За завтраком Элис, казалось, была погружена в чтение «Таймс», но Стивен знал, что на самом деле ее внимание приковано к нему. Он уже привык, что она украдкой пытается понять его настроение. Он слегка улыбнулся, и она тут же восприняла это как приглашение к разговору. Кивнув в сторону газеты, она сказала:
– У Софи Монтегю родились близнецы, мальчик и девочка.
Стивен отодвинул от себя тарелку. Она все время делала это: сообщала ему что-нибудь о младенцах, и он жалел, что не поговорил с ней начистоту в первый же вечер после возвращения. Просто сказать прямо: «Я знаю, что мы хотели детей, но теперь я не хочу». Тогда прекратились бы все эти намеки, это невыносимое напряжение, даже когда они просто сидят вдвоем и едят тосты.
Он отхлебнул чаю и стал ее разглядывать. Ее довоенное платье теперь казалось мешковатым. Как же она хотела ребенка. Семью.
Да и он ведь хотел.
Именно он всегда говорил: «Давай не ждать до конца войны». Но она вечно беспокоилась: «А если ты не вернешься? А если ребенок будет расти, не зная отца? А если…»
Но когда они в последний раз были вместе, она удивила его. В том мрачном отеле в Гастингсе она сказала:
– Давай рискнем. Если получится, значит, так суждено.
Если получится, значит, так суждено? Господи, какими они были идиотами. Он судорожно вцепился в подлокотники кресла. Значит, все, что случилось потом, тоже было суждено?
Он посмотрел на часы. Девять двадцать. В десять у него встреча с егерем, надо положить конец охоте в поместье. Может быть, сейчас самое время положить конец и ее надеждам на ребенка. Решить две проблемы одним махом. Убить сразу двух зайцев. Он скривился от этого образа. Вот бы дожить свои дни без новых конфликтов.
– Стивен? Что-то не так?
«Покончи с этим, – сказал он себе. – Хватит валять дурака».
– Нам надо кое-что обсудить. То есть не то чтобы обсудить – обсуждать тут нечего. Не пытайся меня уговаривать, ничего не выйдет. Я не готов привести в этот мир ребенка. Понимаешь?
Она, кажется, очень удивилась – как будто у нее и в мыслях не было ничего подобного. Потом улыбнулась нехарактерно застенчивой улыбкой:
– Я догадалась, что ты этого не хочешь, – учитывая, что ты спишь в самой дальней комнате.
Потом она снова заговорила, так осторожно, что он подумал: а ведь она готовилась к этому разговору, подбирала аргументы.
– Помнишь, ты хотел одиннадцать детей? Чтоб у тебя была собственная крикетная команда.
– Я говорил это не всерьез.
– Я понимала, что ты не имеешь в виду такое количество, – спокойно отозвалась она, – но ты всерьез хотел быть отцом – совсем другим, чем твой собственный отец.
– Если ты надеешься, что я передумаю, то нет.
– Ты уже один раз передумал, это может случиться снова. У людей так бывает.
– Элис, я твердо решил.
Она сидела очень тихо, только барабанила пальцем по столу. Может быть, надо было бы вызвать ее на настоящий бой, и он бы выиграл. Он всегда побеждал в бою. Иначе бы его сейчас здесь не было. «Пал в бою» – этот выход оказался не для него, и теперь он здесь, среди остатков завтрака, и его жена постукивает пальцем все сильнее, она явно не так невозмутима, как хочет казаться.
– Помнишь Гастингс? – спросила она. – Четверг, 18 ноября 1943 года? – Значит, подумал он, у нее тоже есть даты, которые преследуют ее как проклятие. – Тогда мы в последний раз были вместе в постели. Ты… Мы… Мы оба хотели ребенка.
– Это было тогда. Война все изменила.
– Не все.
Голос ее звучал спокойно, но он достаточно ее знал, чтобы понять, каких усилий стоило это спокойствие.
– Так может сказать только тот, кто там не был.
Он понимал, что это дешевый выпад.
Но она не стала на него отвечать.
– Я пытаюсь сказать, – продолжала она, – что дело тут не просто в войне. Ты вернулся из Дюнкерка не таким, несмотря на все, что там видел. Но ты позволял мне тебя утешить. А потом, я понимаю, ты не мог говорить обо всем страшно секретном, что делал, но все это не меняло наших с тобой отношений. Того, как все было между нами.
– Тогда было по-другому.
– Но почему? Бог знает, какие ужасы тебе пришлось творить в Северной Африке. – Он дернулся. Ни разу после 1940 года он не говорил ей, куда отправляется. – Так загореть можно только где-нибудь в Египте. Или это была Ливия? – Ее голос окреп. – Но ты возвращался ко мне после всего этого. Я помню, какой белой и нежной была твоя кожа там, где ее не коснулось яростное солнце. Но я-то касалась тебя там. Мои губы, мои пальцы, мой язык…
– Прекрати, ради бога!
– И ты вовсе не сопротивлялся. Тогда тоже война тебя не изменила.
Она снова постукивала пальцем и прерывисто дышала. Она может сорваться в любую минуту, подумал Стивен.
– Так что не надо переписывать историю, – продолжала Элис. – Ничего не изменилось и в те два дня в Гастингсе. Помнишь, Стивен? – Она придвинулась к нему ближе, голос ее срывался. – Помнишь, как ты хотел ребенка? Помнишь наш великолепный, непристойный, блаженный секс?
Она никогда не говорила с ним так. Что ж, все лучше, чем слезы.
