К книге
Империя Солнца. Доброта женщинДоброта женщин. Часть I Сезон убийц. 3 Японские солдаты
76%
Доброта женщин. Часть I Сезон убийц. 3 Японские солдаты
50

Все кричали, что война окончена. Заключенные высовывались из окон, махали друг другу через плац, указывая на небо. Пегги Гарднер с делегацией миссионерок собрались у кордегардии и через дверь разглядывали разоренный стол сержанта Нагаты. Я стоял у открытых ворот лагеря, смотрел на пыльную дорогу, тянувшуюся к югу вдоль длинного рукава реки Хуанпу. Августовское небо затянула многослойная дымка – словно пустую землю накрыли гигантской сеткой от москитов. Пряди облаков сшивали небо жемчужной нитью. Следы американских самолетов-разведчиков расплывались над головой, как крупные буквы таинственного и грозного послания.

– Что говорят, Джейми? – крикнула мне Пегги. – Правда, что войне конец?

– Спроси сержанта Нагату. Я к реке.

– Сержанта Нагаты больше нет. Иди хоть в Шанхай. – Пегги теребила заплату на платье. Ей жаль было меня отпускать, к тому же она едва верила, что я соберусь с духом. – Была бы охота…

Восторги восторгами, но, как правильно заметила Пегги, никто не спешил покинуть лагерь. Мы целыми днями слушали разговоры о том, что американцы сбросили на Японию супербомбу, уничтожили города Нагасаки и Хиросиму. Кое-кто даже уверял, будто видел вспышку взрыва. Эскадрильи «В-29» оставили в покое аэродром Лунхуа, но у зениток все еще дежурили вооруженные японские солдаты. Однажды утром мы обнаружили, что мистер Хиаши и охрана исчезли, скрылись под покровом ночного комендантского часа. Мы стояли у проволочного ограждения, словно дети, которые, оставшись без учителя, не знают, можно ли выйти из класса.

Весь день мы высматривали на дороге от Шанхая американские грузовики, несущиеся к нам в тучах пыли – хотя всем было известно, что ближайшие американцы в сотне миль от нас, на острове Окинава. Устав ждать, несколько мужчин из блока Е выбрались за проволоку и остановились в высокой траве. Они уставились в тихую пустоту со странным смущением, словно не могли вспомнить, кто они такие.

Я, выделываясь перед Пегги, забрался на ограду у блока G и пошел к погребальному кургану в двух сотнях ярдов от лагеря – по ступеням гнилых гробов, в которых под одеялами шелковистой земли спали маленькие скелеты. Остановившись на фоне слишком яркого неба, я помахал Пегги, которая, прижавшись к проволоке, ждала, что меня вот-вот застрелят. Отсюда мне были видны сгоревшие ангары и воронки на взлетной полосе аэродрома, обломки истребителей и неизменная линия крыш Шанхая, все три года ограничивавшая мой кругозор. Я невольно оглядывался через плечо на лагерь, впервые увидев с непривычной точки зрения его бетонные здания и деревянные бараки.

Выйти из лагеря было все равно что выйти из себя. Может, атомная бомба расколола небо и вывернула все наизнанку? Я чувствовал себя неспокойно под открытым небом, где представлял собой соблазнительную мишень для какого-нибудь японского часового. Сбежав вниз по гробам, оставив отпечатки ног на земляных покрывалах, я бросился за безопасную проволоку. Не обращая внимания на сердитые взгляды Пегги, я вернулся в блок G и спрятался за занавеской, отгораживавшей каморку, впервые с радостью прислушиваясь к жалобам мистера Винсента на власти, забывшие уведомить нас об окончании войны.

Хотел ли я, чтобы война кончилась? На следующий день, когда в Лунхуа вернулась японская охрана, я встретил солдат с тайным облегчением. В лагерной жизни и так наметилась трещина: группа мужчин под предводительством братьев Ролстон попыталась прорваться на кухню, а другие разграбили кордегардию. Запас продуктов почти иссяк, наш дневной паек свелся к миске рисового отвара. Воздушные налеты американцев устанавливали подобие порядка, который уважали и заключенные, и охрана. А теперь небо стало пустым и голым – дом остался без крыши.

К счастью, японцы вернули гарнизон в кордегардию и поставили у кузни часовых. Однако солдаты выглядели бледными и встревоженными, а рядовой Кимура прятал от меня глаза, уже понимая, что ему не увидеть своих родных. Даже сержант Нагата был подавлен и отмахнулся от меня, когда я притащился к кордегардии в надежде изобрести трюк, который бы его подбодрил. Он сидел как каменный за своим столом и не слушал англичанок и бельгиек в рваных холщовых платьях, выкрикивавших ему проклятие из-за окна. Женщины вопили так, что брызги слюны ожерельями собирались у них на груди.

Наконец по радио выступил император Хирохито, призвавший свои войска сложить оружие. Тогда я открыто посмеялся над этой передачей: ни один японец не сдастся, пока у него остался штык или граната, винтовка и хоть один патрон. Они будут драться до конца! Я, как и все, был уверен, что японские войска в Китае дадут последний бой чанкайшистам и американцам в устье Янцзы, в пределах видимости от Лунхуа.

