К книге
Империя Солнца. Доброта женщинДоброта женщин. Часть II Безумные годы. 13 Станция скорой помощи
91%
Доброта женщин. Часть II Безумные годы. 13 Станция скорой помощи
60

Психиатрические больницы похожи на тюрьмы, и часто их обременяют самыми неподходящими названиями. Въезжая в ворота больницы «Саммерфилд» – «летнего поля», – я поражался, кто же так окрестил это мрачное викторианское сооружение. Громадные стены из красного кирпича словно неотступная головная боль поднимались к облупленным карнизам, прорезанным отроду не мытыми окнами – как нарочно, чтобы предохранить пациентов от мрачной атмосферы этого глухого уголка Южного Лондона. Вялые газоны боролись за жизнь в тени хвойных деревьев, но за все время визита к Дэвиду Хантеру я не увидел на них ни одного из двух тысяч пациентов.

Оказалось, что в ворота может беспрепятственно въехать любой, да и бесконечные внутренние дорожки, вьющиеся вокруг больших зданий, создавали впечатление, что «Саммерфилд» открыт миру. На самом деле открытые ворота, как и мертвые газоны, и стоянка для машин посетителей, были отчасти декорацией. Главное здание больницы, цитадель сумасшедшего дома, было плотно закрыто изнутри. Из окон отделения, где находился Дэвид, через единственное прозрачное стекло, заменившее прежнее, матовое, я видел внутренние дворы, прилегающие к строго охранявшимся флигелям. Стены этих унылых каменных колодцев топорщились железными когтями: хронических больных иногда выпускали сюда, давая бросить безнадежный взгляд в тайну открытого неба. Почему-то прогулочные дворы были разной формы: одни треугольные, другие прямоугольные или в виде гномона, с маленькими нишами неизвестного назначения. Все вместе они складывались в головоломку, которую, должно быть, полагалось разрешить больному, чтобы добиться освобождения.

Два автомобиля занимали противоположные углы стоянки, нарушая правило, согласно которому водители должны парковаться бок о бок. Я заметил, что пациентов чаще всего навещали самые бедные из друзей и родственников. Им приходилось пешком проделывать долгий путь от проходной, после чего усталые посетители только и могли, что сидеть и слушать. На отделениях временных пациентов висели указатели: НАРЦИСС, РОЗМАРИН, ГИАЦИНТ. Я, нагруженный шахматной доской, фруктами, авиажурналами и газетами, направился к входу. И как всегда тщетно пытался подавить чувство, что прибыл с багажом, чтобы остаться в «Саммерфилде» надолго. Эти тяжеловесные здания производили куда более устрашающее впечатление, чем усталые психиатры, работавшие в них.

Пока дежурный искал в списках мое имя, я гремел шахматами и догадывался, что набор скоро полегчает. Старые шахматные наборы больницы лишились половины фигур. Дэвид хладнокровно объяснил, что обездоленные пациенты, покинутые родными и не имеющие ничего своего, хранят эти краденые сокровища как любимых кукол. Я обычно сидел с Дэвидом в комнате отдыха, а один из прирученных им стариков разглядывал собственную пешку на раскрытой доске. Этот человек – бывший счетовод в совете по управлению церковными активами, пытался задушить больную жену. Примерно через час созерцания фигуры старик решался сделать осторожный ход.

Когда я собирался уходить, Дэвид закрывал доску, но каждый раз оставлял в руке одну фигуру – обычно черного ферзя, которого отождествлял со мной. Отчасти это делалось, чтобы позлить меня, а отчасти, чтобы я не играл с другими. Разыскивая Дэвида, я услышал его мягкий голос из женского отделения: он галантно провожал одну из старух к туалету. Закрыв дверь уборной, он весело приветствовал меня.

– Надеюсь, она сообразит, что там делать, – сказал он озабоченно. – Обычно просто стоит, вспоминая дочь. Называет туалет своим шкафом воспоминаний.

По-прежнему доброжелательный и милый Дэвид обвел взглядом комнату отдыха, отыскивая новую тему для разговора. В кожаных креслах сидели больные в халатах, беседуя с присмиревшими родственниками. На диванчике рядом с нами лежала, подтянув колени к подбородку, молодая женщина, погруженная в глубокий аминазиновый сон. Ее открытые глаза закатились под лоб, как будто всматривались в содержимое черепа. У раздатчика пациенты выстроились в очередь за транквилизаторами.

