К книге
Собрание сочинений. Том 11. 2023–2024Школьные окна. Школьные окна. Повесть. 18. Ворошиловский стрелок
81%
Школьные окна. Школьные окна. Повесть. 18. Ворошиловский стрелок
65

Заполучив и отдав в музей карандаш-фонарь, я не остановился на достигнутом. Вскоре мне удалось вымолить у Бареева-старшего значок «Ворошиловский стрелок», полученный им еще перед войной за меткость. Про это чудо дивное, хранившееся у фронтовика вместе с другими наградами, я знал давным-давно. В третьем классе мы увлеклись стрельбой по мишеням и, что греха таить, по птичкам тоже. Но не из рогаток (это пройденный этап), а из ружей, которые мастерили сами. У наших пулялок всё было как полагается: цевье, шейка, приклад. Ствол выпиливали из доски. Там, где у настоящей винтовки мушка, мы вбивали враскось два гвоздика, а к ним привязывали концы тугой авиамодельной резинки. В магазине ее не достать, даже в «Детском мире», но выменять, например за марки или старинные монеты, можно. Дальше самое главное – спусковой механизм. Делается он так: по бокам, отступив пару сантиметров от шейки, ввинчиваются, но не до конца, два шурупа, затем берется алюминиевая проволока, сгибается буквой «П», верхняя, ровная, часть плотно ложится на торец ствола, а ножки петлями наворачиваются на шурупы и скручиваются внизу в жгут, получается что-то вроде спускового крючка. Его, в свою очередь, приматывают другой обычной резинкой к гвоздику, вбитому снизу в цевье, и тогда перекладина проволочной буквы «П» намертво прижимает к торцу пульку, сделанную из гнутого гвоздика. Чтобы «зарядить» ружье, надо туго натянуть авиационную резину и зацепить ее за пульку. Бьет такой «винтарь» метров на пятнадцать-двадцать. Чтобы не промазать, надо, когда целишься, поймать мишень точно между двумя раскосыми гвоздиками и затем плавно нажать крючок.

Вскоре такими самострелами обзавелись все окрестные пацаны. И началась охота! В воробья лично мне попасть ни разу не удалось: мелковаты и непоседливы, а вот в голубей случалось, но они, здоровенные, только встряхивались, удивленно смотрели по сторонам и нехотя улетали. Убойной силы не хватало. Зато мы в скверике устроили соревнования: поставили на ящик червивое яблоко и состязались в меткости. Бареев сидел на лавочке, курил, вставляя в янтарный мундштук одуряющие сигареты «Ароматные», наблюдал за нами и качал головой, когда мы мазали. Наконец он не выдержал и вмешался, осмотрел наши ружья, выбрав самое добротное и дальнобойное:

– Вот из него все и будете стрелять. Ясно?

– Ага…

– Не «ага», а так точно, товарищ инструктор!

– Так точно, товарищ инструктор…

– Приказ по подразделению номер один: птичек больше не обижать! Повторите!

– Птичек больше не обижать… – виновато подхватили мы.

– То-то!

Затем ветеран сделал несколько пробных выстрелов, покачал головой, убавил дистанцию, поправил раскосые гвоздики, подмотал боевую резинку, подкрутил спусковой механизм, прицелился – и пулька вонзилась точно в самую середку яблока.

– Делай как я!

Соревнования прошли, как пишут в «Пионерской правде», в атмосфере товарищеского соперничества, но победила не дружба, а, как всегда, Ренат, мне досталось второе место. Потом, когда мы возвращались в общежитие, я спросил:

– Дядя Толя, вы, наверное, на войне снайпером были?

– Нет, Юрок, связистом, сержантом, пополз на нейтралку обрыв сращивать, а мне ногу-то осколком и отхватило по колено. Но и стрелял я изрядно. Пойдем кое-что покажу!

