Но если, в отличие от идеологов национального эгоизма, ничего в дальней перспективе тогдашние либералы не угадали, то ближайшее будущее России они, по крайней мере, самые проницательные из них, как Борис Николаевич Чичерин, предвидели точно. На финишной прямой самодержавия всё случилось так, как предсказал он в словах, вынесенных в эпиграф этой главы. Действительно были война и банкротство и действительно дарована была конституция совершенно неподготовленному к ней обществу. Но вот что из всего этого выйдет, не предвидел никто из либералов, даже Чичерин. Почему?
Здесь еще одна громадная историческая загадка, которая совершенно очевидно выходит за пределы моей темы. Но поскольку она с нею соприкасается, вовсе обойти её невозможно. Вот как я вижу одну из основных причин политической слепоты тогдашних либералов.
Никто в России, и в первую очередь, как это ни парадоксально, люди, считавшие себя учениками Соловьева, не воспринял его как политического мыслителя, как учителя жизни, а не только философии. Знамя борьбы с национальным эгоизмом как основой средневековой политической системы упало с его смертью. Не стал он для своих учеников апостолом Павлом. Как «первого русского самостоятельного философа», как «блестящее явление» на небосклоне русской мысли Владимира Сергеевича превозносили. Его «философия всеединства» была, можно сказать, канонизирована. Особенно красноречиво хвалил его Бердяев: «Соловьевым могла бы гордиться философия любой европейской страны. Но русская интеллигенция Соловьева не читала и не знала, не признала его своим».
Допустим. Но Бердяев-то читал. И признал. Так почему даже ему, не говоря уже о Булгакове, который вообще не отличал Соловьева от славянофилов, никогда не понадобилась политическая интуиция учителя? Даже при том, что самая яркая статья Соловьева так и называлась «Славянофильство и его вырождение». Что целый том в его первом собрании сочинений посвящен был именно борьбе с национальным эгоизмом.
Редчайший ведь в русской истории случай. Учитель, мудрец, почитаемый пусть не всей либеральной интеллигенцией, но цветом её, самыми красноречивыми, самыми талантливыми её лидерами, объяснил им, в чем корень зла в стране, которую они любили и хотели спасти. Объяснил не только опасность этого зла, но и катастрофу, которая их ожидала. А они словно оглохли. Во всяком случае знаменитый сборник Вехи, большинство авторов которого полагало себя его учениками, полностью игнорировал вырождение славянофильства и патриотическую истерию, грозившую России не только волной черносотенства, но и попросту гибелью. Вместо того чтобы поднять знамя Соловьева, сосредоточились авторы бехна беспощадной критике интеллигенции.
Что ж, и впрямь велики были ее грехи перед страною. Тут и «правовой нигилизм» (Богдан Кистяковский). Тут и «политический импрессионизм» и «рецепция социализма» (Петр Струве). И вообще «интеллигентский быт ужасен, подлинная мерзость запустения, ни малейшей дисциплины... праздность, неряшливость, гомерическая неаккуратность в личной жизни, грязь и хаос в брачных и вообще половых отношениях... совершенное отсутствие уважения к чужой личности, перед властью — то гордый вызов, то покладливость» (Михаил Гершензон).
Все это верно, несомненно. Хотя было ведь и другое. Был декабристский патриотизм: стремление сделать страну «как можно лучше». Был и «укоренившийся идеализм сознания, этот навык нуждаться в сверхличном оправдании индивидуальной жизни, [который] представляет собой величайшую ценность». Не в этом суть, однако. В веховской критике отсутствовало главное.