Сначала ситуация изменилась в Австрийской империи. Австрийские генералы настаивали на восстановлении статус-кво. Игнорируя императора и министров в Вене, в июне 1848 года они напали на Прагу и разогнали Панславянский конгресс. Затем в октябре они перешли на революционные комитеты в Вене, устроили артиллерийский обстрел и взяли город штурмом. Левый депутат Немецкой национальной ассамблеи Роберт Блум, находившийся в Вене в поддержку революции, был захвачен во время этого нападения. После упрощенного судопроизводства военный суд приговорил Блума к казни через повешение как виновного в подстрекательстве к мятежу, несмотря на его депутатский иммунитет.
Австрийские генералы были столь же враждебно настроены по отношению к имперскому парламенту, заседавшему в Вене. Он заседал с июля с 380 представителями из всех уголков Австрийской империи, за исключением Венгрии, где был отдельный парламент. К тому моменту парламент едва ли чего-то достиг. Он отменил крепостное право, но не оставил пояснений относительно того, как лендлордам должны были возмещать потерю рент и труда. Депутаты заседали, ругались между собой (отношения между чехами и немцами были особенно напряженными) и затевали драки на улицах. Сохранились протоколы заседаний парламента, демонстрирующие одно потраченное впустую заседание за другим, полное придирок, перебиваний и споров, кто что сказал [1].
Перепалки в столице послужили для генералов оправданием, чтобы переместить имперский парламент в незначительный город Кромержиж (также известный как Кремзир) в Моравии, где тот продолжил бессмысленно дискутировать. Следуя примеру австрийских генералов, король Фридрих Вильгельм IV Прусский приказал армии подавить Прусскую национальную ассамблею в Берлине. В ноябре 1848 года прусский генерал Врангель уселся перед театром, где собиралась ассамблея, приказал депутатам разойтись и молча наблюдал, как они все проходят мимо него. В следующем месяце король Фридрих Вильгельм опубликовал собственную прусскую конституцию, игнорируя черновую версию конституции, составленную парламентом. Австрийский императорский парламент и Прусская национальная ассамблея моментально были подавлены. Из четырех представительных органов, возникших в результате революций 1848 года, выжило лишь два: Немецкая национальная ассамблея во Франкфурте и Венгерский парламент.
Новая конституция Фридриха Вильгельма была достаточно реформистской, чтобы обнадежить франкфуртских депутатов. Завершив усердную работу над немецкой конституцией, ассамблея избрала Фридриха императором. Депутаты надеялись использовать авторитет Фридриха Вильгельма, чтобы укрепить собственный угасающий престиж, однако король отверг предложение «короны из грязи и глины» и «собачий ошейник, который я, по мнению людей, должен надеть на революцию 1848 года». Все кончилось довольно быстро. В мае 1849 года король изъял мандаты прусских депутатов во Франкфурте. В Австрии, Саксонии и Ганновере сделали то же самое, вынуждая ассамблею расформироваться. В Дрездене, Рейнланд-Пфальце и Бадене стали проходить мятежи в поддержку ассамблеи. Они были жестоко подавлены прусскими и саксонскими армиями. «Спи, спи, дитя мое, тут ходит прусский король» – колыбельная, все еще известная в Бадене [2].
В Австрийской империи генералы убедили императора Фердинанда отречься от престола. Он принял апрельские законы в Венгрии и таким образом наставил Венгрию на путь независимости, так что, по мнению генералов, его нужно было убрать. Фердинанд с удовольствием убрался в декабре 1848 года; у него были заботы поважнее, например, в теплицах. Наследником Фердинанда был его брат, Франц Карл, но, как скромный человек умеренных взглядов, он тоже не нравился генералам, как, очевидно, и его жене, эрцгерцогине Софии, которая подталкивала его к отказу от прав. Тогда генералы сделали правителем племянника Фердинанда, Франца Иосифа, сына Франца Карла и Софии. Молодой, впечатлительный и имеющий пристрастие к военной форме и парадам, Франц Иосиф пришелся очень кстати. Он подарил им войну в Венгрии, которой они так жаждали.