Мы поднялись на третий этаж, и он вынес из своей комнаты во фланельке значок размером с орден. Такого я прежде не видывал: большая красная звезда, нижние лучи опираются на круглую белую мишень, слева дугой шестеренка с буквами ОСОАВИАХИМ, справа – колосья, а сверху развернуто алое знамя, на котором золотом выбито «Ворошиловский стрелок». Внутри звезды, опираясь ногами на мишень, стоит выпуклый бронзовый боец, стреляющий из винтовки…

– Ух ты! – Я взвесил на ладони: тяжеленькая.

– Вот, Юрок, такие значки до войны за меткость давали.

– А что такое ОСОАВИАХИМ? – Я с трудом выговорил слово, похожее на помесь осы, совы и неведомого иностранца Иохима…

– Эх ты, пионер – всем ребятам пример! Это Общество содействия обороне и авиационно-химическому развитию СССР. А ты знаешь, что награды выдавались не только людям, но и домам?

– Как это?

– А вот так! Видел, наверное, над некоторыми подъездами железные доски привинчены, а на них звезда, винтовка, пропеллер, молот и даже баллон с газом изображены. Внизу надпись имеется: «Крепим оборону СССР»…

– Видел, – кивнул я.

– Знаешь, за что давали?

– За что?

– Если все жители дома, даже дети, умели пользоваться противогазом, знали, как тушить зажигалки и пожар, оказывать первую помощь при ранении… И, разумеется, нормы БГТО сданы: бег, прыжки, плавание, метание гранаты, подтягивание и так далее. Вот тогда и давали. Специальная комиссия такой дом тщательно проверяла. А знаешь, с чего проверку начинали?

– С чего?

– С чердака – чтобы ни бумажки, ни щепочки, ничего такого, что может гореть… Иначе сразу единицу ставили!

– Мы бы не прошли проверку.

– Куда там! Глянулся, вижу, тебе значок!

– Очень… – вздохнул я, нехотя отдавая сокровище.

– Еще бы – музейная вещь!

Эти слова соседа я вспомнил, размышляя, у кого бы из ветеранов попросить второй экспонат, и помчался к Барееву, постучал в дверь и вошел. Анатолий Петрович сидел у подоконника, в одной руке дымилась сигарета, в другой – паяльник, пахло расплавленной канифолью. На расстеленной газете стоял приемник со снятой задней крышкой, рядом лежало несколько радиоламп, похожих на крошечные звездолеты. К батарее были прислонены костыли, отстегнутый протез с повисшими лямками стоял в углу.

Сосед угостил меня ванильным сухарем с изюмом, выслушал, кивая, про новый школьный музей, оживился, узнав, что необходима фотография «при параде», но сразу же загрустил, как только услыхал про четыре странички собственноручно написанных воспоминаний.

– Юрок, я связист, а не писарь.

Но я его успокоил, рассказав, как мы вышли из затруднительного положения с Черугиным.

– Ловко! Смышленый ты парень, весь в мать! Так и быть… – решился дядя Толя. – На общее дело не жаль. А в гроб с собой награды не берут. Одна беда – давненько я значок этот не видел. Как бы Ленька-шалапут ноги ему не приделал! Ладно, поищу и занесу вечерком… А уж если что – не обессудь!

Оставалось сидеть дома и ждать, изнывая от дурного предчувствия. По полу пробежал таракан – с этими тварями у нас в общежитии просто беда, но я загадал: если подлое насекомое остановится, сокровище найдется, но рыжая сволочь без промедления юркнула под плинтус. И все-таки к вечеру Бареев заглянул к нам:

– Твое счастье, следопыт! Вот уж и вправду говорят: подальше положишь – поближе возьмешь. На, Юрок, обогащай экспозицию!

– Спасибо. – Я принял в руки тяжелый значок с винтом и медным «барашком» на тыльной стороне.

– Завтра вечером заходи! Поужинаем, чем бог пошлет, и будем с тобой войну вспоминать.

Бареев рассказывал мне свою фронтовую жизнь шесть вечеров, он ведь воевал еще на финской. Я и не знал, что там погибло и померзло столько наших бойцов и командиров! Особенно свирепствовали «кукушки» – вражьи снайперы, маскировавшиеся в ветвях высоких деревьев. Сколько парней зря положили – не счесть!

– Но ты про потери-то не поминай, не надо… – предупредил он.