– Вот-вот принесут чай. – Дэвид полистал журнал об авиации и взял меня за руку, показывая, что рад видеть. Его заключение вновь свело нас после отчуждения. – Хорошо, что ты пришел. Как ребята?

– Процветают, сдают экзамены. Генри собирает для тебя модель – самолет братьев Райт. Элис и Люси просились со мной.

– Идея не из лучших. – Дэвид ковырнул шкурку апельсина и коварно улыбнулся мне. – Пусть тебя навещают, когда придет твоя очередь, Джим.

Я пропустил это мимо ушей и стал наблюдать за другой старушкой, которая, в одной ночной сорочке, несла к подоконнику вазу с нарциссами. Она выставила цветы на свет, знакомя их с солнцем.

– Здесь спокойно, – заметил я. – Солнце, спящие женщины. Как в тихом отеле на южном побережье.

– Очень специфический отель, милый мой.

– Понимаю… мне всегда удивительно, что они позволяют мужчинам гулять вместе с женщинами.

– Беременных пока не появилось. – Дэвид уставился на спящую на диване. Подол ее рубахи закрутился вокруг пухлых икр. Когда он развернул доску, я не без злорадства отметил, что среди фигур не хватает черного короля. – К тому же персонал нам вполне доверяет. Для них мы нормальные. Они знают нас в лицо и по именам, знают наши привычки. По-настоящему странными выглядите вы.

– Пожалуй, так и есть.

Дэвид скрючился над доской, следя за мной сквозь ряд фигур. Он все ждал, когда же меня догонит мое настоящее «я». Мои визиты в «Саммерфилд» представлялись ему уроками: я должен был постепенно принять на себя ответственность за ход событий, который привел Дэвида в это мрачное заведение. Провожая меня до лестницы, он каждый раз явно ждал, что я решусь остаться. Займу свободную кровать в отделении Гиацинт, и наш шахматный матч будет продолжаться, пока с доски не растащат все фигуры.

– Салли видел? – вдруг спросил он. – Думаю, она бы хотела получить от тебя весточку.

– Мы по телефону говорили – она сейчас в Шотландии у какой-то богатой знакомой ее отца. Они испытывают новую метадоновую терапию. По голосу – стала намного спокойнее.

– Ей надо вернуться в Штаты. Так и вижу, как она гуляет по Хэйт-Эшбери…

Его дрожащая рука зависла над доской, а неподвижный взгляд обратился на какое-то прихотливое видение из прошлого. Когда я, в надежде подбодрить, коснулся его запястья, Дэвид отшатнулся, и я заметил, что он вернул черного короля на место.

– Дэвид, все в прошлом. Джи-ай возвращаются из Вьетнама, а Никсон полетел в Китай.

– Знаю. Слава богу, что я здесь, когда все так серьезно. Ты еще будешь скучать по Вьетнаму.

– Я? С чего бы?

– А ежедневные хроники? Я все гадал, почему ты не полетел со мной в Шанхай. А тебе не нужно было – для тебя вместо Шанхая устроили вьетнамскую войну.

– Я не готов был возвращаться. – Я наблюдал за старым счетоводом, согнувшимся над единственной пешкой. – Вышло бы слишком похоже на возвращение преступника к месту преступления.

– Я тебя понимаю, Джим. Я искал тот твой полустанок.

– На линии Ханчжоу – Шанхай? – Я постарался скрыть недоверие. – Ты мне не говорил.

– Ну, Мириам умерла… тебе было о чем подумать. И все равно чертов таксист его не нашел. Эти путеводители как нарочно превращают Шанхай в головоломку.

– Может, его снесли. Я бы не беспокоился. Давай в шахматы сыграем. Черные или белые?

– Нет, он есть. – Дэвид не смотрел на мои руки, ловил глазами взгляд. – Отмечен на карте Транзитной компании. И у тебя в голове.

– Уже нет.

– Нет? Твоя выставка разбитых машин… никто не понял, а ты именно его там представлял.

– За некоторым исключением.

– Безо всяких исключений, Джим. Я-то понимаю…

Он не в первый раз связывал свою последнюю аварию с моей выставкой, намекая, что я послужил катализатором его ошибки на дороге. Но если выставку кто и вдохновлял, то сам Дэвид. Я помнил, как он рыскал по лондонским улицам, управляя машиной так же рискованно, как привык на длинной прямой дороге от Муз-Джо к авиабазе. Они с Салли искали смерти в трущобах восточного Лондона.

