Люди чинили лодку. Пилили доски на палубе. Ставили мачту. Мышцы на руках бугрились, сжимая топорища, наматывая канаты. Он рисовал всё это углем на стене.
Со двора, в открытое окно, нетерпеливо глазели мальчишки, залезая на спины друг другу. Он не сердился. Дети — это дети… И потом, когда он садился отдохнуть, они напоминали ему своим присутствием, что пора возвращаться к делу. В день святого Хуана он решил открыть школу, а к открытию закончить первое панно. Потому что последнее он закончит, быть может, тогда, когда эти мальчишки будут кончать школу.
Писать было радостно и трудно, как и любить. Потому что, если любишь, хочешь отдать тому, кого любишь, всё и тебе кажется, что ты можешь сделать ещё лучше. Он любил этих детей. Когда их отцы уходили в море, он уже стоял у стены. Вот только случалось, что они возвращались с большим уловом, а его день словно проходил впустую, хотя уставал он так, что ни рук не поднять, ни спины не разогнуть. Да вдобавок ещё чувствовал себя виноватым перед всеми за то, что не получалось… А что? Он смотрел и смотрел.
Слишком бурно жили люди на его панно. Слишком бурно действовали их руки, будто люди всё делали напоказ, как на параде. Он не заметил этого в набросках, на листах. Каждый день не бывало парада, и парадные движения вместо обыкновенной работы могли вызвать у людей не гордость, а неловкость, даже стыд. Никто из них в жизни не хотел показать себя, выделиться, нет. Просто они так работали, порывисто, увлечённо, сливаясь с делом. А из панно исчезало, может быть, самое драгоценное в этом людском порыве — будничность. Как её вернуть?
За спиной кто-то кашлянул. Уж конечно, не мальчишка. Не похоже на мальчишку. Художник оглянулся и увидел в окне стариковскую голову. Приплюснутая кепочка держалась на жидких седых кудрях как приклеенная. Выгоревшие усы срослись с растрёпанной короткой бородкой.
Старик извинился и исчез. Оказывается, он стоял у окна на одном из тех ящиков, в которых привозили мебель для школы, а теперь спрыгнул. Художник выглянул во двор и крикнул:
— Заходите.
Он несмело вошёл в класс, протянул жёсткую руку, назвался:
— Анхель.
Прежде всего Анхель стал рассматривать, что успел нарисовать на стене художник. А тот не мешал ему.
— Большая! — наконец сказал Анхель.
— Что? — спросил Эрнесто.
— Картина.
Анхель никогда не видел картин больше почтовой открытки. Где ему их было видеть?
Потом он сделал шаг поближе и показал пальцем на человека, обтёсывавшего доску топором так, что летели щепки.
— Это Мигель.
Другого, который натягивал канат, крепя мачту, он осторожно тронул рукой за нарисованное плечо:
— А это Висенте…
Он их сразу узнал. Выходит, и дети, которые придут в школу, будут узнавать своих отцов, а внуки — дедов. Эрнесто как-то и не думал об этом. Эти люди не позировали ему, он их рисовал, когда они ладили мачты и ставили паруса, поглощённые своими ежедневными заботами, а мимо летел ветер, раздувая их куртки. Они не были знаменитыми, как иные поэты или генералы, а их будут узнавать и помнить. Может быть, долгие-долгие годы. Это ведь тоже немало — чинить лодки и ловить рыбу для всех, в том числе и для знаменитых людей?
— Вы всех знаете, дедушка Анхель, — сказал он. — А где вы живёте?
— Рядом.
— Почему же я вас не видел?
— Где ты мог меня видеть, сынок? — ответил Анхель. — Я сижу дома и латаю рваные паруса. Мне их все приносят.
Он сел на круглый стол художника, испачканный краской, и вынул трубку. Почему-то запахло смолой, как на корабле. Видно, трубка была такая прокуренная, что засмолилась от табака.
— А раньше вы плавали?
— Ещё бы! А теперь ставлю заплаты на паруса целыми днями, — повторил старик. — И шью новые!
Это последнее он сказал не без гордости.
А Эрнесто понял, чего ему не хватало в композиции, чем он успокоит этот вихрь несдержанных, а потому лезущих в глаза, движений многих рук, как убьёт эту бессовестную и скучную торжественность. Её создавал однообразный ритм, а всё однообразное скучно, даже если это победный марш. Пусть-ка попробует какой-нибудь хор с утра до вечера без остановки петь победный марш, — все разбегутся.
Он посадит среди этих фигур старого Анхеля у вороха парусины. Люди будут стягивать канаты и стучать топорами на лодках, а впереди, на берегу реки, Анхель займётся починкой паруса, перебирая его жёсткий холст. Его спокойная работа станет самой сильной нотой в общем хоре. И пропадёт неправда. И родится обыкновенное утро.
Ладонью вытянутой руки закрывая от глаза части рисунка на стене, Эрнесто высматривал, какие фигуры уберёт совсем, а какие спрячет наполовину за Анхеля.
Вот здесь склонится старик с иглой в руке и трубкой во рту.
— Анхель! Приходите завтра ко мне…
— Зачем?
— Приносите парус и чините его здесь.
— Зачем?
