Почти все школы в округе выстроены одинаково: кирпичные, четыре этажа, редко – пять. С фасада над входом в круглых рамах красуются каменные барельефы великих писателей. Конечно, лица корифеев от регулярной побелки оплыли, утратив отчетливость, но все равно: Пушкина, Некрасова, Маяковского и Горького ни с кем не спутаешь. Ананий Моисеевич, у которого на все есть свое мнение, сказал как-то, что он взамен Маяковского поместил бы Блока, а вместо Некрасова – Фета.
– Ананий! Ты еще своего Пастернака туда засунь! – взбесилась Истеричка и разразилась монологом о том, что классиков для воспитательного украшения учебных зданий выбирали серьезные товарищи, уж, наверное, не с бухты-барахты, но, обдумав, посоветовавшись, взвесив все за и против. А если Карамельник и дальше будет пороть вредную отсебятину, то его самого куда-нибудь когда-нибудь поместят. На это математик флегматично ответил, мол, после штыковой атаки его трудно чем-то испугать. Боевые награды он, кстати, надевал только 9 Мая. Раньше праздник Победы был обычным рабочим днем, и Ананий Моисеевич приходил на урок, звеня медалями. Но когда я учился в третьем классе, День Победы стал выходным, и кто-то из ребят видел Карамельника при полном иконостасе возле Большого театра, где собирались фронтовики. Во время одной из наших задушевных бесед я спросил Ирину Анатольевну, кто был прав в том споре о писателях-классиках.
– Не знаю, Юра, и Блок – большой поэт, и Маяковский – огромный… Я бы еще Достоевского, Чехова, Лескова добавила. Выбор – это самоограничение. Что поделаешь, не помещается над входом больше портретов. Такой уж проект.
– Но ведь можно было так спроектировать, чтобы поместилось десять или двадцать портретов!
– И сзади тоже?
– Нет, сзади некрасиво выйдет.
– То-то и оно! Красота – в умеренности.
Наша школа, если посмотреть сверху, напоминает коротконогую букву «П», выведенную толстым плакатным пером, а с тыла в проем встроен спортивный зал, он невысокий, крыша вровень с окнами второго этажа, и самые отчаянные прогульщики сбегают с занятий во время перемены, спрыгнув на гудроновую кровлю, откуда спускаются по решеткам на землю. Смыться черед раздевалку и главные двери сложно: там постоянно дежурят старшеклассники в красных повязках, они выпускают на улицу только своих друзей – перекурить по-быстрому и обратно, в страну знаний.
Сам спортзал – это, по сути, огромный подвал. Когда я был маленьким ротозеем, то, возвращаясь домой после четвертого урока, останавливался и смотрел сквозь пыльные стекла, как там, внизу, верзилы мечутся между корзинами, играя в баскетбол, а судит матч, сидя на стремянке, наш физрук Иван Дмитриевич, подтянутый старичок в синей олимпийке. Иногда оранжевый мяч взлетал свечкой и ударялся о сетку, натянутую изнутри, заставляя невольно отпрянуть от стекол. Я глядел во все глаза, мечтая вырасти таким высоким, чтобы просто подходить и класть мяч в кольцо, будто кепку на шифоньер.
В теплые месяцы уроки физры проходят на воздухе, под открытым небом. На школьном дворе есть яма с песком для прыжков в длину и в высоту, гаревая дорожка для забегов на 60 метров, два турника – высокий и низкий – для начинающих, есть даже брусья, сваренные из труб.
– А ну не халтурь! – кричит физрук. – Ты мне тут зверства фашистских оккупантов на перекладине не изображай! Подтягивайся! Вот так!
Зимой по периметру прокладывается лыжня, по ней, как пингвинята из мультика, наматывает круги мелюзга, а старшие классы выезжают с Иваном Дмитриевичем и каким-нибудь спортивным родителем в Измайлово. Иногда мы бежим по тем самым просекам и ответвлениям, по которым ходим воскресными днями с Батуриными. Дядя Юра после того, как ему вшили «торпеду», перешел на минеральную воду и занялся спортом, но, несмотря на здоровый образ жизни, его живот не уменьшается и по-прежнему напоминает большой полковой барабан.
