К книге
Книжные магазины6. Восточный книжный?
42%
6. Восточный книжный?
10

Иногда я готов дать что угодно, чтобы понять их. И надеюсь, что однажды смогу воздать должное этим странствующим рассказчикам. Но не понимать их было забавно. Для меня они оставались анклавом старой, нетронутой жизни.

Где заканчивается Запад и начинается Восток?

На этот вопрос ответа, разумеется, нет. Вероятно, когда-то он был: во времена Флобера, быть может, или намного раньше, в эпоху Марко Поло, или совсем уж давно, при Александре Македонском. Но и мышление древних греков, из которого выросло западное, формировалось в тесном диалоге с философиями, рожденными на других берегах Средиземноморья, и таким образом уже содержало в себе абстракцию под названием Восток, несмотря на отрицавшие это позднейшие трактовки. Однако где-то эта глава должна начаться, как предыдущие начинались в Афинах или Братиславе, и начнется она в Будапеште – одном из тех городов, что, подобно Венеции, Палермо или Смирне, словно плывут меж двух миров, скорее ведущих беседу, чем противоборствующих друг другу.

Как-то летом в начале 2000-х я блуждал по городу, и мое внимание вдруг поглотила расписанная вручную шкатулка, казавшаяся совершенно бесполезной, потому что ее нельзя было открыть. Зеленый деревянный куб, украшенный филигранью, продававшийся вместе с другими сувенирами в одном из лотков на набережной Дуная. У шкатулки, разумеется, имелась крышка, но не было замка. Продавщица подождала некоторое время и, увидев, что я совершенно отчаялся, вертя в руках герметичный предмет, подошла ко мне со словами «It is a magic box»[43].

Движения ее пальцев переместили незакрепленные детали на деревянной основе, и те расступились, обнажив замок и щель, в которой был спрятан ключ. Эта хитрость восхитила меня, что продавщица сразу же поняла. И тут начался торг.

Противопоставленность запрошенной цены и торга можно было бы считать одной из осей поляризации между Западом и Востоком. Другая ось – материальность и изустность. Эти зыбкие, неформулируемые антитезы способны тем не менее прояснить такие понятия, как «западный читатель» или «восточный книжный». На марракешской площади Джемаа-эль-Фна библиотека нематериальна и недоступна для того, кто не знаком с местными наречиями: заклинатели змей, продавцы мазей, сказители при помощи завораживающих жестов и дощечек с изображениями человеческих тел или с нарисованными картами выстраивают в воздухе рассказ, тебе непонятный. В «Голосах Марракеша» Канетти связывает такое непонимание с некоторой ностальгией по образу жизни, исчезнувшему в Европе, более домашнему, уделяющему больше внимания изустной передаче знания. Безусловно, есть мудрость и великая ценность в устных традициях, которые стекаются на эту пыльную площадь, слегка напоминающую караван-сарай и каждый вечер превращающуюся в огромный, гостеприимный двор с дымящимися блюдами. Но ее идеализация чревата упрощениями и клише относительно арабского и азиатского мира, свойственными нам, так называемым людям Запада. Как тот снимок египетского книготорговца, который я сделал в одной деревушке на берегу Красного моря. Потому что арабский и азиатский миры – это миры каллиграфии и книги, древнейшей и могучей текстуальности, доступной нам разве что частично – при помощи перевода.