Улицы с односторонним движением заманивали его в смертельную рулетку. Как-то вечером через два года после выставки Дэвид выехал на встречную полосу Хаммерсмитской эстакады. Мигая фарами, он вынуждал встречные машины прижиматься к ограждениям. Пожилая виолончелистка с супругом, растерявшись от воя полицейской сирены, преследующей нарушителя, не успела затормозить. Женщина погибла на месте, и Дэвида спасло от обвинения в непреднамеренном убийстве только его странное поведение после ареста да еще служба в Кении, где он принимал участие в боевых вылетах.

Согласно закону о психическом здоровье, его отправили сначала в закрытую лечебницу в Рэмпторе, а потом перевели под наблюдение в «Саммерфилд». Сейчас, по прошествии шести месяцев, он сотрясался от аминазинового тика в этой солнечной комнате, полной бормочущих в трансе женщин, но память об убитой виолончелистке все еще стучалась в двери его сознания. Я тревожился за него и за его молодое «я», которому Генри теперь был ровесником – за того Дэвида, что вышел из японского лагеря в послевоенный мир. Дэвид понимал, что нужно мне, а в себе не мог разобраться. Он, как умел, пытался воссоздать знакомую ему по войне жестокость, не понимая, что послевоенный мир усердно старается за него. Психопат был святым.

Когда я впервые навестил его в «Саммерфилде», Дэвид, устанавливая правила наших отношений, сказал:

– Запомни, Джим – я на эстакаде проделывал то же, что ты на своей выставке…

Сейчас выбывшие из строя шестидесятники возвращались по домам: в госпитали для ветеранов, в психиатрические лечебницы и в частные клиники. Салли Мамфорд в гостиной над холодным шотландским озером отмеряла свой день дозами метадона. На мои звонки она отвечала равнодушно, но умиротворенно – совсем не та смятенная и возбудимая женщина, что два месяца назад появилась в Шеппертоне. Ей нужна была моя помощь, но говорить со мной она отказалась. Детей, к счастью, не было дома, они уехали к тетушке. Я кое-как дремал на диване, а Салли всю ночь с плачем бродила по пустым спальням, разыскивала в шкафах старые игрушки и запихивала их в сумку.

На следующий день она дала отвести себя к нашему семейному врачу, который передал ее американскому коллеге из лондонской клиники. Потом ее перевели в специальный санаторий на Темзе около Марлоу – в одну из тех частных тюрем, куда богачи по приговору медиков запирают дряхлых или неудобных родственников. Навестив Салли, я застал ее спокойной. Она улыбалась сквозь сон наяву и говорила со мной с песчаного островка под Росесом, где мы встретились десять лет назад. Она снова была ребенком, доброй и щедрой девушкой, которая пришла на помощь моим детям, когда те в ней больше всего нуждались. Только услышав имя Дика Сазерленда, она нахмурилась и отвернулась.

Один только Дик вышел из шестидесятых с триумфом. Наука, как я и предвидел, наконец встретилась под объективом его лабораторной камеры с порнографией. Успешные телесериалы о паранормальном: экстрасенсорной перцепции, астрологии, телекинезе – удалось продать американскому телевидению, что привлекло к нему внимание крупного нью-йоркского издателя. Недавно тот основал Институт изучения секса. В дирекции заседали многие гуру контркультуры: пророки ЛСД, модные неврологи, дзен-философы и популяризаторы марксизма. Журнальный воротила с большой помпой объявил, что институт будет продолжать передовые работы Мастерса и Джонсона, Кинси и Хэвлока Эллиса.

Для начала сотрудники посвятили себя съемке научно-популярных фильмов о гетеросексуальных отношениях, используя при этом оптоволоконную технику и миниатюрные телекамеры, внедряемые в тело. Они гонялись за белым китом современной сексологии – женским оргазмом. Однако вскоре кадры из этих научных фильмов появились в журналах компании-спонсора и вознесли продажи на рекордную высоту. Тогда поле исследований расширилось, включив менее привычные виды сексуальной активности. Институт без шумихи передислоцировали в Лондон, выведя из поля действия законов США и прочих угроз его научным сотрудникам.