Но в небе над нами появился первый американский самолет-разведчик, а противовоздушные орудия на аэродроме молчали. Сержант Нагата, который вернулся в лагерь со своими людьми исключительно в надежде найти здесь еду, снова бросил нас, ушел из лагеря ночью. В полдень следующего дня двое инженеров шанхайской водопроводной компании, всю войну скрывавшие радиоприемник, выставили потресканный бакелитовый динамик на балкон над входом в блок F, и тогда мы наконец услышали запись победных речей Рузвельта и Макартура.

* * *

Итак, сказал я себе, война окончена. Но и стоя у открытых ворот, я не избавился от сомнений. Миссионерши куда-то ушли, и Пегги, безнадежно пожав плечами, вернулась в детский барак, оставив меня топтаться между подгнившими столбами. В лагере все было прежним, но за изгородью начинался другой мир. Обочины дороги заросли диким рисом, ростки сахарного тростника и желтая грязь рисовых полей были окрашены жутковатым свечением, словно их коснулась радиация взорвавшейся в четырехстах милях за Китайским морем бомбы, сброшенной на Нагасаки. Я шагнул вперед, но пробитые колесами грузовиков колеи завернули меня обратно в лагерь.

Все же я понимал, что пора уходить. Отец с матерью скоро вернутся в наш шанхайский дом, и я хотел встретить их, пока еще оставалась зыбкая надежда, что родители не совсем меня забыли. До Шанхая было восемь миль по безмолвным рисовым полям, через покинутые деревни. В карманах у меня лежала бутылка воды, вскипяченной Пегги, и отложенный впрок батат – проверив их, я вышел за ворота на дорогу.

Двинулся я по пыльной обочине, стараясь не терять из вида линии крыш. За колючей проволокой разворачивался очередной лагерный день. Пусть война и закончилась, но женщины все так же занимались стиркой, а мужчины сидели на ступенях блоков. Дэвид Хантер с группой детей помладше играли в затяжную игру: прыгали все разом, когда Дэвид хлестал веревкой по земле у них под ногами. Эти его вечные дикие шутки…

За детским бараком Пегги учила читать четырехлетку. Я ее окликнул, но она была так поглощена чтением, что не услышала. Родителям Пегги предстояло неделями добираться к ней из Циндао. Лунхуа был мне настоящим домом, а Пегги – лучшей подругой, ближе отца и матери, как бы ни старались миссионерши нас развести. Мы часто ссорились, но в темные времена Пегги привыкла полагаться на меня и сдерживать мои фантазии, чтобы не занесли слишком далеко.

Я миновал кухонный садик за больницей, грядки бобов и помидоров. Их растили мы с Пегги как прибавку к пайку. Землю удобряли, черпая ведрами из туалетных баков блока G – единственный полезный продукт существования Винсентов. Миссис Дуайт стояла на крыльце больнички, поучая юного евразийца, отец которого служил шофером у шанхайского епископа. Парень прежде бы кротко выслушал выговор вдовы, но сейчас по его скучающему лицу было видно: ее сентенции больше не производят впечатления. Власть Британии потускнела, затонула вместе с торпедированными «Отпором» и «Принцем Уэльским». Атака японцев на Перл-Харбор стала первым бунтом колонизированных народов Востока против имперского Запада. Быть может, Шанхай за время войны изменился сильнее, чем я думал.

Я сошел с дороги, повернулся к лагерю спиной и шагнул в высокую траву, которой заросла земля от края аэродрома до канала. От стоячей воды поднялась туча москитов, приветствуя меня как первого гостя их пустынного мира. В лазурном воздухе охотились стрекозы, голубые искры отражались в нефтяных разводах – из разбитых бомбами сухогрузов в Нантао протекло топливо.

В канале лежал затонувший японский патрульный катер. Пулемет с бронированной турели уставился в небо. Возвращающиеся в деревни крестьяне уже разрубили на дрова деревянную палубу. Американский «Мустанг» застал патруль врасплох, команда не успела укрыться и догнивала в жидкой грязи канала. Один японский солдат лежал лицом вниз на отмели; течение отполировало медные пряжки его снаряжения. С берега было видно, как струя воды шевелит волосы на его голове. Между пальцами кружили водяные жучки, поблескивая сигнальными огоньками, словно солдат отбивал на поверхности воды последнюю радиограмму.

Через полмили канал свернул к слиянию с Хуанпу. Я не пошел вдоль него, а зашагал по пояс в траве к круглой воронке, залитой водой. В молочной воде плавала водяная змея, обследовала новые владения. За воронкой проходила дорога к аэродрому, за разбитыми бараками мастерских стояли лишившиеся крыш ангары. Застигнутый последним американским налетом китаец – солдат марионеточной армии – лежал на насыпи одноколейки. Его обобрали, вывернули карманы и ранец для боеприпасов. Мертвец был окружен клочьями бумаги: страничками документов, писем и маленькими фотокарточками, летописью жизни, которую он, быть может, сам выложил напоказ перед смертью.

Позавидовав его богатству, я забрался на земляную насыпь. Тупиковая ветка железной дороги Ханчжоу – Шанхай уходила на северо-запад и терялась в тумане. Я зашагал между гудящими на жаре рельсами, приспосабливая шаг к промежуткам между шпалами. Поискал глазами лагерь Лунхуа, но знакомые крыши уже скрылись. На заброшенных полях лежал резкий свет, ярче обычного солнечного, как будто воздух был пронизан энергией, излучаемой темным оружием, взорвавшимся за Китайским морем. Я уставился на свои ладони, проверяя, не коснулась ли она и меня, потом отхлебнул теплой воды из бутылки. Мне впервые пришло в голову, что в мире за пределами Лунхуа, может быть, никто не выжил – потому-то война и кончилась.

