Звонок Салли Мамфорд меня удивил. Четыре года, как она навсегда вернулась в Америку – прислала прощальную открытку из Беркли в Калифорнии и спряталась где-то в Айдахо, – а теперь Салли опять в Англии с молодым мужем, маленькой дочкой и с домом в сельском районе Норфолка. Бодрым, чуть ли не материнским тоном Салли сообщила, что приехала на полгода, прибилась к чему-то, что по описанию подозрительно напоминало коммуну хиппи из шестидесятых годов. Она пригласила Дэвида, а узнав, что он навсегда лишен водительских прав, предложила приехать и мне – подвезти его.
– У нас живет коза, я сажаю бобы и цветную капусту, сама пеку хлеб. Ты глазам не поверишь!
Мое сердце не знало, то ли взмыть в небо, то ли упасть.
Поездка, в которую мы собрались на третий уик-энд, началась с нестыковок. Дэвид не успел встретиться с нами в вестибюле отеля «Хитроу-пента» – его рейс из Брюсселя задержали. Я, прождав час, двинулся на Северную окружную, гадая, не разделяет ли Дэвид мои тайные опасения. Я рад был снова повидать Салли, которая наконец-то обзавелась собственным ребенком и ждала второго – об этом она упомянула так небрежно, словно намеревалась остаток жизни вынашивать детей.
Но мысль о возвращении в уцелевший кусочек шестидесятых пугала меня, как возвращение в похмелье прошлого понедельника. Через восемь лет после окончания того десятилетия кругом было еще слишком много раненных шестидесятыми – ходячих инвалидов, вроде ветеранов никому не нужной войны, живого укора совести для всего общества. Они теснились на окраине мира провинциальных университетов, издавали книги об оккультизме и альтернативном образе жизни или хоронили себя в дальних уголках Би-би-си, всегда готовые занять обеденный перерыв разговорами о программе, посвященной ботанику девятнадцатого века или забытому другу прерафаэлитов.
В их глазах лежала мертвая мечта шестидесятых, а может быть, она лежала и в моих глазах рядом с надеждами на тысячелетие мира и гармонии – надеждами, которые, как ни странно, возбуждала жестокая эпоха после убийства Кеннеди и миллионов смертей от наркотиков.
Мои дети разъехались по университетам, оставив в жизни невосполнимую пустоту. Дом в Шеппертоне походил на склад студийного реквизита с картонными конфетами и туалетными роликами Волшебного мира. Шкафы, забитые старыми игрушками и моделями самолетов, были декорацией к затянувшемуся семейному реалити-шоу, которое, несмотря на высокие рейтинги и преданную аудиторию, решили прекратить.
Слоняясь по пустым спальням и разглядывая старые фото с каникул, валяющиеся среди мусора, я все сильнее ощущал, что выпал из графика. Вытирая пыль, я засматривался на снимки девочек, болтающих с испанскими и греческими официантами, на Генри, пытающегося прижать к столу руку капитана катера или впервые вставшего на водные лыжи. Мне не хватало нашего общего детства – когда-то казалось, что оно будет длиться вечно. Во время их коротких визитов домой – странных, как встречи родных на экране – я понимал, что взрослею последним. Они приняли взрослую жизнь, а я все еще вспоминал счастливые дни перед телевизором, транслировавшим высадку на Луну или конкурс на Мисс Мира – анахронизмы ушедшего десятилетия.
Покидая Лондон, я уходил в прошлое глубже, чем коммуна Салли под Норвичем. Я мог бы проехать восточнее, миновать Кембридж, где не бывал двадцать лет. Но старый университетский городок, где я познакомился с Мириам и Диком Сазерлендом, стоил того, чтобы сделать крюк, хотя бы ради проверки, остались ли прежними мои сложные чувства к этому месту.
К счастью, все беспокойные воспоминания забылись в реве плотного автомобильного потока на подъезде к городу. Кембридж разросся: промышленные и научные комплексы охватило кольцо скучных жилых кварталов и торговых центров. Посередине, как Старый город в Танжере, сохранился университет – достопримечательность для дисциплинированных групп японских туристов, прибывающих на немецких автобусах с телевизорами в салоне. Студентом я молился, чтобы новый Томас Кромвель покончил с этими университетами, но массовый туризм справился с этим сам, затопив старые университетские городки – как скоро покончит с Римом, Флоренцией и Венецией.