Дик в новом помещении института – в бывшем здании отеля над каналом Риджент-парка – стал директором по науке. Здесь под безразличным взглядом камер завербованные им волонтеры исследовали все разрешенные законом вариации отношений. Катушки непроявленных пленок самолетами отправляли в журнальное издательство Нью-Йорка, и отборные кадры появлялись на разворотах в сопровождении ученых комментариев Дика.

Когда я мягко заметил, что продукция этого института неотличима от порнографии, Дик с готовностью согласился.

– Кроме одного: наша цель – не возбуждать, а анализировать. Подумай о том, сколько места занимает в человеческом обществе этот вид деятельности, общий для всего живого, и ты удивишься, как мало мы о нем знаем. Что на самом деле происходит, когда женщина делает тебе фелляцию? Тебе это известно, Джим?

– Слушая тебя, начинаю сомневаться.

– Ну, так о чем говорить?

– А зачем мне это знать?

– Затем, что секс – последний великий фронтир науки. – Дик повел рукой, обнимая горизонт Риджент-парка, как Кортес – безграничные просторы Тихого океана. – О будущем секса можно с уверенностью сказать одно: его станет намного больше. Мы уже наблюдаем новые формы социальных структур, сближающихся с сексуальными фантазиями. То, что ты и другие считают порнографией, возможно, позволит нам выйти из собственных границ и в некотором смысле за пределы секса.

– Должно быть, твой новый сериал будет захватывающим, Дик.

– Ты о нем уже слышал? Хорошо.

Я не слышал, но охотно подхватил тему. Вспоминая Рио, я понимал, что тот вечер с Кармен и Фортунатой был для Дика отважной попыткой сойти с телевизионного экрана в затерянный мир эмоций и желаний. Он отбросил образ сумасшедшего ученого, наполовину кинозвезды, наполовину Роберта Оппенгеймера, на котором держался со времен Кембриджа. Долой кожаную куртку и золотой медальон, даешь твидовый костюм и суконный галстук! Теперь он держался со мной спокойнее, был счастливее и уверенней. Наконец-то занявшись издавна ускользавшей от него темой, Дик не осознавал, что сам стал жертвой ложного эксперимента.

А Салли пострадала. Она вместе с другими работавшими в институте волонтерами увлеклась евангелическим пылом Дика. Мне она рассказывала, что сырой материал, показанный волонтерам в кинозале института, потряс ее: соборный зал ее собственной вагины, бусины влаги на стенах как самоцветы в гроте. Во время соития с другим добровольным сотрудником лаборатории дистанционно управляемая камера фиксировала непроизвольные движения мускулатуры лица, прилив крови к грудям и животу, тремор кожи на задней стороне бедра.

Наблюдения за этими абстрактными частями собственного тела понемногу вели к бесчувствию. Ее кожа теряла чувствительность к боли, словно нервная система была подключена не к знакомым нервным окончаниям рук и губ, а к экрану просмотрового зала Дика. Перед сеансами она листала в приемной журналы для мужчин и находила между страницами распростертые части своей анатомии, влажный хребет лобка, похожий на далекую горную цепь из окна авиалайнера.

Такое расчленение прогрессировало, пока не дошло до точки, где она ожидала увидеть кожу со своей груди и бедер растянутой на рекламных плакатах или на обивке кресел в модном ночном клубе. Уйдя, как и большинство волонтеров, из программы Дика, Салли так и не сумела собрать себя заново и бродила по улицам в героиновом тумане, разыскивая пропавшие части лица и губ.

Вскоре после того институтом заинтересовалось министерство внутренних дел, и работу прикрыли. Журнальный воротила за Атлантикой объявил, что сексуальная революция окончена, и пожертвовал мили отснятой пленки фонду Кинси. Волна будущего перекатилась в индустрию отдыха, и новые вложения пошли на курорты Гавайев и Карибских островов. Секс при всем сочувствии был предоставлен самому себе.

Для Дика это стало ударом. В минуту удивительной искренности он признался в наивной надежде, что работу института оценят по достоинству. Он понимал, как пострадала его репутация в научном сообществе. Двери большинства лабораторий закрылись перед ним. Я пытался помочь, познакомил его с заинтересованным издателем и предложил Дику написать популярное руководство по психологии человека. Дик быстро справился, и я, читая этот красочный бестселлер, как будто сошедший с картинки на пачке чипсов, как всегда, поражался проницательности автора, его уму и остроумию. Его книга продавалась лучше моих, так что Дик мог держаться со мной по-прежнему – дружески-покровительственно. Я остался для него недотепой-студентом, которому разрешают варить кофе в лаборатории и флиртовать с секретаршей.