Получасом позже, оставив позади еще одну туманную милю, я подошел к полустанку. У путей стоял маленький зал ожидания и билетная касса, на ней болталось выцветшее расписание поездов. На бетонной платформе сидели четверо японских солдат в полном вооружении: винтовки под рукой, поверх линялых мундиров полотняные портупеи и ранцы с патронами. Может быть, рядовые ожидали на этом сельском полустанке приказов, которые уже никогда не поступят. Они варили на самодельной печурке простую еду, использовали в качестве дров дощечки со стен зала ожидания и отдыхали на полуденной жаре.

Они следили за моим приближением, покуривая самокрутки. Я замедлил шаг, подумав, не обойти ли японцев стороной. Под насыпью тянулся заполненный дождями противотанковый ров, в нем лежал мертвый буйвол. Туша этого кроткого быка почему-то ободрила меня, и я вздохнул поглубже, собираясь съехать вниз по насыпи.

Тут один из японцев махнул мне рукой. Я оглянулся, скользя по мягкой земле. Бежать не стоило – было некуда, а японцы не задумываясь подстрелили бы меня. Я добрался до платформы и подошел к махавшему мне рядовому. Тот, ворча над последней миской еды, присел на корточки рядом со своей винтовкой. Его тяжелые натруженные руки сматывали телефонный провод, который он срезал с деревянного столба у станции.

Спиной к столбу сидел со связанными за спиной руками молодой китаец в белой рубахе и темных брюках. Его грудь стягивали витки провода, он хватал ртом воздух. Его подвижные губы и сдержанный взгляд напомнили мне клерков, работавших до войны у отца. Ему было явно не место на этом заброшенном полустанке, в отличие от солдат, да и от меня тоже. Японец туго привязал его к телефонному столбу, словно соединил якорем с этой запустелой землей.

Китаец задыхался, его горло вздувалось, тщетно пытаясь заглотить воздух. Стараясь не смотреть на него, я обернулся к сматывавшему провод солдату. Опыт общения с японцами научил меня никогда не обсуждать их поступки и не вмешиваться в их ссоры. Я говорил себе, что китаец – важный пленник, а привязали они его, чтобы поспать после обеда.

Один солдат действительно уже дремал в тени под стеной, положив голову на ранец. Другой сидел у печурки, вычищая котелок. Лица их ничего не выражали, как будто японцы знали, что война окончена, но понимали, что для них это ничего не меняет.

Только рядовой, сматывавший провод, проявил ко мне некоторый интерес. Вероятно, он дрался с войсками Гоминьдан в глубине страны и редко видел европейцев. Пайки у солдат были такими же скудными, как в Лунхуа, но этот парень все еще сохранил мясистость широких висков, и его скулы вздувались, как у боксера под конец тяжелой схватки. Он потеребил губу черным пальцем и натужно прокашлялся, словно выпуская в воздух струйку ненужных более мыслей.

Я, утомленный долгой ходьбой, прислонился к платформе, не решаясь пока съесть свой батат. Капрал, привязавший молодого китайца к столбу, был малорослым человечком с выдубленным войной лицом. Едва я поднес руку к карману, он голодными глазами уставился на меня. От запаха подгорелого на печурке жира у меня закружилась голова, и я достал из кармана бутылку с водой.

Коротко крякнув, рядовой протянул руку. Я снял крышечку, быстро глотнул и подал ему бутылку. Солдат шумно отпил, сказал что-то капралу и разочарованно вернул мне воду – ожидал чего-то покрепче. Бросив моток проволоки на платформу рядом с пленником, он переключился на меня. На обветрившихся губах появилась жалостливая улыбка, он ткнул пальцем в солнце, потом в пятна пота на моей полотняной рубашке.

– Жарко? – спросил я. – Да, это атомная бомба. Вы знаете, что война кончилась? Император…

Я молол, что попало. В тишине, в дымке, окутавшей землю, звуки исходили только от китайца. Когда его грудь обвил еще один виток провода, пленник попытался задержать дыхание, а потом часто задышал, забился головой о деревянный столб. Его глаза вылезли из орбит. Капрал завязал узел и рывком затянул петлю. С губ юноши упала капля слюны с кровью, оставила пятно на белой рубахе. Взглянув на меня, китаец выдавил короткое слово, похожее на окрик собаке.

Рядовой понимающе кивнул, покосившись в небо, и знаком велел мне пить. Казалось, он занят своими мыслями, но глаза его непрестанно осматривали поля вокруг. Он переводил взгляд от высохшего рисового поля у насыпи на погребальный курган в его северо-западном углу, на каменный мостик через канал. Знал ли он, что война окончена, что император призвал его сдаться? Среди холщовых мешков и коробок с патронами у стены зала ожидания стояла полевая рация, выдававшаяся только особым частям. Они могли слышать, что война окончена, но этот простой факт, столь важный для любого штатского вдали от линии фронта, для них ничего не значил. Через несколько недель американские войска доберутся до Шанхая, и китайцы, с которыми они сражались столько лет, получат власть над этой опустошенной землей. В мыслях солдат не было места будущему – потому что в этом будущем не было места им.

Я решил, что, пока есть возможность, лучше съесть батат. Рядовой одобрительно посмотрел, как я жую, и смахнул муху с моего плеча. Его мундир состоял из лохмотьев, скрепленных полосками портупеи, от которых густыми слоями поднимался запах пота. Когда я доел шкурку батата, он показал на прилипший к ладони кусочек мякоти и дождался, пока я положу его в рот.

