А главное было в том, что веховцы так никогда и не поняли, что жили в заколдованном круге средневековой империи, в основание которой заложены были, как мы помним, даже не одна, а три «мины» громадной разрушительной силы: разлагающееся самодержавие, глухая враждебность ограбленного крестьянства и глубокая ненависть угнетенных, униженных империей народов. А в результате вырождения славянофильства и «правового нигилизма» общества (воспитанного, впрочем, правовым нигилизмом самодержавия) добавились к ним, как мы видели, еще и четвертая и пятая «мины». А именно грозный всплеск бешеного национализма, одержимого фантомным наполеоновским комплексом и потому отчаянно толкавшего Россию к «последней» войне. И не менее грозная готовность радикалов превратить эту войну в гражданскую, используя и крестьянскую пугачевщину и ненависть, накопленную подневольными нациями.
Взрыва любой из этих пяти «мин» было достаточно, чтобы надолго, на поколения похоронить вековую декабристскую мечту вырваться из заколдованного круга «гниющей империи». И поэтому любая политика, не ориентированная на то, чтобы разрядить эти «мины», обрекала петровскую Россию на неминуемый коллапс. Вот за что, стало быть, следовало критиковать интеллигенцию: за столетие после разгрома декабристов её политическая мысль не продвинулась ни на шаг. По-прежнему была она жестко зациклена лишь на самодержавии, на том, чтобы, как цитировал тогдашнюю публицистику Струве, «последним пинком раздавить гадину».
«Делали революцию в то время, когда задача состояла в том, чтобы все усилия сосредоточить на политическом воспитании и самовоспитании». Вот, казалось бы, и выставил на всеобщее обозрение Петр Бернгардович ахиллесову пяту российских либералов. Тут бы и объяснить им, в чем, собственно, это воспитание должно состоять. И поверьте, тут было о чем поговорить.
Первым пунктом, резонно предположить, должен был стоять вопрос о том, что же реально угрожало самому существованию петровской России — после несчастной русско-японской войны и потрясшей страну революции. После принятия двусмысленного Основного закона империи и двух досрочно распущенных царем Государственных дум. О том, в моих терминах, какая именно из этих «мин» могла взорваться первой, послужив детонатором для взрыва всех остальных? Было это «безрелигиозное отщепенство интеллигенции», на котором сосредоточили свой удар Вехи? Или затяжная патриотическая истерия, бушевавшая в стране с 1908 года, требуя немедленно «обезвредить главного врага и смутьяна среди остального белого человечества»? Другими словами, агрессивная, чреватая новой войной истерия?
Правительству Столыпина действительной угрозой представлялась как раз она. Во всяком случае «разрядить» пыталось оно именно эту «мину». Свидетельств тому сколько угодно. Возьмите хотя бы публичное заявление Столыпина: «Наша внутренняя ситуация не позволяет нам вести агрессивную политику». Премьеру вторил министр иностранных дел Извольский: «Пора положить конец фантастическим схемам имперской экспансии». «Решающе важно было тогда, — объяснял впоследствии Сазонов, сменивший в 1909 году Извольского, — любыми уступками утихомирить [placate] враждебность Германии к России».
Да и удивительно ли все это было, если, как заключило летом 1908-го Адмиралтейство, «русский флот не в силах даже защитить столицу»? Если военный министр Редигер заявил на заседании Совета министров, что «вооруженные силы России не смогли бы даже отразить нападение противника, не говоря уже о том, чтобы его атаковать»? Короче говоря, не готова была Россия к новой войне катастрофически.
И сказано это было в том же самом 1909 году, когда Австро-Венгрия аннексировала Боснию, когда Шарапов с Аксаковым опубликовали Манифест, требовавший от лица «национально-ориентированной» общественности немедленно обезвредить «врага и смутьяна», когда присоединилось к этому требованию большое число депутатов Думы во главе с её председателем Родзянко и, самое главное, когда вышли Вехи, ни словом об этой патриотической истерии не упомянувшие.