Венгрия находилась в состоянии гражданской войны с лета 1848 года. Нации королевства не могли не бороться с венгерскими претензиями на политическую гегемонию, так что сербы, румыны, хорваты, трансильванские немцы и словаки ополчились против венгерского правления. Австрийские генералы подгоняли своих лидеров, поддерживая бана Хорватии деньгами и запасами, когда он вторгся в Венгрию в сентябре 1848 года. Венгерское правительство держалось под умелым руководством Лайоша Кошута. Будучи министром финансов, Кошут совершил невозможное: ввел новую бумажную банкноту, которая сохранила свою ценность, несмотря на отсутствие поддержки соответствующего слитка. Когда он был вынужден собрать армию, Кошут снова удивил – ему удалось собрать 200 тысяч рекрутов, мобилизовать фабрики на изготовление формы и боеприпасов, а также учредить полевые госпитали и дома отдыха для раненых.
Кошут был искусным оратором, способным удерживать внимание и политиков, и крестьян – все увлеченно слушали его речи, занимающие более трех часов. Он также был мастером саморекламы. Новые венгерские банкноты были украшены его крупной подписью, а газета, которую он учредил, гордо называлась «Новостями Кошута». Шаг за шагом он увеличивал раскол между Венгрией и Веной, отходя все дальше от возможного компромисса. Кошут всегда утверждал, что действует в соответствии с правами, которые император Фердинанд «вручил» Венгрии в 1848 году апрельскими законами. Однако апрельские законы давали Венгрии лишь ограниченное самоуправление, не полную политическую независимость, которой требовал Кошут. Когда бан Хорватии вторгся в Венгрию в сентябре 1848 года, парламент учредил комитет национальной обороны для координации политики и назначил Кошута его председателем. Кошут вел Венгрию к катастрофе [3].
В 1848 году венгерский парламент согласился заседать в Пешт-Буде вместе прежней Братиславы, и тогда город был объявлен столицей королевства – это было вполне логичное решение, так как там находились и основной дворец правителя, и все суды. Пешт-Буда превратилась в мишень имперских сил в декабре, когда они вошли в Венгрию, вынуждая Кошута бросить новую столицу и перенести резиденцию правительства в Дебрецен на востоке. Оттуда генералы Кошута вели войну, продвигались на запад, чтобы вернуть столицу, которая была перехвачена весной 1849 года, а в июле окончательно оказалась во власти императора. Борьба продолжалась, а правительство Венгрии становилось все более жестоким, внедряя декреты обратной силы, которые сулили смертную казнь за все входящее в ее широкое понимание государственной измены [4].
На протяжении почти всей войны венгерские лидеры утверждали, что стремятся лишь к правильной версии апрельских законов Фердинанда и что их революция абсолютно законна. Лишь в апреле 1849 года парламент на заседании в Дебрецене официально провозгласил независимость Венгрии и сместил «погрязший во лжи дом Габсбургов», назначив Кошута губернатором. Декларация, составленная Кошутом, была разослана по всем европейским столицам в надежде собрать поддержку венгерской инициативы. Но это был слабый и неубедительный документ, где витиевато пересказывались преступления против венгерского народа на протяжении 300 лет габсбургского правления. Там не шло речи о сострадании к стремлениям представителей множества национальностей в Венгрии – напротив, они назывались «бунтарями», «предателями» и «бандами грабителей». Как отметил один венгерский генерал, они все оказались на стороне Габсбургов именно из-за того, что правительство Кошута не смогло удовлетворить потребности других национальных групп, проживающих в Венгрии [5].
Австрийская и венгерская армии количественно были равны друг другу, хотя австрийская сторона была лучше подготовлена и снаряжена. Этот баланс пошатнулся из-за России. Чтобы приблизить поражение Венгрии, юный австрийский император Франц Иосиф обратился к Николаю I – он отправился в Варшаву, чтобы лично молить государя о помощи. Ему понравились и приятное путешествие на поезде, и сочувствие Николая. Царь был встревожен, что несколько тысяч поляков волонтерами служили в венгерской армии и что бывшие лидеры восстаний против русского правления в Польше также были в числе генералов и офицеров. Коммюнике, объявляющее встречу двух императоров, должным образом представило венгерское восстание как нечто угрожающее миру Европы анархией и требующее международной реакции. Русские стали наступать в июне; венгерские генералы сдались в августе [6].