Географическая близость к Европе сделала в глазах европейских – особенно французских – писателей и художников воплощением Востока Танжер. Первым, кто превратил этот марокканский город в пейзаж, представляющий собой гигантскую абстракцию, был Делакруа в тридцатые годы XIX века. Его бурнусы и лошади, юноши и ковры на фоне белых строений с проглядывающим глянцевым морем отражают те сюжеты, что будут раз за разом повторяться в изображениях Северной Африки. Восемьдесят лет спустя Матисс модернизировал всё ту же традицию, придав геометричность городу и его обитателям. Испанские художники, такие как Мариано Фортуни, Антонио Фуэнтес и Хосе Эрнандес, добавили этому живописному пейзажу новые штрихи. Эрнандес, будучи частью испанской диаспоры города, выставлял свои работы в Librairie des Colonnes – возможно, самом значительном местном культурном центре последних шестидесяти лет, где, кстати, работал писатель Анхель Васкес, награжденный в 1962 году премией «Планета» и опубликовавший пятнадцатью годами позже свой замечательный роман о городе – «Собачья жизнь Хуаниты Нарбони». Мы привыкли вспоминать награды американских и французских художников, сделавшие Международный Город одним из нервных узлов культуры ХХ века. Но вокруг него вращались и многочисленные оригиналы из других стран, вроде упомянутых испанцев или чилийского художника-гиперреалиста Клаудио Браво, жившего в Танжере с 1972 года до самой своей смерти в 2011, или собственно марокканских мастеров, участвовавших в создании легенды: художника Мохамеда Хамри, писателей Мохамеда Шукри, Абдеслама Булеша, Ларби Лайаши, Мохаммеда Мрабе и Ахмеда Якуби.

Официальная история так называемой танжерской легенды начинается с 1947 года, когда в город прибыл Пол Боулз. На следующий год к Боулзу переехала его жена Джейн. Позднее сюда приехали Теннесси Уильямс, Трумен Капоте, Жан Жене, Уильям Берроуз (и прочие представители бит-поколения) и Хуан Гойтисоло. Помимо вечеринок в частных домах и ставших ежедневными кофепитий, было два главных места притяжения для этих столь разных творцов и множества других персонажей. Танжер посещали богачи и искатели приключений, дилетанты и музыканты, привлеченные африканскими ритмами. Здесь бывали актеры, такие как венгр Пол Лукас, который сыграл в «Веселье в Акапулько» вместе с Элвисом Пресли и в «Лорде Джиме» Ричарда Брукса. Лукас умер в Танжере, пока искал место, где провести последние годы жизни. А также режиссеры вроде Бернардо Бертолуччи и музыкальные группы, например, The Rolling Stones. Первым в ряду этих местных достопримечательностей – наподобие Гертруды Стайн или Сильвии Бич в межвоенном Париже – был сам Боулз. А главным местом притяжения – книжный магазин Librairie des Colonnes, который открылся тогда же, когда в Танжер перебрались Боулзы, и который их пережил.

Бельгийская чета Жерофи – Робер, архитектор и археолог, друг Жене, Андре Жида, Малкольма Форбса, и Ивонн, библиотекарь по образованию, – опираясь на неизменную поддержку сестры Ивонн Изабель, стояла у штурвала Librairie des Colonnes с самого его открытия летом 1949 года. Место это им предложил Галлимар, хозяин магазина. Брак был фиктивным, как, собственно, и у Боулзов, ведь супруги были гомосексуалистами, а Танжер в те времена представлял собой идеальное место для подобных союзов. Пока сестры Жерофи руководили книжным магазином, став в итоге культурными достопримечательностями, Робер посвящал себя дизайну и архитектуре. Среди прочих проектов он осуществил перестройку арабского дворца, в котором Форбс, издатель и владелец знаменитого журнала, хранил свою коллекцию, насчитывавшую сто тысяч оловянных солдатиков. На одной фотографии агентства Magnum мы видим его, уже пожилого: он смотрит в камеру, одетый в белый жилет с белой же шляпой руках, словно «manager of the Forbes State»[44]. Между Жерофи и Боулзами сложились тесные отношения, как явствует из открыток, которыми обменивались писатели. Для Пола Жерофи стали чем-то привычным и постоянно присутствующим, частью повседневного пейзажа наряду с площадью Соко-Чико или Гибралтарским проливом. Для Джейн же Ивонн была близкой подругой, а временами и сиделкой, ведь именно она поддерживала Джейн во время долгих периодов психологической неустойчивости. 17 января 1968 года Джейн вошла совершенно невменяемой в Librairie des Colonnes и, никого не узнавая, попросила в долг два дирхама; затем она взяла две книги и, несмотря на напоминание ее служанки Аиши, ушла с ними, так и не заплатив.

