Всех, кого я знал, с самого начала тревожила мысль о последнем телевизионном проекте Ричарда Сазерленда. Клео Черчилль отговаривала меня от участия – задуманный документальный фильм виделся ей особенно отвратительным, выдающим эксгибиционистскую жилку в характере Дика. Я терпимее к нему относился, вдобавок восхищался его отвагой, но все же по разным причинам пытался уклониться от приглашения. В скором времени по телевизору показали множество подобных программ: их создание стало для умирающих способом подготовиться к переходу в мир иной. Но в 1979-м идея подробной записи последних недель перед смертью выглядела почти порнографией.
Все же, как я напомнил Клео, фильм этот вписывался в логику жизни Дика. Он чувствовал себя по-настоящему живым только на телеэкране и, как ни мрачно это звучит, по-настоящему умрет, только если его последние недели и даже сам момент смерти пройдут перед объективами камер. Продюсер Би-би-си уже заинтересовался проектом и определил формат, который позволял вписать фильм в документальный сериал Дика, посвященный самым табуированным темам.
– Табу? – фыркнув, переспросила Клео, когда мы обсуждали это в ее редакторском кабинете. Она потрудилась отгородиться от меня баррикадой здоровых детских книжек. – На самом деле он создает фильм для вуайеристов, Джим. Он инсценирует секс-смерть, в которой его изнасилуют насмерть эмоции всех уставившихся в экраны зрителей. И ты намерен в этом участвовать?
– Клео, ты несправедлива. Подумай, что стоит за фильмом. Олдос Хаксли, умирая, принял ЛСД – может быть, для Дика это свой способ справиться с вызовом, которому он не смеет взглянуть в лицо. Фильм вряд ли когда-нибудь покажут, и он, смею сказать, об этом знает.
– А ты знаешь? Вздор!
За три недели до того, после мучительной борьбы с раком щитовидной железы Дик выписался из больницы. Молодая гримерша, готовившая нас к ночной дискуссионной программе, первой заметила опухоль. Я помню, как ждал своей очереди занять место Дика в кресле, а он сидел в окружении ламп и баночек с гримом, и как у него дернулся кадык, когда девушка указала на распухшее горло. Он поймал мой взгляд в зеркале, словно понимал, что вступает в то измерение, к которому его не подготовил расписанный на годы телесценарий.
Во время записи Дик был подавлен, хотя и сохранил уверенный, обаятельный экранный образ. У меня тогда мелькнула недобрая мысль, что хватило небольшой припухлости, может быть, цисты или легкого йододефицита, чтобы задеть единственную его уязвимую точку – тело. Он улыбался в камеру, но излюбленный репертуар жестов и показался вдруг игрушечным доспехом, падающим с пошатнувшегося воина. Когда я, прежде чем вернуться в Шеппертон, подвозил его до Ричмонда, Дик уже жаловался на боль в горле, словно ему нужно было наказать собственное тело. Я, зная, что в последний год Дик плохо себя чувствовал, уговорил его сходить к врачу.
Вскоре после того он лег в больницу на обследование – попал в парадоксальный мир современной медицины, ультравысоких технологий и полной неуверенности. В первый же мой визит к нему в Кингстонскую больницу Дик заявил: «Все, что принято приписывать пациентам – самообман, нежелание взглянуть правде в глаза, неоправданные надежды и отчаяние, рожденное общим пессимизмом – на деле относится к врачам».
– Ты пойми, – шепнул он мне, когда медсестра отказалась ответить на прямой вопрос, не подозревают ли у него рак, – первая и главная задача медицинской науки – защитить врача от пациентов. Мы их раздражаем и вызываем у них легкое чувство вины. Мы задаем вопросы, на которые они не умеют ответить. По-настоящему им хочется, чтобы мы куда-нибудь ушли или чтобы с нами ничего плохого не было. Они кладут нас в больницу, но хотят, чтобы мы уверяли их, что здоровы, даже на пороге смерти.
Несмотря на перспективу серьезной операции, Дик уже обрел прежний дух. Он заигрывал с медсестрами и приручил грозную старшую сестру, пообещав ей участие в ближайшем выпуске своей программы. Но обедняющая, перемалывающая человека больничная жизнь уже начала сказываться и на нем, а Дик был достаточно проницателен, чтобы проникнуть сквозь фасад врачебного оптимизма.