Венгрия была разбита. Венгерские генералы были повешены, тысячи людей были отправлены в трудовые лагеря, которые стали для многих смертным приговором. Кошут бежал в изгнание. Наступило военное правление, после которого Франц Иосиф приказал начать интеграцию Венгрии в Австрийскую империю. Он заменил старые округа Венгрии на районы, управляемые Веной, и на несколько лет даже сделал немецкий официальным языком. Централизации соответствовала модернизация. Франц Иосиф приказал заменить архаичные, застрявшие в XVI веке венгерские законы на современный австрийский гражданский кодекс. И если венгерский парламент занимался проблемой крепостного крестьянства лишь поверхностно, громко заявляя о дворянском достоинстве, присущем всем гражданам, то Франц Иосиф занялся вопросом целенаправленно, внедряя конкретные изменения, которые реально вели к освобождению крестьян, предоставляя им безусловное право собственности в весьма щедрой форме. И хоть многие поколения венгров почитали Кошута как освободителя крестьян, их настоящим защитником был юный Франц Иосиф.
На других территориях Габсбургской империи в Центральной Европе не было восстаний против правителя на том же уровне, как в Венгрии (хотя вспышки мятежей и были в подвластной Габсбургам Северной Италии и Галиции). Тем не менее Франц Иосиф заставил свою империю подчиниться. Венгерская модель понемногу распространялась по Австрийской империи. Франц Иосиф приказал упразднить провинциальные парламенты, расформировал слабый парламент, все еще собирающийся в Кромержиже, ввел режим строгой цензуры, арестовал или отправил в изгнание критиков, сделал немецкий языком администрации и высшего образования и восстановил привилегии католической церкви, включая ее право цензурировать религиозные публикации. Как часто говорили в то время, теперь империей правили четыре армии: «стоящая прямо армия солдат, сидящая армия бюрократов, стоящая на коленях армия священников и крадущаяся армия доносчиков» [7].
К началу 1850-х годов казалось, что Центральная Европа снова оказалась на том же месте, где была десятью годами ранее. Старые режимы снова были у власти, и карта Центральной Европы так и не была видоизменена. Но кое-что все же произошло. Идея нации внедрилась в сознание простых людей. Раньше живущий в словах поэтов, ученых, преподавателей и историков, теперь национализм становился массовым феноменом. События 1848 года не только вынуждали людей встать на ту или иную сторону, они также создавали новых героев. Мужчины носили бороды, подражая им, женщины вышивали их цитаты, дети сочиняли стихи в их честь.
Борьба 1848 года зарядила энергией новые сообщества и создала новые «бейджи» принадлежности. Люди могли показывать, к какой национальной группе принадлежат, с помощью одежды. Чехи теперь выделялись из толпы изысканно застегнутыми на пуговицы жакетами, а словенцы – шкурами сони. Немцы предпочитали плащи и широкие шляпы и ни в коем случае не носили фраков – пиджаков с «хвостами», которые тогда символизировали политическую покорность, потому что их надевали заявители на встречи с правителем. Но одежда была дорогой, и в качестве альтернативы в Венгрии избрали волосы на лице, в частности усы – один внимательный современник выделил целых 23 варианта оформления. Каждый указывал на определенную национальную принадлежность, объяснял он, включая стиль, именуемый «славянским сомом». Патриоты-пижоны также носили кокарды в национальных цветах, даже когда это грозило им тюрьмой [8].
Национализм был не только политической позицией, но и каждодневным явлением. Он был, как выразился французский историк XIX века Эрнест Ренан, «ежедневным плебисцитом» – постоянным подтверждением желания народа жить в обществе. Но национализм был не только разговором между живущими, а еще и единением с прошлым. Так что в вопросах, касающихся одежды, патриоты обращались к истории через народный костюм. Как правило, выбранные ими наряды были придуманными и не имели практически никакого отношения к настоящим традициям. Кричащий паттерн Калоча использовался на рубашках и блузках с вышивкой в Венгрии (такие все еще продают туристам в Будапеште), но зародился он в населенных сербами деревнях на юге страны. В Баварии фотографы и художники якобы воссоздавали исторический стиль или продвигали товары ручной работы, сделанные швеями для конкурса на самую стильную пару региона. Что касается немецкого костюма, то никакого консенсуса о том, как он выглядит, не было, хотя стиль Черного леса и охотничьи куртки считались наиболее аутентичными, и «общества костюма» (нем. Trachtenvereine) рекламировали разнообразные стили [9].