Я оставил машину у реки, перешел Кем и присоединился к японцам, обходившим Королевский колледж. Кандидаты в мантиях болтались рядом, как скучающие статисты в надежде привлечь взгляд режиссера. Фальшиво-эксцентричные члены совета позировали перед часовней с застенчивостью мелких характерных актеров – ждали, пока испанская телегруппа наладит освещение. Дух Диснея и колорит тематических парков витал над готическим камнем. Я слушал экскурсовода и ждал, когда тот признается, что вся часовня – копия из оргстекла для туристов, а оригинал сейчас находится в запасниках заботливого Фонда Форда на Лонг-Бич.
Кембриджские старцы, Резерфорд, Кейнс и Крик, давно депортировались в предприимчивые американские университеты, оставив после себя телеакадемию, интересующуюся только расценками на консультации по сценариям. Между тем реальный мир, впервые увиденный мной с седла мотоцикла, еще не исчез. Вдали от туристов и позирующих господствовала упорная реальность американской силы. За живыми изгородями и решетчатыми заборами стояли на взлетных полосах ядерные бомбардировщики – гаранты цивилизации и порядка, лелеемых университетами.
Заслышав американский самолет, я свернул с дороги у Милденхолла. Над нами пронесся огромный бомбардировщик. Мимо прошла машина с американским летчиком, проводящим увольнительную с семьей. Пилоты вне базы одевались в гражданское – так лесник в природном заповеднике незаметно присматривает за капризной фауной. Остановившись в узкой аллее, я сквозь ограду рассматривал растрескавшийся бетон вокруг ракетных шахт. Невоспетый, не заслуживший памяти цемент был почтеннее нарядных начищенных камней университета. Взлетные дорожки вели в более осмысленный мир, к вратам памяти и обещаний.
– Джим! Ты не изменился… хоть бы предупредил!
– Салли?.. Милая, ты же…
– Я – переменилась. Еще бы, господи!
Она яростно обняла меня – руки, обихаживавшие козу, ребенка и мужа, набрали силу. Коротко остриженные волосы были зачесаны от пухлого веселого лица – так могла бы выглядеть более благоразумная младшая сестра Салли, жена врача из Филадельфии. От ее кожи поднималась радуга запахов, отбросивших меня к первым годам женитьбы – детский лосьон, стиральный порошок, приправы, недавно пересаженная герань, теплая грудь и подмышки, и поверх всего – лучшие духи, купленные ради встречи.
Я положил подарки и любовно оглядел ее, поражаясь внешности бодрой англо-американской домохозяйки. Она была только на третьем месяце, но как будто отяжелела вдвое – красивая женщина с сильными бедрами и теплым оттенком кожи.
В этом уютном фермерском доме с видом на речные отмели я чувствовал себя словно на съемках другого фильма. Еще несколько минут назад, проезжая по проселку к старому металлическому сараю, я готовился увидеть палаточный лагерь и компанию беглых бухгалтеров и звукооператоров, смахивающих блох с кафтанов под бормотание мантр и дымок марихуаны. А этот дом с китайскими коврами и мягкими диванами больше походил на мечту восьмидесятых. Даже книги на кофейном столике были вполне подходящими – не какие-нибудь высокоумные биографии. Здесь царил уютный жилой дух, а детские игрушки, горой сваленные в углу, могли бы послужить отличным фоном для рекламы зерновых хлебцев.
– Что скажешь? – со знакомым озорством взглянула на меня Салли.
– Похоже на рай. Я счастлив за тебя. Такого точно не ожидал.
– Конечно. Но ты узнал?
– В некотором смысле. Только не говори, что это показывали по телевизору!
– Надеюсь, что нет. Подумай хорошенько… – Когда я сдался, она торжествующе воскликнула: – Это же Шеппертон!
– Что? Моя халупа?
– Да! И не таращи глаза. Когда я обставляла дом, вспоминала тебя и пикси.
– Салли… просто не верится. Я, значит, сам того не зная, был благополучным обитателем пригорода?
– Конечно. Это единственный способ растить детей.
– Да… верно, все решили дети. Жду не дождусь встречи с маленькой Джеки.
– Она чудная. Без нее я бы умерла. Эдвард сейчас привезет ее с детского праздника.
– Еще и Эдвард.
– Тебе он понравится. Он моложе меня, но такой зрелый. Иногда я готова принять его за отца.