Физкультура по расписанию чаще всего стоит в конце дня, так как угомонить нас после спортивных игр очень трудно, получается только у Чингисханши и Морковки, а флегматичный Карамельник говорит нам так:
– Даю вам пять минут, чтобы добеситься! Потом, если не успокоитесь, будет децимация… Ясно? – и углубляется в синий томик поэта Фофанова, он его просто обожает.
«Децимация» – это серьезно: каждый десятый ученик, независимо от того, бузил он или сидел смирно, если счет оканчивается на нем, получает пару за поведение в дневник. Однажды двойку схватила Дина Гапоненко, до недавнего времени наша староста, девочка настолько дисциплинированная, что с нее можно лепить гипсовую статую «Отличница» для пионерской аллеи. Она заплакала навзрыд, но бесполезно. Таков закон джунглей. Поэтому ровно через четыре минуты и пятьдесят девять секунд Ванзевей, которому отец подарил японские часы на батарейках еще в пятом классе, поднимает руку, и все затихают, как в игре «Замри-отомри!». Ананий Моисеевич отрывается от стихов, долго смотрит на нас потусторонним взором, тихо декламируя:
И наши дни когда-нибудь века
Страницами истории закроют.
А что в них есть? Бессилье и тоска.
Не ведают, что рушат и что строят!
Гений! Ну-с, а теперь вундеркинд Расходенков докажет нам теоремку!
– Какую?
– А это я тебя должен спросить, голубчик.
…По обеим сторонам спортзала окнами расположены две служебные квартиры, к каждой сбоку пристроено крылечко с козырьком и ступеньками. Как мне объяснила Осотина, эти помещения с самого начала предназначались директору и завучу, так как в прежние времена начальники круглосуточно были при исполнении. Главный человек в стране сам трудился с утра до ночи и мог позвонить министру просвещения в любой неподходящий момент, а тот, получив нагоняй и очередное задание, поднимал с постели своего непосредственного подчиненного, тот начинал трясти нижестоящих, да так, что только держись. После одного из таких авралов, говорят, директор соседней школы получил от неожиданности инфаркт и умер на посту. Оказалось, заведующий роно спросонья перепутал номер телефона и чихвостил беднягу, думая, что песочит директора 353-й. Потом, конечно, ошибка выяснилась, но извиняться было уже не перед кем.
В левой квартире, если смотреть со спортдвора, живет Павел Назарович с женой и дочерью, он лет десять возглавлял нашу школу, а потом по состоянию здоровья перешел на другую работу, кажется, в ДОСААФ, и его сменила Морковка, но он пока еще занимает служебное помещение, так как новый дом, где ему обещали квартиру, никак не могут докончить. Называется это «долгострой». Работа может остановиться в самом начале. Например, за Немецким рынком есть котлован, его вырыли так давно, что он превратился со временем в пруд, где окрестные жители удят карасей и даже купаются. А неподалеку от библиотеки имени Усиевича высится пятиэтажка, подведенная под крышу, причем окна уже застеклены, а двери еще не вставлены. И в таком виде дом стоит не первый год. На мои расспросы, отчего да почему, Лида отвечает многозначительно:
– Фонды не выделили. Бюджет не резиновый.
– Головотяпы! – фыркает Тимофеич.
В служебной квартире справа никто не живет, так как завучи Элеонора Павловна и Клавдия Ксаверьевна обеспечены отдельной площадью. Сначала туда мечтала въехать Ирина Анатольевна. Из обрывков ее разговоров с Еленой Васильевной я узнал: моя любимая учительница в ту пору страшно поссорилась со своим соседом по коммуналке, он устроил, как она выразилась, из квартиры вертеп с девицами легкого поведения, которых я представлял себе в виде воздушных акробаток из цирка. Тогда Осотина попросила Морковку пустить ее на свободную площадь, пока они с мамой не подберут хороший вариант обмена. Однако Норкина сказала: нет, там запланирован музей боевой и трудовой славы, внезапное вселение могут неправильно понять.
– Семерке не отказала бы! – шепотом жаловалась подруге Ирина Анатольевна, поглядывая, как я, сидя за последней партой, сочиняю заметку в стенгазету.
– Точно! Кого-то своего хочет осчастливить! – кивнула секретарша.
– Что делать? Что делать? Я сойду с ума! Эти афинские ночи… Кошмар! Опять вызывали милицию и скорую. У мамы снова сердечный припадок.
