…Мы шли на дело молча и сосредоточенно. Через гулкую подворотню попали в большой заросший двор. Слева, под огромной, почти облетевшей липой, было обустроено место общественного отдыха: усыпанный желтыми листьями длинный стол и две скамьи по сторонам, все это сколочено из досок, прибитых к деревянным столбам, врытым в землю. В хорошую погоду тут по-свойски собираются соседи, выпивают, закусывают, танцуют под музыку радиолы, выставленной в открытом окне, горланят песни:
Вот ктой-то с горочки спустился.
Наверно, милый мой идет.
На нем защитна гимнастерка.
Она с ума меня сведет.
На нем погоны золотые
И алый орден на груди.
Зачем, зачем я повстречала
Его на жизненном пути?!
Посредине двора виднелись качели и детская песочница, устроенная в старом кузове грузовика. На веревках, натянутых между стволами, сушилось тряпье, похожее в полутьме на больших летучих мышей, спящих вниз головой. В углу ржавела раскуроченная «инвалидка» – маленький автомобиль с ручным управлением и мотоциклетным мотором, на такой ездят Балбес, Трус и Бывалый в комедии «Операция “Ы”». На самом же деле «инвалидки» государство выделяло самым доблестным ветеранам, потерявшим на войне ноги. Менее заслуженным фронтовикам выдавали фабричные протезы на шарнирах с запорными рычажками Остальные ковыляли на самодельных деревяшках с резиновой нахлобучкой на конце или ездили на самодельных тележках, отталкиваясь от земли специальными чурками. В последние год-два на помойках стали часто попадаться выброшенные за ненадобностью деревянные конечности, а по дворам появились бесхозные «инвалидки». Я рассказал о своих наблюдениях Лиде. Она, как государственный человек, нахмурилась:
– Странно! Ну, с протезами все понятно: их делают под индивидуальные культи, и кому-то еще они вряд ли могут подойти. А вот машины…
– Их надо передавать следующему инвалиду по очереди! – предложил я.
– Совершенно верно! Я подниму этот вопрос в райкоме!
…За неряшливыми осенними кустами виднелся высокий сплошной забор, в него-то мы и уперлись.
– Куда завел, мудозвон, ёпт? – выругался Сталин.
– Не бзди! – ответил Серый.
Он отодвинул две доски, висевшие каждая на одном гвозде, и мы очутились в соседнем дворе, где кренился двухэтажный деревянный дом с покосившимся крыльцом. Из кирпичной трубы стелился едкий дым с искорками огня. Мы пошли вдоль поленницы, еще не до конца уложенной, и уткнулись в высокую кучу, напоминающую в полутьме муравейник, выстроенный гигантскими насекомыми не из хвойных иголок, а из березовых дровишек. Я огляделся: через железные ворота, склепанные при царе Горохе, можно было выйти в тот же самый Центросоюзный переулок. Но наш Дерсу Узала знал, куда вел неуловимых мстителей. Между железными гаражами имелся узкий проход, и мы, протырившись через него, очутились в густых зарослях. Эти высокие растения с крапчатыми стеблями и большими, как у мать-и-мачехи, листьями обычно стоят невредимыми до настоящих зимних морозов. В детстве мы лакомились кисленькими молодыми побегами, а потом из полых стеблей делали боевые трубки, из них можно прицельно плевать во врагов даже мелкими камешками, не говоря уже о жеваной промокашке или ягодах бузины.
Сквозь чащу была протоптана тропинка, и мы ею воспользовались.
– Откуда ты все здесь знаешь? – удивился Сталин.
– Моя тетка в этой халупе живет.
– Может, у нее призанять?
– Ага, скалкой по кумполу!
Мы тем временем оказались в следующем дворе. Там стоял обычный для наших мест дореволюционный дом – кирпичный первый этаж и деревянный второй. Из форточек гроздьями свисали авоськи с продуктами, на осеннем холодке оно сохраннее. У крыльца с коваными перилами виднелась собачья будка, крытая листом шифера, из нее, гремя цепью, высунулась здоровенная лохматая морда и раскатисто зарычала.