– Медсестры здесь просто блеск, – заметил я. – Хоть ложись на соседнюю кровать.
– В целом идея не из лучших. Не забывай, они вроде хозяек в ночном клубе, знают, что клиенты не так уж много получат от их появления в зале. – Дик оперся о большую подушку и обвел глазами палату. – Любопытно: чем выше врач на карьерной лестнице, тем он угрюмее. Интерны и молодые ординаторы довольно бодры – им не приходится принимать серьезных решений. А старшие консультанты погружены в депрессию, потому что понимают, что сделать почти ничего не могут. Серьезный рак – худшее, с чем им приходится сталкиваться – напоминает им, как беспомощна медицина.
Но до следующего моего визита хорошее настроение не продержалось. После операции Дик проснулся с острой болью, не мог глотать и был убежден, что ему в горло пересадили чужую гортань. Оттянув неплотную повязку, он показал мне шрам от уха до уха, стянутый двумя десятками металлических скрепок и покрытый засохшей кровью. Выписали его через три дня, а через неделю Дик зашел к врачу узнать результаты биопсии.
Операция не прояснила истинной природы болезни, а только все запутала. Врач-специалист, наконец приняв больного, выдал ему восторженный отзыв на образовательные телепрограммы по медицине. Дик с мрачным удовольствием расписывал, как тот встретил слово «рак» молчаливым укором и подробно объяснил, что в свете современной науки этот набор букв ничего не значит. Напоследок врач рекомендовал полное удаление щитовидной железы, заверив, что вскроет старый шрам и таким способом сохранит Дикову шею для телекамер.
– Поразительно, – признавался Дик в разговоре со мной и Клео. – Никто не хочет сказать, что у меня рак. Они как будто сами от себя скрывают, хотя я уже готов принять этот факт. А так я чувствую себя чуть ли не виноватым. Опухоль мозга со множеством метастаз в легкие и печень была бы куда пристойнее…
Мы с Клео восхищались его отвагой и юмором, которые, к сожалению, покинули Дика после второй операции. Полное удаление железы подорвало метаболизм. Дик стал сонным и унылым. Внешне он разительно переменился. Длинный острый подбородок выдавался над утончившейся шеей, и мы с Клео заметили, что он больше не смотрится в принесенное медсестрой зеркальце.
Нас он разглядывал, как представителей незнакомого вида, а настоящими его товарищами стали соседи по палате. Я чувствовал, что он раскаивается в самообмане, и прежде всего в тех, искренних с виду, стараниях узнать правду о своей болезни. Теперь блеф открылся. Изменилось и его отношение к сестрам. Прекратились иронические шуточки, он стал покорным и сотрудничал с персоналом, как мятежный заключенный, смирившийся наконец с тюремными правилами.
Измученный лучевой терапией Дик лежал на подушках, прикрыв лысую голову бейсболкой с эмблемой NASA, которую Клео нашла в его компьютерном кабинете в Ричмонде. Он больше не интересовался собой, и ни сестры, ни дежурный в регистратуре не могли ответить нам, как он себя чувствует на самом деле. Больница занималась своими делами в мире, параллельном миру пациентов.
Через три недели лучевой терапии Дик узнал, что предстоит еще удаление остатков злокачественного образования. Он совершенно облысел и уже не заботился тем, чтобы прикрывать голову бейсболкой или прятать изуродованную шею. Опершись на мою руку, Дик с трудом дошел до машины, которая должна была доставить его, как с отважным, но деланым юмором он сам заметил, «в царский дворец онкологии» – в больницу «Роял Марсден» на юге Лондона.
Эта ультрасовременная больница оказалась очень похожа на отель-казино в Лас-Вегасе. Просторные коридоры были увешаны постерами поп-арта, а Дику выделили отдельную палату с телефоном, телевизором и переносным туалетом. На деле эта палата была тюремной камерой, в которую его заперли на девять дней. Счетчик Гейгера над кроватью наблюдал, как из его тела выходят остатки радиоактивного йода. Мы с Клео говорили с ним по телефону, стоя под освинцованным окошком с предупредительной надписью. Голос Дика как будто снимали с ленты, прокручивавшейся с переменной скоростью. Сестра, заходя к нему взять анализ мочи и крови, надевала толстые перчатки и защитный комбинезон и торопилась покинуть палату, как заговорщик, оставивший бомбу с коротким фитилем.
