Не считая проселочной дороги, которую замостили камнем, деревня выглядит как прежде. Две тысячи акров полей и лесов на берегу безмятежного озера. Девятнадцать тысяч яблонь. Белый дом для собраний, построенный в 1846 году на моих глазах. В тот год мне исполнилось двенадцать. В здании школы теперь научный центр, но он редко используется. Кирпичный дом, жилые постройки, мастерская сестер – все до сих пор на месте.
А вот жителей в деревне почти не осталось. На Субботнем озере – и во всем мире – шейкеров теперь только трое. В моем детстве нас было сто пятьдесят, и по всей стране были такие же общины, как наша, всего шесть тысяч верующих. Мы никогда не видели друг друга, но в день субботний пели один псалом в одно и то же время и так поддерживали духовную связь.
В общину приезжали великие мужи посмотреть, как мы живем, и у нас поучиться. Джордж Вашингтон. Ральф Уолдо Эмерсон. Томас Джефферсон писал о нашей вере: «Если они и в самом деле будут придерживаться своих принципов на практике, в конце концов их религия вытеснит все остальные».
Мы верили, что мир рушится. Его терзали войны, алчность, страдания и похоть. Мы считали их признаками скорого конца. Но, несмотря на это, всецело посвящали себя труду. Плели, шили и стирали, возделывали сады и поля, строили дома, делали шляпки и заготавливали лекарственные травы.
За работой мы рассказывали друг другу истории об основательнице нашей общины, чтобы память о ней сохранилась. Матушка Анна Ли была женой кузнеца из английского города Манчестер, ничем не примечательной женщиной из Общества Уордли, отколовшегося от квакеров в 1747 году. Члены Общества Уордли называли себя Объединенной церковью верующих во второе пришествие Христа. А посторонние в насмешку прозвали их «трясущимися квакерами» из-за их бурных молитвенных собраний. Они верили в духов и общение напрямую с Господом. Считали, что Иисус во втором пришествии будет женщиной.
Как я сказала, сначала матушка Анна была одной из многих. Ее возвеличило пережитое горе[36], и тогда шейкеры узнали, что ждали именно ее.
Отец привез нас с сестрой в Общину Субботнего озера, когда мне было три, а сестре – пять. За несколько месяцев до этого наша мать умерла. Отец плакал, передавая нас шейкерам и подписывая договор об ученичестве, согласно которому мы должны были оставаться в общине до восемнадцати лет, так как отец больше не мог нас содержать. Но, несмотря на договор, он обещал вернуться за нами при первой же возможности.
В первые несколько лет отец часто нас навещал. Помню, как он наклонялся меня обнять, а его грубая щетина колола мне щеку. Уезжая, он клялся, что в следующий раз заберет нас с собой. Так продолжалось до тех пор, пока мне не исполнилось семь лет. В том году отец уехал в слезах, и больше мы его не видели. Потом нам сказали, что он умер.
Из уютного дома, где мама каждый вечер подтыкала нам одеяло на ночь, шила платья наших любимых цветов и знала имена всех кукол, мы с сестрой попали в детский дом Общины Субботнего озера – убогий длинный барак, где все развлечения и игры были строго запрещены. Здесь не было ни ковров, ни зеркал, и кукол в постель брать не разрешали.
По вечерам приходила сестра Флоренс и велела немедленно засыпать, чтобы не гневить Господа. В кровати следовало лежать прямо, вытянувшись по швам. Сестра была добра и терпелива, но строга и совсем не похожа на маму. Кроме нас с Эмили, на ее попечении находились еще двенадцать девочек.
Когда остальные воспитанницы засыпали, Эмили прокрадывалась в мою узкую кровать или я ложилась к ней, чтобы хоть ненадолго успокоиться привычным теплом.
Наши жизни отныне подчинялись режиму. Руки всегда были заняты трудом, ум – мыслями о Господе. Колокол будил нас в половине пятого летом и в половине шестого зимой. Мы работали с утра до вечера без выходных и праздников. В детстве я помогла изготовить три тысячи шкатулок из тополя. Мы продавали их гостиницам. Я плела корзины и шляпки из пальмовых листьев. Раскладывала по бумажным пакетикам семена культурных растений, пока не сводило пальцы, и даже тогда меня заставляли продолжать, хотя я не получала за работу ни пенни.
Мы ходили в школу: мальчики зимой, а девочки – летом. В какой-то момент мирские стали присылать детей учиться с нами. Шейкерские школы считались лучшими. Помню, я этим очень гордилась. И тем, что воскресные службы порой собирали так много зрителей. Как-то раз мы с Эмили сосчитали повозки – их было сто семьдесят две. Увидев своих одноклассниц с мамами, папами, сестрами и братьями, я расстроилась. Нам с Эмили велели относиться друг другу не лучше и не хуже, чем к другим девочкам из общежития. Семейные узы считались блажью и были запрещены.
Жизнь в Общине Субботнего озера была полна противоречий. Нас полностью обеспечивали, но никому не разрешали иметь собственных денег. Мужчины и женщины считались равными, но жили порознь.
Не существовало такого общинного правила, которое я бы не мечтала нарушить. Обычно я слушалась, но, как все дети, была почемучкой, а старшие этого не одобряли. Сестра Флоренс твердила, что ей невдомек, откуда столько упрямства в ребенке, у которого не сохранилось воспоминаний о жизни вне шейкерской общины. Но мне казалось, кое-что я все-таки помнила. Сестра точно помнила; она делилась со мной воспоминаниями, и вскоре я начала считать их своими. Думаю, я помнила мать. Ее руки, протягивающие мне тарелку.
Некоторые дети приезжали на Субботнее озеро с родителями, и в общине оставалась вся семья. Но после подписания договора семейные узы считались недействительными. Супруги переставали быть супругами, понятия родных детей в общине не существовало. Муж и жена становились братом и сестрой. Детей растили вместе.
Я жалела этих детей сильнее, чем себя. Смотрела на них и на женщин, которые когда-то были их матерями, и выискивала признаки привязанности.
Когда мне исполнилось девять лет, до Субботнего озера дошел слух, что четырем девочкам из шейкерской общины Уотервлита явился дух матушки Анны. Через несколько месяцев среди девочек и женщин из шейкерских поселений началась настоящая эпидемия видений. Мы знали, что матушка Анна слышала потусторонние голоса. Господь посылал к ней духов, и те руководили ее миссией. Она никогда не хотела выходить замуж, но родители заставили. У нее было четверо детей, и все умерли в младенчестве. Она сама чуть не умерла в родах.
Потом матушке явились Адам и Ева в Эдемском саду, и она поняла: ее страдания – ниспосланная ей божественная кара. Она заключила, что корнем всего мирового зла является похоть, поэтому брак тоже противен воле Господней. Иисус заговорил с ней, и они объединились плотью и духом. Матушка Анна и стала вторым пришествием Христа, женской частью целого. Шейкеры избрали ее главой общины. Она умела видеть прошлое и будущее, одной лишь силой мысли сращивала сломанные кости и лечила опухоли, призывала паству покаяться в грехах, отречься от мирских благ, отринуть греховные удовольствия, брак и соитие и жить в целомудрии.
В Англии шейкеров объявили вне закона, обвинили в ереси, колдовстве и ведьмовстве. Матушку Анну дважды сажали в тюрьму за веру. Во второй раз тюремщики решили заморить ее голодом. Две недели не давали ей даже воду. Она бы умерла, если бы последователи не нашли способ тайком пробираться к камере и поить ее молоком и вином через тончайшую трубочку, просунутую в замочную скважину. После освобождения у матушки случилось видение, раз и навсегда предопределившее судьбу общины: она узрела, что шейкеров ждет процветание в краю религиозной свободы – Америке.
В Новом Свете начиналась Война за независимость. Кое-кто считал шейкеров британскими шпионами. По прибытии в Нью-Йорк их на полгода посадили в тюрьму за отказ присягать на верность государству. Отбыв заключение, они отправились в путешествие по Новой Англии и два с половиной года проповедовали свою веру всем, кто соглашался слушать. Везде, где появлялись шейкеры, у них прибавлялось приверженцев, но их также преследовали возмущенные толпы, обвинения в колдовстве и государственной измене.
В 1781 году в Питерсхэме матушку Анну спустили с лестницы. У бедняги треснул череп. Два года спустя в Ашфилде ее обвинили в том, что она переодетый мужчина. Разъяренная толпа сорвала с нее покровы; ее подвергли насильственному осмотру, убедились, что она женщина, и отпустили. К концу миссионерской поездки матушка достигла крайнего истощения и вскоре умерла.
Созданная ею вера продолжила жить.