– У, сволочь! – Корень погрозил псу кулачищем, и тот от греха спрятался.
Тоже мне сторож! Бывалый Нетто, как специалист по здоровому питанию, уверял, что корейцы едят собак. Если это правда, то речь, видимо, идет о таких вот нерадивых четвероногих охранниках.
Через гулкую подворотню, продутую сырым сквозняком, мы вышли в Переведеновский переулок точно напротив поликлиники, полукруглого здания, словно распахнувшего объятия пациентам. Там еще горел свет, за белыми занавесками двигались, как в театре теней, силуэты врачей и больных: доктора принимали до 8 часов вечера. Стекла большого углового окна были изнутри закрашены белилами, чтобы никто не подглядывал, так как там помещался женский кабинет. Лида туда часто наведывается, и раньше, когда я был бессознательно мал, брала меня с собой, чтобы не оставлять дома одного. Как-то раз с безмятежным детским любопытством я спросил, почему она так часто ходит к «женскому доктору». Честно моргая, маман поведала, как в молодости поскользнулась в цеху и упала на кучу стеклянного боя, сильно всюду порезалась, кровь до сих пор регулярно сочится из раны, и надо для профилактики регулярно ходить на медосмотры. И чего только взрослые не придумывают, чтобы скрыть от нас то, что мы рано или поздно узнаем. Особенно смешно вспоминать мою доверчивость теперь, когда чуть ли не половина девчонок нашего класса раз в месяц на неделю получают освобождение от физкультуры без всяких справок…
Сбоку от поликлиники, в глубине, спрятался двухэтажный кирпичный дом. Летом его почти не видно за густой старой сиренью. В мае, направляясь в изостудию, я специально делаю крюк, чтобы полюбоваться цветущими кустами. Кажется, в огромную лужу бросили кусок карбида размером с торт, а потом добавили еще кило марганцовки, и на пол-улицы вспухла роскошная бело-лиловая пена. Однажды я решил запечатлеть эту красоту, пришел с альбомом и акварельными красками, налил в майонезную банку воды, устроился на пне от древней липы и принялся за работу. И что вы думаете? Ни черта не вышло. Постоянно кто-то останавливался за спиной, сопел, цыкал через зуб, а то и бурчал: «Мазня какая-то!» Я разозлился, вырвал из альбома испачканный лист и пошел домой.
К концу октября прекрасная сирень превратилась в корявые ревматические стволы с последними мерзлыми листьями и неряшливыми ржавыми охвостьями, оставшимися от роскошных султанов. Дом с горящими окнами виден теперь как на ладони, в просвете между шторами можно даже различить голубой трепет телеэкранов. Нынче ящики почти в каждой квартире, а семь лет назад мы бегали смотреть мультики к богатым Коровяковым, они первыми в общежитии обзавелись «Рекордом», и нас, как маленьких идиотов, заставляли хлопать, мол, без аплодисментов передача не начнется. И ведь били в ладоши, да еще как! Тогда Коровяков-старший, большой шутник, глянув в газету с программой передач, снимал трубку черного домашнего телефона и говорил:
– Это Шаболовка? Дети готовы. Начинайте!
И начиналось: «Выста-Бура, выста-Бура, Бура-Буратино!»
Морячок указал крайнее окно справа на втором этаже:
– Там!
– Может, шландрается где-нибудь? – засомневался я: мне затея не нравилась с самого начала.
– Дома отсиживается. Его на футболе подковали, – покачал головой верзила.
– Ты-то откуда знаешь? – спросил Сталин.
– Так я на воротах стоял, – ухмыльнулся здоровяк.
– Зовите гада, ёпт!