Но всегда ли крыса в ящике Скиннера контролирует эксперимент? Вспоминая Дэвида Хантера, Дика и Салли, я иногда задумывался, какую роль сыграл в их жизни, не направил ли их к целям, которые поставил себе за много лет до того. Я никогда не манипулировал ими сознательно, но они вошли в предписанные им роли, как актеры, нанятые для исполнения драмы с незнакомым сценарием.

Пегги Гарднер не сомневалась, что вина на мне. Я зашел в ее маленький домик в Челси после встречи с Дэвидом в камере предварительного заключения. Я надеялся, что она сможет свидетельствовать о личности обвиняемого. Пегги села подальше от меня на кресло с прямой спинкой и разглядывала так, словно тем «ягуаром» правил я, а ей, судебному психиатру, предстояло дать мне характеристику.

– Бедный Дэвид. Последний из твоей труппы. Сначала Салли, потом Дик…

– Дик? С ним я ничего не делал. – Я с такой силой опустил на стол рюмку виски, что по лаку пошли трещины. – Пегги?..

– Этот пошлый институт, телепрограммы…

– Он актер в душе. В психологию его случайно занесло. Дик… он шаман эпохи телевидения.

– Сколько лет ты подбивал его покупать все эти американские машины, внушал… как там звучала та чушь? – что он сделает первое научное открытие на телеэкране. Мог ли он устоять?

– Он и не пытался устоять. Ты помнишь его в Кембридже?

– Я старалась с ним не встречаться. Он всегда был слишком внимательным и льстивым.

– Он просто дожидался появления телевидения.

– Тебя он дожидался. – Пегги отошла к камину и уставилась на меня в зеркало, словно перевернутое отражение могло дать ей ключ к моим зловещим видениям. – Иногда мне кажется, что он затеял тот фальшивый эксперимент только ради встречи с тобой.

– Он даже не знал о моем существовании.

– С кем-то вроде тебя. С одержимым Третьей мировой, с головой, полной американских бомбардировщиков и Лунхуа…

– Об этом я с ним никогда не говорил.

– Тебе и не пришлось говорить. Тебе отчаянно нужно было насилие. Оно всему придавало смысл, но понадобилось телевидение, чтобы наполнить им воздух, чтобы снова и снова играть с ужасом и болью! Дика это по-настоящему возбуждало. Он и Мириам тебе отдал, лишь бы удержать.

– Не слишком ли ты жестока? Он и без меня пробился бы на телевидение.

– Вьетнам, убийство Кеннеди, Конго, эти жуткие зачистки… словно для тебя придуманы.

– Пегги, я у тебя получаюсь прямо-таки военным преступником.

– Мириам говорила, что ты такой и есть. А ведь ты своих детей любишь… – Пегги прижала ладонь к зеркалу, оперлась на надежное стекло. – Перед отходом «Арравы» ты водил меня в Шанхае в кино, на фильм про американские авианосцы.

– «Воительница». Подборка кинохроник.

– Я думала, как бы ты не зарвался в темноте, но зря беспокоилась. Мыслями ты был там, размазан по экрану. Я так удивилась, только на тебя и смотрела.

– В Шанхае тогда ничего другого не показывали. Да, я всегда увлекался самолетами.

– Ты мне сказал, что смотрел его десять раз!

– Фильм привезли американцы и раздавали бесплатные билеты. А мне делать было нечего.

– Делать нечего? Во всем Шанхае? Ты три года провел взаперти, и тебе нечего было делать, кроме как сидеть в темноте, глядя, как пилоты-самоубийцы разбиваются об американские корабли? – Пегги отвернулась от зеркала, готовая к поединку. – Скажи, ты знал, что у Дика есть копия этого фильма?

– Думаю, что есть.

– Знаешь, Мириам мне рассказывала, как вы его смотрели в Кембридже, у него в гараже.