Национальность была вплетена в каждодневную семиотику – систему знаков, указывающих, кем является человек, к какой группе принадлежит, как его нужно классифицировать. В этой системе важное место занимал алкоголь как маркер родства и отличия. В особенности венгры были убеждены не только в изысканности венгерского вина, но и в том, что хорошее вино – признак как аристократичности, так и «венгерскости». Желая вернуть так называемую «древнюю славу» венгерского вина, Сеченьи приказал «Национальному казино» в Пеште хранить в своем погребе «44 вида венгерского вина и 12 видов иностранного вина». Также он уточнил в одном из своих завещаний (Сеченьи вообще любил составлять завещания), чтобы после смерти у него вырезали сердце, замариновали в бутылке венгерского вина и выставили в Национальном музее.
Другие нации выпивали не так. Венгры объясняли, что немцы предпочитают пиво, а словаки упивались спиртным из картофеля и слив. Пристрастие словаков к крепкому спиртному было не только якобы национальной характеристикой, но и одним из аргументов, с помощью которых венгры объясняли отсталость и нищету словацкой сельской жизни. (Английские писатели так же связывали самогон и нищету в Ирландии.) Даже пьяные, представители разных наций должны были демонстрировать свои характеристики. Так, пьяный венгр становился слезливым и хвастливым, словак изрекал мудрости, немец болтал без перерыва и все время что-то ронял, румын ворчал и вел себя агрессивно, а украинец бормотал себе под нос и был мстительным [10].
Классификация распространялась и на сексуальность: патриоты составляли таксономии женственности, в которых «их» женщины представали самыми чистыми и самыми красивыми. Для патриотичного серба Якова Игнятовича, выросшего в Венгрии, сербские женщины выделялись на фоне остальных, «как цветущие маки среди поля кукурузы». Поставить сербскую женщину рядом с немецкой, по его словам, было все равно что поставить тигра рядом с овечкой. Словацкие писатели также гордились своими женщинами, отказываясь от венгерских женщин, называя их толстыми, потому что «венгры любят толстых женщин так же, как любят видеть на своем столе много свежего хлеба». Целовать словацких женщин также нужно иначе, объяснял один писатель, «от брови до подбородка, потом по всему лицу от уха до уха, дважды в губы – когда сходятся они, сходятся и души» [11].
Таверны также были маркером принадлежности. В смешанных сообществах разные национальные группы держались разных таверн, некоторые из которых подавали блюда, названные в честь национальных героев или сервированные в национальных цветах. Национальный эпос Адама Мицкевича «Пан Тадеуш» (1834) описывает польскую кухню: свекольный суп, лесные грибы, белые сыры и блюдо из квашеной капусты с мясом, именуемое «бигос». Венгры же восхваляли красный перец, который к 1840-м годам уже стал национальным овощем, и курицу с паприкой и тонкое рагу с перцем – предок известного нам сегодня гуляша. Несмотря на значительные региональные различия, немецкая кухня была «отправным пунктом», от которого отталкивались другие нации, измеряя свое кулинарное превосходство, поскольку считалось, что она идеально передает немецкий характер: «неприятная, грубая, жирная, массивная и непонятная» [12].
Кофейни, быстро распространившиеся по Центральной Европе в XIX веке, также были маркерами принадлежности. Они разделялись по гендерному признаку – считались более маскулинными пространствами, в то время как женщины придерживались «садовых» кафе или мест, рекламирующих Kaffee und Konditorei (нем. «кофе и выпечка»). Однако кофейни, наряду с казино, которые Сеченьи принес в Пешт, также постепенно стали делиться по национальному признаку. В Сибиу в Трансильвании были отдельные казино для венгров, немцев и румын. В Черновцах в Буковине, где основными потребителями были евреи, кофейни демонстрировали, что далеки от разделяющей политики национальной идентичности, и потому выбирали нейтральные «имперские» названия: «Черный орел», «Кафе Габсбург», «Кайзер кафе» [13].