Когда рядовой запросто улыбнулся мне, я ощутил беспокойную гордость. Я, вопреки себе, восхищался этим японским солдатом, его вздувшимися висками и разбитым лицом. Он был простой трудяга, но сумел ответить на вызов войны. Тяжелые плечи с пятнами экземы и мушиных укусов вздувались под тканью рубахи, грудь распирала ремни портупеи, словно под ними затаился зверь. Один из тех сильных мужчин, что совсем не походили на слабаков – британских офицеров и взрослых из Лунхуа. Равняться с этим японским воином могли бы только Мореход да братья Ролстон.

Я доел и вытер губы пальцами. По шее рядового в ямки ключиц тек пот. Я жалел, что слишком мало научился у рядового Кимуры японскому – не сумел бы объяснить, что война кончилась. Китаец на платформе, кажется, уже едва дышал, затянутый телефонный провод сломал ему ребра. На его лбу проступили кровоподтеки от застоявшейся крови. Капрал, устав от работы – затягивать толстый провод, – отбросил моток на бетон и, жестко выпрямившись, отошел по платформе.

Палец рядового постукивал по губе, отбивал шифровку себе самому. Он поморщился – какое-то воспоминание донимало его, как надоедливый москит. Я рискнул вытащить из кармана складной нож и, не раскрывая, протянул его рядовому, в надежде, что тот захочет проверить остроту клинка и, может быть, перережет связывающий пленника провод.

Однако клинок его не заинтересовал. Срезав клок, торчавший из рваного голенища, он обратил внимание на рукоять, улыбнулся ковбою, вырезанному на перламутровой накладке. Толстый палец обвел фигурку в «стетсоне» и высоких ковбойских сапогах, витки лассо, напоминавшие моток, лежавший у японца под ногами.

Блестящие рельсы стонали от зноя, как от боли. Китаец у столба обмяк, его шея вздулась и посинела. Подняв голову, он бросил на меня горячечный взгляд. Так смотрят на пассажира, вместе с тобой опоздавшего на поезд. Китаец был четырьмя или пятью годами старше меня и аккуратно подстрижен – миссис Дуайт добивалась от меня такой же стрижки. Был ли он одним из тысяч агентов Гоминьдана, наполнивших Шанхай, или офисным клерком, работавшим на оккупационные власти и не понравившимся Кэмпэйтай?

Капрал спустился с платформы и стал подбирать палки для костра. Я устремил взгляд на линию путей, в надежде увидеть американский патруль. С той минуты, как я покинул Лунхуа, все часы встали. Время остановилось, и только далекий гул американских самолетов напоминал о мире по ту сторону жемчужного сияния.

Рядовой жестом приказал мне вывернуть карманы. Капрал, стоя на краю платформы, мочился на пути. Капли мочи шипели, попадая на раскаленные рельсы. Вверх взлетали облачка желтого пара. Широко расставляя ноги, капрал вернулся к китайскому пленнику. Затягивая проволоку, он порезал ладонь и, прежде чем продолжить свою работу, горестно покачал головой.

Я поспешно стал рыться в карманах, вытащил и протянул рядовому галстучную булавку – может быть, блеск серебра отвлечет капрала? Взгляд рядового снова просветлел при виде полустертой гравировки – длиннорогой коровы. Он ногтем большого пальца отковырнул шелушащееся покрытие и нацепил булавку на латунную пряжку портупеи. Спеша похвастаться новым гербом, крикнул через плечо, вздувая грудь. Капрал выразительно кивнул, но не оглянулся – был слишком занят затягиванием узлов. Он тянул, упираясь ногами, как крестьянин, стягивающий сноп или вязанку дров.

Рядовой вернул мне булавку и только теперь заметил прозрачный целлулоидный ремень, продетый в пояс моих шортов. Этот ремень я выклянчил у американского моряка и гордился им, как величайшим богатством. В довоенном Шанхае такие были редкостью, и за ними жадно гонялись молодые китайские гангстеры.

Пока я снимал ремень, рядовой хитро поглядывал на меня. Я догадывался, что он взвешивает в уме некоторую двойственность, воплощенную в этом прозрачном ремешке, почти невидимом на поясе. Японец рассматривал ремень, поднимал его к свету, как шкурку редкой змеи. Он погнул пластик сильными пальцами, дунул сквозь проделанные мною дополнительные дырочки и покачал головой, осуждая грубую работу.

– Слушай, оставь себе пояс, – сказал я ему. – Война кончилась, понимаешь? Все едут домой.

Китаец у столба перестал дышать – я понял, что он умирает. Капрал быстро наматывал провод, умелыми движениями затягивал узлы. Руки молодого пленника были стянуты сзади проволокой, но пальцы вцепились в сиденье брюк, словно он пытался содрать с себя смерть. Когда остатки воздуха вылетели из его смятой груди, китаец уставился на капрала диким взглядом, словно только теперь увидел.

– Послушайте, сержант Нагата…

Ремень в руках у рядового хрустнул. Он протянул мне обломки. Заметил, как я дрожу, и понял, что только усилием воли я удерживаюсь от бегства. Он проследил мой взгляд – на второй телефонный столб на западном конце платформы и провод, петлями свисающий с него. Отдыхающий солдат из-под стены следил, как я скатываю целлулоидный ремень. Другой передвинул котелок подальше от струйки мочи, текущей по бетону из-под ног китайца. Смерть юноши никого не тронула, словно они и сами уже умерли и деловито готовились к любому концу, какой явится к ним из солнечного сияния.