Серый нашел под ногами камешек и метко кинул в стекло, звякнувшее в ответ. Взметнулась голубая занавеска, между геранью и столетником возникла рожа Батона, он с тревогой вглядывался в наружную темноту, но ему из освещенной комнаты почти ничего не было видно. Сталин вышел из тени, шагнул к деревянному столбу с фонарем под жестяной шляпой. К изоляторам, напоминающим гирьки, сделанные из белого фаянса, тянулись два провисших провода. Санёк ласково поманил Булкина рукой. Вскоре из двери, прихрамывая и на ходу застегивая байковую курту, вышел мой обидчик. Узнав меня, он сразу погрустнел и виновато, как пес, сожравший неположенный продукт, подгреб к нам и встал на безопасном расстоянии, выжидательно улыбаясь.
– Приветик, пацаны!
– Приветик… – Мой суровый одноклассник, ничего не объясняя, шагнул к нему и съездил по роже сначала с правой, а потом с левой.
– Сталин, за что, в натуре? – захныкал Булкин, явно понимая, в чем тут дело.
– Не въезжает? – ухмыльнулся Корень и могучим ударом в челюсть сбил с ног непонятливого тупака, а Серый с разбега въехал лежачему уставным ботинком под ребра, да так, что тот взвизгнул от боли и покатился по земле. Здоровяк хотел пустить в дело свои убийственные бутсы, но морячок его остановил:
– Хвати нам калек, корефан, не надо!
– Вставай! – приказал Сталин. – Нечего тут нам ваньку валять! Мы тебя еще и не били по-настоящему, ёпт!
Булкин нехотя, осторожно поднялся, одной рукой он держался за бок, другой отряхивался, опасливо ожидая нового нападения. Особого потрясения я в нем не заметил, очевидно, привык не только сам бить, но и получать сдачи.
– Дошло, за что? – участливо спросил мой друг.
– Понял, понял, не дурак…
– Еще раз Юрана тронешь – урою, усек?
– Усек, усек… Я же не знал…
– Теперь знаешь. А что ты там про меня говорил?
– Ничего не говорил. – Булкин с затравленной ненавистью глянул на меня.
– А ты, Полуяк, что стоишь как засватанный? Ну-ка врежь ему, ёпт! – приказал мой суровый сосед по парте.
– Хватит, он свое огрёб… – пробормотал я, чувствуя странное смешение чувств: мстительный восторг в сердце, торжествующую дрожь в теле и боязнь, что злопамятный Булкин не простит, если я подниму на него руку.
– Врежь, тебе сказали! Не очкуй!
Делать нечего, я сжал кулаки, подошел к сникшему Батону, размахнулся, как говорится, на рубль, а ударил на копейку, но под дых. Парень сделал вид, что ему невыносимо больно, нечем дышать, согнулся пополам, но успел вместо благодарности злобно зыркнуть на меня, мол, мы еще встретимся в темном переулке.
– Деньги Юрану верни! – приказал Сталин, когда наказанный отдышался.
– Нету… – прерывисто ответил тот. – Курева купил.
– У матери возьми!
– Нету. Завтра только пособие принесут.
– Как она?
– Никак. Не берут ее больше в ЛТП. Отказываются.
– Сколько осталось на кармане?
– Полтос.
– Врешь!
– Зуб даю!
– Давай!
– Что? – испугался Булкин, прикрывая челюсть.
– Полтинник.
– Вот… не вру… – и он вынул монету.
– И курево гони!
– На… – Батон протянул «Шипку», едва начатую.
– А теперь вали! – приказал наш вожак, закуривая сам и угощая друзей.
Я хотел отказаться, но сообразил, что после всего случившегося это будет выглядеть странновато, будто я белая ворона, щенок, пай-мальчик, непонятно как попавший в стаю переведеновских волков. Взяв сплющенную, почти плоскую сигарету, я размял ее по-взрослому и стиснул кончик поджатыми губами, чтобы не слюнявить тонкую папиросную бумагу, иначе она расползается, и в рот полезут табачные колючки, отплевывайся потом. Поймав колеблющийся синий огонек спички, я затянулся и выпустил дым через ноздри, этому искусству меня летом в пионерском лагере обучил мой друг Лемешев.