Каждый раз, когда Маргерит Юрсенар случалось бывать в Танжере, она заходила в книжный Librairie des Colonnes повидать своего друга Робера. Когда какой-нибудь американский писатель, например, Гор Видал, европейский или арабский интеллектуал вроде Поля Морана или Амина Маалуфа посещал белый город, он непременно оказывался среди стеллажей, на которых со временем появилось, помимо огромного количества французских, и множество наименований на арабском, английском и испанском. Неслучайно Librairie des Colonnes стал пунктом антифранкистского сопротивления, организуя собрания изгнанников и способствуя изданию их книг. Среди испанских писателей, тесно связанных с этим местом, самым известным был Хуан Гойтисоло, начавший свое знакомство с арабской культурой в середине шестидесятых именно в Танжере. Из его книги «В царствах тайфа» мы узнаём, что, едва приехав сюда, он написал Моник Ланж: «Я счастлив, гуляю по десять часов в день, вижусь с Аро и его женой, ни с кем не сплю и смотрю на Испанию издалека, полный интеллектуального возбуждения». Плодом этого возбуждения станет «Возмездие графа дона Хулиана»: «Мое представление о работе основывается на виде испанского берега, открывающегося из Танжера: я хочу оттолкнуться от этого образа и написать нечто прекрасное, превосходящее то, что писал прежде». Тем временем он делает разрозненные заметки, обкатывает идеи и в своей съемной комнате читает взахлеб литературу испанского Золотого века. Хотя позднее Гойтисоло обосновался в Марракеше, отдыхал он до конца жизни в Танжере и был постоянным посетителем его самого значительного книжного магазина. В одном из своих последних романов, «Хренокомедии», где обыгрывается скрытая гомосексуальная традиция испаноязычной литературы, он вкладывает в уста гротескного отца де Тренна такие слова:

Вы не знаете, по-прежнему ли Жене живет в Минзехе или он переехал в Лараш? Мне рассказывали о великолепной автобиографии некоего Шукри, переведенной на английский Полом Боулзом. Вы ее читали? Как только мы приедем, я раздобуду экземпляр в Librairie des Colonnes. Вы, я так полагаю, дружите с сестрами Жерофи. Кто в Танжере не знает сестер Жерофи! Как! Вы их не знаете? Но это невозможно! Такой благородный танжерец, как Вы, не ходит в их книжный? Простите, но я Вам не верю. Они – двигатель интеллектуальной жизни города!

Менее известным примером, но, быть может, более характерным ввиду бисексуальности, приверженности к наркотикам и разрушительной бездеятельности, царившей в танжерской интеллектуальной среде, служит Эдуардо Аро Ибарс. Сын эмигрантов, он родился в Танжере в 1948 году и подростком проник в бит-среду, сопровождая Гинзберга и Корсо во время их ночных похождений. «Я вырос в среде, отчасти кочевой, между Мадридом, Парижем и Танжером», – писал он. Его короткую жизнь предопределил, безусловно, пространственный вектор Танжер – Мадрид, потому что Ибарс завез в испанскую столицу нон-конформистскую бациллу битничества и через нее дал импульс мовиде[45], выступая в роли воинствующего гомосексуалиста, сочиняя поэмы и песни, пробуя самые разные галлюциногенные препараты. Весной 1969 года, после четырехмесячного тюремного заключения, проведенного вместе с Леопольдо Мариа Панеро, он вернулся в танжерский дом своей семьи. Иной раз, уклоняясь от воинской повинности, сел на ночной поезд до Альхесираса, пересек пролив и, поселившись у Джозефа Макфиллипса, друга Боулзов, получил помощь от сестер Жерофи, которые дали ему возможность подрабатывать в их книжном. Он определял себя как гомосексуала, наркомана, преступника и поэта. В сорок лет Ибарс умер от СПИДа.