Вокруг туши буйвола в противотанковом рву плавала капюшонная крыса. Несмотря на съеденный батат, голова кружилась от голода. Дымка разошлась, и поля кругом открылись взору с неожиданной четкостью. Мир приблизился к платформе и показал мне себя. Мне стало ясно: этот заброшенный полустанок – перевалочная станция, с которой всех, кого убила эта война, доставляют в канавы и в погребальные курганы вокруг Лунхуа. Четверо японских солдат готовили нас к последнему пути. Я и задушенный ими китаец были запоздавшими пассажирами, а после нас они закроют станцию и сами отправятся в путь.

* * *

Через час они меня отпустили. Я так и не понял, почему японцы позволили пятнадцатилетнему мальчишке стать свидетелем убийства. Я тащился вдоль колеи, слишком усталый, чтобы шагать по шпалам, и ждал, когда же в стальной рельс ударит винтовочная пуля. А когда оглянулся, платформа уже растаяла на фоне полей.

Железнодорожная колея повернула к северу, вышла на насыпь линии Шанхай – Ханчжоу. Я съехал по гравийной насыпи, прошел безлюдную деревню и направился к тихой фабрике на западной окраине города. Приближаясь к Амхерст-авеню, я узнал собор на Зикавей и кампус университета Чиао Тунг, где в войну располагался штаб марионеточной армии, собранной японцами.

Я прибавил шаг, выйдя на тихую пригородную улицу между зелеными дворами европейских домов с открытыми опорными балками в каменной кладке и фасадами океанских лайнеров. На ступенях группками сидели китайцы – ждали возвращения хозяев, как статисты, готовые к вызову на съемочную площадку. Время собиралось подняться с колен. Однако на несколько минут Шанхай, возвращения в который я так терпеливо ждал, потерял надо мной власть.

* * *

На следующий день, 14 августа, я наконец снова увидел родителей. Всю войну наш дом занимал генерал марионеточной армии. Когда я добрался домой после долгого пути из Лунхуа, дверь сторожил один невооруженный солдатик. Он не пытался помешать, когда я протиснулся мимо, а через полчаса и вовсе исчез. Я остолбенело бродил по тихому дому, вдыхал незнакомые запахи застойного воздуха. На отцовском столе лежали китайские газеты, на диске граммофона – пластинка с китайской танцевальной музыкой, но в остальном ни ковер, ни мебель не потревожили, война словно обошла наш дом стороной. Даже мои игрушки остались в шкафу: форт из папье-маше и артиллерия времен Великой войны. Взяв пушечки в руки, я не мог поверить, что когда-то играл с ними, и смутно пожалел малыша, относившегося к игрушкам с такой серьезностью.

В холодильнике было полно вареного риса и остатков последнего обеда, который марионеточный генерал съел, прежде чем сбросить мундир и затеряться в переулках Старого города. Я подкрепился холодной лапшой и окороком, поражаясь вкусу сала, потом допил рисовое вино из каменного кувшина. Обессилев, сел на веранде и уставился на заросли сада и пересохший бассейн, превращенный в мусорную яму.

Полупьяный, с раздувшимся от невиданного пира животом, я скитался по дому. Лег на матрас матери, вдохнул запах масла для волос, которым пользовался генерал, и перешел в ванную комнату, похожую на белоснежный собор. Оказалось, я забыл, что там делать. Я пытался вернуться в себя прежнего, но тот мальчик был слишком мал и ограничен. Как игрушки в детской. Я заснул в отцовском кресле в обитом деревянными панелями кабинете. Тяжелая кожаная мебель и темные стены напоминали мне кухонный склад Лунхуа, который я мечтал разделить с Пегги.

К полудню следующего дня приехали родители – на такси, покрытом желтой пылью дороги на Лунхуа. Они ездили за мной в лагерь. Весело улыбаясь, отец и мать обняли меня так, словно мы расставались всего на несколько дней. Действительно ли они меня узнали? Я был счастлив, что наша встреча состоялась, но мы напоминали актеров, играющих плохо выученные роли. Они исполняли роли родителей, я – сына. Через несколько дней представление пошло гладко, и мы по-настоящему обрадовались друг другу. Я вспомнил голос, губы и щеки матери, но с ее лица смотрели глаза старой женщины, и они, в свою очередь, не узнавали меня.

Между тем жизнь в Шанхае сразу пошла как прежде, словно войны и не было. Снова появился шофер Янг и бо́льшая часть слуг, так что я почти готов был увидеть Ольгу, которая отправит меня в кровать. Сидя в непривычной новой одежде за столом с друзьями родителей, я начал вспоминать Шанхай моего детства. Родители принимали у себя прежних знакомых: французов, богатых китайских дельцов, офицеров американской оккупационной армии. Я слушал разговоры о последних спектаклях Лондона и Бродвея, о ценах на недвижимость в Гонконге и в Калифорнии, о дешевом антиквариате, который выбрасывали на рынок обнищавшие китайские семьи.