Булкин тем временем, держась за бок, похромал домой, на пороге обернулся и наябедничал, что половину моих денег взял себе Коровин, затем он скрылся за скрипучей дверью, обитой черным дерматином с прорехами. Вскоре на втором этаже дрогнула занавеска: пострадавший хотел убедиться, что мы убрались восвояси.
– Пошли теперь к Корове! – приказал Сталин.
– Надо и ему навалять! – поддержал здоровяк. – По справедливости.
– Он бьет два раза… Ха-ха-ха! – ощерился Серый. – Второй раз по крышке гроба… Ох-хо-хо…
– Может, потом? – осторожно предложил я.
– Не ссы в компот, там ягодки, ёпт! – оборвал меня Санёк.
И мы, дымя сигаретами, гордо, как четыре мушкетера, победившие гвардейцев кардинала, двинулись по Переведеновскому переулку. Затягиваясь вполсилы, я озирался по сторонам: не дай бог, увидит кто-то из знакомых или соседей по общежитию. И тогда начнется!
– Ты куришь? – спросит Лида плачущим голосом, глядя на меня безутешным взором.
– Нет!
– Не ври! Тебя видели… Ты знаешь, что капля никотина убивает лошадь?
– Знаю… – Я опущу голову с видом раскаявшегося убийцы своего организма.
– Ты понимаешь, если узнает отец!
– Я больше не буду… – Мне не надо объяснять, какую бучу устроит Тимофеич, хорошо знающий пагубность табака, так как сам курит с тринадцати лет.
Прохожих вокруг не было, но я все равно поспешил избавиться от бычка. На перекрестке мы свернули направо, к Бакунинской улице, горевшей вечерними огнями. Здесь, в угловом доме, раньше жила наша подшефная Бабушка. Мы учились в четвертом классе, и однажды Ольга Владимировна отправила меня с Диной Гапоненко проведать загрипповавшую Катьку Зубрилину, узнать, как ее драгоценное здоровье и передать домашние задания по всем предметам. Училась она так себе и после болезни могла сильно отстать. Жила Катька в старом угловом доме почти напротив школы. Под звонком были приклеены две бумажки, одна ветхая, со списком жильцов, напротив каждой фамилии указаны цифры, означавшие, сколько раз надо надавить на кнопку, чтобы тебе открыл именно тот, к кому ты пришел. На второй бумажке, поновее, написали: «Звонок не работает». Мы долго стучали, и наконец нам открыла сонная женщина – на голове, под косынкой, бугрились бигуди.
– Макулатуры нет, – строго сказала она, оценив наши пионерские галстуки.
– Мы к Зубрилиной. Проведать.
– Чего? А-а… Четвертая дверь направо. Но Катька ваша на кухне. Слышите?
Действительно, издалека доносился крик, почти рев.
– Она же болеет, – захлопала глазами честная Дина.
– Чего? Ну, да – воспаление хитрости.
Мы долго шли по узкому коридору, стены были увешаны тазами, корытами и велосипедами, вдоль плинтусов выстроились самодельные сундуки с навесными замками. Проход был не шире турникета в метро, а торчащие с обеих сторон педали великов усиливали это сходство. На большой коммунальной кухне, насквозь пропахшей жареным луком, мы увидели нашу хворую одноклассницу: она, по-бабьи уперев руки в боки, базарным голосом орала на сгорбленную старушку, костеря ее за воровство, мол, зачем отлила себе бульона из чужой кастрюли!
– Выкипел, Катюша, выкипел… – чуть не плача, оправдывалась пенсионерка.
– Ага, а хлебушек наш усох или мыши сожрали?
Дина как староста класса прекратила это безобразие, а я как председатель совета отряда поддержал, напомнив Зубрилиной, что со старшими пионеру так разговаривать непозволительно.
– Что же еще делать, если она у нас хлеб ворует! Отрежет кусочек и думает, никто не заметит. А еще за генеральшу себя выдает… Самозванка! – добавила Катька, явно повторяя слова и даже интонации взрослых.