Я никогда не сомневалась, что матушка Анна, подобно Жанне д’Арк, была ясновидящей. Но когда девчонки, с которыми я проводила все дни напролет, наперебой взялись утверждать, что к ним являлись духи, у меня не получалось им верить. Если бы духи умели являться к людям, моя мама наверняка тут же посетила бы меня. А ко мне никто не приходил; зато к Холли Дин являлся призрак самого Бенджамина Франклина. Раньше мы с Холли часами молча работали бок о бок в пекарне; потом она заявила, что общение с призраками отнимает у нее силы и ей нужно больше отдыхать. Ее работа легла на мои плечи.
Оливия Коллинз, занимавшая третью по счету койку от моей, утверждала, что общалась с призраками Христофора Колумба и вождя Текумсе. Еще она заявила, мол, к ней частенько наведывалась матушка Анна и велела ей передавать указания. Так, матушка сказала, что отныне нам запрещается жарить свинину на озере, пить чай и кофе. Братья воспротивились этим указаниям, но духовенство приняло их всерьез и отменило эти излишества.
Эти девочки стали оказывать на общину огромное влияние. Бывало, что верующих изгоняли из общины, так как духи обвиняли их в том или ином преступлении. Взрослые стали бояться, что станут следующими, особенно те, кто вслух сомневался в истинности этих заявлений. Как-то раз я услышала, как сестра Флоренс сказала сестре Фебе, что не завидует старейшинам и с таким количеством внезапно открывшихся способностей к ясновидению невозможно распознать, какие из них являются истинными, а какие нет.
Диана Эбботт была одной из многих девочек, у которой открылся дар к живописи. Она рисовала шедевры; ни одна девочка ее возраста никогда не смогла бы создать нечто подобное, посему в общине решили, что это Божий дар. Считалось, что эти рисунки содержат послания от духов и истолковать их способен лишь сам художник. Под кистью Дианы рождались одухотворенные детальные акварельные картины с изображением матушки Анны, цветов и плодов, золотых колесниц и изящных кружевных орнаментов, сюжеты из библейской и шейкерской истории и портреты Иисуса в шейкерском одеянии.
Если бы Диана жила в другое время, ее рисунки могли бы запретить. Надо понимать, что в шейкерской общине не одобрялось любое украшательство и излишества. Картины, нарисованные под воздействием дара, никогда не выставляли и не показывали посторонним. Большинство в итоге отправились на растопку. Те, что дожили до сегодняшних дней, сохранились случайно: их забыли в книге или ящике стола.
Мне казалось, что эти рисунки, как и общение с призраками, – выдумки девчонок, плод разыгравшегося воображения, а может, и происки дьявола. Холли, Оливия и Диана не могли обладать способностями матушки Анны, в этом я ни капли не сомневалась. В результате посторонним запретили посещать наши богослужения и школу. Старейшины боялись, что мирские неправильно поймут нисходящие на нас моменты духовного экстаза.
После этого в Общину Субботнего озера стали приезжать лишь люди, нуждавшиеся в помощи. И это было еще одним противоречием: мы стремились отгородиться от мира и одновременно были очень милосердны. Когда бедные соседи воровали наши овощи, братья безропотно сажали новые. Сестра Флоренс говорила: «Мы сажаем немного для шейкеров, немного для воров и немного для ворон. Ворам и воронам тоже надо есть».
Мы привечали людей, спасавшихся от преследования. Беглые рабы, жены, подвергавшиеся побоям, обнищавшие семьи – все находили в общине приют, и всех нам велели принимать как родственников. Кто-то оставался на несколько дней или недель, а кто-то – на всю жизнь. Появились зимние шейкеры, которые приходили и уходили со сменой времен года. К нам приводили детей из приютов и работных домов, а однажды на порог женского общежития подбросили новорожденного.
Если по прибытии в общину у ребенка имелся живой родитель, он подписывал соглашение об ученичестве, где клялся, что в обмен на постоянный уход, пищу, кров, образование и обучение ремеслу не станет мешать воспитанию чада и не попытается его забрать. Но не всем удавалось сдержать обещание. Бывало, матери и отцы передумывали.
Когда мне было восемь лет, мать Сары Огден явилась за ней с констеблем и крепким молодчиком и хотела забрать дочь. Ничего не вышло, но в последующие несколько недель старейшины каждый день ездили в Портленд в суд, а Сара вела себя как обычно, будто исход дела ее не слишком интересовал. Потом как-то ночью один отец и дядя похитили трех маленьких братьев. Отец другого мальчика вломился в школу посреди урока и увез его, а родную сестру мальчика оставил.
Я мечтала, что отец придет и заберет нас с Эмили.
Сестра Флоренс рассказала, что раньше, в ее детстве и в предыдущих поколениях, большинство детей попадали в общину с родителями, а семьи не разлучали. Мы были первым поколением детей, росших в одиночестве. Поэтому больше половины воспитанников из предыдущих поколений остались в общине на всю жизнь, а мы уехали при первой же возможности.
А еще нам каждый день так или иначе напоминали, что от нашего решения уехать или остаться зависит само существование общины. Мы все ощущали эту ответственность.
Я не сталкивалась с внешним миром до одиннадцати лет; в тот год сестра Флоренс взяла меня в гостиницу в Поланд-Спрингз на зимнюю распродажу ремесленных товаров. Через несколько столиков от нашего две индианки в народных костюмах торговали корзинами. Увидев женщин, я ахнула: на них были платья из оленьей кожи с бахромой на подоле и рукавах, а горловина расшита бисером. На головах красовались высокие заостренные колпаки. Корзины украшал орнамент из цветов, солнц и птиц с красно-синим оперением.
– Не надо таращиться, дитя, – осадила меня сестра Флоренс, но я ничего не могла с собой поделать.
Приближаясь к прилавку индианок, люди нервно хихикали, будто подначивали друг друга подойти. Они шептались и показывали на женщин пальцем. Мне стало их жалко.
Впрочем, те, кто покупал наши товары, тоже посмеивались над нашей старомодной домотканой одеждой. Мы были для них такой же экзотикой.
Я пыталась сосредоточиться на торговле, но краем глаза наблюдала за публикой. Мимо прошла мать с двумя дочерьми примерно моего возраста; они держались за руки. Пара с младенцем в коляске; мужчина нес в руках кучу рождественских подарков. Юные супруги с восторгом обсуждали, как катались сегодня на санках.
Когда мы вернулись в деревню, я заплакала.
В первую субботу месяца дети исповедовались сестре Флоренс, перечисляя все свои грехи. Я призналась в желании сбежать из общины и заявила, что не гожусь в шейкеры. Шейкерская исповедь не предусматривает отпущения грехов. Само покаяние должно приносить облегчение. Пред лицом добродушного молчания сестры Флоренс я еще сильнее осознала свою ущербность. Я поняла, что не смогу остаться.
С того дня перед сном мы с сестрой шепотом строили планы, как нам вырваться на свободу. Мы решили: когда мне исполнится восемнадцать, мы уедем вместе. Эмили не покинет общину первой, а подождет два года. Она хотела выйти замуж и завести кучу детишек и собственный дом. Мечтала о свадьбе, белом платье и шелковых перчатках.
Мне же никогда не было дела до мужчин. Я жаждала другого. И даже не знала, как это объяснить. Я мечтала распоряжаться собственной жизнью и жить там, где смогу сама решать, как мне быть. Но где найти такое место, я не знала.
В шестнадцать лет я покинула детское общежитие и переселилась в женское, где к тому моменту уже жила Эмили.
Ей тогда исполнилось восемнадцать. Период ученичества сестры подошел к концу. Мы планировали, что она дождется моего восемнадцатилетия. Но за эти два года с ней что-то случилось. Я так и не поняла, что именно и почему. Эмили решила, что все-таки верит во второе пришествие, и, когда настала пора уезжать, захотела остаться. Она подписала договор и поклялась провести в Общине Субботнего озера остаток дней.
Мне пришлось покинуть сестру. Мое сердце было разбито.
Дорога до Портленда, куда я добиралась на поезде, заняла час. Благодаря доброте одной из бывших сестер шейкерской общины я нашла работу швеи на фабрике соломенных шляп с жалованьем четыре доллара в неделю. Проживание и стол предоставляли бесплатно. Хозяин фабрики любил нанимать бывших шейкеров: мы отличались дисциплинированностью, дотошностью и добросовестностью. До поступления на фабрику я не знала, что первый месяц буду работать бесплатно, на испытательном сроке. Не знала и о том, что меня поселят в комнате, смежной с хозяйской спальней. Хозяин с женой скандалили сутки напролет. Их крики вгоняли в ужас. В общине никогда не повышали голос.