– Я рад. – В ее словах не было памяти прошлого, как будто все воспоминания о Бэйсуотере и о скитаниях по Восточному Лондону пропали навсегда. – Салли, здесь чудесно.
– Я купила все разом: с вагончиком, большими собаками, овчинными куртками и церковными собраниями. Надо было давным-давно переселиться к тебе. А теперь рассказывай, как там пикси.
Она разливала чай и радостно хвасталась серебряным чайным набором, доставшимся от матери. Сев на диван, мы рассказали друг другу о себе. Она познакомилась с Эдвардом – преподавателем физики из университета в Восточной Англии, – когда тот проводил годичный академический отпуск в Беркли. Я представил Салли в образе экс-хиппи, из тех, что мрачно сидят на поребрике Эдуард-авеню и непрерывно курят, но на самом деле она там работала в книжном магазинчике – стала остепеняться задолго до знакомства с мужем. Глядя на нее, я чувствовал, как ускользают по водостоку в ее мозгу минувшие годы. Она снова была молода, верила в себя и в мир, в солнечный свет и в эту веселую беспорядочную комнату. На полдороге от тридцати к сорока она сумела встретиться с собой восемнадцатилетней, с которой распростилась в 1962-м, когда вскочила в самолет в Идлвайлде.
Другая Салли Мамфорд ушла в шестидесятые, принимала слишком много наркотиков, попала в дурную компанию телепсихологов, художественных директоров и устроителей выставок разбитых машин. Слушая, как Салли описывает последние выходки дочки, я радовался за нее. И в то же время гадал, надолго ли это, не новая ли мимолетная фантазия, сон, из тех, что раскалываются при первом ударе волны…
Потрепанный семейный «вольво» завернул к дому, прокатил по глубоким колеям дорожки. Из машины вышел мужчина с мальчишеским лицом, с копной очень светлых волос и сильными плечами футболиста. Он открыл заднюю дверцу, отстегнул ремни и извлек малышку в праздничном платьице.
– Вот и они. Ты посмотри…
Салли с блестящими от гордости глазами поманила меня к двери. Она подкинула на плечо Джеки, потерлась с ней носами и стала расспрашивать о празднике. Потом поцеловала мужа, который приветствовал меня тепло, но настороженно. Проходя за Салли с дочкой в гостиную, он сказал, что Дэвид Хантер должен через час быть на станции Норвич.
– Я заберу его от поезда, и мы встретимся с вами на раскопках: раскапываем «Спитфайр» военного времени. Салли думает, что вам будет интересно.
– Будет. Жаль, что нет моего сына.
Салли упомянула, что Эдвард входит в местную группу авиалюбителей, которые раскапывают старые самолеты, рухнувшие на речные отмели. На каминной полке стояли фотографии, на которых древний «Хенкель» и лишившийся крыльев «Мессершмитт» в корке засохшего торфа краном поднимали из ила. Гордостью дома был совершенно целый старый «Харрикейн». Команда Эдварда позировала перед ним вместе с куратором авиамузея, которому они передали самолеты, воевавшие в Битве за Британию.
Но у меня было дело поважнее этих забытых самолетов. Я достал из сумки подарок и вручил яркую, перевязанную лентой коробку маленькой девочке с очень серьезным лицом. Часы, которые Салли с радостью дарила моим детям, в этот момент вспомнились с особой теплотой. Джеки стояла рядом с матерью, время от времени неловко поднимая плечи, чтобы напомнить себе об ажурном платьице, и наблюдала за мной с милой, но лишенной осмысленности улыбкой. Рассмотрев острые колени и локти, руки, гнувшиеся так сильно, что пальцы касались запястий, и бесцветное лицо, я понял, что затуманенный разум этого ребенка с явной задержкой в развитии никогда не постигнет, какой любящий дом создала для нее Салли.
Я уже пожалел, что выбрал такую сложную игрушку – кукольную кухню с лампочками на батарейках и плитой. Джеки с ней было не разобраться. Она, кажется, почти поняла это сама, когда Эдвард расставил кухню на кофейном столике и подключил батарейки. Она уставилась на отца с застывшей доверчивой улыбкой, словно шла через мир немного под углом к нашему курсу. Девочка то и дело робко протягивала руку и отшатывалась, когда Салли ее отводила – дитя природы, которое вечно будет играть в сумрачном саду, огороженном недосягаемыми стенами теней.