– Не надо было мужу квартиру оставлять, когда разводилась! Что за дурь! Что за безалаберность?
– Женя, это было невыносимо! Он превратился в животное… И это, наконец, его квартира.
– Ах, какое великодушие! Ах, мы голубых кровей! Вот и терпи теперь, принцесса на бобах!
Разговор, честно скажу, загадочный. И только недавно я узнал: семерками они промеж собой называют евреев, так как на телефонном диске буква «е» соответствует цифре «7». Вообще, взрослые, как я заметил, слишком большое значение придают национальности граждан, хотя нам, детям, внушают, будто все люди – братья, а в кинофильме «Цирк» зрители, пришедшие на представление, буквально млеют от восторга, узнав, что белая американка родила негритенка, кудрявого малыша, умиляясь, передают с рук на руки, напевая колыбельную:
Спят медведи и слоны,
Дяди спят и тети.
Все вокруг спать должны,
Но не на работе…
Морковка, кстати, не обманула: в служебной квартире затеяли музей, совмещенный с пионерской комнатой. Раньше она была на втором этаже, рядом с учительской, в маленьком помещении, где всю середину занимал длинный стол для заседаний совета дружины. Слева на полках расположились разные пионерские ценности: горн, барабан, кубки спартакиады, чугунный бюстик Ленина, подаренный нашими шефами – «Черметом». Прежний старший вожатый Славик Булыгин поставил в нишу настоящий череп с верхними зубами, но без нижней челюсти, его нашли строители, когда рыли котлован под новый дом на Бакунинской, и отдали за бутылку, хотя должны были вызвать милицию для выяснения. Истеричка однажды заглянула, увидела мертвую голову, разругалась, мол, что за жуть в неположенном месте, и «жуть» была немедленно спрятана в выдвижной ящик. Славик вообще был парень странноватый, он пережил блокаду и намекал на то, что с голодухи пробовал человечину: жрать можно, но сладковатая на вкус. Скорее всего, врал…
Справа от стола заседаний на стене висел стенд, посвященный Герою Советского Союза летчику Александру Лукьянову, совершившему два тарана на Ленинградском фронте. За свой подвиг он уже в июле 1941-го получил Золотую Звезду № 541. Потом фашисты его все-таки сбили, и он был похоронен в городе Волхове, куда каждый год в мае передовики учебы ездят, чтобы возложить венок на его могилу. Под стендом устроили небольшую витрину с личными вещами аса: пилоткой, записной книжкой и комсомольским билетом. Когда освободилась целая квартира, стало понятно: один-единственный стенд и узенькая витрина – это слишком мало, даже как-то несерьезно. И тогда Славик бросил клич: кто соберет больше всех экспонатов для музея, поедет в Волхов – возлагать венок, а оттуда, на обратном пути еще и в Ленинград, где бывают белые ночи, разводят мосты, в Кунсткамере таращатся заспиртованные младенцы и на каждом углу продают пломбир, не хуже кремлевского, который можно отведать только в ГУМе да в «Детском мире».
И я загорелся…
Фронтовиков у нас в общежитии немало, есть и орденоносцы, но награды они надевают редко, по праздникам, и только снабженец Шматов не расстается с медалью в честь 800-летия Москвы, да еще чистит ее зубным порошком, чтобы сияла ослепительной бронзой. Мужики, играя в домино под нашим окном, часто спорят на разные боевые темы. Например, зачем так долго отступали? Почему немец напал внезапно, если Рихард Зорге обо всем заранее предупредил Сталина и Молотова? Кто главнее на фронте – пехота, артиллерия или танки? Однажды Шматов заикнулся о роли снабженцев в деле Победы, так его с позором выгнали из игры, чуть не прибили. Частенько мужики рядили, кто из маршалов (они почему-то в этом слове делали ударение на «о») командовал лучше – Жуков, Рокоссовский или Конев… Сходились на Жукове. А Шматова, заявившего, что Георгий Константинович, конечно, – орел, но солдат не берег, гнал на пулеметы почем зря, за такие слова все же отдубасили. Еще судачили о том, почему посадили певицу Русланову с мужем-генералом, и правда ли, будто маршал Рокоссовский отбил актрису Серову у писателя Симонова, а тот в отместку в стихах написал про нее: «Моя и многих верная жена…»
Когда дошло до этого, Лида легла на подоконник грудью, свесила голову вниз и пристыдила:
– Эх вы, мужики, а как бабы сплетничаете!