Удаление щитовидной железы прошло довольно успешно, однако злокачественные клетки укоренились в позвоночнике и печени. Дик был слишком слаб, чтобы выдержать лечение в «Марсдене», поэтому его на машине «Скорой» возвратили в Кингстонскую больницу, в палату химиотерапии.
Здесь ему дали оправиться, и Дик, не получая никакого медикаментозного лечения, стал приходить в себя. Я смотрел, как он собирается с силами, чтобы сесть и примерить новый парик, или шаркает с нами к окну, взглянуть на далекую реку и дома Ричмонда, как расспрашивает Клео о работе издательства – и на меня накатывало теплое чувство. Когда Дик достаточно окрепнет, чтобы выдержать химиотерапию, его переведут в стерильное помещение, где у подавленной иммунной системы будет меньше опасности столкнуться со случайной инфекцией.
Дик, убедившись, что медсестры нет рядом, на минуту провел меня в приготовленную для него стерильную камеру – каморку без всякой мебели, где могли бы скрываться бактерии, с герметичной дверью и окном, с вентиляцией, как на крошечной подводной лодке. Я с содроганием увидел встроенный в стену телеэкран за толстой стеклянной панелью, словно даже телевидение у Дика отняли.
– Уютненько, а? – Дик, съежившись под халатом, поправил парик и поманил меня к двери. – Лучшее, что можно увидеть перед смертью. А телевизор заметил? Как обратная сторона сетчатки.
– Брось, Дик… – я взял его под локоть и ощутил, насколько мой друг стал сильнее – жилистый, упрямый старик. – Тебе намного лучше. Может, ты сюда и не попадешь. Мне так кажется.
– Да, и мне кажется… – Он с моей помощью доковылял до кушетки в комнате отдыха, а мне придвинул деревянный стул. Пока он разглядывал помещение, я начал понимать, насколько он изменился. Он больше не питал иллюзий на свой счет – Дик всегда любил, когда его узнавали, но сейчас никто, ни сестры, ни пациенты, не вспоминали красавца ведущего, которого столько раз видели в популярных программах. Дика это как будто не огорчало. Он, чтобы выразить равнодушие к прежнему, выбрал слишком большой золотистый парик – почти карикатуру на его рыжеватые волосы.
– У тебя будет время почитать, – заметил я. – У Клео есть твои ключи, она может взять что-нибудь из книг по твоему выбору.
– Нет, я занят, наблюдаю здесь за всем. – Притянув меня к себе, Дик зашептал: – Люди заслуживают восхищения. Многим здесь куда хуже, чем мне – у кого ярды кишок вырезали, у кого половины челюсти не хватает, у кого ребер и бог весть чего еще. Но они, как статисты на площадке, готовы изобразить сцену веселья.
– Может, тебе стоило захватить сюда камеру?
– А это мысль! В самом деле… – Дик глянул на меня, словно только сейчас узнал. – Говорят, что на фабриках после визита съемочной группы всегда падает производительность. Здесь я ожидаю обратного эффекта. Может быть, в больнице слишком много телеэкранов и слишком мало телекамер. Джим, расскажи о Клео и детях. Кстати, рад тебя видеть!
Мои подозрения окрепли. Он держался на силе воли, пытался проявить интерес к нашему малозначительному миру. Глядя на его остро торчащий подбородок, я чувствовал, как Дик собирает силы, чтобы если не выжить, то хотя бы удержать власть над оставшимся ему временем.
Заехав в больницу в следующее воскресенье, я узнал, что Дик выписался и вернулся домой.
– Похоже, у меня еще три или четыре месяца, а может, и шесть, – объяснил Дик, пригласив меня в свой компьютерный кабинет. – Заинтересовались и «Омнибус», и «Горизонт».
– Дик, ты уверен?..
– Они предоставят свет и оборудование, и еще статичные видеокамеры, в которые мы будем говорить. Идея фильма: показать, что происходит, когда мы приближаемся к концу, снести все табу и предрассудки. Никакой высокопарной чуши о жизни и смерти, как можно ближе к обычным разговорам. Для разгона начнем с простого: о лучших фильмах, о последней поездке в Нью-Йорк, Хомский против Скиннера…[77] Бо́льшую часть запишем здесь, но под конец переберемся наверх…
Он говорил деловито и уверенно, удобно расположившись за рабочим столом, словно у себя в кабинете, в Институте психологии. Я был впечатлен тем, как непринужденно Дик овладел положением. Он нашел для себя роль, в которой я видел тихий героизм, а сам он – всего лишь самый интересный способ провести оставшееся время. Он еще больше похудел и носил теперь рубашку с высоким воротом и шелковый шарф, прикрывавший подбородок. Более аккуратный парик позволял ему, при определенном освещении, выглядеть прежним, но я снова ощутил, что Дик отвергает добродушный иронический образ, в котором его знали столько лет.