– Раз или два. У Дика были летные права, а я летал в Канаде. К тому же это замечательный фильм. Те американские летчики были храбрецами. И японские…

– Конечно, были. Не храбрее, чем русские или британские летчики. Чего у американских больше, так это стиля и гламура.

– Как во всем американском. Что из этого?

– А то, что тебе всегда это и было нужно – стильное насилие. Тот ужасный день на железной дороге под Сикавей – ты к тому времени насмотрелся жестокостей.

– Как все мы. Таков был Шанхай.

– Но в тот раз ты оказался слишком близко. Отчасти это случилось с тобой самим. Все эти автомобильные катастрофы и порнофильмы, смерть Кеннеди – все для тебя способ превратить это в кино, в гламурное насилие. Тебе нужна американизированная смерть.

– Пегги… – В ее голосе была удивительная сила. Я покорно пошел за ней на кухню, куда она унесла поднос с выпивкой. – Замечу интереса ради, что институт Дика выдал оригинальные результаты. Порнографию я никогда не смотрел и в аварию попал раз в жизни. А у тебя по аварии каждый год.

– Знаю. Ты живешь в Шеппертоне и воспитываешь изумительных, счастливых детей. Каким образом – не понимаю!

Я прислонился к холодильнику, обвел взглядом кухоньку с изящными баночками для приправ и дорогими французскими кастрюльками – так не похожую на мою, где вся посуда вразнобой, а половина стаканов с заправок. Дом Пегги был будуаром, созданным, чтобы волновать и очаровывать мужчин. У нее было много романов, но ни один не оставил на ней следа. Пегги не хранила отпускных снимков, напоминавших бы о мужчинах, которые возили ее во Флоренцию и в Сан-Франциско, год делили с ней виллу в Венеции и в Лоте. На безупречном столе в ее кабинете не было ни одного сувенира от мужчины. Она не была замужем, словно боялась: вдруг родится дочь, дорастет до двенадцати лет и напомнит ей о годах разлуки с родителями.

Любопытно: единственный человек, который помогал ей держаться, ни разу не был допущен в постель, и именно его она постоянно корила и отчитывала, как привыкла отчитывать за проказы в детском бараке.

– А ты, Пегги?

– Я? – Она составила бокалы в посудомойку. – Ты и меня вербуешь в свою репертуарную группу?

– Я имел в виду преданного делу педиатра, который так и не обзавелся своими детьми.

– Я слишком затянула с этим делом. – Пегги вытерла руки и положила ладони мне на плечи. – К тому же у меня был ты. Думается, я неплохо за тобой присматривала.

– И присматриваешь до сих пор… ты поэтому стала педиатром?

– Господи, не смей так говорить! – Она не задумываясь хлопнула меня по губам, спохватилась и поморщилась, глядя на мой разбитый рот. – Ох, черт… у тебя кровь на зубах, Джим. Я не хотела тебя расстраивать, не намекала на Мириам…

Я поцеловал ее – впервые с тех пор, как мы вдвоем сидели в зале «Гран-театра» на Нанкин-роуд. Я чувствовал, что она языком ощущает кровь у меня во рту. Тело ее пахло теперь иначе, и седеющие волосы напомнили ее мать, какой та сошла с американского десантного судна после плавания из Циндао. Я обнял ее, отыскивая тонкий костяк девочки, которую помнил по Лунхуа. Мягкие плечи, прижавшиеся к моей груди, принадлежали другой женщине.

Потом я нащупал лопатки и крепкие ребра двенадцатилетней девчонки, которая уверенно подняла меня, когда я лежал больной. Я скользнул ладонями по ее талии, коснулся знакомого широкого полумесяца тазовых костей. Снова поцеловал и пробежался пальцем по застенчивому подбородку, который удлинился за годы войны и вечно был свернут набок, когда Пегги обдумывала очередной мой замысел: как раздобыть еду. Она улыбнулась мне в кухонное зеркало, извиняясь за разбитый рот. Я нежно приподнял ей верхнюю губу указательным пальцем; теплые воспоминания нахлынули на меня при виде ее стертых, но все таких же ровных зубов, помеченных теперь моей кровью.

– Кровь перестала идти. – Пегги выскользнула у меня из рук. – Джим, это не практика по строению скелета на первом курсе – пойдем лучше наверх.