Война уже растворялась в причудливой истории Шанхая – вместе с бомбой на авеню Эдуарда Седьмого, атакой японцев и тяжелыми годами оккупации. Имущество стран Оси, текстильные фабрики японцев и инженерные сооружения Германии быстро приватизировались и запускались в ход новыми владельцами. Крупные торговые дома вновь открывали свои офисы. Шанхайский порт был забит торговыми судами, разгружавшими товары для универмагов на Нанкин-роуд. Ночное небо освещали тысячи баров и клубов. Всюду роились отпущенные в увольнительную американцы. Армию войны принимала в свои объятия еще более дисциплинированная армия мира: китайские сутенеры с воинством русских, китайских и евроазиатских проституток, встречавших солдат прямо на набережной Бунда.

Но я держался в стороне от этой активности, будто попал в неведомое будущее. Случилось так много всего, что я пока не мог ни помнить, ни забыть. Слишком многие воспоминания Лунхуа было бы трудно разделить с родителями. За завтраком мы с ними обменивались впечатлениями так, словно вспоминали сцены из фильмов. А я ощущал себя другим, будто потерял часть себя где-то на полдороге между Лунхуа и Шанхаем.

Самое удивительное, что шанхайские улицы по-прежнему патрулировали японские солдаты. Когда Янг вез меня в «бьюике» марионеточного генерала на прием в саду британского консульства, я указал ему на японских часовых в линялой форме, стоявших с длинными винтовками на крыльце мэрии. Янг прогудел в гудок, разгоняя велорикш, нищих и офисных клерков, и крикнул японцам, чтобы пропустили. Я вглядывался в лица под кепи с острыми козырьками – нет ли среди них того рядового и капрала, которых я оставил на полустанке.

По распоряжению властей США и Гоминьдана японцы охраняли ключевые правительственные здания по всему городу. Отец рассказал, что «Свободная Франция», оккупировавшая Индокитай, тоже вербовала японцев для борьбы с коммунистическим Вьетмином. И все же при виде вооруженных японцев я каждый раз вспоминал пустынный полустанок на юге от Шанхая и представлял, что эти охраняющие город солдаты готовят барменов, проституток и американских рядовых к долгому пути с пересадкой на той платформе.

Первый трибунал над военными преступниками состоялся в октябре: высшим чинам, распоряжавшимся в Шанхае во время войны, был предъявлен бесконечный список обвинений в зверских преступлениях против мирного китайского населения. Вскользь было упомянуто, что японцы собирались закрыть Лунхуа и отправить нас в глубь страны, подальше от глаз нейтралов, живших в Шанхае. Если бы не внезапное окончание войны, от нас бы избавились, так что наши жизни спасла атомная бомба. Жемчужный свет, висевший над Лунхуа, всегда будет напоминать мне спасительное чудо Хиросимы и Нагасаки.

Раз в неделю я посещал лагерь, где еще жили несколько сотен британских интернированных. Они держались на пайках, которые сбрасывал на парашюте «B-29», такой же, какой бомбил Нагасаки. Мертвые понемногу смешивались с живыми. Янг вел машину к югу в сторону Лунхуа, а я искал взглядом железнодорожную платформу, готовясь увидеть на ней толпу вновь прибывших.

Все это я пробовал объяснить Пегги, дожидавшейся плывших из Циндао родителей. Я подарил ей одежду, купленную в «Сайнсерс», модную у американцев губную помаду, нейлоновые чулки и коробку швейцарского шоколада. Я счастлив был снова оказаться с ней в детском бараке, смотреть, как она наносит косметику. За румянами и помадой просвечивало яркое женское лицо, красивее всех проституток «Парк-отеля». Мне хотелось обнять Пегги, поблагодарить за все, что она для меня сделала, но мы с ней слишком хорошо знали друг друга. Я чувствовал, что она уже начинает освобождаться от лагеря, и скоро нас разведет в разные стороны.

Я небрежно описал смерть молодого китайца. Когда закончил, спрятав свои чувства за шоколадкой с ликером, сообразил, что сделал его очень похожим на себя.

– Джейми, тебе нельзя было уходить из лагеря. – Пегги посадила малыша в кроватку. – Мы хотели тебя удержать…

– Я рад, что вернулся в Шанхай. Знаешь, я ведь искал сержанта Нагату.

– Те солдаты могли тебя убить.

– Им незачем было – я был еще не готов.

– Джейми, они тебя не тронули! Ты от них ушел!

– Наверно – а мне все кажется, что надо было остаться. Пегги, они бы мне ничего не сделали.

Она уже видела мое разочарование.

* * *

В конце октября я уезжал из отеля «Катай», где обедала мать, на одном такси с двумя американскими пилотами морской авиации. Они искали казино отеля «Дель Монте». Я велел китайцу-шоферу ехать на авеню Хайг, и там обнаружилось, что казино в последние дни войны разгромили японцы. Выйдя из машины, мы разглядывали разбитые окна и осколки стекла на ступенях, когда я заметил, как из вестибюля обветшалого жилого здания «Империал», где теперь расположились несколько борделей, подзывает водителя Дэвид Хантер.