Хотя после месяцев медикаментозного лечения он заметно поправился. Может быть, переживал одну из тех ремиссий, что манят ложными надеждами – или, как я все еще надеялся, действительно выздоравливал? Что до задуманной им кошмарной документальной ленты, в худшем случае он мог ставить на то, что, если выживет, отснятый материал лишится ценности. Или же Дик, избавившись в радиоактивной палате «Марсдена» от всех иллюзий, волен теперь был выбирать, какими смелыми предприятиями заполнить последние дни.
Скоро выяснилось, что улучшение было лишь микроскопическим всплеском на идущей вниз кривой графика. Специалисты «Марсдена» согласовали с врачом из Ричмонда препараты, которые должны были сдержать развитие метастаз. Теперь лечение убивало Дика больше, чем болезнь. Рак не распространялся, зато возрастающие дозы химиотерапии уничтожали иммунную систему, так что малейшая инфекция дыхательных путей привела бы к смертельной пневмонии.
Но Дик уже не воспринимал иронии. Он берег оставшиеся силы для проведения важного психологического эксперимента, подвергавшего испытанию не только его самого, но и аудиторию. Во время первого разговора под запись, когда проверяли оборудование, мне даже говорить было трудно, словно мое горло подражало изрезанной гортани Дика. Вторую встречу пришлось отменить, потому что я подхватил сильную простуду. Но Дик настаивал – он по своим соображениям выбрал собеседником меня. Не только потому что я первым предложил ему идею фильма, но и потому что хотел, чтобы я принял в его смерти непосредственное участие.
Пока мы готовились к съемке первого эпизода, я жалел о своей выдумке. Дик наконец устроился за столом, и стало заметно, что усилие, которым далось ему спокойствие, выпило из него почти всю энергию. Моложавый актер-психолог превратился в сморщенного, раненого старика, заметно сгибающегося под напудренным париком. Я надеялся, что группа Би-би-си выдернет вилку из розетки. Но мельницы телевидения теперь перемалывали все подряд, как зубчатые ролики на бойне, отрывающие последние хрящи от костей туши.
Пока звукооператор проверял уровень звука, я заметил, что Дик снял со стены номерные таблички штата Калифорния, подставки под пиво с Кокоа-Бич и бейджик прессы с мыса Кеннеди. По ходу съемок исчезали и другие памятки прошлого, словно Дик сознательно разбирал тщательно выстроенный миф о себе.
Но, едва заговорив в камеру, он овладел собой.
«…Многие оставили подробные отчеты о своей смерти: от греческих стоиков до еврейских врачей в варшавском гетто, которые, умирая от голода, подробно описывали свое состояние. Прежде все, конечно, знали, как это происходит: родные сидели у смертного одра, стараясь утешить умирающего, да и отходили в мир иной люди чаще всего у себя дома. Однако в наши дни мы впервые сталкиваемся со смертью, когда она приходит к нам… Большинство людей умирает в больницах, в окружении аппаратов, и зрелище смерти, особенно близкого человека, стало для нас невыносимо. Почему? Что такого есть в смерти, что она так нарушает наш покой? В этом сериале мы будем наблюдать смерть глазами одного умирающего – моими глазами. Я – доктор Дик Сазерленд. Три месяца назад врач сказал, что…»
Пока Дик отдыхал после вступительного слова, я заметил дату на электронных часах: 23 сентября 1979. Составленные из зеленых зернышек числа отмеряли минуты и часы, не замечая ни камеры, ни комментариев Дика. Тот сидел в шезлонге в ванной комнате, а режиссер и продюсер сериала обсуждали немногочисленные дефекты речи и оговорки. Они решили, что, учитывая природу фильма, ошибки только придадут ему подлинности, хотя при дублировании на иностранные языки для продажи за границу могут возникнуть сложности. Моя роль, к счастью, была невелика: задать Дику несколько общих вопросов о его душевном состоянии.