За обедом Салли любовно посматривала на дочь. Эдвард, разливая вино, заговорил о годе, проведенном в Беркли, о случайном знакомстве с Салли, когда ее машина сломалась на мосту через залив. Судя по всему, этот порядочный и ответственный мужчина даже не думает о том, что его жизнь могла пойти совсем по-другому, не вздумай он в то утро съездить в Сан-Франциско. Я был уверен: это любовное гнездышко – не просто фасад. Дочь еще сильнее скрепила семью, и мечта Салли не рассыплется.
Вода уходила из дельты с отливом, обнажая илистые отмели. Обсохшие на торфе лодки остались выше нас. Катерок натягивал причальный линь, просыпаясь от крепкого сна на свежем воздухе. Когда мы в гребной лодке отчалили от берега, вода уже сбегала в главное русло, унося с собой отражение дома.
Я удобно устроился среди подушек, а Салли налегала на весла, изредка оглядываясь через плечо и умело пробираясь в лабиринте проток. В двухстах ярдах от дома мы покинули главное русло и углубились в параллельный мир островков и притоков. Эдвард с Джеки уехали на станцию и собирались присоединиться к нам на участке раскопок, но от дома туда проще было добраться на лодке.
– Где это мы? – Салли отдыхала, прикрывая глаза от бликов на влажном иле. – Копают они только в отлив. Если устоишь на ногах, попробуй высмотреть церковный шпиль. Наверно, я слишком сильно взяла влево.
– Вижу. – Я смотрел на городок через море травы. В этом мире забытых ручейков могла затеряться вся военная авиация. – Там вроде бы кран на барже.
– Из норвичского грузового порта. Там в правлении один фанатик самолетов.
Салли сильными руками взялась за весла, развела колени под налившимся животом. Ветер поднимал юбку, открывая длинные загорелые ноги. Бисер шрамов – все, что осталось после старых язв от иглы.
– Что там за самолет? Они уверены, что «Спитфайр»?
– Эдвард так думает – судя по двигателю. Обычно, кроме двигателя, ничего не остается. Тебя, Джим, это впечатлит.
– Мог быть «Мустанг» – на них ставили британские двигатели.
Я смотрел на скользящий вдоль бортов ил, слушал плеск весел и удивлялся, почему Салли так добивалась, чтобы мы с Дэвидом побывали на раскопках. Вспомнились «Мустанги», атакующие аэродром Лунхуа, и сбитый летчик, за которым гнались на разбитом грузовике японские солдаты. Илистые берега чем-то напоминали мне Хуанпу и мертвые самолеты в ирригационных каналах.
– Сдаюсь. – Салли отложила весла, оставив лодочку дрейфовать по течению. – Пора мне отдохнуть.
– Я погребу.
– Нет, слишком рискованно. А мне это на пользу.
Она, держась за мою руку, прошла по шаткой лодке и опустилась рядом. Стерла со лба пот, прилепивший светлые волосы. Мы плыли по отступающей воде, отгороженные от мира осокой и полями шелковистой грязи.
– Кажется, голос Джеки… – Салли подняла голову на встревоженный крик водяной курочки в камышах. – Нет, слишком далеко.
– Она потрясающая, Салли… ты очень счастливая.
Она прислонилась головой к моему плечу, взяла за руку и провела линии на ладони треснувшим ногтем, словно вспоминая мою странную жизнь.
– Она прекрасна. Эдвард ее обожает. Джеки очень хорошо учится в коррекционном классе, у нее масса друзей.
– А скоро появится братик или сестричка. Кто? В наше время можно выбирать…
– Нет уж, спасибо! Не хочу знать. Мальчик или девочка – пусть само решает! – Она приложила мою ладонь к животу и фыркнула, когда ребенок лягнул изнутри. – Берегись беременных женщин, Джим. Ты провел с ними немало времени.
– И был в восторге от каждой минуты… Дай знать, если Эдвард тебе надоест.
– Не надоест. – Она закрыла мою ладонь, спрятав линию жизни. – Помнишь Мириам беременной?
– Она только такой и бывала – вдвое больше тебя, поверь.
– Рада слышать. А я еще втрое вырасту. По-твоему, я изменилась?
– Совершенно. Дэвид глазам не поверит.