– Ради всего святого, Стивен! Что-то случилось после Гастингса, и это все изменило. Если это… Если это другая женщина, я пойму. Правда. – Он рассмеялся нехорошим смехом. – Что в этом смешного? Ужас, одиночество, осознание, что жизнь может закончиться в любой момент. Я уверена, что многие мужчины…
– Господи! Если бы только это было так просто: прости, дорогая, у меня был романчик, давай начнем все сначала, – огрызнулся он.
Он ни разу не испытал этого искушения. Он закрылся для мира, так что каждая капля его энергии принадлежала работе, которую надо выполнить. И потому он так хорошо справлялся. Просто блестяще. Он мог вернуться в Египет – она была права, он там был, – в Италию, во Францию, и его бы встречали как героя. «Если бы люди знали, что ты сделал, тебе бы дали Крест Виктории», – говорили ему боевые товарищи. Слава богу, они не обо всем, что он сделал, знали. Он закрыл лицо руками.
– Стивен? – Ее голос снова звучал нежно. – Почему ты не можешь больше мне доверять?
Но он мог. В том-то все и дело. Если была у него одна родная душа, которой он мог открыть все самое ужасное, это была Элис. Он мог смотреть в ее пронзительные зеленые глаза и изливать весь свой стыд, свою вину. И она бы слушала его с сочувствием, не определяя ему кару.
И что? Элис бы предложила ему отпущение грехов. Она заключила бы его в объятия – конечно же, он помнил блаженство ее объятий – и омыла его бальзамом своей любви. Она бы сказала: «Это все война. Она размыла границы, мы все ее жертвы» и так далее. Люди нынче рады убаюкивать себя такими сказочками.
Но он не заслуживает радости. И никогда не даст себе об этом забыть. Перед его мысленным взором проплыли фигуры… И это лицо. Эти глаза. Ему никуда не деться. Как бы он ни стремился убежать, придется возвращаться.
– Стивен! Была война, нам приходилась совершать ужасные вещи. – Ну вот, началось, подумал он. – Ты жертва, как и все мы, жертвы того века, в который мы родились.
– Я не жертва! Посмотри на меня! Я не мертв. – Она подняла брови, как будто хотела сказать, что это не так уж очевидно. – Я беру на себя полную ответственность за решения, которые принимал.
– Но что бы ты ни сделал, пусть самое чудовищное, ты можешь сказать мне.
Его взгляд стал жестким. Нет, ее прощение ему не поможет.
– К тебе это отношения не имеет.
– Это имеет отношение к нам.
– Нет, черт побери.
– Конечно же да. То, что случилось, бьет по нам обоим.
– Тогда давай покончим с этим. Разведемся.
Ей показалось, что он в нее выстрелил. Она упала обратно в кресло.
– Ты действительно этого хочешь? – спросила она хрипло.
По правде говоря, ему было все равно. Он не знал, зачем заговорил о разводе. Он как будто выпустил пулю, не думая о последствиях. Стивен хотел стать тем человеком, которым был до 1 августа 1944 года, но это было невозможно.
– Я бы взял все на себя, – вздохнул он.
– Стивен, это из-за меня? Ты не хочешь детей со мной?
– Господи, сколько раз тебе повторять! Это не имеет к тебе никакого отношения! Дело в жестокости мира, а не в тебе!
– Это не аргумент. Я знаю, случились ужасные, ужасные вещи. Если мы способны на самые страшные зверства….
– Если?
– …то мы способны и на противоположное. На красоту. Этот мир – опасное место, это так же верно, как то, что мы все умрем. Но это не мешало людям жить, и они могли радоваться, несмотря ни на что. Люди воюют. И, наверное, всегда будут воевать. Но ты слишком умен, чтобы считать, будто из-за этого мы должны сдаться.
– При чем тут ум? Первое, что человек делает на войне, – это выбрасывает на помойку все свое драгоценное образование, всю тонкость, всю способность видеть обе стороны медали. Вместо этого ты становишься настолько узколобым, насколько возможно. Я прав, он нет. Так что я имею право на что угодно, на любые зверства.
Он видел, как она отпрянула: какие зверства могут быть на его совести? Нет, он не скажет ей. Он никому не скажет.
– Стивен, что бы ты ни сделал, ты не можешь брать на себя всю вину. Не ты начал войну. Умоляю тебя, пойми это.
– Они первые начали, – передразнил он ее, – они нехорошие, я хороший. И знаешь что? Герои – а некоторые, прости господи, считают меня героем – это те, кто умеет видеть мир черно-белым. Иначе они не справятся со своей работой. Так что нет, Элис, я не приведу ребенка в мир, чтобы он страдал так, как я заставлял страдать других.
Она перестала барабанить по столу, сцепила руки так, что суставы побелели.
По крайней мере, с этим теперь покончено, сказал он себе. И говорить больше не о чем. Если она захочет развода, так тому и быть.
Он демонстративно посмотрел на часы:
– Мне пора.
– Подожди! Ты должен мне ответить. – Ее лицо стало пепельно-серым, в глазах появился стальной блеск. – Ты считаешь, что не заслуживаешь счастья, да? Вот в чем проблема.
Он молчал.
– Я не знаю, за что ты себя наказываешь, что ты сделал такого, что нельзя простить, но почему я должна быть наказана? Может быть, все твое раскаяние, вся твоя вина – эгоизм?
– Тебя там не было, – сказал он, вставая. – Ты понятия не имеешь, о чем говоришь. Это как раз и есть справедливость, для разнообразия.