О национальной принадлежности сигнализировали одежда, алкоголь, еда, кофейни, идеи женственности и этикет поцелуев. Но были и другие способы ее показать. Классическая музыка зародилась в Центральной Европе. Дворы правителей и дворцы аристократов соперничали друг с другом за музыкантов, а с конца XVIII века – еще и за композиторов. И в Вене Моцарта, и в Эстерхазе Гайдна в Венгрии четырехчастные оркестровые симфонии и концерты солирующего инструмента взяли верх над модными тогда навязчивыми мелодиями, которые в основном брались из итальянской оперы и служили фоном для разговоров и игр в карты. Музыка стала не просто фоном, а тем, что нужно слушать – и слушать внимательно, в тишине, чтобы музыке точно ничего не мешало. Прусские гренадеры патрулировали концертные залы в Берлине. А композиции больше не были привязаны к событию, чтобы их исполнили несколько раз и забыли, как было почти на протяжении века со «Страстями Святого Иоанна». Композиторы писали «на века», надеясь войти в репертуар истории – иными словами, стать классиками.
Композиторов стали возносить, к ним больше не относились как к ремесленникам, которые должны есть с прислугой. К началу XIX века они превратились в настоящих звезд. Романистка и любовница Фредерика Шопена Жорж Санд (Амантин Дюпен) шутливо жаловалась на репутацию композитора: «За два часа, пару раз взмахнув рукой, он в итоге положил себе в карман шесть тысяч и несколько сотен франков, а также аплодисменты, восторженные крики „бис“, а также воздыхания самых прекрасных женщин в Париже – настоящий хулиган». Иные композиторы сами культивировали свой образ знаменитости. Играя соло на фортепиано, Франц Лист притворялся, будто падает в обморок, его уносили за кулисы, после чего он выходил обратно на сцену и продолжал играть. Также он вдумчиво выбирал любовниц: например, Лолу Монтес (до того как она сошлась с королем Людовиком I Баварским), замужнюю герцогиню Саксонскую и любительницу сигар Каролину Витгенштейн [14].
Аудитория давно уже ассоциировала музыку с национальными различиями – как сказал один француз, «Испания хнычет, Италия ноет, Германия орет, Франция воет». Но теперь музыка стала сознательно национальной, композиторы позиционировали свои сочинения и мелодии как уникальные для их нации. Шопен был одним из первых – он «дистиллировал» в своих мазурках, польках и сонатах популярные мелодии сельской Польши. Шопен утверждал, что слышал эти мелодии еще в детстве, но, скорее всего, они были взяты из собрания польских народных песен. Тем не менее они превратились в призыв к польскому национализму в тот период, когда почти все остальные способы выражения культурной идентичности были под запретом в прусской и русской Польше. Они были, как тогда выразился немецкий композитор Роберт Шуман, «пушкой, запрятанной среди цветов» [15].
Ассоциация музыки с нацией была еще более очевидной в произведениях Рихарда Вагнера и чешского композитора Бедржиха Сметаны. Они оба инкорпорировали в свои произведения то, что называли фольклорными мелодиями, но что на самом деле имело более далекое происхождение, чем их родина – знаменитый цикл Сметаны «Моя родина» (чеш. Má vlast), прославляющий пражскую реку Влтаву, также звучит в израильском национальном гимне, и они оба, вероятно, происходят от итальянского мадригала XVI века. Также важно, что Сметана и Вагнер смешивали музыку с легендами. Сметана обращался к ранним средневековым хроникам и сопровождал их волнующими гимнами, а Вагнер углублялся в мифологию Центральной Европы и Скандинавии, чтобы создать 17-часовой эпос «Кольцо нибелунга». В своих операх оба композитора также избирали сеттинг, вызывавший в воображении придуманное националистическое прошлое – башенные замки, горы и утесы, первобытные леса, кавалькады счастливых средневековых ремесленников.
Было совершенно неважно, что оркестровая музыка, концерты фортепиано и сюжеты опер не имели никакого отношения к национальному характеру, но либо собирали, либо манипулировали, либо отнимали часть крупного европейского музыкального канона: гудение волынок в мазурках Шопена – едва ли уникальное польское звучание. Композиторы стремились продемонстрировать аудитории – по словам Вагнера – «образ их настоящей природы», из которого могла возникнуть новая художественная идентичность, прославляющая нацию. Фестивальный театр в Байрёйте и так называемый Провинциальный театр в Праге, где Сметана был режиссером, были музыкальными фабриками, культивирующими немцев и чехов, одаривающими их новыми национальными чувствами [16].