– Пора было меняться, Джим. И тебе тоже. Те годы были удивительные, но… я забочусь об Эдварде, о маленькой Джеки, и так этому рада! Нужно быть очень-очень здравомыслящими, чтобы совершать безумные поступки и не попасться на этом.
– Все попадаются.
– Как Дэвид? Знаю.
– А я тебя удивлю. Дэвиду намного лучше. У него в Брюсселе собственная компания воздушных перевозок. Они с подружкой собираются удочерить девочку из Азии.
– Дэвид умер. – Салли уронила руку в воду. – Я по голосу слышу. Умер много лет назад.
– Ты несправедлива. И это неправда – или то же самое можно сказать обо мне. Пегги Гарднер часто так говорит…
– Нет… Все знали, чего искал ты. А Дэвид? В любом случае я рада, что у него все хорошо. – Она улыбнулась про себя, избегая моего взгляда. – Я пробовала дозвониться Дику Сазерленду… Мы с ним общаемся по детской программе. Он – любимый доктор Джеки.
– Он все тот же идол утренних программ. На телевидении люди не стареют. А если стареют, то по-другому. Его беспокоят почки – хочет бросить телевидение и снова стать серьезным психологом.
– Эй, не ты ли всегда твердил, что телевидение – это и есть серьезно! Не говори, будто Дик стал думать своей головой. Мне всегда казалось, что он у тебя под каблуком… А теперь о себе расскажи. Столько книг…
– Нечего рассказывать – в том-то и беда. Я все свои взрослые годы провел с детьми. А в пятьдесят вдруг попал в колоссальный вакуум. Так же бывает с матерями. Природа не предусмотрела запасного варианта на этот случай. Или, как сказал бы Дик, ее запасной вариант – смерть.
– Чушь! Ты не умрешь. Во всяком случае, не сегодня. Кроме того, дети у тебя есть, пусть даже их нет дома. Должно быть, это некоторое облегчение. Не представляю, как ты управлялся с девочками-подростками!
– Всегда беспрекословно их слушался. На самом деле, из отцов получаются совсем не плохие матери. Вот матери устраивают кошмарную жизнь дочерям-подросткам. Некоторые подружки Люси и Элис прошли через настоящий ад.
– А ты представь: молодые люди околачивают порог, дочери на таблеточках… Бедным матерям, должно быть, кажется, что в доме бордель. Неудивительно, что Пегги в тебе разочаровалась. Не говоря о том, что ей хотелось бы навеки оставить тебя в том жутком бараке… Зато Мириам гордилась бы Генри и девочками. Ты по-прежнему ее вспоминаешь?
Я начертил на воде свою подпись.
– Время от времени… Черт, я начал забывать ее лицо. Иногда стараюсь вспомнить – и будто смотрю чужие семейные киноленты. Знаю, нехорошо так говорить. Память о любимых положено хранить вечно, но часто она уходит первой…
Салли передвинула мою ладонь на грудь, подержала там немного и положила себе на колени. Все женщины, которых я любил, прощались со мной. Мы лежали рядом под солнцем, вода несла нас сквозь шелестящий тростник.
На палубе портового крана стучал дизель. Выхлоп замутил прозрачный воздух дельты. С лебедки разматывался кабель, с неба спускался кронблок. Мы с Салли устроились на сухой песчаной седловине между кочками, поставили перед собой открытую корзинку для пикника. Джеки, все в том же нарядном платьице, присела на корточки между коленей матери и улыбнулась качающейся стреле крана.
Ниже в ложбине, устланной сухим камышом, команда Эдварда вычерпывала последний ил из фюзеляжа захороненного самолета. В грунт вогнали стальные листы, образовав металлическую камеру. Их перекрывающиеся края не пропускали жижу к останкам машины, погрузившейся на шесть футов в глубину. Во время прилива раскоп заполнялся водой, а когда дно обнажалось, воду вычерпывали, после чего команда получала два часа кропотливой работы.
Я встал и поискал глазами Дэвида, который заскучал за время медлительной подготовки. Он был счастлив после долгой разлуки снова увидеть Салли, а ее преображение из хиппи шестидесятых в усердную домохозяйку его позабавило. На радостях он завел с Джеки веселую игру в прятки, а на раскоп вовсе не смотрел, не одобряя мрачного интереса к руинам войны.
– Это вроде твоих треклятых разбитых машин… Джим, что-то ты тогда стронул с места…
– Брось, Дэвид. Эти самолеты еще в войну раскапывали.