«– …Как я себя чувствую? Повергает ли меня мысль о смерти через два месяца – еще до окончания моего любимого сериала – в полную панику? Провожу ли я весь день в страхе, как жертва в фильме ужасов? Как ни странно, нет. Скорее я чувствую себя холодным и отстраненным, словно все это происходит не со мной. Мозг, кажется, научился отступать от самого себя, как локомотив, отцепленный от вагонов. Сказать по правде, самое тяжелое для умирающего – чувства других, особенно друзей. Умирающему действительно приходится сделать это дважды: один раз за себя и другой для близких…»
Верил ли в это Дик? Его сестра с мужем, бывшим бухгалтером из Данди, переехали к нему, чтобы ухаживать, но они были незаметны, внимательны и всегда готовы поддержать. По дороге домой мне пришло в голову, что у Дика множество знакомых, но практически нет близких друзей, кроме меня. Не мою ли заботу и не мои ли визиты в больницу он подразумевал? Или друзьями, для которых ему приходилось умереть, была телевизионная аудитория, которая столько лет жертвовала ему свое восхищение, а теперь нуждалась в утешении?
Но при второй беседе об аудитории совсем забылось. После первой записи в голове у меня было пусто. Я не мог работать, бродил по комнатам. Время как будто сдвинулось, словно затянувшийся вечер в незнакомом городе. Когда я, часом раньше назначенного, приехал в Ричмонд, Дик словно бы не узнал меня и сверился со своим ежедневником, вспоминая. На протяжении съемок он напряженно сидел за столом с храброй, но вымученной улыбкой, и рассказывал, как провел неделю – которая жутковатым образом напомнила мою.
Я заметил, что со стены пропали еще некоторые памятки: корешки билетов на премьеру «2001» в Рио, фотографии с американскими астронавтами в Хьюстоне. Я догадывался, что, стирая воспоминания последних двадцати лет, Дик пытается вернуться в юность. Прикованный к месту камерой, он рассуждал о детстве в Шотландии и об эвакуации в Австралию, куда их с сестрой переправили в войну.
«…мысль о японцах в первые годы войны была как мысль о смерти. Каждый австралиец в глубине души боялся японских солдат и знал, что они приближаются, но никогда их не видел. Конечно, мы представляли японцев карикатурными – в отличие от тебя, Джим, ты-то мальчиком в шанхайском лагере видел их вблизи. Ты знал, каковы они, и не раз видел смерть. Оглядываясь назад, скажи, как это на тебя повлияло?»
Я следил, как крутится пленка в катушке, и только теперь поднял глаза на Дика, который устремил на меня удивительно ясный взгляд и поднял длинный подбородок, обнажив шрам на шее.
Я неловко ответил:
– Я видел много мертвых – как всегда на войне. Думаю, в чем-то это меня сильно испортило.
– Продолжай… испортило, говоришь? Но как именно?
– Ну… цену утратила не смерть, а жизнь. Мы меньшего стали ждать от жизни.
– Потому что прежде ожидания были завышенными? – Не дав мне ответить, Дик на одном дыхании продолжил: – Может быть, мы преувеличиваем значение жизни и видим, приближаясь к концу, что ожидания не были реалистичными? Может быть, мы разводим жизнь и смерть на разные полюса, между тем как они куда ближе, чем нам представляется? Я приближаюсь к смерти, и это расстояние сокращается…
После записи Дик дружески, но рассеянно пожал мне руку и, напряженно выпрямившись, ушел в гостиную, которая выходила в отгороженный высокой стеной сад. Не начал ли он забывать меня, как забыл подставки для пива и номерные пластинки? Однако его импровизированный с виду вопрос был многозначителен и обращен больше ко мне, чем к зрителям: краткое, но острое проникновение в мои мотивы и личность.
Дни между сеансами записи как бы растягивались, словно я бессознательно жал на тормоза времени, оттягивая приближающийся конец. Сквозь истощенные черты Дика проступал другой человек, гораздо более самостоятельный, чем телевизионный конферансье, которого он вытаскивал из себя прежде, поддавшись соблазнам. На втором и третьем сеансе он говорил в камеру с одышкой и почти раздраженно, описывал радости обычной жизни: сад и пруд с рыбками, чувство победы, когда он заслужил доверие соседской кошки. Но радости эти выглядели абстрактными, как ходы в шахматной партии. Я догадывался, что Дик вступает в область, где все видится с абсолютной ясностью и нет нужды отвлекаться на удовольствия.