– Почему самозванка? – удивился я, рассматривая старушку: на ней была пегая вязаная кофта с протертыми локтями и старое длинное платье, когда-то, наверное, бархатное. Ноги – в суконных ботиках, а на голове что-то вроде тюбетейки.
– Потому что муж ее никакой не генерал, а предатель, к фашистам перебежал! – доложила одноклассница.
– Клевета! – зашлась старушка, тряся седыми кудельками. – Он в танке сгорел!
– Сгорел – и сгорел. А воруешь-то зачем?
– Я не ворую… Я взаймы… У меня пенсия… У меня глаукома…
Слово за слово, выяснилось: на улицу бабушка не выходит, потому что почти ничего не видит, даже днем, в глазах мутная темень, а соседей купить что-нибудь не допросишься.
– Ага, потом хлопот не оберешься: то молоко вчерашнее, то батон черствый, то сдачи ей не хватает…
– Зубрилина, как не стыдно! – прикрикнула строгая Дина, а я подивился, насколько Катька, тихая, покорная, бессловесная в классе, груба, криклива и нахраписта у себя дома.
Раньше, жаловалась нам старушка, выручал Толик, сосед, но его осенью в армию забрали, а Зубрилины ее ненавидят, им в ЖЭКе наобещали, как помрет, отдать ее комнату, большую и светлую, они завидуют, а ей по закону положено, так как мужа реабилитировали посмертно, а ей самой разрешили из Казахстана в Москву вернуться…
– Они хотят меня голодом уморить, – заплакала бабушка. – Не беспокойтесь, сама скоро помру, и все тогда заберете…
– Давайте мы вам купим что надо! – предложила отзывчивая Дина.
– Ой, спасибо, ребятки, золотые мои! Сейчас, сейчас денежки дам!
– А ты, – староста сурово посмотрела на Катьку, – заканчивай воспаление хитрости! Чтоб завтра в школе была!
Мы зашли в комнату старушки, действительно просторную, с двумя большими окнами и мраморным камином в углу. На полке стоял бронзовый козлоногий сатир с подсвечником в руке. Мебель была старая, темно-вишневая, с гнутыми ножками и резными виньетками, такую называют красной. Но обивка стульев и кресел вытерлась настолько, что опасно садиться. В буфете мерцал золоченый хрусталь, но вместо люстры с потолка на витом проводе свисала одинокая лампочка в черном патроне. Радио было старое – «шляпа», у нас в общежитии такое осталось только у контуженного дяди Гриши. На стене красовались два фотопортрета в деревянных рамах: молодая женщина, похожая на актрису немого кино, и коротко стриженный военный с тремя звездами в петлицах и двумя орденами Красного Знамени на груди.
– Это мой Владимир Яковлевич. Он погиб смертью храбрых, у меня теперь и справка есть! А это я – еще до войны! – воскликнула она, показывая на даму. – Я тогда в театре служила. На первых ролях! Ой, да, денежки… Вас как зовут?
– Дина.
– Юра.
– А меня Елена Николаевна.
Она секретным движением вынула из-под скатерти тощий кошелек и узловатыми морщинистыми пальцами стала доставать монеты, тщательно ощупывая каждую и страдая от расставания с деньгами. Я удивился, руки у нее были грубые, натруженные, как у колхозницы тети Шуры, в ее избе мы снимали светелку, когда приезжали в Селищи, пока был жив Жоржик.
– Ребятки, вы тимуровцы? – с недоверием спросила она.
– Да, у нас и отряд имени Гайдара. Я председатель. А Дина староста.
– Ой, как славно! Купите, значит, мне, детки, молочка бутылочку, обязательно посмотрите на пробке число! Потом – десяток яиц, но только по 90 копеек, за рубль тридцать не берите – дороговато. И непременно проверьте на просвет. Хорошо? И хлебушка: батон за тринадцать и половинку обычного черного за восемь копеек. Дороже не надо!