– Возможно… Так и жду, что ты арендуешь зал «Олимпии» и выставишь там всем напоказ обломки «Боинга-747»… Еще и получишь грант художественного совета.
Он угрюмо побрел в сторону маленькой гостиницы, у которой, в четырехстах ярдах от раскопа, оставили машины. Выйдя из Саммерфилда, Дэвид обзавелся почти пуританской суровостью к себе и к миру – и ревностью новообращенного. Я чувствовал, что он осуждает все свое прошлое и винит себя – не только за то, что провел детство в Шанхае, но и за то, что там родился. Никакое раскаяние не могло оправдать исторического преступления; логика, запущенная в ход этим жестоким городом, неизбежно вела к смерти виолончелистки на Хаммерсмитской эстакаде.
Я отошел от Салли к краю песчаного обрыва и заглянул в яму. Из раскопа поднимали ведра грязной жижи, Эдвард стоял по колено в грязи и подводил шланг к последним обломкам двигателя и кабины. Бо́льшая часть крыльев и хвостового оперения отсутствовала, отвалилась при падении, но я различил типичные толстоносые очертания одномоторного истребителя Второй мировой.
Когда самолет вышел на свет, все смолкли. Эдвард обмыл из шланга уцелевшую кабину. Наемные рабочие и двое из команды крана смотрели на него. Даже сорок лет спустя нетрудно было представить, с какой силой подбитая машина врезалась в русло ручья. Смятый ударом моторный отсек превратился в груду металла, окаменевшую боль. Мы готовились оплакать самолет, когда Эдвард смоет грязь с клапанной рубашки и крепления винта. В мальчишеском лице его обнаружилась ясноглазая серьезность, которая, должно быть, снесла весь налет с сердца Салли, едва он остановился на мосту и стал менять спустившее колесо ее «фольксвагена».
Открылись изогнутые изящной дугой лопасти пропеллера. Эдвард вытирал от грязи плечи и грудь. Прислонившись к спущенному в раскоп трапу, он погладил руками двигатель, отыскивая карбюраторы и выхлопные отверстия. Дэвид шел к нам от гостиницы, нес по болотистой равнине поднос с пивными кружками и рассматривал ребенка с большой собакой.
– «Спитфайр», – сказал кто-то. Один из энтузиастов, норвичский врач, обернулся, чтобы показать Салли поднятый вверх большой палец и ободряюще кивнуть мне. Я помахал Дэвиду, который шагал по траве, старясь удержать пену на кружках. Эдвард теперь обмывал верхнюю часть фюзеляжа: открылся колпак кабины и рваные металлические пластины на месте оторванного хвоста. Он увидел что-то, нахмурился и, отвернув струю, покачал головой.
За криком последовало короткое молчание. Все уставились в яму. Врач дал знак людям на палубе, и дизель умолк. Рабочие придвинулись ближе.
– Что там? – спросила Салли. – Что-то с Эдвардом?
– Ничего. Колпак закрыт.
– И что это значит?
– Возможно, пилот еще там, – тихо ответил я. – Если бы он выпрыгнул с парашютом, колпак сорвало бы при падении.
– Господи боже, – поморщилась Салли, крепче прижав к себе дочь. Подошел Дэвид с подносом пива. – Извини, Джим, зря мы сюда пришли. Я думала, вам с Дэвидом…
– Нет. – Я тронул ее за плечо. – Я рад, что мы здесь.
– Что у вас? – Дэвид прошел мимо и направился к раскопу. – Кто-то поранился?
– Нет, но…
Я вслед за ним подошел к яме. Пивные кружки разошлись по кругу, но пить никто не стал. Эдвард и врач с ломиками в руках оседлали фюзеляж – так моряки разворачивают саван. Темный колпак подался без труда, открыв плотную массу торфа, запрессованного между окнами и лобовым стеклом. В раскоп стали спускать ведра с водой, размачивать и смывать древний торф. Дэвид с неподвижным лицом стоял рядом со мной и прихлебывал из кружки. Его светлые волосы метались на ветру надо лбом как взбесившийся семафор. Я смотрел, как его губы пробуют на вкус пивную пену. Белые бусинки липли к тонким шрамам – миниатюрные воздушные шарики, украсившие след катастрофы.