– Извини, Ильинична, не повторится! – смутились доминошники и заговорили про Берию, которого с боязливым уважением величали Лаврентием Павловичем.
– Как Лаврентий Берия вышел из доверия, – хохотнул Шматов, но ответом ему было тяжелое молчание.
Поразмышляв и прикинув, я решил начать добычу экспонатов с дяди Коли Черугина. Раньше мы жили в соседних комнатах, у нас были общие прихожая и кухонька с умывальником. Когда наметился Сашка, нам дали большую комнату Коровяковых, получивших отдельную квартиру. В общежитии пошли разговоры: Полуякова-де улучшила жилищные условия по партийной линии. Тимофеич, осмотрев новые хоромы, процедил, мол, у нас людей ценят за трепотню, а не за хорошую работу на производстве. Маман, чей майонезный цех держал переходящий вымпел третий квартал, жутко обиделась и неделю спала в халате. Отец долго не признавал свою ошибку, но потом «разоружился перед партией», как любит выражаться Башашкин, и меня услали в воскресенье к Батуриным.
Итак, первым делом я отправился к Черугину. Дядя Коля выслушал мою просьбу, подумал, взобрался на стул и долго рылся в коробке, стоявшей на шифоньере. Наконец сосед нашел что требуется: серебристый цилиндрик, чуть длиннее авторучки и не толще трубочки от валидола. На самом конце из специальной сдвигающейся насадки торчал грифель. Оказалось, это карандаш-фонарь, изготовленный специально для танкистов.
– Видишь. – Он показал на стеклышко, за которым угадывалась крошечная лампочка.
– Ух ты! А зачем лампочка?
– Как же без нее? В танке-то темно, как у негра… в желудке. А мне надо координаты противника записать, к примеру. Опять же светомаскировка, если на привале письмишко домой собрался чирикнуть…
– И кому ж ты писал? – ревниво заинтересовалась величавая тетя Шура, она по рекомендации врачей вела исключительно постельный образ жизни.
– Родителям.
– Врешь, Лариске Захаровой ты писал! – привычно упрекнула она.
Они с женой были односельчанами, и когда дядя Коля уходил в армию, у него была совсем другая невеста, а тетя Шура еще в куклы играла. Он вернулся только в 46-м и узнал, что суженая не дождалась, выскочила замуж за другого односельчанина, демобилизованного по ранению, считай, инвалида. Бравый танкист сначала, конечно, закручинился, даже хотел назад в армию попроситься, а потом приметил на вечёрке тетю Шуру, она за пять лет из пигалицы превратилась в красивую статную девушку.
У моей миленки грудь —
Это вам не что-нибудь.
У моей миленки зад
В палисадник не влезат!
Так пел на кухне, подвыпив, их родственник Саблин, наезжавший иногда из Рязани. Начинал он с прибауток и частушек, даже иногда играл на ложках, а заканчивал всегда одним и тем же: воплями, слезами и порывами немедленно свести счеты с жизнью, от него прятали колющие и режущие предметы, а потом дружно вязали полотенцами.
Историю про то, как они станцевали кадриль и насмерть влюбились друг в друга, я слышал сто раз, и в заключение тетя Шура всегда говорила так: «А Лариска-вертихвостка потом от злости все углы у подушки отгрызла. Поделом трясогузке, живи теперь со своим колченогим!»
– А фонарь горит? – спросил я, терпеливо дослушав до конца.
– Нет, Юрок, батарейка давным-давно села. Выбросил, окислилась. Даже не знаю, выпускают теперь такие или уже нет… – Черугин отвинтил колпачок, показав мне пустое отверстие.
– Может, «пальчики» подойдут?
– «Пальчики»? Не исключено… Главное – вставить, если влезет, контакт будет.
– Коля! – возмутилась тетя Шура. – Соображай, что мелешь – ребенок же!
– А я что? Я ничего… – Подмигнув, сосед протянул мне свое сокровище. – На, Юрок, владей, Фадей, моей Маланьей!
– Это не мне, это в музей боевой славы!
– Да хоть в Оружейную палату.