Хозяин хвалил меня за ловкость и расторопность. Скоро он назначил меня работать по субботам в свою шляпную мастерскую. В свободное время я пришивала шляпные ленты на дому. Другой жизни, кроме работы, я не видела. По воскресеньям девушки с фабрики ходили в храм, но я не знала, какую церковь мне лучше посещать, поэтому сидела дома, читала Библию, писала письма сестре и отсыпалась. По пути на работу проходила мимо верфей, дыша смоляными парами; этот запах стал новым неприятным дополнением к моей жизни, как и сквернословие, и песни матросов в пабах, мимо которых я проходила на обратном пути, цепенея от ужаса.
По субботам я работала в шляпной мастерской бок о бок с двумя местными девушками. К ним заходили подруги и клиентки и нередко засиживались часами, обмениваясь сплетнями. Я никогда не видела ничего подобного. Прежде казалось, что именно этого мне не хватало – возможности свободно разговаривать. Но теперь я усматривала в этом лишь пустую трату времени. Разговоры женщин часто бывали жестокими.
Однажды в мастерскую пришла женщина с синяком под глазом. Сказала, что упала, шагнув к колыбели плачущего младенца в темноте. Женщины захлопотали над ней, мол, с кем не бывает. Но когда она ушла, с большим злорадством принялись обсуждать ее никчемного мужа-пьяницу, наградившего несчастную этим синяком.
Я вспомнила избитых женщин, приезжавших в Общину Субботнего озера, чтобы спастись от подобных обстоятельств. Вдов, оставшихся без средств к пропитанию. Наконец я смогла облечь в слова то, что чувствовала уже давно: мужчины представляли для женщин угрозу. Женщинам приходилось искать или строить убежища, где им бы ничего не угрожало. Для многих таким убежищем становилась шейкерская община. Шейкеры сулили женщинам стабильность и покой. В общине их никто не осуждал. Тогда, в шляпной мастерской в Портленде, я ощутила глубокую гордость за свою общину, хотя сама ее покинула, и поняла, что всю жизнь меня окружали по-настоящему добрые люди.
Дважды в месяц в мастерскую заходила женщина по имени Агнес Фостер. Она вела колонку в газете «Истерн аргус» и после мастерской шла в редакцию.
Агнес завораживала. Она была самой высокой женщиной из всех, кого мне доводилось видеть, и прямой, как фонарный столб. У нее имелось собственное мнение по всем вопросам. Она вечно направлялась то в лекторий, то на собрание общества трезвости в новой городской ратуше и всегда несла в руке книгу. Узнав, что я воспитывалась у шейкеров, она тут же попыталась вовлечь меня в дебаты. Год назад, сказала Агнес, ей довелось посетить конференцию по правам женщин в Сиракузах, штат Нью-Йорк. Выступавшая там активистка Харриот Кеция Хант назвала шейкеров одними из первых поборников равноправия и женского образования. Агнес заинтересовалась и стала изучать вопрос. Она восхищалась шейкерами, но ей все же было любопытно узнать мое мнение: можно ли считать их христианами, раз они не верят в Святую Троицу, непорочное зачатие, воскрешение и так далее.
Мне никогда не задавали таких серьезных вопросов. У меня раскраснелось лицо, я не знала, что сказать в свою защиту. Впрочем, что мне было отстаивать? Я никогда не ощущала себя настоящим шейкером. Те считали прочие виды христианства делом рук Антихриста. Они не стесняясь провозглашали себя единственными истинными христианами; так стоило ли удивляться, что другие христиане тоже считали истинными верующими себя, и только себя?
– Шейкеры стремятся возродить примитивную церковь, какой ее задумал сам Христос, – ответила я.
– Я с подозрением отношусь к сектам, мне часто кажется, что они называют себя религией, чтобы избежать налогов, – сказала Агнес.
– Шейкеры платят налоги, – заметила я. – Они считают это своим гражданским долгом и единственным способом отделить церковь от государства.
Агнес склонила набок голову:
– Интересно. Я этого не знала.
Девчонки из мастерской усмехнулись:
– Прежде вы никогда не соглашались с чужим мнением!
– И верно, – кивнула Агнес. – Браво, Элиза.
На глаза вдруг навернулись слезы. Позже я почувствовала себя дурочкой, что заплакала, но в тот момент не могла с собой совладать.
Агнес, кажется, раньше меня самой догадалась, отчего я плачу.
– Ты скучаешь по дому, – сказала она.
– Нет, – ответила я, – просто городская жизнь мне не подходит. Она слишком шумная, хаотичная, скорая и резкая.
– Бедная девочка, – ответила Агнес. – Прости меня. Мне не хватает деликатности. Сестра вечно меня в этом упрекает.
При упоминании сестры я заревела пуще прежнего, и Агнес воскликнула:
– Что еще я сделала не так?
Она зашла за прилавок и обняла меня.
Мы рассмеялись. С момента приезда в Портленд я смеялась в первый раз.
Через неделю Агнес влетела в мастерскую и проговорила:
– Элиза, у меня к тебе предложение.
Остальные тут же повернулись к ней, желая узнать, не лишают ли их того, что принадлежало им по праву.
Но Агнес сказала, что ее сестре нужна служанка.
– Там, откуда мы родом, невозможно найти приличную служанку. Все женщины уходят на ткацкие фабрики в Довер[37].
Я видела объявления: «Требуются помощницы на производстве тончайшего узорчатого ситца… Девушки от 12 до 25 лет… проживание и стол предоставляется… Хорошие манеры – обязательное требование».
– Сестра живет в доме на тихом морском берегу, – продолжала Агнес. – Со всеми современными удобствами. Осмелюсь предположить, тебе там будет лучше. Ханна тебе понравится. Она добрая, ласковая и кроткая. Но у нее есть стержень. Она привыкла одна управляться с хозяйством. Два года назад в погреб забрался волк и украл курицу. Ханна спустилась и била его метлой, пока тот не выронил курицу и не убежал. А уж стреляет она лучше братьев. В детстве отец брал их на охоту, и мальчишки злились: Ханне удавалось подстрелить оленя, а им – нет.
Агнес улыбнулась, предавшись воспоминаниям, а потом посмотрела на меня.
– Ханна не хочет быть никому обузой. Она бы никогда не наняла служанку. Но у нее на подходе малыш. Беременность проходит тяжело, и на днях врач прописал ей постельный режим до конца срока. А осталось еще два месяца! Сестре понадобится помощь с уборкой и прочими домашними делами. Готовить умеешь?
– Разумеется, – ответила я.
Агнес кивнула:
– Разумеется.
Я спросила, есть ли у Ханны еще дети, которым нужен присмотр, и Агнес ответила «нет».
– Муж Ханны Сэмюэль служит на корабле и вернется лишь через несколько месяцев. Ты должна пообещать, что останешься с ней хотя бы до его возвращения. Иногда Ханне помогает жена нашего брата Чарльза, Элис, но у нее своя семья и свое хозяйство, а еще она страдает от ужасных мигреней, и ей тоже прописали постельный режим. Но ты попробуй лежать в постели, когда у тебя пятеро детей. А Ханне, должно быть, очень тяжело. У нее большой дом. Сэмюэль построил его пять лет назад. Это был свадебный подарок.
Девушки ахнули от умиления.
– Сэмюэль – мечтатель, – продолжила Агнес. – Некоторые мужчины строят большие дома, накопив состояние. Сэмюэль построил дом в расчете, что это состояние когда-нибудь появится. Его прапрапрадед, кажется, был одним из основателей нашего города. У Сэмюэля есть очень богатые родственники, но его отец, увы, богатством похвастаться не мог. А вот Сэмюэль однажды рассчитывает разбогатеть и даже устроил в доме буфетную для дворецкого, хотя они не собираются нанимать дворецкого в ближайшее время. Сестра считает, что это очень глупо. Элиза, полагаю, ты не боишься тяжелого труда?
– Ничуть.
Так все и решилось. Для меня началась новая глава. Отъезд из Общины Субботнего озера дался мне тяжко: я долго размышляла, стоит ли покидать близких и как это на них повлияет. Зато уехать из Портленда ничего не стоило. Жизнь в городе продолжила идти своим чередом, и никто не заметил моего отсутствия.
Я села на поезд до Уинстона, а от станции взяла двуколку до Авадапквита, городка, находившегося в двух милях к югу. Стоял пасмурный дождливый ноябрь. Проезжая город, я видела лишь рыбаков в резиновых сапогах и толпу безликих рабочих, грузивших древесину в доках. На главной улице высилась гостиница. Я заприметила бакалейную лавку и несколько магазинчиков, заколоченных на зиму.