Дэвид, как и я, был в светло-сером костюме с галстуком. Как все мальчики из Лунхуа, он чувствовал себя в этом наряде не совсем удобно, как будто недавно вышел на свободу после срока в исправительном заведении. Бывало, мы встречались каждый день, но порой я всеми силами уклонялся от встречи. Дэвид оправился от побоев, которые нанес ему сержант Нагата в ночь побега, зато полюбил рискованные шутки, которые меня утомляли. Я часто видел его у «Парк-отеля» – Дэвид с напряженной улыбкой разглядывал евразиек, поджидавших на ступенях американских гостей. Однажды он заманил в отцовский «студебекер» подозрительную четырнадцатилетнюю проститутку-китаянку; машину он одолжил у отца, чтобы свозить нас на хай-алай. На стоянке машин девица привычно устроилась у Дэвида на коленях, задрала до пояса вышитую юбку и через плечо что-то крикнула шоферу-китайцу. От ее энтузиазма и наготы у меня закружилась голова, и я вышел подышать, но через двадцать минут, когда мы с шофером вернулись, китаянка яростно отбивалась, осыпая Дэвида китайской бранью, и пыталась выскочить в окно. Дэвид бурно хохотал, обнимая ее за талию, но его уши под всклокоченными волосами горели, как после оплеух сержанта Нагаты.

* * *

Давя ногами оконные стекла отеля «Дель Монте», я счел за благо ускользнуть от Дэвида незамеченным и, оставив американцев в такси, вошел в казино. У стен вестибюля валялись опрокинутые золоченые стулья, красные бархатные шторы сорвали с окон. Игровые залы, как в вывернутом наизнанку сновидении, были залиты солнечным светом, превращавшим танцплощадку в сцену автомобильной аварии. Столы с рулетками замерли на ребре, вокруг рассыпались фишки, а золоченая статуя обнаженной женщины, подпиравшей воздетыми руками балдахин над баром, распростерлась на осколках рухнувшей люстры спящей красавицей в самоцветном гамаке.

Официант-китаец и женщина-европейка поднимали упавшие стулья и сметали просыпавшуюся с потолка штукатурку. Когда я прошел мимо, женщина выпрямилась и двинулась вдогонку, потянула меня за рукав.

– Джеймс! Мне говорили, что вы вернулись. Помнишь свою Ольгу?

Ольга Ульянова острыми пальчиками ущипнула меня за щеку и, еще сомневаясь, не обозналась ли, ощупала плечи, провела ярким маникюром по лацканам пиджака.

– Ольга, как ты меня напугала! Совсем не изменилась.

Я был рад ее видеть, хотя время как будто сдвинулось во все стороны сразу. Если я стал старше на три года, то Ольга выглядела теперь двадцатилетней и сорокалетней сразу. Лицо за лицом, в слоях краски пережитого, за которым блестели острые замученные глаза. Я догадывался, что она проводит дни, отбиваясь от американских матросов в тележках велорикш на Нанкин-роуд. Ее шелковое платье порвалось под мышкой, сквозь прореху виднелся большой синяк у ключицы и пятно помады на лямке лифчика. Взгляд, которым она охватила меня с головы до пят, показывал, что она уже списала со счетов мой военный опыт.

– Какой… модный костюмчик. Мистер Сангстер рассказывал, что ты неплохо проводил время в Лунхуа. Наверно, скучаешь по нему?

– Да, немножко. Я свожу тебя туда, Ольга.

– Нет, спасибо. Я довольно наслушалась об этих лагерях. Танцы и концерты. А здесь, скажу я тебе, был настоящий ад. Знал бы ты, на что приходилось идти моей матери, Джеймс. С нами японцы не церемонились.

Она тяжело вздохнула, покачнувшись под воспоминаниями. Ольга была трезва, но я догадывался, что три года до того она провела полупьяной.

– Ты здесь работаешь, Ольга? Или хозяйка?

– Буду когда-нибудь. Всюду бары, отели, эстрады… Поверь, Джеймс, у этих американских парней денег больше, чем у мадам Чан.

– Надеюсь, они щедро тебе платят, Ольга.

– Что? А, ну, мы же победили, не так ли? Скажи, Джеймс, а твой отец по-прежнему богат?

– Точно нет. – Мысль о деньгах воспламенила ее угасший было интерес ко мне. – Он всю войну провел в лагере Сучжоу.

– Это не значит, что он обеднел. Скажу я тебе, деньги можно найти где угодно. Надо только хорошенько искать и хорошенько тянуть.

Ольга, заново оценивая меня, стерла с зубов помаду. Она уже возбуждала меня, несмотря на сбивающие с толку перемены настроения, и во всех отношениях была более капризной и волнующей, чем женщины из Лунхуа. До войны, когда я раздевался, Ольга смотрела на мое обнаженное тело с холодным любопытством посетителя зоопарка перед клеткой редкого, но неинтересного животного. Я был уверен, что теперь ее не возбудит никакое мужское тело, однако глаза Ольги рассматривали меня так, словно она готовилась взвалить на мои плечи тяжелый груз.

– Вижу, ты все такой же мечтатель, Джеймс. Но твой отец… он теперь, пока здесь американцы, мог бы сделать удачные вложения. Есть один ресторанчик на авеню Жоффр, всего на шесть столиков…

Она шагнула вперед, споткнулась, наступив высоким каблуком на подвеску люстры, покачнулась и вернула равновесие, сжав мое плечо. Прижавшись к моему, ее бедро почти напомнило мне о чем-то забытом. Сильный запах пота и пудры поднимался из выреза ее поношенного платья – возбуждающий запах, памятный мне по женскому бараку Лунхуа.

Я позволил ей опереться на мою руку, и мы, давя осколки, прошли через танцплощадку. Когда она потерлась бедром о мою ногу, в голове у меня взметнулся целый ворох мыслей. Война все ускорила; казалось, кругом несутся поезда, и мне на них не успеть. Мне хотелось секса с Ольгой, но я понятия не имел, как к ней подступиться. И понимал, что она с удовольствием посмеется над моей неуклюжестью.

