Хотя конкретные проекты реформ и политические рекомендации, например, Пестеля и Гагемейстера, безусловно, отражали геноцидные настроения, подобная ментальность может также присутствовать и передаваться в гораздо более туманных формах выражения. Одним из примеров является языковая конвенция в имперской России – особенно в военной культуре, – которую я называю «кражей этнической идентичности». И снова контекст – имперское пограничье в начале IX–X века.
Русские словари, как XIX века, так и современные, определяют слово «кавказец» (множественное число: кавказцы) как «уроженец Кавказа». Именно этого и следовало ожидать, исходя из этимологии слова – название региона, Кавказ, плюс индивидуализирующий суффикс «-ец». Термин часто включает в себя как народы Закавказья, так и сам горный регион. Однако в исторической литературе о России редко можно встретить это слово в таком значении, поскольку в XIX веке оно стало обозначать нечто совершенно иное: определенную часть российских военных, служивших царскому государству в его длительной кампании по умиротворению региона.
Литературные и мемуарные источники с Кавказа – а вслед за ними и историки – часто ставили вопрос о принятии русскими офицерами поведения, ассоциирующегося с поведением горских народов Кавказа (обычно называемых горцами) – того самого населения, которое на протяжении большей части XIX века вело партизанскую войну против Российской империи. Как хорошо известно читателям романа Михаила Лермонтова «Герой нашего времени» (1840), многие из этих офицеров, большинство из которых научились романтизировать горцев из популярных литературных произведений, начиная с поэмы Александра Пушкина «Кавказский пленник» (1822), сознательно переняли одежду, военную амуницию и предполагаемую систему ценностей (свобода, честь, героизм) чеченцев, черкесов и других коренных народов, а также (возможно, менее осознанно) типы поведения, которые создали горцам репутацию дикарей, такие как набеги и похищения людей[1296]. Согласно недавнему исследованию Даны Шерри, посвященному русским кавказцам, «кажущееся смешение идентичностей подчеркивает то, что может быть самым важным последствием службы на Кавказе для русского офицера, – медленный, но неуклонный обмен типичных русских обычаев и моделей поведения на те, которые были присущи коренному населению Кавказа»[1297]. Но в подобных источниках и их анализе почти никогда прямо не комментируется ирония присвоения русскими офицерами обозначения, относящегося к жителям Кавказского региона.
В 1841 году Лермонтов, чьи художественные произведения способствовали популяризации феномена офицеров-«туземцев» на Кавказе, написал небольшой очерк под названием «Кавказец»[1298]. Читателя, ранее не знакомого с этим феноменом, очерк может поразить агрессивностью, с которой он закрепил за русскими это обозначение. Очерк начинается как этнографическое исследование: «Во-первых, что такое именно кавказец и какие бывают кавказцы?» Далее пишет: «Кавказец есть существо полурусское, полуазиатское, наклонность к обычаям восточным берет над ним перевес, но он стыдится ее при посторонних, то есть при заезжих из России». Можно было бы еще подумать, что автор говорит о кавказских народах (подвергающихся русификации), но Лермонтов вскоре развеивает эту мысль, заметив, что кавказец – «большею частью от 30 до 45 лет» и «если он не штабс-капитан, то уж верно майор». В ряде фраз, относящихся к «настоящим кавказцам», Лермонтов продолжает дразнить читателя, заставляя думать, что речь пойдет о выходцах с Кавказа, но вскоре становится ясно, что все различия проводятся между разными русскими, которые могли (и, предположительно, называли себя) быть кавказцами. Так, мы узнаем, что «статские кавказцы редки: они большею частию неловкое подражание, и если вы между ними встретите настоящего, то разве только между полковых медиков»[1299].
Конечно, даже «настоящие» кавказцы были русскими позерами, лишь имитирующими (неловко или нет) коренных кавказцев. Кавказец Лермонтова – явно не уроженец Кавказа, он, скорее всего, из Петербурга, где в кадетском корпусе тайком читал пушкинского «Кавказского пленника», мечтал о приключениях на юге и начал носить черкесскую одежду. Приехав на юг, «кавказец» сразу же приобретает кинжал, с которым никогда не расстается, и, «тут влюбился, как следует, в казачку». Здесь Лермонтов окончательно вводит сардоническую интонацию, вклиниваясь: «все прекрасно! сколько поэзии!» Важно, что показывая свое скептическое отношение к писателям, он рассказывает, что типичный кавказец начинает мечтать о покорении туземцев, или горцев. «Он думает поймать руками десятка два горцев, ему снятся страшные битвы, реки крови и генеральские эполеты».