Книжные магазины обычно переживают как писателей, питавших их мифологию, так и своих хозяев. После сестер Жерофи их книжным с 1973 по 1998 год управляла Рашель Мюйаль. Из «Моих годов в Librairie des Colonnes» мы узнаём, что благодаря ей, уроженке Танжера, с 1949 года жившей по соседству с магазином, в его космополитическую палитру добавился оттенок Танжера марокканского:

Мне делали честь посещения одного человека – Си Ахмеда Балафрея. Ему нравилось листать журналы о декоре и архитектуре. Его сопровождал Си Абделькебир эль-Фасси, герой сопротивления. В ходе одной из наших бесед Си Ахмед сказал, глядя мне в глаза: «Одному Богу известно, что я сделал всё для того, чтобы Танжер сохранил специальный статус и при этом не перестал быть частью Марокканского королевства».

Как и другие великие книготорговцы, которые уже появились или появятся на страницах этой книги, Мюйаль жила в двух шагах от своего заведения, часто устраивала фуршеты и праздники по случаю презентации книг или каких-либо культурных событий. Она тоже стала ключевой фигурой, послом, связующим звеном: каждую неделю три-четыре человека просили ее организовать им встречу с Боулзом, у которого не было телефона. Она отправляла к нему посыльных, и он почти всегда отвечал согласием.

Позднее появились Пьер Берже, Симон-Пьер Амлен и журнал Nejma, посвященный этой международной мифологии, благодаря которой столько марокканских писателей приобрели известность за пределами Танжера. Гибралтарский пролив всегда был местом встречи Европы и Африки, поэтому вполне естественно, что Librairie des Colonnes играл особую роль в культурном обмене между двумя его берегами. На одной конференции, проведенной в городском Ротари-клубе, Мюйаль сказала:

В легендарном книжном Librairie des Colonnes я могла чувствовать себя в центре города и даже мира. Поэтому я сказала самой себе, что совершенно необходимо вовлечь его в культурное движение Танжера, города, который лучше какого-либо другого города в мире символизирует встречу двух континентов, двух морей, двух полюсов – Востока и Запада, – но еще и трех культур и трех религий, составляющих единое и многообразное население.

Я храню карточку марракешского магазина Librairie Papeterie de Mlle. El Ghazzali Amal из тканевой бумаги, на которой гордо напечатано: «Depuis 1956»[46], и помню, как меня разочаровало скромное количество продававшихся там книг и то, что все они были на арабском языке. Librairie des Colonnes, напротив, не может не воодушевлять европейского читателя, ведь он такой же, как крупные книжные Европы, только на африканском берегу и с необходимыми оттенками местного колорита. Там продаются книги на французском, английском и испанском по установленной цене, что исключает торг, который поначалу кажется забавным, но скоро начинает утомлять; здесь это дает нам ощущение безопасности. То же происходит в двух других марокканских книжных, которые я недавно для себя открыл: в марракешском Ahmed Chatr и особенно в Carrefour des Livres в Касабланке с его ярко расцвеченными полотнами и большим ассортиментом книг на арабском и французском (очевидна связь с Librairie des Colonnes, потому что в обоих магазинах продаются одни и те же белые танжерские книги с печатью Khar Bladna, которые я коллекционирую на протяжении многих лет). Здесь удобно. А вот в марракешском магазине религиозной литературы (на арабском языке) царит просто неимоверная духота – там нет ни единой щели, через которую проникал бы воздух. Но именно такие контрасты дарят нам удовольствие, которое мы ищем в путешествиях. В этом отношении книжные – почти беспроигрышная ставка: их структура нас успокаивает, потому что всегда кажется привычной; мы интуитивно понимаем их порядок, расположение и то, что они могут нам предложить. Тем не менее нам нужен хотя бы один отдел с книгами, набранными знакомым алфавитом, одна секция иллюстрированных изданий, которые мы можем листать, – пятна информации, которые мы можем расшифровать.