Оперы, симфонии и концерты были уделом богачей. Но мелодии спускались вниз по социальной иерархии, их напевали за столами таверн, группы играли их в парках, на верандах кафе и гостиных дворах (нем. Reduten). Также они были частью репертуара новых танцевальных залов, ставших популярными в начале XIX века; многие залы вмещали несколько тысяч гостей – к примеру, (оригинальный) венский театр «Одеон», построенный в 1845 году, вмещал 8000 гостей. Программы в популярных местах чаще всего представляли собой попурри – смесь народных баллад, вальсов и маршей. Однако многие включали и работы откровенно политического и националистского характера, как «Среди гор» (A hegyek között) Листа, посвященную генералам, сражавшимся за Венгрию в 1848–1849 годах; «Не плачь, родина» (Ne sírj, hazam) Корнеля Абраньи – об изгнании Кошута; и «Полонез» Шопена, воспевающий борьбу Польши за независимость [17].
Хоры были основным инструментом популяризации музыки и распространения национальных мелодий и песен. Они распространялись с помощью использования литографии – печатных нот, что сделало их (впервые) доступными; таким образом, с растущей популярностью каждый хор чувствовал, что должен стать лучшим. В смешанных районах Богемии немецкие и чешские национальные сообщества организовывали отдельные хоры, часто связанные с местными гимнастическими ассоциациями, которые справедливее было бы назвать неготовыми ополчениями. Во всей Центральной Европе репертуары хоров были откровенно национальными и патриотичными. Немецкие хоры пели «Дозор на Рейне», чешские – «Где дом мой?» Йозефа Тила, венгерские – «Национальную песню» Шандора Петёфи. Материал обновлялся в особых ежемесячниках и еженедельниках, а также в новых антологиях с такими названиями, как «Колокольный звон», «Музыкальные листья», и, для чехов, «Венец патриотических песен, сплетенный для любящих родину самоотверженных девушек» [18].
Национальная принадлежность была вопросом не факта, а решения. Хотя его мать и была немкой, Кошут выбрал быть венгром, а его дядя стал видным словацким патриотом. Но подобный выбор был доступен не всем. Один солдат начала XX века писал в своем дневнике на четырех разных языках: о полковых вопросах – на немецком, о своей возлюбленной – на словенском, о песнях, которые ему вспоминались, – на сербском, о своих сексуальных фантазиях – на венгерском. Другие меняли свою речь в зависимости от обстоятельств и финансовой выгоды, или же они не придавали этому значения и часто говорили на нескольких языках одновременно, на смешанном арго. Так было и среди образованных горожан: если они писали в спешке, к примеру, на открытке, то могли путать слова и правила грамматики, переходя (в Штирии) с немецкого на словенский и обратно [19].
Идентичность людей определялась соседями, родителями, друзьями, коллегами. Но правительство и бюрократия также имели место быть. В Австрийской империи в 1849 году были предприняты первые попытки составить список лингвистических сообществ, к которым могли бы принадлежать люди. Таковых было выделено девять: немецкое, венгерское, итальянское, румынское, польское, чешское, украинское, словенское и хорватское (хотя хорватский мог использовать как латынь, так и кириллицу, для удобства сербов). Эти девять языков стали официальными, на которых можно было преподавать и печатать законы империи. Но эти девять языков имели слабое отношение к смеси языков и диалектов, на которых реально говорили люди. Из самого очевидного – не был учтен словацкий, потому что он считался слишком близким к чешскому, чтобы быть отдельной категорией. Идиш, фриульский, далматинский, гуцульский, виндский, лемковский, силезский немецкий, армянский, цыганский румынский и силезский также не были учтены [20].