Такой офицер становится «настоящим кавказцем», по определению Лермонтова, только после того, как подружится с каким-нибудь «мирным черкесом» и у него разовьется любовь к простой, примитивной жизни, а не к городскому, урбанистическому существованию; знание местных обычаев, фольклора и генеалогии; поверхностное умение разговаривать на «татарском» языке (хотя кавказские языки не связаны с татарским, русские использовали это слово в общем смысле для обозначения языков региона); и полное черкесское обмундирование и набор оружия[1300]. По словам Лермонтова, «страсть его ко всему черкесскому доходит до невероятия» и даже заглушает его интерес к женщинам. Он становится самозваным авторитетом в области «восточных» обычаев, достоинств и недостатков различных племен, так привязывается к своей бурке, что редко ее снимает, и постоянно воспевает удовольствия службы на Кавказе. Выйдя в отставку, кавказец, по словам Лермонтова, забирает с собой в Россию свою идентичность («даже в Воронежской губернии он не снимает кинжала или шашки, как они его ни беспокоят»), где доживает свои дни, рассказывая преувеличенные истории о подвигах, совершенных во время службы. Роль отставного офицера как популяризатора войны заставляет предположить (на что Лермонтов не обращал внимания), что культ кавказцев был так же важен для гражданского населения за пределами Кавказа, как и для самих офицеров, и что гражданская публика, возможно, и придумала это название.
С одной стороны, использование ранее существовавшего термина, обозначающего коренные горные народы, для обозначения этнических русских военных, сражающихся против них, можно рассматривать как невинное совпадение, обусловленное структурой русского языка. В обоих случаях группы людей просто называются по названиям мест, с которыми они связаны. Офицеры в Кавказской войне стремились отличиться от своих «обычных» коллег, служивших в других частях империи, потому что, предположительно, их бремя было больше. Для многих идентификация с горцами также могла быть преднамеренной, как способ подразнить российское чиновничество и власть, выразив восхищение и даже солидарность с врагом, якобы неполноценным объектом цивилизационных посягательств России – хотя недавний коллективный портрет Шерри подчеркивает исключительную преданность этих офицеров военному делу[1301]. Те же самые коннотации могли подразумеваться, даже если термин был впервые придуман гражданскими лицами.
Кто бы и с какой бы целью ни называл офицеров кавказцами, совокупный и, возможно, подсознательный эффект этого употребления был пагубным. В то время как царские офицеры претендовали на некоторые атрибуты «других», они использовали обозначение, обычно ассоциирующееся с «другими», но исключающее всех истинных, оригинальных членов этой группы – фактически крадя идентичность. Присвоение обозначения сделало из опыта офицеров на войне огромное приключение (даже игру), отвлекая внимание как общественности, так и самих офицеров от тяжелого положения горных жителей, которые были убиты в большом количестве за то, что осмелились защищать свою свободу от русских. Как еще эти люди, которые утверждали, что ценят горские народы и их культуру, могли пособничать своим генералам в уничтожении практически всего кавказского населения с 1830-х по 1860-е годы?[1302] Самое главное, эта фигура речи подразумевала, что русским место в этом регионе, в то время как для многих из живущих там народов уже нет. Простое повторение того, что ранее утверждали Пестель и Гагемейстер, подготовило агентов разрушения к выполнению их задачи и заставило широкую общественность принять истребление кавказских аборигенов. Таким образом, культ кавказца функционировал для русских психологически как образная форма геноцида и механизм, обеспечивающий реальный геноцид, осуществляемый военным путем.
Формирование идентичности вокруг театров военных действий и названий проживающих там народов продолжалось до конца XIX века. Русские офицеры в более поздних войнах были известны как «болгары» (в Русско-турецкой войне 1877–1878 годов, которая отчасти была войной за освобождение Болгарии от османов) и «туркестанцы» (в завоевании Туркестана в 1880-х годах)[1303]. На первый взгляд, болгарский ярлык не подходит, потому что болгары не были врагами России в Русско-турецкой войне, но он может быть ключевым для понимания других случаев. В случае с Кавказом и Туркестаном использование русскими «вражеских» имен было привлекательным, поскольку эти народы побеждали не столько за оскорбления в адрес России, сколько за сопротивление российскому продвижению, которое якобы должно было их цивилизовать и даже освободить. Таким образом, эта языковая традиция действовала только в ситуациях, когда «другие» традиционно считались низшими (либо «младшими братьями» славян, либо неевропейцами) – настолько низшими, что их присутствие имело значение лишь постольку, поскольку свидетельствовало о более высоком статусе русских[1304]. Но принятие солдатами имен этих народов на самом деле оправдывало их уничтожение. Появление новых «кавказцев» и «туркестанцев» из России помогало русским мысленно начать очищать регионы от коренных жителей, чтобы сами русские могли туда переселиться. Разумеется, этот прием вновь возник в 1980-е годы, когда Советский Союз попытался установить контроль над Афганистаном. Советские солдаты, служившие там, а затем и ветераны войны стали широко известны как «афганцы».
Последний показательный пример из царской эпохи относится к невоенному контексту. Русские студенты антиисламского отделения Казанской духовной академии в 1860-х годах были известны как «татары», потому что развивали знания о татарской культуре посредством лингвистических и религиозных исследований. Те, кто начал учиться на этом отделении, но прекратил, назывались «отпадшими» – язвительная ссылка на некоторых татар, которых готовили к обращению в христианство[1305]. Давая себе этноним своих подопечных, студенты выражали определенное родство с татарским народом, но фактически отвлекали внимание от весьма негативного влияния их будущей работы в качестве миссионеров на татарскую культуру. Действительно, они будут стремиться разрушить эту культуру (поскольку в конечном счете они планировали превратить татар в русских посредством конверсии), но, называя себя «татарами», они убрали из истории реальных татар, сосредоточили все внимание на себе и таким образом скрыли разрушительные цели своей будущей работы[1306].