Она задернула шторы, откинула покрывало на кровати и стала неторопливо раздеваться, развешивая одежду на креслах у гардероба. Я ждал застенчивости, но она с гордостью взглянула в зеркало на свое красивое тело. Все еще улыбаясь сама себе, встала передо мной – я возился с запонками – и потерла вмятинки от лифчика под грудями. Она втянула живот, скрывая выпуклое брюшко и дразня меня воспоминанием о совсем ином теле, державшемся некогда на этих костях.

Я, сев на кровать, положил руки ей на бедра и поцеловал веснушки на животе и спираль шрама, который обвивал ей поясницу и жемчужным изгибом тянулся к аппендиксу. Шрам остался после операции десять лет назад: резекция Андерсона-Хайнса, удаление почечной лоханки. Когда я забрал ее из Мидлсекской больницы, она, еще шатаясь, прошла со мной по Черинг-Крос-роуд до медицинского отдела в книжном Фойлса, где я купил ей монографию по хирургии с описанием ее операции. Я ощупал неровный шрам, разыскивая в нем следы тысяч синяков и шишек, которые достались ее телу. Я как сейчас видел Пегги, сжимающей монографию на ступеньках магазина и улыбающуюся мне со всем жаром и усталостью ее души.

Я крепко держал ее, высасывал кровь из губы и стеснялся, будто обнимал сестру. Она успокоила меня ладонью и легла рядом, поглаживая по груди, выравнивая движение диафрагмы. Десятилетия нужды и зависимости выплеснулись на меня из ее груди, когда я поднес к губам сосок. Я передвинул ее колено себе на бедро и опустился между ее бедрами, пожелав, чтобы мы с ней сразу зачали ребенка.

Она стерла кровь с соска и поднесла ее к губам.

– Спокойная кровь… это хорошо, Джим. Теперь я могу вспоминать.

Я двигался в ней, в этих глубоких внутренних объятиях, радуясь, что не чувствую больше ее костей.

– Пегги… мне этого хотелось тридцать лет назад!

– Бедный мальчик. Тогда ты не сумел добиться своего. – Она поцеловала меня в лоб, стерев кровь и оставив ее на моей коже. – Это в последний раз – следующего тебе придется ждать еще тридцать лет.

– Я подожду.

Я отдыхал в ней, и она занялась любовью сама с собой. Она смотрела на свою грудь, которая поднималась и опускалась, и касалась пальцами сосков, возбуждая себя, а потом направила мои пальцы к лобку и впала в похотливое воспоминание, столь же недоступное другим, как сон. Мыслями она была очень далеко от этого маленького дома и улочки. Она смотрела на свои крепкие ребра рядом с моей грудью. Резкий допрос в гостиной был для нее способом ухаживать, а кровь на моей губе позволила снова сыграть в больного ребенка. Несколько минут мы лежали на моей койке в детском бараке. Она по-своему, кружным путем, вернулась в войну, когда впервые пожелала меня. Теперь, когда родители ее умерли, мы с ней заняли их место и вольны были вернуться в Шанхай. Мы снова стали двенадцатилетками, вступившими в вынужденный брак среди лохмотьев и малярийной соломы.

* * *

Мы оделись, Пегги поправила мне галстук и жестом заботливой жены смахнула пушинку с пиджака. Когда мы попрощались на крыльце, она крепко поцеловала меня, выпуская в мир.

– Поговори с адвокатом Дэвида, – напомнил я. – Он тебе позвонит.

– Попробуем что-нибудь сделать… я расскажу суду, как он пострадал от японцев.

Она в последний раз обняла меня на виду у прохожих. Окно в детство открылось и закрылось.

* * *

– Вот и чай… слава богу. – Дэвид сел. Шахматы были забыты. – Печенья здесь хороши, лучшие в «Саммерфилде».

Высокая санитарка с Ямайки толкала тележку с котлом-чайником к полированному столу, на котором в ряд были расставлены четыре десятка чашек с блюдцами. Пять минут назад пациенты неуловимо зашевелились. Призрачные фигуры возникали из туалетов и палат, оправляли халаты. Другие молча поднимались и уплывали от родственников, задерживаясь, чтобы тряхнуть за плечо спящих в креслах мужчин и женщин. Никто не смел подойти к столу – все ждали, пока санитарка, напоказ звенящая чайником, расставит тарелочки с печеньем.

– Ты так добр, Джим. – Дэвид взял меня под руку, но черный король опять временно покинул доску. – Честно говоря, ко мне мало кто приходит.