Именно это со мной случилось на Книжном базаре в Стамбуле: среди тысяч непонятных обложек я обнаружил книгу о турецких путешественниках, изданную на английском и снабженную фотографиями, – «Глазами турецких путешественников. Семь морей и пять континентов» Алпая Кабакали в аккуратном футляре Toprakbank. Поскольку моей коллекции, посвященной странствиям, не доставало этой детали головоломки – рассказов турецких путешественников, – я решил во что бы то ни стало ее заполучить. Я держал в голове образ будапештской продавщицы волшебных шкатулок, к которой возвращался день за днем и предлагал всё ту же цену, составлявшую ровно треть запрошенной ею, пока в последний день она не уступила мне с улыбкой деланого смирения. Я купил две шкатулки, чтобы подарить их моим братьям. Когда она мне их отдавала, завернув в оберточную бумагу, американский турист, держа точно такую же шкатулку, спросил, сколько она стоит. Продавщица удвоила начальную цену. Покупатель безропотно попросил две, сунул руку в карман и, пока она делала мне знаки, чтобы я молчал, купил ровно то же, что и я, заплатив в шесть раз больше. Теперь я спросил цену книги в голубом футляре у молодого турецкого продавца, который слушал радио за стойкой и на самом деле лишь присматривал за товаром; он крикнул мужчину средних лет, свежевыбритого, который, глядя мне в глаза, сказал, что книга стоит сорок долларов. Двадцать пять мне кажется более справедливой ценой, ответил я ему. Он пожал плечами, снова оставил юношу сторожить товар и ушел туда, откуда пришел.

Пришел он из одного закоулка Сахафлар Карсиси – так по-турецки называется Книжный базар, который находится в старинном дворе, зажатом между мечетью Баязида и воротами Фесчилер, ведущими к Гранд-Базару, недалеко от Стамбульского университета. Сахафлар Карсиси занимает примерно столько же квадратных метров, сколько на протяжении многих веков было отведено под Хартопратию, бумажный и книжный рынок Византии. Возможно, из-за того, что посередине двора стоит бюст Ибрагима Мутеферрики, где указаны названия первых семнадцати турецких книг, отпечатанных в руководимой им типографии, типографии поздней, начала XVIII века, мне пришло в голову, что антологию путешественников можно получить, следуя той же тактике, которую я использовал в Будапеште. Поскольку Мутеферрика был родом из Трансильвании и мы не знаем, как он попал в Стамбул и почему принял ислам, эта поездка в Турцию ассоциировалась у меня с моими путешествиями по Балканам и Дунаю. В итоге я взял за привычку заходить туда каждый день и каждый раз повышать предложение на пять долларов.

Еще я привык читать по вечерам на террасах Café Pierre Loti с видом на Мраморное море и гулять на закате по Истикляль Каддеси, или улице Независимости, еще одному крупному книжному центру города. Подобно Буде и Пешту, два берега Стамбула, разделенных Галатским мостом, обладают собственным характером, который ощущается на этих двух полюсах письменности: на Базаре и Улице. В окрестностях ее когда-то обосновались венецианские и генуэзские купцы; тут есть великолепные пассажи и книжные, где на внутренних сторонах обложек книг располагают белые этикетки с ценой. Я напрасно искал антологию путешественников в магазинах вроде Robinson Crusoe 389. Впрочем, я купил там две турецкие книги Хуана Гойтисоло. На фотографиях, которые включены в издание «Османского Стамбула», не увидеть ни старинных, ни современных книжных, потому что они никогда не были темами литературы о путешествиях или истории культуры. Я искал книги о геноциде армян и в самом конце проспекта, выходящего к Галатской башне, нашел-таки книготорговца, блестяще говорившего по-английски с лондонским акцентом и вручившего мне два тома «Истории Османской Империи и современной Турции» Стэнфорда Дж. Шоу и Эцеля Курала Шоу. Их тематический указатель не оставлял сомнений: «Armenian nationalism, terrorism; Armenian revolt; Armenian question; war with Turkish nationalism»[47]. Столь же возмутительно, но менее понятно то, что в историческом обзоре, предлагаемом путеводителем Lonely Planet по Турции, также обходятся стороной систематические массовые убийства, которые стоили жизни более чем миллиону человек и стали первыми в череде геноцидов ХХ века.