Пятую запись отменили, и я решил, что Дик покончил с сериалом. Но его сестра сообщила, что Дик ненадолго вернулся в «Марсден» для подбора новых препаратов, которые стабилизируют вторичную опухоль в колене. Сейчас, через два месяца после самовольной выписки, Дик дышал с заметным трудом: увеличенные доли печени вдавливали диафрагму в грудную клетку. В день, назначенный для беседы, мы с его сестрой постучали в дверь спальни и не дождались ответа. Войдя, мы застали французское окно открытым ноябрьскому ветру. Дик в шерстяном халате сидел под окном в саду и смотрел в стену, не замечая нас. Такой застывший взгляд я видел у соседского ретривера, пробравшегося умирать к нам в сад. Потом Дик встал с шезлонга, медленно шагнул к нам – и время потекло дальше.
Он, не поздоровавшись, провел нас в компьютерный кабинет, где был установлен маленький монтажный аппарат. Дик еще до появления группы Би-би-си начал просмотр записи предыдущих бесед. Перебирая нетерпеливыми пальцами отрезки ленты, он рассматривал себя, обращающегося к камере. До этой минуты я радовался, что телеэкран облегчает ему последние дни. Техника, которая когда-то измельчила его научную карьеру, теперь как будто стала спасением, однако ее волшебство только что потускнело.
Приехали с Би-би-си – мы услышали из прихожей приглушенные голоса. Обычно приезд съемочной группы немного оживлял Дика, на его лицо возвращалось выражение – как ведро, поднятое из темного колодца. Но сейчас он игнорировал телевизионщиков, уставившись в пустой экран монтажного механизма. Я, подумав, не потерял ли он сознание, тронул Дика за плечо. Нет, глаза живые.
– Дик, приехали…
– Скажи, чтобы подождали. – Он пренебрежительно махнул в сторону экрана. – Продюсер струсил – хочет сменить «направленность» сериала. Представляешь? Поздновато немножко. Хочет ввести новые темы. Что я думаю об абортах? Аборты – геноцид своими руками… Ему это не понравится.
– Дик, ты на ногах удержишься? Я могу привезти кресло-каталку.
– Не надо. Всего-то дойти до прихожей. Врач из «Марсдена» толковал о протезе. Чудеса современного протезирования, господи боже… Комплекс кастрации поднят на высоту искусства. Говорит, они близки к «пониманию» болезни – и не соображает, что скоро их захлестнет эпидемия воображаемых недугов. Больше всего мы дорожим подпорченной версией самих себя. – Он взял меня за руку и я почувствовал дрожь. – А этот эксперимент… кто-нибудь его продолжит. Может быть, когда-нибудь, как знать…
Это были последние слова, которые я услышал от Дика. Он встал и тихо ушел в спальню, махнув на ходу рукой. Закрыл дверь, оставив меня извиняться перед съемочной группой. Он так деловито говорил о нашем «эксперименте», что я понял: Дик затеял съемки ради одной-единственной цели. Сериал представлялся ему отчаянным стратегическим планом спасения. Он буквально поверил в мое ироническое пророчество – что он сделает первое великое открытие на экране – и вопреки всякой логике ставил на то, что этим открытием будет лечение неоперабельного рака.
Запланированную последнюю беседу так и не отсняли. Когда я две недели спустя приехал к нему, перед домом стояла «Скорая помощь». В прихожей собрались местный врач и медсестра, сестра Дика и ее муж – всех заливал отсвет осветительных приборов. Дик собирался, пока его не увезли в больницу, запечатлеть последние отблески своей жизни, но говорить от слабости не мог. Продюсер добился у врача позволения заснять напоследок Дика в установленной в столовой кровати – рядом со столом красного дерева и стульями с прямыми спинками. Подходящая обстановка для трибунала.
Я, встав в дверях за спинами операторов, помахал Дику, лежавшему с кислородной маской. В его руке торчала игла капельницы с глюкозой, к сосуду под кроватью тянулся катетер. Дик был без парика, и лицо его словно втянулось в маску, а тело вытекало по трубкам, свернувшимся, как телефонный провод на груди молодого китайца с полустанка.