Возница свернул на длинную проселочную дорогу, окруженную густым подлеском. Сперва я даже заволновалась, что он отклонился от маршрута и задумал что-то ужасное. Местность выглядела безлюдной. Странно, что тут вообще была дорога. Но вскоре нам встретилась повозка с сеном, запряженная белой лошадью. Фермер помахал нам с козел. Повозка напомнила мне Субботнее озеро и мою старую деревню.
Через несколько минут мы свернули на подъездную дорогу к дому Ханны. Копыта гулко стучали по тропе; вскоре по этому звуку я буду определять прибытие гостей. Тогда я поняла, что дорога, по которой мы ехали, находилась не в дремучем лесу, а всего в нескольких шагах от побережья.
Дом казался слишком большим для семьи с одним ребенком. Величественный, элегантный, современный, он был окрашен в бледно-желтый цвет. С трех сторон его окружали высокие сосны; с четвертой раскинулся океан. Тут было очень живописно. «Вот бы сестре приехать сюда», – подумала я.
На пороге меня встретила невестка Ханны – Элис, полноватая женщина с каштановыми волосами, вьющимися мелким завитком и нимбом окружавшими морщинистое лицо.
Она сказала, что Ханна отдыхает.
– Бедняжка. Она вся на нервах, – прошептала Элис. – Переживает из-за ребенка.
– Ясное дело, ведь это ее первая беременность? – ответила я и по лицу Элис догадалась, что ляпнула что-то не то.
– Агнес тебе не сказала? – спросила Элис. – Впрочем, возможно, она сама не знает. Она же приезжает и уезжает, когда ей вздумается, и никогда здесь не задерживается. Ханна очень плоха. Слишком много ей пришлось пережить. Я говорю тебе об этом, чтобы ты знала: с ней сейчас надо обращаться очень бережно. Ты должна это понимать.
Я кивнула, хотя не сообразила, что именно она пытается до меня донести и как я должна реагировать.
Элис предложила мне суп, и я с благодарностью согласилась. Она смотрела, как я ем, а сама рассказывала про мужа и его родственников, словно мы с ней были знакомы сто лет.
– Мне всегда казалось, что Сэмюэль из ревности построил дом так далеко от города и родственников Ханны, – рассудила она. – Он знал, что подолгу будет пропадать в плаваниях, и не хотел, чтобы мужчины на нее глазели. Но мне так намного сложнее ей помогать.
– Понимаю, – ответила я.
Элис ушла, и остаток дня я осматривала дом и выделенную мне комнату. Это была очень необычная комната. Она находилась за дверью, которая сливалась со стеной лестничной площадки второго этажа и была оклеена такими же обоями с совпадающим узором. Помещение было маленьким, но очень светлым: в двух стенах имелись окна, из которых открывался превосходный вид на океан. Места хватало для узкой кровати, небольшого письменного стола и комода с выдвижными ящиками. У меня никогда в жизни не было своей комнаты; я не знала, смогу ли уснуть в одиночестве.
Ханну я увидела лишь вечером, когда понесла ей ужин. Я тихонько постучала в дверь спальни, боясь разбудить хозяйку, и, по правде говоря, надеялась, что она спит. Но она слабо отозвалась:
– Входи.
У нее были впалые щеки и усталая улыбка. Под простыней просматривались очертания выпуклого живота. Я опешила. Я никогда не видела беременную женщину.
– Ты, значит, Элиза, – сказала она.
– Да, миссис Литтлтон.
– Зови меня Ханна.
Она поблагодарила меня за ужин, вежливо справилась, как я доехала, и попросила прощения, что не спустилась меня встретить. Спросила, нужно ли мне что-нибудь. Я отвечала коротко. Вскоре вопросы закончились, и я об этом пожалела. Не зная, что делать дальше, я ушла, оставив Ханну ужинать в одиночестве. В последующие дни, когда я заходила справиться о ее самочувствии или приносила ей еду, она всякий раз оправдывалась, что не может мне помогать.
А когда я принесла кувшин с горячей водой и полотенце и поставила на мраморный умывальник, Ханна и вовсе захлебнулась в извинениях. Элис сказала, что мне придется помогать ей мыться, но Ханна покраснела от смущения и промолвила:
– Тебе необязательно это делать.
Я ответила, что мне не трудно, но настаивать не стала.
На следующий день она сказала:
– Я знаю, как сложно поддерживать порядок в этом доме.
Я ответила, что не боюсь труда и даже его люблю. Я к этому привыкла.
– Сестра сказала, что тебя воспитывали шейкеры, – ответила Ханна. – Полагаю, раньше у тебя было еще больше обязанностей.
На самом деле мирским и не снились наши шейкерские раковины, насосы и плиты. У нас были механические подъемники: с их помощью мы поднимали на чердак тяжелую мокрую одежду и простыни и развешивали сушиться.
Дома у Ханны я полчаса развешивала одну стирку, прикрепляла каждую вещицу прищепками, а в последнюю секунду веревка оборвалась, и вся чистая одежда оказалась в грязи под ногами.
Я устраивала стирку по понедельникам, кроме дней, когда шел дождь или замерзал насос. Сначала таскала в дом тяжелые ведра с водой и грела их на плите. Отстирывала и выжимала простыни, скатерти, одежду и выносила на улицу в большом тазу, а там развешивала на веревке, пока плечи не начинали дрожать от усталости, а запястья болеть. На следующий день я подогревала на плите шесть утюгов и использовала их по очереди, так как они быстро остывали. Все мои пальцы были обожжены и покрылись красными пузырями. Я стояла у горячей плиты, обливалась потом и молилась, чтобы никто не постучал в дверь и не застал меня в таком виде. Каждый день я начищала полы, подметала, штопала. Мыла окна. Заготавливала дрова на лютом холоде. Кормила овец. Кормила цыплят, убивала их и жарила. Собирала яйца. Готовила на угольной плите.
Целыми днями лишь шум океана за окном разбавлял мое одиночество. По вечерам я строчила письма сестре и, когда та отвечала, пересказывая новости Субботнего озера, пыталась оживить в воображении описанные события. Я по ней скучала. Иногда задумывалась, не суждено ли мне вернуться в общину. Но я пообещала Агнес, что останусь с Ханной до возвращения Сэмюэля.
Ханна почти ничего не ела. По утрам я приносила ей чай с поджаренным хлебом, а она сидела на стуле у окна в белой ночной рубашке. На коленях у хозяйки всегда лежала книга, но я ни разу не видела, чтобы она читала. Ханна смотрела в окно. Наверно, глядит на океан и вспоминает о муже, который где-то там, в море, думала я. Но однажды я проследила за ее взглядом и увидела, что возле дома, где начинался лес, из земли торчат четыре металлических столбика, соединенные цепочкой. Квадратный огороженный участок. Кладбище. Позже я вышла и увидела два белоснежных детских надгробия с четкой надписью, высеченной совсем недавно:
В память о Полли, 6 июня 1851 года – 12 декабря 1851 года
Нашему Уильяму, 17 сентября 1852 года – 9 сентября 1853 года
Я опустилась на колени и помолилась за детей и Ханну. Бедная женщина, ей, должно быть, очень страшно. В Общине Субботнего озера нам рассказывали, что дети матушки Анны умерли, потому что она согрешила. До этого самого момента я никогда в том не сомневалась. Но Ханна не могла совершить ничего такого, что навлекло бы на нее такую страшную трагедию. Мне хотелось ее успокоить, сказать, что на все воля Божья, но я так и не набралась смелости заговорить на эту тему.
Через несколько недель среди ночи меня разбудил крик. Ханна звала меня. Я бросилась к ней и поняла, что врач уже не поспеет. Между ног показалась детская головка. Не верилось, что такая большая круглая голова может пролезть наружу, и тем не менее я увидела это своими глазами. Кровь насквозь пропитала простыни и капала на деревянный пол. Ханна застонала, а потом завыла. Я в жизни не слышала таких страшных звуков.
Ребенок не кричал. Ханна сказала, что чувствует: он не выживет. Я не знала, правда это или нет. Я никогда не видела новорожденных. Маленький Альфред прожил два дня. После смерти сына Ханна еще день и ночь его баюкала. Она рассказала о других детях, которые умерли. Годовалого Уильяма унесла скарлатина. Полугодовая Полли умерла по неизвестной причине. Врач сказал – от инфекции. Но она болела с самого рождения. Всего у Ханны было семь беременностей.
Пришла Элис и закричала, увидев на руках у Ханны мертвого ребенка. Она настояла, чтобы мы позвали врача. «Зачем ты разрешила ей взять его на руки?» – накинулась она на меня, но я не понимала, что плохого сделала. Это был ребенок Ханны; она имела право взять его на руки.