— Нам вдвоём будет веселее…
— Да уж вдвоём-то, конечно, лучше, чем одному… Но парус большой!
— Разве у меня мало места?
— Места хватит, — сказал Анхель.
— Так приходите. Я и вас нарисую на стене.
Анхель встал, вынул трубку изо рта и опять спросил:
— Зачем? — Он отмахнулся рукой от чудака и пошёл, постукивая грубыми ботинками по паркету. — Не надо.
Наутро, не дождавшись Анхеля, Эрнесто разыскал его лачугу. Вдвоём они принесли парус, горой бросили на пол. Анхель сел за работу и сидел как деревянный. Только руки его дрожали.
— Лучше я пойду, — сказал он, поднимаясь.
Анхель не умел позировать. У него и парус не чинился: он привык шить, когда никто не смотрел на него. Многие люди совсем не умеют работать, если на них смотрят, потому что ведь работа — не представление, а они не артисты, а скромные работяги. Чёрт возьми, до чего же трудно художнику, когда он захочет изобразить живым вот такого человека!
— Знаете, Анхель, — пошутил Эрнесто, — по-моему, парус не чинится потому, что у вас руки дрожат. Наверно, вы вчера выпили лишний стаканчик!
— Я? — обиделся Анхель. — Лишний? Где выпить, когда сломали кантину? На бутылку у меня денег нет, да и дома не дали бы! Вчера все раскричались: «Анхель! Тебя будут рисовать как мастера, а не как пьяницу. Не пей!» Дочка приготовила новую рубаху, а я сказал: «Глупая, ты видела, чтобы я в такой рубахе когда-нибудь чинил паруса?» Я ведь знаю, ты рисуешь всё как есть… Мне рассказывал Селестино… Это хорошо… Зачем врать? Но скажи, сынок, если я привык выпить стаканчик, а мне его не дали, это ведь уж тоже Анхель, да не тот! Сам я здесь, а душа моя улетела.
— Конечно! — сказал Эрнесто улыбаясь. — Я сейчас сбегаю за бутылочкой!
— Правда?
Старик смущался, и ему хотелось выпить, чтобы побороть смущение. Эрнесто побежал, но на всякий случай запер Анхеля в классе, чтобы тот не вздумал удрать. После стаканчика Анхель повеселел, сбил кепочку на затылок, усмехнулся:
— Знаешь, я ведь очень ругал тебя, когда сломали нашу кантину… Больше всех! Но ты не ошибся, что позвал старого Анхеля. Лучше меня никто не чинит паруса.
И взялся за иглу. Игла у него была как большой гвоздь. Запас ниток обматывал его ладонь. Около себя Анхель положил стопу лоскутов, а сверху нож. Он потянул парус, и грубое и толстое полотно потекло по его пальцам послушно, как шёлк. Вот и первая трещина… Анхель подобрал заплату на глазок… Приложил… Как раз! И пошёл ковырять иглой. Сделал надёжный узелок, подёргал, проверяя для верности, отсек лишний конец нитки ножом и тут же нашёл другую дыру…
Парус шевелился, оживал, словно почуял, что в него скоро ударит ветер, и радовался. Парусам нет жизни без ветра. Без ветра они — кучи мёртвой грязной материн.
Эрнесто рисовал.
Анхель привык к шуршанью угля, к собеседнику и забыл, что это художник. Иногда он рассказывал, как плавал в молодости, иногда даже пел…
Как-то — это было уже на пятый или шестой день — он спел песню о Талардиде. Во время наводнения, когда река вышла из берегов и затопила улицы и дома порта, Талардид плавал по улицам на лодке и спасал чужих детей и чужое добро, а про своё забыл. Его дом размыло, разнесло на щепки, но под любой крышей были рады приютить рыбака с семьёй.
— Вы всегда поёте за работой? — спросил Эрнесто.
— Разве я пел? — удивился Анхель.
Эрнесто испугался, что старик перестанет петь, и поинтересовался:
— А кто такой Талардид?
— Это был самый храбрый рыбак, — ответил Анхель.
— Значит, он жил здесь?
— А как же!
— Где он, Анхель? Я хотел бы нарисовать его.
— Не нарисуешь… Лодка перевернулась, а там акулы… Только двоих подобрали… Один из них — это я.
До конца дня старик шил молча, только покуривал или посасывал пустую трубку. Трубку он не вынимал изо рта. Даже когда пел.
На высоком носу одной из лодок, поднявшемся над линией берега, Эрнесто написал: «Талардид». Все рыбачьи лодки называли разными именами. Могло же быть и такое название? Если Талардида помнили в народе, почему бы не закрепить память о нём и здесь?
— Это хорошо, — сказал Анхель.
Дня через два Эрнесто, кроме рисунка на стене, закончил на небольшом холсте набросок маслом, чтобы потом перенести цвета на красочное панно, и сказал:
— Ну, вот и всё…
— И мой парус готов…
Анхель встал и долго смотрел на стену, на себя. Ткнул в свою фигуру корявым пальцем и серьёзно сказал:
— А он-то никогда не закончит работы… Будет шить и шить…
Да, они сейчас отнесут готовый парус хозяину, а этот Анхель останется. Будет шить и шить… Вечный Анхель!