В магазине, расположившемся рядом с бюстом турецкого первопечатника, венгра по происхождению, я неоднократно завязывал разговор с книготорговцем, прекрасно говорившим по-английски и постепенно становившимся всё более откровенным. Орхан Памук, незадолго до того получивший Нобелевскую премию, был, по его мнению, посредственным писателем, который воспользовался своими связями за рубежом. А геноцид армян – это историческое событие, и его, безусловно, неверно обозначать словом «геноцид», потому что сначала нужно отделить факты от пропаганды. Я не знаю, звали ли его Бурак Туркменоглу или Расим Юксель, потому что у меня сохранились и его карточка, и карточка мужчины средних лет, всегда тщательно выбритого, который в тот день, когда я ночным автобусом отправлялся в Афины, продал мне книгу в голубом футляре за сорок долларов. Но я отлично помню, как горели его глаза в полумраке магазина.

Литературы, отрицающей исторические факты, в Турции присутствует много, как и антисемитской литературы в Египте и исламофобской в Израиле. В книжном магазине Madbouly на площади Талаат Харб в Каире, рядом с другими, столь же подозрительными книгами, я видел три экземпляра «Протоколов сионских мудрецов». Там также имелось полное собрание сочинений Нагиба Махфуза – единственного египетского писателя, который подражал Стайн или Боулзу и при жизни стал туристической достопримечательностью, будучи постоянным посетителем Fishawi («Кафе зеркал»). В иерусалимском книжном Sefer Ve Sefel, открытом на улице Яффо в 1975 году с целью продавать книги на английском, кафе при котором пришлось закрыть во время интифады, или в Tamir Books на той же улице, торгующем только книгами на иврите, тоже присутствуют – среди прочих – совершенно неприемлемые политические и историографические тенденции. Неспециализированные книжные магазины обычно зеркально отражают общества, в которых существуют, так что радикальные меньшинства оказываются представлены на небольшом количестве полок. Но в Иерусалиме я меньше ходил по книжным, чем в Тель-Авиве – городе менее религиозном и потому более толерантном. И книжный, куда я ежедневно заходил в Каире, был другим: это магазин Американского университета, аполитичный и светский. Там я купил одну из самых красивых книг, которые когда-либо дарил: «Современную арабскую каллиграфию» Нихада Дукхана.

Я никогда не видел за работой арабского каллиграфа, зато видел китайского. Путешествуя по китайским и японским городам, я, как обычно, посетил десятки книжных, но не могу отрицать, что меня интересовали не столько большие магазины, не эти идеально упорядоченные склады с рядами непонятных мне знаков, а пространства иного рода, куда меня, путешественника, влекло их восточное обаяние. В токийском Libro Books я с удивлением обнаружил, что Харуки Мураками издал несколько томов интернет-переписки со своими фанатами. В шанхайском Bookmall с удовольствием листал китайский перевод «Дон Кихота». Но особенно меня зачаровывало смешение открытия и узнавания в чайных в хутунах, на Философском пути, в некоторых садах, в лавках древностей, в мастерской пожилого каллиграфа. Быть может, оттого, что я не понимал речи, звучавшей вокруг, мне нравилось слушать музыку чжунху или жуаня[48]. Быть может, оттого, что не мог прочитать японскую литературу на языке оригинала, мне так полюбилась бумага, в которую заворачивают книги, коробки конфет, стаканы или тарелки, это удивительное и утонченное искусство изготовления предметов из бумаги.

В одной пекинской антикварной лавке я вдруг вспомнил свой удачный будапештский опыт. После долгого изучения запыленных стеллажей, полных удивительных предметов, я обратил внимание на чайник, который показался мне более доступным, чем гравюры, ковры или вазы. Поскольку мы друг друга не понимали, прислуживавший мне подросток взял детский калькулятор с огромными клавишами и набрал цену в долларах. Тысяча. Я вырвал у него аппарат и набрал мое предложение: пять. Он сразу же опустил цену до трехсот. Я поднял до семи. Он попросил помощи у хозяина, невозмутимого древнего старика с жадным взглядом, который сел передо мной и парой жестов сообщил мне, что теперь разговор принял серьезный оборот: пятьдесят. Я поднял до десяти. Он попросил сорок, тридцать, двадцать, двенадцать. Эту последнюю цену я и заплатил, довольный собой. Он завернул мне чайник в белую шелковую бумагу.