Когда пришел врач, меня отослали прочь, но я слышала, как они с Элис умоляли Ханну отдать ребенка. Вскоре врач ушел с коробкой, накрытой тряпицей. Я вспомнила женщину, с которой ехала на поезде из Портленда: та везла клетку с двумя попугайчиками и, когда они принимались слишком громко щебетать, накрывала клетку простыней.
Элис сказала, что утром вернется, но на рассвете начался буран, и за стеной снега не стало видно океана. Элис не пришла. Никто не пришел.
Слушать рыдания Ханны было невыносимо. Я никогда не видела, чтобы человек так сильно горевал и так крепко любил. На второй день я принесла ей ужин, оставила на столике у кровати и собиралась незаметно уйти, когда Ханна сказала:
– Пожалуйста, не уходи.
Она похлопала по краю матраса. Я села и стала гладить ее по спине, пока она плакала. Так продолжалось несколько часов. Наконец я зевнула, выбившись из сил, и Ханна произнесла:
– Прости меня, Элиза. Ты устала. Приляг.
Я прилегла. Ночь мы проспали обнявшись, как когда-то спали с сестрой.
Ханна мучилась от боли, почти не притрагивалась к пище и с трудом отрывала голову от подушки. Я помогала ей мыться, бережно стягивала хлопковую сорочку, окунала полотенце в таз с теплой мыльной водой и ласково проводила по ее спине, рукам, шее и ногам.
Погода не способствовала выздоровлению. Уже к середине дня в комнатах становилось темно, как в полночь. Холод прокрадывался в дом; ветер сотрясал оконные рамы. Однажды ночью я проснулась от звука разбившегося стекла. Чернильница на столе замерзла и лопнула.
Той зимой мне казалось, что метель не прекращалась ни на минуту. К нам почти никто не приезжал.
Как-то раз Ханна отказывалась есть четыре дня кряду, и я испекла яблочный пирог по рецепту общины Субботнего озера. Мы пекли такой пирог на завтрак: сладкий, ароматный, сытный. Им можно было накормить голодного фермера, трудившегося на полях весь день с рассвета до заката. Я принесла хозяйке кусок пирога и стала кормить с вилки. Она все съела.
Сэмюэль вернулся на третьей неделе марта.
Он был очень красив, высок и широкоплеч. Глядя на них с Ханной, я понимала, почему они друг друга полюбили. По ночам я слышала, как Ханна плачет за закрытой дверью спальни. Сэмюэль умолял ее перестать, твердил, что ему невыносимо видеть, как она страдает. Требовал, чтобы она одевалась и ела с ним в столовой.
– Дорогая, прошу, я лишь хочу, чтобы ты была счастлива, – говорил он. – Скоро я опять уеду. У нас не так уж много времени.
Он не был дурным человеком и любил Ханну. Это было очевидно. Но он не мог ей помочь. Он хотел, чтобы она была счастлива. Чтобы снова стала беззаботной, как прежде, когда они повстречались. Но с таким же успехом он мог пожелать, чтобы она превратилась в лесного оленя. Его желание было совершенно нелепым и невыполнимым.
Он привез из плавания два сундука подарков. Красивее всего был сервиз из стаффордширского фарфора яркого нефритово-зеленого цвета с каемкой, похожей на позолоченное кружево, и узором из розовых и желтых цветочков. Сервиз состоял из полного набора посуды на восемь персон. Я бережно разворачивала тарелки и чашки и расставляла их на средней полке пустой буфетной, вспоминая шутку Агнес про дворецкого.
Всякий раз заходя в буфетную, я любовалась этим сервизом, как любуются картинами в рамах. Ханна совсем не интересовалась посудой и шелками, которые привез ей Сэмюэль. Ее не радовали даже драгоценности. Я знала, что хозяину обидно. Мне было его жаль.
Перед отъездом в очередное плавание он заставил Ханну позировать для совместного амбротипа, который собирался взять с собой на память. Она хотела надеть черное, как подобает скорбящей матери, ведь она все еще оплакивала смерть ребенка. Сэмюэль рассердился и сказал, что ей гораздо больше идет зеленое платье, которое он купил, и он хочет запомнить ее в более жизнерадостном наряде. Пока фотограф устанавливал камеру, Ханна плакала.
– Хватит, – с отеческой строгостью проговорил Сэмюэль. Я вздрогнула от его тона. – Ханна, улыбнись.
Она улыбнулась.
– Смотрите в глаза мужу, – сказал фотограф.
Она посмотрела.
Их попросили оставаться в той же позе две минуты. Я мысленно отсчитывала секунды. Когда все кончилось, обессиленная Ханна легла в постель.
Когда Сэмюэль снова уехал, я ощутила облегчение. Не знаю, что чувствовала Ханна. Провожая его, она плакала, но я привыкла видеть в ее глазах слезы, и трудно было установить их настоящую причину. Однажды утром она призналась, что это ужасно, когда твой муж так часто уезжает и подолгу отсутствует. Но зачем же тогда она вышла за моряка дальнего плавания? Я этого не понимала, но, как обычно, списала все на особенности своего воспитания. Нам никогда не объясняли, что такое романтическая любовь. Я никогда не видела такой любви своими глазами.
Возможно, любовь всегда подразумевала некоторые сложности. Настоящая любовь всегда причиняла неудобства. Девушки из шляпной мастерской в Портленде вечно жаловались на своих ухажеров, их недостатки и измены. Но почему-то это их не отталкивало и не заставляло прекратить отношения. Никто из этих девушек не выбирал одиночество и не жаждал освободиться от сильных эмоций.
Вскоре после отъезда Сэмюэля пришло письмо от сестры. Я по привычке отнесла его в комнату, чтобы прочесть перед сном. Обычно Эмили писала о погоде, своей работе на ферме, здоровье старейшин. Ее письма были скучными. Но мне все равно нравилось их получать.
Однако в этот раз написанное меня потрясло. Недавно Эмили узнала тайну из нашего прошлого. Оказывается, после того как отец оставил нас в общине, он встретил женщину и женился повторно, не сказав ей, что прежде был женат. Их дочь приехала на Субботнее озеро и искала нас с Эмили. Она объяснила, что ее отец – наш общий отец – недавно умер и на смертном одре признался, что у него есть еще две дочери.
Я убеждала себя, что нет причин отчаиваться. Я столько лет думала, что отца нет в живых, и вот узнала, что он умер, но недавно. Какая разница? Но почему-то я заплакала и никак не могла успокоиться. Я даже не осознавала, как громко плакала, пока в дверь не постучали.
– Элиза? – спросила Ханна. – В чем дело?
Я все ей рассказала. Она села на кровать и обняла меня.
– В детстве я мечтала иметь восьмерых детей, – произнесла она. – Теперь готова на все, лишь бы Господь даровал мне хоть одного.
Я решила, что она снова обратилась мыслями к собственным проблемам. Но она думала обо мне.
– Как он мог бросить вас? Как можно оставить самое дорогое?
Тем вечером мы проговорили несколько часов. Нет лучшего лекарства от горя, чем помощь чужой беде. Думаю, тогда я впервые увидела Ханну такой, какой она была раньше, до всех ее утрат. Когда она наконец заметила, что нам пора ложиться, за окном занималась заря. Она поцеловала меня в щеку и пошла к себе.
На следующей неделе Ханне стало лучше, и она решила помочь мне сделать генеральную уборку. Мы разделили обязанности пополам и приступили к делу в хорошем настроении, скрашивая работу беседой. Ханна удивилась, что я всю жизнь прожила в Мэне, но увидела океан лишь в восемнадцать лет. Две недели мы отчищали дом. Лампы и плита закоптили стены и потолки; тряпки и щетки почернели от сажи. Мы развесили половички и шторы на веревке во дворе и хорошенько их выбили. Вынесли из дома всю мебель. Кресла и диваны из гостиной оставили проветриваться на лужайке; кровати оттащили в одну комнату наверху. Мы все вычистили и не пропустили ни одного укромного уголка. Натерли маслом и полиролью деревянные панели, мебель и полы. Вытерли пыль. Вымыли полы тряпкой.
В конце каждого дня мы падали на кровать без сил.
Именно тогда Ханна стала по собственному желанию ужинать в столовой и просила, чтобы я садилась с ней. Однажды я рассказала о шляпной мастерской в Портленде, где познакомилась с ее сестрой, и чудесных шляпках, которые мы шили. Ханна ответила, что любит шляпки, но у нее давно не было повода их носить.