К моему удивлению, на обдумывание и записывание услышанного ушло гораздо меньше времени, чем в первый раз. С «диктантом» же дядя Толя справился на отлично, все-таки он после войны окончил техникум связи, а снимок выдал мне великолепный: Бареева как члена совета ветеранов дивизии специально фотографировали к 20-летию Победы. Ночью я проснулся от заманчивой мысли: оставить значок себе. Ленинград подождет, никуда не денется… Но, поворочавшись, пофантазировав, как будут изнывать от зависти Мишка и Петька, я понял, что не могу так поступить, это будет нечестно по отношению к дяде Толе, ведь он отдал свою реликвию музею, а не мне лично…

– С ума сойти! – воскликнул Славик, когда я принес ему «Ворошиловского стрелка». – Какая вещь! Раритет! – Он приложил значок к своему лацкану. – Но ты, Полуяков, не расслабляйся! Виноградов тоже добыл уже две вещички, и Фертман обещал…

Я приуныл, но третий экспонат сам приплыл ко мне в руки. Маман велела отнести на чердак сломанный Сашкин столик, на него случайно сел, подвыпив, Иван Васильевич, брат моего деда, пропавшего без вести на фронте, Лида и тетя Валя зовут его «крестный». Он раз в год, на майские, приезжает к нам в гости – проведать родню, с удовольствием проверяет на крепость спирт из заветной манерки, и вот чем дело кончилось. Отец несколько раз давал честное партийное слово, что починит поломку, но все как-то руки не доходили. Правда, один раз он даже заварил столярный клей, жутко вонючий, но отвлекся на домино, и смердящая кашица затвердела, пришлось выбросить. Тогда Лида не выдержала:

– Сынок, убери эту рухлядь с глаз долой!

– На помойку?

– С ума сошел! На чердак…

Бареев не зря говорил, что наш дом никогда бы не получил настенный знак ОСОАВИАХИМа. Там у нас горючие вещества набиты под самую крышу. Почти у каждого жильца есть свой заповедник хлама, но одни соседи никчемные вещи тщательно раскладывают по ранжиру и назначению, а другие сваливают как попало, но где чье барахло, все знают и чужих отбросов не трогают: у нас, по Конституции, личная собственность неприкосновенна! Я пристроил колченогий столик в наш мусорный уголок и вдруг заметил в куче Комковых, напоминающей уличную помойку, офицерский планшет на ремешке. Смотреть не на что: кожа старая, вытертая, местами поцарапанная, прозрачный внутренний карман для карты оторван, имелась и рваная сквозная дырка.

«А вдруг сумка побывала в огне сражений?!» – подумал я.

Она могла принадлежать только отцу бесстыжей Светки – Ивану Егоровичу. Других фронтовиков в этой колготной семейке не водилось. Наши мужики, с которыми он почти не общался, за глаза называли его почему-то Ванькой взводным. Вид у соседа был аховый: плечи всегда опущены так, словно он непоправимо устал, лицо изможденное, как у больного, а в глазах серая тоска. Лида иной раз, обидевшись на Тимофеича, говорила ему в сердцах:

– Тебе бы такую жену, как у Комкова, узнал бы где раки зимуют!

– Я бы на такой стерве не женился бы!

– А если брюхом к стене припрут?

– Ни-ко-гда!

На следующий день я подстерег Комкова, когда он вышел покурить на площадку, подождал, пока Иван Егорович надсадно откашляется, а длилось это обычно минут десять, и спросил про сумку.

– Ну, моя, – хмуро ответил он, вытирая пот с багрового лица.

– С фронта?

– Оттуда. Тебе-то на что?

– В музей.

– Какой еще музей?

– Школьный. А дырка от пули?

– Осколок. Чудом не задел. Бери!

– К экспонату еще и воспоминания нужны.

– Какие, к лешему, воспоминания?

– Ваши – про войну.