– Дэвид, я рад тебя навестить. Мы с Пегги делаем все возможное. Надеемся перевести тебя на амбулаторное.

– Старые шанхайцы – от этого никуда не денешься. Здесь интересно… ты мог бы найти новые идеи…

– Это…

Рядом с нами спала в аминазиновом трансе женщина с пухлыми икрами и закатившимися глазами. Она не замечала двигавшихся вокруг призрачных фигур. Те замирали, стоило санитарке бросить на них властный взгляд через плечо, словно все пережитое вынудило их вновь вернуться к детской игре. Старуха в ночной рубахе, не замечая тележки с чаем, раскладывала нарциссы на полоске ковра, отделявшей оконную нишу от комнаты. Я, глядя на нее, пытался угадать, что значит этот цветочный порог – быть может, ворота, сквозь которые когда-нибудь войдут ее потерянные дети.

– Дорин, перестань безобразничать с цветами! – Санитарка стукнула крышкой чайника и сердито осмотрела ряд вытащенных из вазы нарциссов. – Помоги-ка мне с чаем.

Дорин, неохотно оторвавшись от своего занятия, принялась подставлять чашки под краник. Дэвид откинулся в кресле и потянулся к тележке, словно норовил запустить руку под юбку этой внушительной негритянке. Он смотрел на поднос с печеньем и покачивал ладонью, как кобра головой. Все взгляды обратились на него, даже сонная женщина приподнялась, чтобы лучше видеть.

– Отстаешь, Дорин! – Санитарка шагнула ближе, ее массивные бедра положили конец мечтам Дэвида. Дорин держала полную чашку, устремив взгляд на дрожащую поверхность. Ее явно поразил контраст между бесконечно пластичной жидкостью и блестящей твердостью стола. Она держала чашку на вытянутой руке, силясь разрешить этот геометрический парадокс. И наконец, проверяя безумно смелую гипотезу, отчаянным жестом она перевернула чашку.

– Дорин!.. – Чай забрызгал все вокруг, пропитал печенья и бежал по столу, собираясь в водопад. Возмущенная санитарка перекрыла краник. Капли намочили ей юбку и накрахмаленный передник. – Дорин, ты зачем это сделала?

– Мне Иисус велел, – деловито объяснила Дорин. Она разглядывала грязный стол, радуясь, что сумела преодолеть неразрешимое противоречие. Ее вдохновение и впрямь казалось божественным.

– Отправляйся в палату! – набросилась на нее санитарка и, схватив Дорин за локоть и запястье, развернула, встряхнув так, что я испугался, не сломала ли руку. Она не била старуху, но, безусловно, та получила дозу телесного наказания. Дорин упала на ковер, и я встал с места, чтобы ее поднять, игнорируя гневную санитарку и шокированные взгляды посетителей. Дорин оказалась легкой, как ребенок. Она, всхлипывая, обнимала пострадавшую руку. Когда я оставил ее у двери палаты, она обвела взглядом ряд пустых кроватей и жалобно обратилась к ним:

– Мне Иисус велел…

* * *

Распрощавшись с Дэвидом, я вышел в вестибюль, радуясь виду пустых газонов и стоянки.

– Двадцать девять, тридцать, тридцать один, – считал Дэвид, складывая фигуры в коробку. И, заперев замочек, добавил: – Тридцать два.

Он улыбался мне, вполне сознавая, какую игру мы ведем. Игрой Дэвида были поиски ключа, и эти поиски привели его в «Саммерфилд», а Дорин нашла свой ключ в мгновенной вспышке веры и воображения. Я подумал об этой простой женщине, защищавшейся от мира цветочным кордоном и разрешающей насущную тайну пространства-времени отважным жестом.

Я назвался дежурному и вышел на солнечную улицу. Почему-то мне казалось, что «Саммерфилд» отпустил меня в увольнительную. Дэвид и остальные пациенты общими усилиями будут разгадывать головоломку, из которой украли главную часть.

Я шел к машине по влажному асфальту, так и не просохшему после ночного дождя. Прежде чем завести мотор, я записал себе, что через две недели надо будет навестить Дэвида и захватить нарциссы для Дорин. «Саммерфилд» остался позади – пустой лабиринт, где выход перепутан со входом.

Предыдущая главаГлава 60 из 66Следующая глава