Я решила, что ей должен понравиться шелковый драпированный чепец, и стала вставать раньше, до рассвета, и шить его втайне от Ханны. Я вручную изготовила проволочный каркас, сшила шелковую подкладку и обтянула каркас несколькими слоями муслина, марли и тафты цвета слоновой кости. Когда я наконец вручила Ханне чепец, та просияла и действительно обрадовалась. Она крепко меня обняла. Мое сердце воспарило; чувство, что мне удалось ее порадовать, казалось самым чудесным на свете.
Тогда в дом наконец пришла радость. Мрак рассеялся, как туман над водой. Я решила, что виной всему весна, первоцветы, потепление, долгие дни и распахнутые настежь окна. Истинная причина тогда еще была мне не ясна.
Как-то раз я призналась Ханне, что скучаю по Субботнему озеру, хотя всегда мечтала уехать. Она попросила рассказать про общину. Я ответила, что у шейкеров меня называли сестрой Элизой, и она сказала, что будет называть меня так, если я захочу, ведь я стала для нее кем-то вроде сестры.
Нас объединяло тепло и близость, каких я прежде никогда не испытывала, даже в общении с Эмили. Это не укрылось от внимания Агнес, когда та приехала в гости.
– Я знала, что ты будешь добра к моей Ханне и сможешь о ней позаботиться, – сказала она. – Но никогда не думала, что вы так подружитесь. Я благодарю Бога, что встретила тебя, Элиза. Ты вернула ее к жизни.
Тогда мы еще не знали, что Ханна носит ребенка, здоровую и крепкую девочку. Впоследствии эту девочку назовут Франсис Констанс Литтлтон, и она проживет больше века. Наша Фэнни.
После рождения Фэнни Ханна несколько месяцев никак не могла перестать ее теребить и будить, желая убедиться, что она дышит. Ей не верилось, что дочь останется в живых. Ханна все ждала, когда наша звездочка померкнет, как случалось с предыдущими детьми. Я волновалась за здоровье хозяйки: она была очень слаба и сильно уставала. По ночам я вставала и сидела возле нее, пока она кормила Фэнни в кровати. Как-то раз мы уснули втроем и с тех пор спали вместе каждую ночь.
Когда Фэнни исполнился год, страхи Ханны постепенно улеглись. Это было чудесное время. Я никогда не видела Ханну такой счастливой.
В первый день рождения Фэнни во мраке раннего утра Ханна поцеловала меня. Никто раньше не проявлял ко мне нежности. Я ощутила экстаз. В детстве я часто слышала это слово, но лишь тогда поняла его значение.
Три месяца спустя Сэмюэль вернулся домой прежде назначенного срока. Фэнни исполнился год и три месяца. Он полюбил малышку, а она его. Я молча удалилась в комнату, где принялась бороться с ревностью. Я злилась на Ханну, понимая, что моя злость абсурдна. Ведь Сэмюэль приходился ей мужем и не было ничего странного в том, что они спали в одной кровати, гуляли вдоль утесов, держась за руки, а меня оставляли с малышкой. Они любили друг друга; в этом не было сомнений.
Я то и дело вспоминала тот поцелуй. Так часто проигрывала его в памяти, что мне уже стало казаться, будто я его придумала. В присутствии Сэмюэля Ханна была со мной ласкова, как прежде, но я ощущала ее отстраненность, и мне становилось грустно.
Через четыре месяца он уехал. Ханна плакала, а я не знала, как реагировать. Я так радовалась отъезду хозяина. Его повысили до капитана; он должен был вернуться лишь через три года.
– Три года – это же вечность, – сказала Ханна.
Но три года пролетели как один миг.
В первую неделю или две я стеснялась, но потом она опять попросила меня спать с ней и Фэнни. Все вернулось на круги своя. Несмотря на мое смятение, я снова была счастлива.
Через девять месяцев родился Джеймс, пухлый, здоровый и горластый малыш. Роды опять прошли благополучно.
От Сэмюэля приходили письма. Он расспрашивал про мальчика и очень радовался, что родился сын. Ханна никогда не читала эти письма вслух, но оставляла их на столике у кровати, не убирая в конверт, и, находясь в ее спальне в одиночестве, я просматривала их, не считая это нечестным, ведь они лежали на самом виду. Сэмюэль писал, что разлука кажется ему невыносимой. И обещал взять Ханну с детьми в следующее плавание – путешествие в Индонезию длиной в четыре года.
Ханна ни слова мне об этом не сказала. Оставалось гадать, согласится ли она поехать, и что станет со мной, если она уедет. Мне отчаянно хотелось узнать, что она ему отвечает, но спросить я не осмеливалась. Я вспомнила данное Агнес обещание: оставаться с Ханной, пока та будет во мне нуждаться. Но взамен мне никто ничего не обещал.
За исключением редких неприятных напоминаний о скоротечности жизни, наше существование было наполнено простыми радостями. Мы с Ханной были очень близки. К детям я относилась как к родным. Мы обе их растили, вместе управлялись с хозяйством. Никогда не ссорились и жили мирно. Летними вечерами сидели на веранде; я читала ей вслух до самых сумерек. Ханна говорила, что любит меня, и признавалась в этом легко и свободно, как в любви к собственным детям.
Иногда мы держались за руки, слушали шум волн, и мне казалось – сердце разорвется от благодарности за все прекрасное, что дал мне Бог. Дети переселились в отдельные комнаты, но мы с Ханной по-прежнему спали вместе в ее кровати. Когда гасли свечи, мы долго не могли уснуть – держались за руки, перебирали пальцами складки простыни, делились теплом. Иногда мне казалось, что мир сужается до этих ночных минут. Мы никогда это не обсуждали.
Я почти не вспоминала о существовании Сэмюэля до октября 1860 года, когда от него пришло письмо. Его корабль отплыл из Испании и должен был прибыть в Авадапквит через месяц.
Ханна начала прихорашиваться. Все время повторяла, что растолстела. Отказывалась есть даже любимые блюда. Смотрела на свое отражение в зеркале и переживала, что волосы не такие пышные, как раньше, а руки не такие тонкие. Заехала Агнес, и Ханна попросила ее купить в Портленде духи, которые нравились Сэмюэлю.
Я ни о чем не просила Ханну. В Общине Субботнего озера было не принято проявлять недовольство; какие бы страсти ни бурлили внутри, внешне братья и сестры всегда сохраняли невозмутимость. Я умела скрывать чувства. И знала, что говорить о них бессмысленно. Я верила, что Ханна меня любит, и понимала, что, когда ее муж вернется, у нее не будет иного выбора, кроме как расстаться со мной. Я лишь смела надеяться, что она уговорит его оставить меня присматривать за домом в свое отсутствие, и тогда мы снова увидимся через четыре года.
За несколько дней до возвращения Сэмюэля мы начали готовить праздничный обед.
Ханна попросила меня испечь мой фирменный яблочный пирог.
– Когда-то он вернул меня к жизни, – произнесла она со счастливой улыбкой. Я тоже улыбнулась. Мне хотелось ответить, что этот пирог только для нее и для хозяина я его печь не буду. Естественно, я не сказала ничего подобного и состряпала пирог.
Мы напекли хлеба, зажарили четырех кур, нарезали овощи, отполировали серебро.
Наконец утром пришло известие, что корабль показался на горизонте в трех милях от берега и прибудет в гавань через несколько часов. Мы поставили на стол зеленый сервиз из стаффордширского фарфора, тот самый, который Сэмюэль привез, когда я увидела его впервые, а Ханна так убивалась горем, что отказалась даже на него смотреть.
– Чудесный сервиз, – сказала она, любуясь тарелками.
– Да, – ответила я.
– Мой любимый цвет, – заметила она. – Надо же, он вспомнил.
Платье, выбранное Ханной по такому случаю, две недели висело на двери спальни. Я помогла ей одеться, туго затянула корсет, но она попросила затянуть туже. Я старалась не думать, что все эти муки для того, чтобы хозяин счел ее красивой.
Мы взяли детей, чистых и одетых в лучшие костюмчики, и повели на берег. Было холодно, но Ханна отказалась надевать пальто: хотела, чтобы Сэмюэль увидел ее в бледно-зеленом платье с шелковым воротником. Я сама его сшила, несколько недель выкраивала и наметывала рукава, ушивала талию, зная, как ей понравится узкий силуэт и как пойдет ей это платье. Она надела мою шелковую шляпку и была так прекрасна, что я чуть не расплакалась.
Когда мы вышли на берег, корабль уже показался вдали. На пляже собралась толпа, встречавшая моряков. К радостному волнению примешивалась тревога: устье реки считалось опасным местом. Сильное течение сталкивалось там с океанскими волнами. Даже в погожий день участок на входе в гавань было сложно преодолеть.