– А-а-а… Тут особо и рассказывать нечего. Слушай, если охота…

Иван Егорович очень коротко, сухо, почти без подробностей, буквально за пять минут (он дольше кашлял) рассказал про свой боевой путь: призвали после десятого класса, воевал сначала рядовым в пехоте, потом отделенным командиром, был ранен, окончил ускоренные офицерские курсы, получил кубик в петлицы, орден Красной Звезды за Сталинград, без приказа отвел под угрозой окружения взвод с передовой, разжалован, лишен наград, искупил вину кровью, войну закончил в Будапеште, за что имеется медаль.

– А давайте это запишем, Иван Егорович!

– Что-о?

– Я могу продиктовать, а вы своей рукой… Мы уже так делали с Черугиным и Бареевым.

– Нет уж, дудки! Сам и записывай! Заболтался я с тобой, меня ж за сахаром отправили.

– Еще фотография нужна! – вдогонку крикнул я.

– Ладно, поищу. А сумку забирай!

Ну вот, пожалуйста! Я уже было хотел поискать какой-нибудь другой экспонат у соседей-фронтовиков, но тут меня осенило: почерк Комкова в школе никто не знает… Присочинив к сухому рассказу несколько ярких эпизодов, позаимствованных из фильмов про войну, я опустил на всякий случай эпизод с разжалованием, записал, а в воскресенье, когда гостил у Батуриных, объяснил дяде Юре ситуацию, и он нехотя согласился на «диктант», сообщив тете Вале:

– На подлог ради любимого племянничка иду!

Несколько дней потом я караулил Ивана Егоровича на площадке: к себе Комковы никого не пускали, даже на стук не открывали, боясь утечки опасного запаха: по всеобщему мнению, в своих комнатах они варили на продажу самогон. Наконец я застал соседа на месте курения, быстренько сбегал за листочками и авторучкой.

– Все точно записал? – нахмурился он.

– Слово в слово, – правдиво соврал я.

– Смотри у меня! – и не глядя чиркнул там, где галочка.

– А фотка?

– Ну ты дотошный, как вошь портошная! Ладно уж, получай!

Он достал из нагрудного кармана, видно, заранее приготовленный снимок размером с игральную карту. Фотка пожелтела, став цвета горохового супа. На ней красовался, заломив фуражку и выпятив грудь с наградами, бравый командир с веселым лицом, дерзким взглядом и бесшабашной улыбкой.

– Это вы? – изумился я.

– Ну, да… был… давно… Бери, пока не передумал! – И он ушел, сутулясь и шаркая, как старик.

Потом, правда, прибегала скандальная Комчиха и требовала немедленно вернуть сумку как ценную семейную реликвию или хотя бы заплатить за нее десять рублей. Тимофеич, выпив к тому времени три рюмки, набычился, побагровел и послал ее так далеко, что оттуда уже рукой подать до наладчика Чижова, удавившегося из-за гиблого самогона этой поганой семейки. Опасная соседка в ответ пожелала, чтобы у отца отсохло то, чем груши околачивают, и умотала восвояси.

Славик же, взяв в руки пробитый планшет, затрясся от восторга:

– Пуля?

– Осколок, – со знанием дела уточнил я. – Видишь, края рваные. А как там Виноградов?

– Что-то у него пока с третьим экспонатом не клеится.

– А Фертман?

– Обещает.

Вскоре, узнав о моей бурной деятельности, Шматов притащил стоптанные сапоги, в которых он якобы дошел до самого Берлина, вручил мне свои воспоминания, ровно четыре странички, написанные каллиграфическим почерком и озаглавленные «Славный путь героя». К мемуарам большой канцелярской скрепкой он пришпандорил новенький снимок: снабженец выпятил грудь с двумя медалями – «За победу над Германией» и «800-летие Москвы». Морда лица вспучилась от самодовольства.

Соблазн был велик: целых четыре экспоната! Но во-первых, я вспомнил, с каким презрением относятся в Шматову наши мужики, а во-вторых, точно в таких же сапогах, только поновее, ходил наш комендант Колов, в войне не участвовавший. И я соврал, будто уже поздно – прием экспонатов в музей закончен. «Герой» страшно расстроился и пообещал нажаловаться в райком.