– Надо еще воспоминания…
– Какие такие воспоминания? – Улыбка покинула широкое лицо дяди Коли.
– Письменные… От руки… Четыре странички.
– Юрочка, окстись! Я тебе что, маршал Василевский, мемуары писать!
– Ой, помру от смеха, – заохала, скрипя пружинами, тетя Шура. – Да он кроме заявления на отпуск в жизни ничего никогда не накорябал!
– Нет уж, дружок, мое дело – бочку сладить, ящик поправить, а пишет пусть Шолохов.
– Без этого нельзя, без этого экспонат не считается.
– Ну, не знаю, как быть! Пошурупь сам, у тебя мозги свежие, да и парень ты с головой.
– Съешь, Юрок, плюшку с маком – на сытый желудок лучше думается! – посоветовала тетя Шура.
Уплетая сдобу и усиленно размышляя, я вскоре сообразил, как можно выкрутиться из безвыходного вроде положения.
– Дядя Коля, давайте так: вы мне своими словами всё расскажите, я потом запишу, как изложение, и вам вслух прочитаю, а вы тогда уж своей рукой… Вроде диктанта…
– А что? Дело! Только ты так диктуй, чтобы я ошибок не насажал, а то потом позора не оберешься! Будут говорить, что фронтовики грамоты не знают.
– Отлично!
– Ну, тогда садись поудобней и слушай! 22 июня одна тысяча девятьсот сорок первого года товарищ Молотов Вячеслав Михайлович сообщил нам по радио, что Гитлер вероломно без объявления войны напал на СССР. Я был в Скопине. На воскресенье поехал, прогуляться…
– С Лариской! – не удержалась тетя Шура.
– Какая теперь-то разница! И вдруг на площади из репродукторов как гром среди ясного неба: важное правительственное сообщение. Стоим – слушаем, разинув рты. Я сначала, молодой дурень, обрадовался, мол, фашисты дали нам такой прекрасный повод расправиться с ними, выручить из тюрьмы товарища Эрнста Тельмана и установить наконец-то советскую власть в Германии. Видно, я улыбнулся, потому что дед со шрамом через все лицо глянул на меня исподлобья и буркнул:
– Чего лыбишься, чудак-человек! Кровавыми слезами теперь умоемся. Я с немчурой еще на германской бился – лютый народ…
Потом дядя Коля рассказал, как получил повестку, обнял родню и поехал с призывниками-односельчанами на колхозной полуторке в район, там их быстро осмотрели доктора, признали годными, лишь одного парня с туберкулезом на лечение отправили. И ему все сочувствовали, успокаивали, мол, подлечишься и своих догонишь, только не телись особо, а то война кончится. Когда они голой шеренгой выстроились по росту перед врачебной комиссией, появился невысокий краском со шпалами в черных петлицах, он оглядел новобранцев, с сомнением посмотрел на дядю Колю, стоявшего как раз посередке, потом хлопнул его по плечу и приказал:
– Начиная с этого бойца и всех, кто ниже, – ко мне. Остальных пусть пехота забирает.
– Так я попал в танковые войска. А из наших деревенских, кого в пехоту записали, никто не вернулся.
– Ну хватит, Николай Иванович, голова от твоих рассказов пухнет. Стул бы поправил – совсем расшатался… – проворчала тетя Шура.
– Есть, товарищ командир, – подмигнул мне сосед. – Ты, Юрок, приходи лучше завтра.
Я слушал его воспоминания четыре вечера и жалел, что советская наука не изобрела пока маленький магнитофон размером хотя бы с пломбир за сорок восемь копеек: нажал кнопку – и не надо ничего запоминать или записывать в тетрадку. Можно было, конечно, попросить у Башашкина «Комету», но она величиной с хороший чемодан и весит килограммов двадцать, а каждая кассета диаметром с десертную тарелку. Дядя Коля закончил свой рассказ взятием Берлина, а карандаш-фонарь, как выяснилось, достался ему в наследство от командира экипажа старшего сержанта Федора Понявина, геройски погибшего на Прохоровском поле.
– Ну, слава богу, закончили, а то все уши мне пробубнил, – обрадовалась тетя Шура и встала с постели, чтобы накрыть на стол, а потом на радостях даже налила мужу водки, настоянной на лимонных корках.