Сегодня же море бурлило; сильный ветер нагнал волны.
Фэнни крикнула Джеймсу:
– Там наш папа! Он плывет с тобой познакомиться!
Все рассмеялись, а Ханна ответила, что так и есть.
Да простит меня Господь, но в ту минуту я думала лишь об одном: вот бы этот корабль развернулся и поплыл обратно. Я готова была отдать за это все.
Корабль вошел в пролив у самого устья реки, сражаясь с набежавшими волнами. Он раскачивался, как игрушечный кораблик в руках безразличного ребенка, принимающего утреннюю ванну.
Ропот прокатился по толпе.
– В чем дело? – спросила я одного из встречавших.
Тот угрюмо смотрел на корабль.
– Там песчаная отмель. За последние два года она сдвинулась дальше от берега. В такой шторм Литтлтон там не пройдет. А он и не знает об отмели.
Корабль накренился под напором сильного встречного ветра. Его накрыло огромной волной. Позже мы узнали, что ахтерштевень ударился о дно, сломался пополам и раздробил руль. После этого вывести корабль на безопасное место уже не представлялось возможным. Толпу на берегу охватило отчаяние. Корабль кидало из стороны в сторону. Обрушились мачты. Мужчины на берегу пытались выпроводить женщин, но те не желали уходить. Я хотела остаться с Ханной, но она стала умолять меня увести детей, чтобы малыши ничего не видели. Сама она выглядела так, будто вот-вот лишится чувств. Мне так хотелось ее обнять, но я сделала как она велела. Какой-то мужчина усадил ее на одеяло.
Я потащила Фэнни и Джеймса прочь, хотя дети сопротивлялись, не понимая, что происходит, но чувствуя: случилось нечто непредвиденное. Думаю, правду они тогда не осознавали. Мне самой не верилось в происходящее. Я оглянулась лишь однажды и увидела матросов, цепляющихся за обломки корабля. Их смыло следующей волной. От корабля остались одни щепки.
Я слышала, как мальчик лет шестнадцати объяснял маленькому ребенку, наверно брату, что ничего поделать нельзя; нужно лишь ждать. Малыш ответил, что мог бы поплыть и спасти утопающих или взять лодку с веслами. В тот момент этот план показался мне вполне разумным. Я ничего не знала об океане. Но подросток с сочувствием посмотрел на брата и ответил, что в такой холодной воде плыть нельзя, как и грести с такими волнами.
Оставалось только ждать. Никто не хотел признавать, что ожидание было напрасным. С каждой прошедшей минутой становилось ясно, что никто не выплывет на берег, одержав победу над стихией, и головы моряков не покажутся над волнами. И все же мы ждали. Ханна вернулась лишь несколько часов спустя и уложила детей спать. Стол стоял накрытый к ужину. Я быстро убрала в буфетную, которую построил Сэмюэль, фарфор – будто убрав его с глаз, могла заставить Ханну обо всем забыть.
Все последующие дни и недели волны выносили на берег тела. Никто из моряков не выжил. Старший экипаж и шестеро матросов были местными. Еще десять членов экипажа были иностранцами, их набрали в итальянских и испанских портах. Когда море выбросило тела, никто не мог их опознать. Никто не знал имен этих моряков. На корабле также оказалась женщина, но кем она была и откуда, осталось загадкой. Ее и безымянных моряков похоронили на холме возле пляжа и отметили могилу простым деревянным крестом.
Когда нашли Сэмюэля, он был чисто выбрит и одет в свое лучшее платье. Он готовился к встрече с Ханной.
Два дня тело лежало в гостиной. Еще никогда в дом не приходило столько людей. Топот копыт на дорожке не смолкал почти ни на секунду. Скорбящие желали отдать дань уважения покойному, но я догадывалась, что многие руководствовались не совсем благими мотивами. Им хотелось прикоснуться к трагедии и ощутить свою причастность. Людей притягивает чужое горе. В те дни я старалась оберегать Ханну, как никогда.
На второе утро я обнаружила детей в дверях гостиной. Они сидели на полу. Сердце разрывалось при виде малышей, недавно узнавших, что такое смерть. Джеймс находился рядом с отцом с первый и единственный раз.
Сэмюэля похоронили на семейном кладбище возле его покойных детей.
На похоронах пастор говорил о храбрости Сэмюэля. Тот осознавал опасность плавания и знал, что может погибнуть, но это его не испугало. Я подумала о Ханне: та тоже многократно рисковала жизнью, пытаясь произвести на свет ребенка. Если бы она умерла в родах, стал бы пастор говорить о ее храбрости и отзываться о ней с таким же почтением?
После похорон Агнес нашла меня в толпе и взяла за руку.
– Прошу, не уезжай, – сказала она, – ты ей нужна.
Я честно ответила, что никуда уезжать не собираюсь.
Я написала сестре о случившемся, но, чтобы нарисовать достоверную картину того, как изменилась наша жизнь, мне понадобилось бы рассказать ей обо всем без утайки, а я этого сделать не могла. Даже на описание происходившего в тот день на наших глазах в море не хватило бы века. И уж точно я не могла раскрыть, что творилось в моей душе, – ни сестре, ни кому-то другому.
Дом снова погрузился в скорбь, но в этот раз Ханна оправилась быстрее.
До конца дней я несла груз вины. Боялась, что накликала беду и Сэмюэль сгинул из-за меня. Но вина стала платой за счастье, которое я обрела в результате. На двенадцать долгих лет Ханна с детьми стали частью моего мира. Я не знала никого кто жил бы так. Иногда я бродила по дому в старой одежде Сэмюэля. Мне нравились его удобные мешковатые брюки, льняные рубашки на трех пуговицах. В холода я надевала хозяйское пальто. Ханна в шутку называла меня хозяином дома и смеялась.
Элис говорила, что бедняга Сэмюэль спрятал жену в доме на отшибе у моря, чтобы никто не положил на нее глаз. В итоге уединенное расположение дома стало нашим спасением. Дети пошли в школу и завели друзей. Думаю, они никому не рассказывали о наших обстоятельствах. Я убеждала себя, что они не видят в этом ничего необычного, но знала, что заблуждаюсь. Как бы то ни было, дети чувствовали, что их любят всем сердцем. Даже сейчас я вижу, как мы вчетвером сидим у очага на кухне, читаем вслух «Истерн аргус» или «Крисчиан миррор» или зачитываем друг другу любимые строки из Библии. Позже Джеймс и Фэнни стали читать нам Шекспира, По и Генри Уорда Бичера[38].
Если бы Сэмюэль не погиб во время кораблекрушения, всего через год или два он мог бы погибнуть на войне. Многие наши знакомые ушли на войну и не вернулись.
Брат Ханны Чарльз поступил в Мэнский двенадцатый пехотный полк. Раз в неделю, а то и чаще, он присылал письма Ханне, Элис и их детям. Однажды письма прекратились, и пять недель от него не было вестей. Родные боялись худшего. Я молилась, чтобы Чарльз выжил: эти женщины и так много выстрадали.
Однажды утром приехала Агнес. Мы еще спали. Она вошла, поднялась по лестнице и вбежала в спальню.
– Дорогая, – выпалила она, – проснись! Чарльз… он…
Увидев, что мы еще спим, она вышла из комнаты.
Ханна бросилась следом. На кухне они обнялись и зарыдали. О том утре больше никогда не говорили.
Два года спустя, в 1864 году, однажды утром в понедельник приехала Агнес в компании джентльмена по имени Леонард Кросби. Они вместе работали в газете. Губернатор объявил День поста[39], и сотрудников редакции отпустили по домам.
– Зовите меня Кросби, – сказал гость.
Кросби был полной противоположностью Агнес: она – высокая и тонкая, он – низенький и толстый. Его лысину опоясывал кружок густых каштановых волос, как у монаха.
Кросби рассказал, что на станции им встретился человек, кричавший, что пора закончить войну, а Линкольн, которого недавно переизбрали, должен вернуть домой наших ребят. Кросби назвал этого человека предателем дела борьбы за свободу. Я его понимала. И все же мне казалось, он не осознавал, как сильно наш народ устал от сражений. Как много мы потеряли. В наших краях на войне сгинул каждый пятый. В городе не осталось дома, где на дверях не висел бы черный траурный венок. Многие солдаты возвращались домой без ног, рук или кистей.
Потом начали мобилизовать стариков. Уолтер Фарнхэм, начальник городской почты шестидесяти двух лет от роду, уехал сражаться в Луизиану. Не прошло и месяца, как он погиб. Многие умирали дома от долгих и мучительных болезней, одолевших их в южном болотном климате, к которому холодная новоанглийская кровь совсем не привыкла.