Не только застенчивость удерживала меня. Меня отчасти привлекала к Ольге возможность вернуться в детство, но если я был в чем уверен, так это в том, что уже не ребенок, и игра в прятки на шанхайских улицах закончилась навсегда. Ребенок, оставленный на воспитание слуг, что считается удачей или привилегией, на деле становится жертвой самых беспощадных манипуляций. Я не желал, чтобы мной снова манипулировали, используя голод, страх или секс. Когда я впервые лягу с женщиной, это будет Пегги Гарднер.

Я вслушивался в равномерное шарканье щетки официанта. Свободная рука Ольги забралась мне под жилет, прижалась к животу. Она медлила, как будто опасаясь получить отпор, страшась напоминания о службе гувернантки, о довоенном прозябании родителей в трущобе, о нудных часах присмотра за маленьким англичанином с его велосипедом и безудержными фантазиями.

По запавшему горлу, по разбухшим венам на груди я догадывался, что в минувшие три года Ольга питалась не лучше меня. Я обхватил ее за талию и вдруг проникся сочувствием к этой жесткой женщине с сумятицей в голове. Никто, кроме рядового на полустанке, не смотрел на меня так внимательно. Мне захотелось рассказать Ольге о мертвом китайце, но затерянный японский патруль уже уходил в глубины памяти.

– Вы возвращаетесь в Англию, Джеймс?

– После Рождества – я плыву на «Арраве» с матерью.

Этот транспортный корабль, переделанный из плавучего рефрижератора, доставлял на родину шанхайских репатриантов.

– Отец остается здесь.

– Остается? Это хорошо. Я расскажу ему про свой ресторан. А ты в Англии будешь учиться?

– Если придется. – Что-то толкнуло меня добавить: – Хочу стать врачом.

– Врачом? Это прекрасно. Когда я заболею, будешь за мной ухаживать. Теперь твоя очередь.

Когда я, пообещав напомнить о ней отцу, собрался уходить, Ольга сказала:

– Теперь у тебя для игры в прятки – целый мир.

* * *

Через неделю после Рождества я навсегда покинул Шанхай. Шестьсот бывших интернированных, преимущественно женщины и дети, отплывали в Англию на бывшем мясовозе. Отец и другие оставшиеся в Шанхае британцы стояли на причале Хункоу и махали вслед отходившей по ленивой бурой воде «Арраве». Когда мы, пробравшись между американскими эсминцами и десантными судами, вышли на середину русла, я отошел от матери на корму.

Родные продолжали махать нам с причала, и отец, высмотрев меня, поднял руку, но я не смог помахать ему в ответ, о чем потом много лет жалел. Может быть, я сердился за то, что он отсылал меня из этого таинственного и ослепительного города.

Когда банки и отели наконец скрылись в тумане над Бундом, я отнес свой чемодан в мужскую столовую. На ночь мы развешивали койки-гамаки на открытой палубе, где когда-то висели мороженые туши из Новой Зеландии. В темноте сотни спящих тел раскачивались в такт, как бараны в холщовых мешках.

После ужина я вернулся на корму. Палуба почти опустела, «Аррава» приближалась к выходу в Янцзы. Шанхай скрылся – город мечты, отгородившийся от мира. Рисовые поля и прибрежные деревушки протянулись до горизонта. От ближайшей земли – Нагасаки – их отделяло только море.

«Аррава» задержалась в Вусуне, ожидая большого отлива на Янцзы при впадении в Китайское море. Держась ближе к восточному брегу Хуанпу, мы миновали большой десантный корабль американцев, причаливший к берегу. Судно, в трюме которого помещались когда-то танки, было немногим меньше «Арравы». Оно далеко выползло на отмель плоским днищем, словно тянулось к этому пустынному берегу. «Аррава» не угрожала ему столкновением, однако с мостика десантного судна замигал сигнальный фонарь. Палубу охраняла военная полиция американцев, патрульные навели на нас оружие и жестами приказывали держаться подальше.

В воздухе плыла едкая вонь, будто поднимавшаяся из сточных канав, заполненных кровью. Склонившись на перила, я рассмотрел в трюме американского судна сотни японских солдат. Они сидели плотными рядами, колени одних упирались в спины других. Все были в плохом состоянии, некоторые лежали, раздавленные массой тел. Никто не смотрел на «Арраву», только несколько унтер-офицеров в наручниках обернулись к нашему судну.

С мостика десантного корабля рявкнул мегафон, американские офицеры орали на британского рулевого. «Аррава» явно появилась не вовремя. Японцев возвращали из Китая на родину, но я сомневался, многие ли из этих людей, численностью едва ли не в целую бригаду, переживут трехдневное плавание до Японии.

Потом мой взгляд упал на другую группу вооруженных солдат, стоявших на обрыве над илистой отмелью. Сотни пехотинцев Гоминьдана в кепи и обмотках, с примкнутыми штыками стояли на травянистом склоне, ожидая прохода «Арравы».

У меня над головой, разрывая трубы, заревела сирена; эхо пошло гулять над широкими водами Янцзы. Мы проплыли дальше, взбивая воду единственным винтом. Брызги летели мне в лицо. Носовая сходня десантного судна откинулась, и первый японский солдат, спотыкаясь, шагнул в илистую грязь.

Предыдущая главаГлава 50 из 66Следующая глава