Когда американский турист в Будапеште заплатил в шесть раз больше, чем я, за точно такую же шкатулку, я начал было гордиться собственным умением торговаться. Когда в Пекине на следующий день после новой покупки я увидел на рынке сотню таких же чайников, как мой, но блестящих, незапыленных, изготовленных серийно и выставленных на коврике на полу по цене доллар за штуку, я понял (или снова вспомнил), что аура связана с контекстом. Сравнение и контекст – основополагающие факторы еще и для того, чтобы оценить значение книги, текст которой представляет собой реальность, привязанную к определенному моменту производства. Этим постоянно занимается литературная критика: она устанавливает сравнительную иерархию в рамках конкретного культурного поля. Нет физического места, где мы, читатели, сравниваем больше, чем внутри книжного магазина. Но для того, чтобы провести это сравнение, мы должны понимать язык, на котором написаны листаемые нами книги. Поэтому и для меня, и для множества других западных читателей многие культурные системы, называемые Востоком, и книжные магазины, где они материализуются, составляют параллельную вселенную, странствия по которой не только завораживают, но и удручают.

Именно в Китае в начале II века до н. э. изобрели бумагу. Судя по всему, эта заслуга принадлежит евнуху Кай Луню, изготовившему тесто из тряпок, конопли, древесной коры и рыболовных сетей. Поскольку бумага была менее благородна, чем бамбук и шелк, ей понадобились столетия для того, чтобы стать лучшим носителем письменного слова: лишь в VI веке она вышла за пределы Китая и только в XII достигла Европы. Во Франции ее производство оказалось тесно переплетено с производством льна. К этому времени китайские типографы уже владели подвижным шрифтом, но наличие тысяч иероглифов не позволило книгопечатанию произвести революцию, которую осуществил Гутенберг четыреста лет спустя. Это не отменяет того факта, что, как писал Мартин Лайонс: «К концу XV века Китай произвел больше книг, чем весь остальной мир вместе взятый». Каждая книга – предмет. Тело. Материя. Шелковичные черви и их выделения. Гутенбергу пришлось разработать несмываемые чернила на основе оливкового масла, экспериментируя с сажей, лаком и яичным белком. Изготавливать литеры из сплавов свинца, сурьмы, олова и меди. Веками позже было создано другое сочетание: ореховая скорлупа, смола, льняное семя и скипидар. Хотя впоследствии получило распространение промышленное производство бумаги на основе древесины сосны или эвкалипта наряду с коноплей или хлопком, ее изготовление из тряпья, сотканного из этих последних материалов, чистой целлюлозы, очищенной от коры, по-прежнему остается синонимом качества для специалистов. До XVIII века книга всё еще зависела от старьевщика; затем были разработаны современные системы, позволяющие извлекать бумагу из древесной массы, и цена изданий сократилась наполовину. Потому что тряпье было дешевым, но сам процесс – дорогим. В своих исследованиях о Бодлере, как мы уже видели, Беньямин настойчиво вводит фигуру старьевщика как коллекционера, как архивариуса всего того, что было уничтожено городом, остатков кораблекрушения капитала. Помимо аналогии между тканью и синтаксисом, между тряпьем и устареванием изданного, важен этот замыкающийся круг: переработка, поглощение мусора промышленностью, для того чтобы машина информации не останавливалась.

На Востоке веками сохранялось представление о том, что лучше всего содержимое книги усваивается, если ее переписывать вручную, что ум и память делают со словами то же, что с чернилами делает бумага.

В пространство знаков мы проникаем через писчебумажную лавку – место и каталог вещей, необходимых для письма …

Предыдущая главаГлава 10 из 24Следующая глава