Мы сбегали в гастроном на Бакунинскую, все купили (не хватило пятачка, пришлось добавить, ничего не сказав потом генеральше) и тщательно проверили продукты, как она велела. Рядом с витриной стоял круглый алюминиевый электроприбор с отверстиями, в них вставлялись яйца, затем нажималась кнопка, снизу вспыхивал яркий свет, скорлупа становилась полупрозрачной, обнаруживая несвежие затемнения. Одно яйцо оказалось тухлым, нам его заменили без звука. Ощупав покупки, старушенция пришла в восторг, напоила нас чаем, отличавшимся от пустого кипятка бледно-желтым цветом, и угостила двумя карамельками, твердыми, как кремень.
На следующий день мы рассказали про «генеральшу» Ольге Владимировне.
– Как говорите – фамилия?
– Качалов.
– Как у актера…
Потом мы собрали совет отряда и решили: во-первых, поставить Зубрилиной на вид прогулы и грубое обращение с пожилым человеком, во-вторых, взять шефство над старушкой, которую между собой называли Бабушкой. Теперь два раза в неделю к ней после уроков приходили наши ребята – мальчик и девочка (я всячески старался оказаться в паре с Шурой Казаковой), мы бегали в магазин и аптеку, помогали убирать места общего пользования в квартире, так как в коридоре на стене висел график дежурств жильцов, и нарушать его недопустимо. К праздникам мы собирали деньги и покупали Бабушке за рубль сорок торт «Сказка» с цукатами, она его очень любила. Елена Николаевна чаевничала с нами, ставила на патефоне шипящую пластинку со своей любимой Лялей Черной, рассказывала, как пропал без вести в танковом сражении под Ермолино муж-генерал, а потом ее с матерью как ЧСИРов (членов семьи изменника Родины) выслали в Казахстан. Она оттуда писала Сталину, Ворошилову, Калинину, Маленкову… Бесполезно.
– Это все Мехлис, Мехлис, страшный человек, враг, вредитель, он ненавидел русских офицеров!
Мы переглядывались, мало чего понимая, но сочувствуя. Как-то в день рождения пионерии нас повели в Мавзолей, где под стеклом лежал хорошо сохранившийся Ильич, а потом мы прошли гуськом мимо голубых елей вдоль Кремлевской стены, а там на черных табличках, через равные промежутки вмурованных в кирпичную кладку, были написаны золотыми буквами имена и даты жизни выдающихся деятелей Советского Союза. Вдруг я с изумлением прочитал:
МЕХЛИС ЛЕВ ЗАХАРОВИЧ
1889–1953
Вот-те раз! Вредитель-то с какой еще стати тут? Мы уже перешли в пятый класс, и я при первой же возможности спросил у Ирины Анатольевны, как такое возможно?
– Мехлис? – нахмурилась она. – Темная личность. К тому, что с моим отцом случилось, он тоже руку приложил. Повезло подлецу, умер раньше Сталина, а то бы за всех ответил! Несправедливо…
– А почему его из стены не вынут?
– У нас так не принято. Лежат, где положили.
– А Сталин? Его же вынесли из Мавзолея.
– О, это совсем другая история.
– Какая?
– Юра, давай поговорим об этом года эдак через три. Хорошо?
Мы шефствовали над Бабушкой недолго: когда вернулись с летних каникул, Зубрилина, едва скрывая радость, сообщила, что «старуха двинула кони». Мы не поверили и пошли проверять. В комнате все уже было по-другому: яркие обои, розовые шторы, разлапистая люстра, навощенный паркет и новая полированная мебель на тонких ножках, как в «Кабачке “13 стульев”».
– Преставилась, – подтвердила Зубрилина-мамаша, похожая на сильно располневшую Катьку. – Мы и похоронили. Родни-то никакой. Сожгли в Донском. Помянули, как положено, по-людски.
– А вещи где?
– На помойке. Куда ж такую рухлядь?
– А фотографии?
– В прихожей.
Я отнес оба портрета в наш школьный музей боевой славы.
– Как, как говоришь, фамилия генерала? – переспросил старший вожатый Алик.
– Качалов.
– Не знаю такого. Поставь в угол!