Первая австрийская перепись населения в первую очередь была заинтересована в определении, кто может служить в армии и сколько у него лошадей. Но с 1880 года австрийская перепись также включала поле, в котором глава семьи должен был указать «язык повседневного использования» (Umgangssprache) его семьи и слуг. И снова ему предлагалось выбрать один из этих девяти языков, правда, чешский теперь писался через дефис со словацким и моравским. Венгерская перепись, проведенная отдельно в 1881 году, была более открытой в этом плане – там имелись категории для носителей румынского и армянского языков, а также для немых. Позже венгерские переписчики стали предоставлять общественности восемь определенных категорий, хоть и с возможностью вписать один из вариантов из дополнительного списка. Чиновники, проводившие перепись, советовали людям, которые описывали свой язык как саксонский, швабский, идиш, лендлерский или просто «наш язык» (unsere Sprache), называть этот язык немецким [21].
В габсбургской Центральной Европе переписи делили людей на предопределенные лингвистические категории, стирая промежуточные идентичности, которые делали национальность более размытой и, соответственно, более проницаемой. Фриульский, лемковский и гуцульский на сегодняшний день уже практически вымерли, хотя гуцульский язык можно услышать в фильме Майкла Чимино «Охотник на оленей» (1978), частично снятом в Кливленде. Мигранты из Крайны принесли виндский язык в Огайо, где и по сей день сохраняется память о нем, несмотря на то что даже новости сообщества уже публикуются на английском. Последний носитель далматинского языка скончался в 1898 году. Такая судьба часто постигает языки и ярлыки принадлежности, которых нет в списках, одобренных правительством.
За пределами Габсбургских земель национальность, как правило, не интересовала переписчиков, они просто априори считали население немецким, а язык, на котором оно говорит, – маловажным. (Только в 1905 году были отдельно указаны носители фризского и датского в Шлезвиг-Гольштейне.) В Пруссии все было иначе, не только из-за самого количества информации, которую там удалось собрать, но и из-за классификации населения по «родному (материнскому) языку» (Muttersprache). Начиная с переписи 1858 и 1861 годов, прусская администрация стала включать – помимо немецкого – смесь других языковых опций: чешский, моравский, виндский, польский, кашубский, мазурский, литовский, фризский и так далее. Но при последнем подсчете сырые данные обобщили. Все носители славянских языков, в том числе венды, кашубы и мазуры, были объединены в поляков; носители фризского, голландского и идиша – в немцев; были и такие обобщения, в которых литовцев также сделали немцами, поскольку демографы были убеждены, что они и так вскоре ими станут [22].
Главной задачей прусских переписей было не показать лингвистический состав королевства. Ими двигала политика, они должны были показать, где преобладало ненемецкое население и где нужно было усилить германизацию населения через образование, высылки и принудительные переселения. Но результатом стало одно из самых невероятных визуальных представлений в своей категории: «Лингвистическая карта Прусского государства, основанная на переписи 1861 года». На карте изображена Пруссия, в центре которой – огромное бежевое пятно, изображающее немецкоязычное население, к которому, однако, с востока подступало недифференцированное красное пятно носителей польского языка. Тем не менее карта убеждает читателя, что немцы составляли подавляющее большинство населения не только в Пруссии, но и во всей Центральной Европе, включая Фландрию, Нидерланды и почти всю Швейцарию. Чуть бледнее были обозначены Скандинавия, Дания и Англия, на том основании, что данные страны были стабильно «германскими» [23].
«Лингвистическая карта Прусского государства» демонстрирует дилеммы, уже очевидные в песне «Где немецкое отечество?» (1813) Эрнста Морица Арндта:
В Пруссии или в Швабии?
Там, где цветет лоза на Рейне?
Там, где чайка летит вдоль берега Ютландии?
О нет! Нет-нет!
Его родина должна быть больше!
[И так далее на протяжении еще восьми куплетов.]
Но насколько крупным должно быть отечество? Стоит ли ему быть «маленькой Германией» из Пруссии и более мелких государств Германского союза, или же «большой Германией», в которую также входит немецкоязычная часть Австрии? Или оно может быть частью нового сверхгосударства, объединяющего Германский союз со всей Австрийской империей? Последнее мнение разделял Франц Иосиф, и в начале 1850-х усердно над этим работал, поскольку считал, что в такой «империи 70 миллионов» он однозначно будет играть ведущую роль. Иначе неужели немцы не исполнят то, что многими считалось их историческим долгом, судьбой – продвижение немецкой границы дальше, в «дикие места» на востоке? На неотвеченный вопрос Арндта свой ответ предоставит Бисмарк.