду на завод из Мытищ ездить?

– А как другие ездят!

– Да гори оно все огнем! Еще, небось, и московскую прописку потеряем?

– Об этом я как-то не подумала… – захлопала глазами Лида.

– Кулёма!

И у меня тогда отлегло от сердца. А теперь я подумал: вот был бы выход! И черт с ней, с московской пропиской! Даже хорошо, что подальше от Переведеновки. Может, еще не поздно? Надо уговорить Тимофеича! А пока суд да дело, необходимо заболеть. Химичить с градусником я умею, однажды так натер, что врачиха Скорнякова чуть в обморок не грохнулась: 41,4. Вот шуму-то было! От программы я не отстану: Воропай и Кузя будут носить мне домашние задания. Но тут я сообразил: Лида, когда всплывет мое хулиганство, тоже лишится своей должности, как не сумевшая воспитать достойного сына, и, значит, из списка очередников на улучшение жилищных условий ее тут же вычеркнут или перенесут в самый конец, как наладчика Чижова за пьяный дебош со стрельбой из охотничьего ружья по жене, убегавшей зигзагами. Узнав суровое решение завкома, он закручинился, осознал вину, запил, налегая на самогон, и наложил на себя руки.

Интересно, а дети вешаются от отчаяния? Не слыхал пока… Конечно, лучше погибнуть, закрыв собой амбразуру, как Александр Матросов. Можно, как Зоя Космодемьянская: плюнуть в лицо фашистам, а потом гордо поднять голову, когда тебе на шею будут надевать петлю, и крикнуть с эшафота: «Всех не перевешаете! Мы победим!» Но сделать это самому – удавиться… Б-р-р-р… Я подошел к верстаку, там, на гвоздике, висел моток витого провода, метра три, посмотрел, оценивая, вверх: хватит. Из потолка, как специально, для удобства, торчал крюк. Я поставил под него табуретку, встал на нее, потрогал себя руками за горло и вообразил картину: они входят вместе с приехавшим Антоновым, а я вишу, как Чижов. Довели ребенка до самоубийства. Теперь за все придется ответить!

В день похорон гроб, как водится, выставят во дворе, поместив на крепких ящиках, чтобы соседи могли проститься. Крышку прислонят к стене рядом с парадным. Я в мелочах вижу, как это все будет. У распахнутых железных ворот дожидается «пазик» с черной полосой на боку. Вокруг безвременно ушедшего меня толпятся, вглядываясь в мое бледное лицо, заплаканные, одетые в черное родственники. Лиду держат под руки, она еле стоит на ногах, шепча: «Сыночек, как же так? Ламочка, как же так?» Ламочкой она меня звала в самом раннем детстве. Это уменьшительно-ласкательное от ламы. Я видел это животное в зоопарке около метро «Краснопресненская». Ну что вам сказать: оно похоже на голенастую овцу с шеей и мордой жирафа, с козлиным чубом и почти кроличьими ушами. Жуть! Странные фантазии приходят порой в головы счастливых матерей! А вот Тимофеич, скрывая отчаяние, он играет желваками и смахивает скупые мужские слезы. Ничего не понимающий Сашка-вредитель жмется к безутешным Батуриным. Бабушки Маня и Аня, обе в черных платочках, по-старушечьи суетятся, раскладывая цветы у меня в ногах, поправляют складки алого галстука на моей груди. Догадаются ли мне повязать тот, на котором расписались ребята из нашего лагеря? Завещания-то нет…

Вот приносят венок от 348-й, на лентах золотом написано: «Гордости школы от безутешных одноклассников и учителей». Пацаны и девчонки робко толпятся возле гроба, отводя полные ужаса глаза от моего неживого облика. Еще бы! Не каждый день приходится хоронить ровесника! Заплаканная Шура (она обязательно придет, обязательно!) кутается в большую черную шаль с кистями (я видел такую у них дома) и шепчет бескровными губами: «Это из-за меня, из-за меня, это потому что я переехала…» Ну и пусть так думает. У Ирины Анатольевны такое же лицо, как в тот день, когда от инфаркта умерла ее мама, – бледное, безучастное, потерянное… Еще бы: ни с того ни с сего лишиться любимого ученика, и вот он лежит перед тобой с запавшими глазами и чуть улыбающимися синими губами. Понятно, когда я наложу на себя руки (странное, кстати, выражение!), про разбитые школьные окна никто даже не вспомнит. Это же пустяк по сравнению с самоубийством пионера. Такого еще в нашем районе не было! И останусь я в памяти у всех почти отличником, председателем совета отряда, талантливым подростком, рисовавшим гипсовое ухо и читавшим про Делакруа… А вот и сумрачный Антонов стоит в сторонке, озирая толпу, помечая что-то в своей книжке, ему еще предстоит разбираться, кто все-таки довел ребенка до петли!

Прохожие граждане, увидав в раскрытые ворота траурное мероприятие, заходят, не сдержав законного любопытства, во двор, прислушиваются к разговорам и стенаниям, расспрашивают вполголоса:

– Кого хоронят?

– Пионера.

– Батюшки, такой молоденький! Ну чисто – спит… Сколько же ему было?

– Двух недель до четырнадцати лет не дожил.

– Ай-ай-ай… А что же случилось?

– Руки на себя наложил.

– Из-за чего?

– Никто не знает. Обидели ребенка. Вроде бы стекло ненароком разбил…

– И всего-то? Не умеют у нас ценить людей…

И вот уже рыдает оркестр, Башашкин позовет однополчан-музыкантов, ему никто не откажет. Гроб поднимают на плечи и несут к автобусу. Я сам несколько раз был на похоронах, и мне всегда казалось, что покойники сквозь еле заметные щелки между ресницами подглядывают за тем, как ведут себя пришедшие проститься, достаточно ли скорбят и печалятся. Возможно, и потом умершие наблюдают за теми, кто остался жить, мы просто этого не знаем, как герои кинофильма на экране не подозревают, что за ними, плача и смеясь, из темноты кинозала следят сотни глаз…

Предыдущая главаГлава 70 из 80Следующая глава