Попробуем теперь суммировать ситуацию:
1. «Патриотическая» общественность настойчиво требовала объявления войны Австро-Венгрии (а стало быть, и Германии, состоявшей с ней в военном союзе).
2. Война эта, по свидетельству всех цитированных выше государственных деятелей, чревата была неминуемой катастрофой, по сравнению с которой неудачи России в Крымской, Балканской и Японской войнах выглядели бы не более, чем рядовыми неприятностями.
3. На пути катастрофы стояло лишь неустойчивое правительство и мало что понимавший в большой политике самодержец, вдобавок еще благосклонный к черносотенной «общественности».
4. В условиях нарастающей патриотической истерии не было никакой гарантии, что в следующем конфликте царь устоит перед натиском симпатичной ему «общественности». В особенности если следующий конфликт коснется дорогой её сердцу Сербии. Несмотря даже на jo, что, как сообщал в Петербург посол в Белграде Евреинов, сербское правительство отреагировало на итоги русско-японской войны ошеломляющим отречением от России как от союзника.
5. Перед лицом этой угрозы лидеры либерального общества, намеревавшиеся, по словам Струве, политически это общество «воспитывать», обрушились в Вехах не на тех, кто провоцировал чреватую катастрофой войну, а на «политический импрессионизм» интеллигенции.
Не знаю, что подумает после этого об авторах Вех читатель. Я, честно говоря, не представляю себе, как умудрились все эти серьезные, умные, яркие люди совершенно, напрочь ничего не понять в том, что происходило в эти решающие годы в стране и в мире. И почему так невнимательно они читали своего учителя, все-таки «первого русского самостоятельного философа», что не заметили очевидного. Того, что петровская Россия стояла на грани самоуничтожения, что войне, надвигавшейся на страну, суждено было стать, по слову Соловьева, «последней».
Хотя бы просто потому, что даст она оружие в руки миллионов враждебных этой петровской России крестьян, которые в момент неминуемого поражения столь же неминуемо повернут его против нее. Да, конечно, и против царя, и против помещиков, и против их превосходительств тоже, но в первую очередь против дорогой либеральному седцу, пусть полуевропейской, но все же петровской России. И грозит ей поэтому возвращение в старую, чреватую «оцепенением духовной жизни» Московию.
Ведь из такого, единственно реального понимания ситуации вытекала совсем другая программа «политического воспитания» общества, нежели та, что была предложена в Вехах. В частности вытекала из него императивность направить все усилия культурной элиты России на борьбу с патриотической истерией и, следовательно, на предотвращение новой войны, которая, если верить Соловьеву, не могла не оказаться для России самоубийственной.
Вытекало из такого понимания ситуации также, что смерти подобно было для либеральной интеллигенции (и, стало быть, для России) уступить монополию на борьбу против надвигавшейся войны радикалам. Потому хотя бы, что еще за два года до выхода Вех состоялся Штутгартский конгресс II Интернационала, резолюция которого «обязывала социалистов, — по словам Ленина, — на всякую войну, начатую правительствами, отвечать усиленною проповедью гражданской войны и социальной революции». Вытекало из него, наконец, что не свертывать следовало, а многократно усилить начатую Соловьевым борьбу с реваншистским национализмом, насмерть привязавшим внешнюю политику России к балканской пороховой бочке и Константинополю.
Все это были темы первостепенной, поистине жизненной важности. Само существование петровской России стояло здесь на кону — в буквальном смысле. А либеральная интеллигенция со своим укоренившимся провинциализмом была к ним безразлична. Погруженная сверх головы в перипетии дел домашних, она традиционно рассматривала международную политику как нечто чуждое, интересное разве что чиновникам да националистам и, в любом случае, третьестепенное.
Вот над этим легкомысленным внешнеполитическим нигилизмом интеллигенции и поработать бы, казалось, политическим воспитателям. Странным образом, однако, в Вехах, как знает читатель, нет об этих сюжетах ни слова. Упомянув политическое воспитание, Струве тут же и переходит к разоблачению «безрелигиозного отщепенства» интеллигенции. И сводит всё в конечном счете к вполне тривиальному призыву: «нужны идеи, творческая борьба идей».