В кабине обнажились циферблаты, сохранившие на десятилетия последние показания приборов, штурвалы управления триммером и рычаг, несколько обрывков почерневшей кожи и ремни на пилотском кресле.
– Пусто в кабине – наверно, он выпрыгнул, – обратился я к Дэвиду, но тот покачал головой и сунул мне в свободную руку свою кружку. Эдвард вытаскивал из-под сиденья кожаный сверток, перетянутый подгнившими стропами – может быть, брошенный летчиком запасной парашют.
Добравшись до кабины, Эдвард положил парашют на кресло и принялся мыть и отсасывать воду шлангом. Дэвид, окликнув его, протолкался между рабочими. Он ступил на край листовой обивки, шагнул на трап прямо в своем сером нарядном костюме. Рабочий указал ему на грязь, уже пропитавшую штанины, но Дэвид, не слушая, упал на колени в мокрый торф на дне раскопа. По самые плечи запустив руки в кабину, он помог Эдварду развернуть кожу свертка. Теперь я увидел, что в руках у них остатки летного комбинезона, куртка и шлем. Я уже видел выщербленные зубы и носовой выступ маленького черепа. Ни о чем не думая, хлебнул пива из кружки Дэвида и удивился, какое оно холодное.
Лейтенанта авиации Пирса похоронили через две недели на кладбище под покосившейся колокольней. От могилы виден был ручей, куда он рухнул июльским утром тридцать два года назад. Могила лежала между старых надгробий местных жителей и шестерых летчиков, похороненных здесь в войну. Из семьи Пирса никого не было – единственный родственник, двоюродный брат, был уже стар и жил в Новой Зеландии. Но Королевская авиация прислала на похороны почетный караул, и еще приехали двое летчиков из его эскадрильи. Глядя на этих стариков, на стертые, начищенные медали на темных лацканах их пиджаков, я с трудом верил, что Пирс, успей он выпрыгнуть из своего «Спитфайра», сейчас разменял бы седьмой десяток. Маленький скелет в кожаной обертке летного комбинезона на вид принадлежал подростку, мальчишке, обманом пробравшемуся на базу боевых истребителей.
Я вспоминал, как Эдвард и врач из Норвича разложили плоский сверток на мокром полу раскопа рядом с обнаженной массой мотора «Мерлин». Как они, осторожно снимая мумифицированную кожу, нашли несколько маленьких костей: лопатку и несколько ребер – едва ли достаточно для взрослого человека. Дэвид в пропитавшемся грязью костюме забрался в кабину и сел в кресло пилота, пошарил руками в мути на полу кабины.
Он ощупывал пол под приборной доской и между педалями, а я представлял его за пультом этого «Спитфайра» на зеленом поле аэродрома в Южной Англии в сороковом году. Будь мы с ним несколькими годами старше, вернулись бы в Англию, чтобы сражаться в той войне, и наши кости вполне могли бы вытащить на свет археологи-любители. Я вспоминал разбитые японские и китайские самолеты на аэродроме Хунчжоу и себя десятилетнего – как часто забирался в кабину забытого в высокой траве истребителя, играл с заржавевшими рычагами. А лейтенант авиации Пирс тогда уже лежал на дне ручья в Норфолке.
Я надеялся, что в его могиле обретут покой не только кости молодого летчика. Дэвид долго не хотел вылезать из раскопа. Он, с черными от грязи руками, сидел в кабине и смотрел вверх, на дневной свет, словно заново рождался из темных десятилетий памяти на прозрачный воздух Норфолка. На похоронах он стоял рядом со мной, впервые за двадцать лет надев форму летчика военной авиации. Запрокинув голову навстречу легкому бризу, он улыбался и вновь был красив, и губы иронически кривились, как в детстве. С такой же наглой усмешкой он смотрел на коменданта Лунхуа мистера Хиаши.
Я беспокоился, не вспоминает ли он ту сцену. Но позже догадался, что настоящее выздоровление Дэвида началось с возвращения с пивом по илистой равнине. На похороны он привез друга по миру авиации, коренастого южнокорейца, работавшего прежде на японскую авиакомпанию, а теперь – в Лондонском аэропорту. Я тогда недоумевал, зачем Дэвид притащил на скромное норфолкское кладбище этого бесстрастного немолодого чиновника, а после понял: кореец заменил для Дэвида японца, которого он хотел бы пригласить в свидетели погребению злобы последних сорока лет.