В борьбе за право поехать в Ленинград победил сильнейший – я! До последнего момента со мной ноздря в ноздрю шел Виноград, он тоже добыл три экспоната: походный котелок, пилотку с облупленной звездой и гвардейский значок, но воспоминания ему удалось вырвать только у двух ветеранов, третий отказался наотрез, а схитрить, как я, Колька, видно, не догадался…

В Волхов на поезде отправилась целая делегация: оказывается, не только мы носим имя Александра Лукьянова. От нашей школы поехали Славик и я. Путешествовали плацкартом, устроив еловый венок с красными лентами на полке для багажа. Запах хвои немного перебивал потную духоту пассажирского многолюдья. Проводник разносил чай, умело зажав в каждой руке по четыре подстаканника. За окнами проносились леса, поля, деревушки, кирпичные церкви без куполов, на некоторых было написано «Клуб» или «Склад». За сто первым километром, как обычно, не обнаружилось никаких следов высланных нарушителей правопорядка. Настала ночь, и только редкий беглый свет за стеклом подтверждал, что заоконная тьма обитаема. Лежа под потолком, я подобрал словосочетание, точно укладывающееся в ритм стучащих колес: «Мы едем в Волхов, мы едем в Волхов, мы едем в Волхов…» – и уснул.

…На кладбище играл военный оркестр, медная музыка отзывалась в сердце печалью и непонятной надеждой. Мать героя Лукьянова, шустрая старушка в темном платочке, долго и тщательно расправляла ленты на венках так, чтобы были видны все надписи, раскладывала по ранжиру цветы и благодарила нас за то, что приехали «к сыночку», мол, «очень душевно благодарны». Потом мы осмотрели плотину Волховской ГЭС. Впечатляет! Раньше из подобных сооружений я видел только запруду на реке Рожайке, недалеко от нашего пионерского лагеря. Но Славик лишь усмехнулся: мол, тоже мне – Ниагара для бедных.

Потом нас на автобусе отвезли в Ленинград, мы долго гуляли по вечернему городу, наконец настала сумеречная серая ночь, и я увидел, как разводят мосты, после чего на другую сторону Невы не попадешь ни за какие деньги. Особенно меня впечатлили милицейские будки и фонарные столбы, вознесенные высоко вверх и накренившиеся параллельно земле.

Когда мы возвращались по набережной в интернат, где нам выделили койки, Славик вдруг остановился как вкопанный, сначала сдерживался, а потом заплакал навзрыд: оказалось, на этом самом месте умерла в 1942-м от голода его мать, несла домой воду из проруби и окоченела. Его долго успокаивали, даже налили в медицинских целях, когда мы добрались до места ночлега, стакан водки, он взял с меня честное пионерское, что я не выдам его, и залпом выпил. Я, конечно, не проронил ни слова, но в сентябре к нам пришел новый вожатый Витя Головачев, раньше он был нашим соседом по общежитию, а потом им дали отдельную квартиру. Ирина Анатольевна потом как-то рассказала, что Булыгин уволился не по своему желанию. Выяснилось, по воскресеньям он гулял в Сокольниках, нацепив на себя медали, которые фронтовики подарили нашему музею. Кому-то показалось странным, что у молодого человека вся грудь в боевых наградах, и позвали милиционера… Когда строгий Ипатов, тогдашний директор, допытывался у Булыгина, с какой стати ему пришла в голову такая блажь, Славик ответил, что хотел быть похожим на своего старшего брата, погибшего на Невском пятачке. Наказывать вожатого не стали, ведь награды в понедельник утром снова лежали под музейным стеклом, но, обсудив дело на педсовете, решили: человеку с такими странностями рядом с детьми делать нечего. Про то, что из экспозиции исчезли керенки, я никому говорить не стал…

В Москву мы вернулись на Ту-104. Я прежде никогда не летал и понял: это совсем не страшно – облака внизу кажутся ватой, а в нее упасть – мягкота! Вдобавок надушенная стюардесса ходила вдоль кресел с подносом мятных леденцов, они так и называются – «Взлетные». Можно было взять хоть целую горсть, но я ограничился тремя конфетами.

Предыдущая главаГлава 65 из 80Следующая глава