– Ну, за победу над Германией! – поднял рюмку счастливый ветеран. – И за взаимопонимание в семейной жизни!
В воскресенье я не пошел во двор к пацанам, а сел за письменный стол – готовиться к «диктанту». Мне думалось, это легко: вспоминай услышанное и записывай своими словами. Оказалось, все куда сложнее. Во-первых, в голове образовался фактический винегрет, все перемешалось. Во-вторых, я понял: если изложить все, что рассказал мне дядя Коля, не хватит даже общей тетради за сорок четыре копейки – в коленкоре. В-третьих, я обнаружил, что мне не хватает слов, а нужные выражения вылетают из головы, беспрестанно теряясь, как наперсток у подслеповатой бабушки Мани. Но я не отступал от задуманного, писал, переиначивал, вычеркивал, сокращал, заглядывал в орфографический словарик, бегал в читальный зал…
Поздно вечером родители вернулись из гостей от Петрушовых, отец был в игривом настроении, что-то шептал Лиде на ухо, она смущенно улыбалась. Увидав, что я сижу за письменным столом, Тимофеич нахмурился:
– А раньше уроки нельзя было сделать?
– Не мешай ребенку учиться! – возразила маман, раздеваясь за открытой створкой шифоньера.
– Мне завтра в шесть вставать.
– Поставь будильник!
– Поставлю! Да ну вас всех к дьяволу! – взорвался отец.
Только в среду я закончил работу, с третьей попытки уместив рассказ дяди Коли ровнехонько на четырех страничках в линейку, и в воскресенье снова был у Черугиных. Бывалый танкист бережно достал из бархатного футляра черную самописку с золотым пером, подаренную ему завкомом к юбилею, уселся поудобнее, долго не мог пристроиться к разложенной на столе тетрадке, видно, забыл, как это делается. Наконец он на газете нацарапал «проба пера», остался доволен и посмотрел на меня с нарочитым вниманием. Я начал диктовать, подражая Ирине Анатольевне, когда она читает классу текст, присланный из роно, отчетливо выговаривая безударные гласные и делая долгие выразительные паузы там, где нужен знак препинания. Тетя Шура слушала лежа в постели и похваливала:
– Складно-то как вышло! Ты, Юрок, прямо – Семен Бабаевский.
– …Над Берлином взвилось Красное знамя Победы, а мы расписались на Рейхстаге, – произнес я последнюю фразу.
– Эка ты, Юрок, загнул! – Дядя Коля внимательно перечитал «диктант», прослезился и поставил внизу дату и простенький автограф.
Когда я принес «карандаш-фонарь» Славику, тот аж подскочил на стуле, по всему было видно, что ему самому хочется заполучить такой экспонат. Изучив «мемуары», он пытливо посмотрел на меня и хмыкнул:
– Уж больно гладко.
– Дядя Коля часто перед пионерами выступает, – соврал я, отводя глаза.
– Тогда другое дело! А где карточка ветерана?
– Разве нужна?
– А как же? Необходима. Будет лежать в витрине рядом. И чтобы при наградах!
Вечером я забежал к Черугиным и огорошил вестью, что нужен еще и снимок при полном параде. Тетя Шура начала сокрушаться, вспоминая, во сколько им обошелся прошлый поход в фотоателье, что напротив Немецкого рынка, а ведь перед этим надо еще к парикмахеру сходить, причепуриться – и тоже ведь небесплатно.
– Погоди ты, Александра Ивановна, Лазаря-то петь! – Ветеран нахмурил лохматые брови. – Вроде бы, когда меня для Доски почета щелкнули, один снимок на память потом дали. Куда ж я его сунул?
Фотка нашлась в коробке с облигациями и была на следующий день вручена Булыгину, успевшему подобрать к карандашу-фонарю лампочку и батарейку. Вожатый повел меня в дальнюю комнату без окон, выключил свет и показал, как работает прибор: он освещал буквально сантиметр бумаги, и казалось, слова на листе чертятся не грифелем, а выжигаются лучом:
Вячеслав Булыгин. СССР
– Класс! – восхитился я.
– Но ты на достигнутом не останавливайся! Виноградов тоже принес экспонат. И Фертман обещал.
– Что обещал? – ревниво спросил я.
– Много будешь знать – скоро состаришься!