По пятницам Ханна работала в обществе помощи солдатам: скручивала бинты и собирала коробки с провизией для отправки на фронт. Каждую неделю, возвращаясь, она рассказывала душераздирающие истории, которых хватило бы на целую книгу. Не уставала повторять, как благодарна, что Джеймс – ее единственный сын и его не отправят на фронт. Хотя, будь он старше, возможно, ушел бы добровольцем. Горе матерей, чьи сыновья гибли на войне, казалось чудовищным. У Ханны разрывалось сердце. Она твердила, переживает за детей, рожденных в этот мир, полный бед.
Кросби сказал, что работает над большой статьей об армейском хирурге Уильяме Хэммонде. Я никогда о нем не слышала.
– Он гений, – сказал Кросби. – Этот человек спас тысячи солдатских жизней. Его деятельный ум не останавливается ни на секунду. Он хочет написать роман и научный труд с опровержениями спиритуализма.
– Зачем? – полюбопытствовала Агнес.
– Зачем?
– Да, зачем? Однажды я была на спиритическом сеансе, – призналась она. – Это было интересно. В спиритуализме нет вреда.
– Ты была на сеансе? – опешила Ханна.
– Нет вреда? – спросил Кросби почти одновременно с ней. – Одну женщину в Кембридже сейчас судят за убийство. Она работала сиделкой у смертельно больной и притворялась медиумом. Отравила подопечную мышьяком и сбежала с мужем покойной. Теперь утверждает, что злые духи вынудили ее это сделать. Нет вреда, как же, – фыркнул Кросби.
Агнес закатила глаза. Но улыбнулась. Ей, кажется, нравилось с ним спорить.
– Хэммонд говорит, что вера в эту чушь у женщин является признаком нервного расстройства. Первая леди поселила медиумов в Белом доме, чтобы в любой момент общаться с покойными сыновьями. Будь я на месте Линкольна, давно бы с этим покончил!
«Но ты не на месте Линкольна», – мысленно возразила я, правда, вслух ничего не сказала.
Не успела я задуматься, почему меня так задели его слова, как он продолжил:
– Хэммонд открывает в Капитолии музей анатомии человека. Он велел военным врачам собирать и присылать ему с фронта ампутированные части тел. У него уже шесть тысяч образцов. Кости, сердца, мозг. Ноги и руки с застрявшими пулями.
– Но это варварство. – Ханна схватилась за горло.
Я догадалась, что она вспомнила брата: после его смерти тело, присланное с фронта, стало для нее единственным утешением. Как и тело Сэмюэля. Мне захотелось взять ее за руку, но при всех я не могла.
– Ничего подобного, – ответил Кросби, – это делается во имя науки. В нашей стране никогда не было такого музея.
Никто не знал, что сказать. Агнес принялась описывать заметку, над которой сейчас трудилась: в ней она осуждала дезертиров, скрывавшихся в лесах вокруг Авадапквита и по всему Мэну, и тех, кто заплатил триста долларов, чтобы на войну вместо них пошел кто-то другой.
А мне хотелось спросить, почему не пошел на фронт Кросби.
Я рассказала, что старейшины шейкеров ездили в Вашингтон и просили Линкольна освободить их от воинской обязанности по причине того, что они миролюбивы. Сестра сообщила об этом в письме. Президент согласился, но шейкерские поселения все же не избежали влияния войны. В поисках пищи и крова к ним приходили и солдаты Союза, и конфедераты, и шейкеры привечали всех, хотя, безусловно, сочувствовали Союзу[40].
Агнес не понимала, чем шейкеры отличаются от медянок[41], которых презирали за трусость.
– Таких людей совсем не заботит борьба за освобождение чернокожих, – заметила она.
Ее слова возмутили меня. Я возразила, что шейкеры принимали у себя беглых рабов, еще когда я была ребенком. В наших поселениях черные и белые жили бок о бок, сколько я себя помнила.
Я могла бы спорить с ней и дальше, вспомнить, что Мэн стал отдельным штатом в рамках Миссурийского компромисса[42], и Агнес и другие этим гордились. Могла бы отметить, что семьи Агнес, Ханны, да и почти все белые семьи Авадапквита сами участвовали в работорговле, хоть и не напрямую: просто эти рабы трудились на сахарных и табачных плантациях Карибских островов, вдали от глаз. Но сахар и табак, который они собирали, предназначался американцам, и в Америку его привозили новоанглийские корабли. Однако об этом никто не хотел говорить.
Все же мои слова немного осадили Агнес, и она написала об этом в газете. Она хвалила шейкеров за непоколебимую веру в истину и справедливость и добавляла, что за все годы нашего знакомства я всегда служила для нее превосходным примером шейкерского воспитания, формирующего в человеке стойкую мораль. В колонке она называла меня «экономкой сестры, которая живет в ее доме много лет», и это описание почему-то задевало, хотя я знала, что обижаться на него не следует.
Примерно так же я себя чувствовала, когда мать Сэмюэля приезжала навестить детей. Тогда я растворялась в окружающей обстановке и становилась незаметной, как потайная дверь в мою комнату на втором этаже, сливающаяся со стеной.
По вторникам мы с Ханной ходили на молитвенные собрания. Однажды я услышала, как женщина за нашими спинами шепотом заметила, что странно приводить с собой служанку. Ее соседка ответила, что в этом нет ничего странного, ведь мы с Ханной – двоюродные сестры. Уж не знаю, почему она так решила. Люди верят, во что хотят.
Говорят, чужая душа – потемки. Представьте, как я удивилась, когда год спустя Агнес вышла за Кросби. Она сказала Ханне, что, несмотря на внешнее впечатление, в душе он добрый и порядочный человек. И единственный мужчина, который принимает Агнес такой, какая она есть, не желая ее изменить.
Они вернулись в Авадапквит, хотя Кросби часто ездил в командировки. Он стал одержим тем военным хирургом, который несколько лет спустя начал охоту за черепами и частями тел индейцев. Желая произвести на него впечатление, Кросби сам отправился на раскопки в окрестности Авадапквита, надеясь наткнуться на любопытные человеческие артефакты. Он даже привлек к этому Джеймса, хотя, насколько мне известно, им удалось найти лишь несколько десятков наконечников от стрел в лесу.
Кросби говорил о занятиях Хэммонда как о захватывающих приключениях. В подробных письмах военные офицеры рассказывали, как были найдены тела, которые в итоге стали достоянием его музея. Кросби иногда зачитывал их вслух. Один офицер описал, как наблюдал за индейскими похоронами и горюющими родственниками покойного, а когда те ушли, вышел из укрытия и забрал голову мертвеца.
Ханна взглянула на Кросби как на безумца: мол, неужели тот на самом деле считает эту тему подходящей для светской беседы?
– Индейская культура вымирает, – ответил тот. – Они дикари. Их почти не осталось. Они бы и так вымерли, без нашей помощи. Индейцы разносят болезни, воюют друг с другом и забирают друг друга в рабство. У них отсутствует понятие верности. Собирая эти артефакты, мы оказываем им услугу. Когда-нибудь по ним люди узнают о существовании вымерших диких племен.
Ханна недолюбливала Кросби и недоумевала, как сестра могла выйти замуж за такого человека. Но из нас двоих лишь я не могла забыть его слова. Как можно вырыть могилу только что похороненного человека и отрезать ему голову? Разве не это настоящее варварство?
Когда Кросби начал собирать собственную коллекцию индейских черепов, скальпов и осколков керамики, Ханну это тоже, казалось, не особенно встревожило. Всякий раз, когда речь заходила об индейцах, Ханна вспоминала своих предков, погибших от кровавых налетов. Ее прапрадед и прапрабабка стали жертвами Сретенской резни[43]: их убили в собственных постелях чуть южнее Авадапквита в 1692 году. Жилище прапрадеда и дома его соседей в Йорке сожгли индейцы абенаки и взяли в заложники двух его старших дочерей, двоюродных бабушек Ханны, а с ними еще двести шестьдесят жителей деревни. Их заставили идти пешком в Канаду лютой зимой.
Одна из этих двоюродных бабушек тогда была молодой женщиной и за три недели до налета родила третьего ребенка. Индейцы жаловались, что она идет слишком медленно, и, когда бедняжка ответила, что кормит младенца, один из абенаков выхватил ребенка у нее из рук и убил на ее глазах. Теперь, сказал он, она может идти быстрее. Позже эту женщину выкупили. Через восемь лет она вернулась домой и рассказала эту историю. Ее сестра осталась в Канаде и стала монахиней ордена Святого Иосифа.
Сэмюэль был потомком Эфраима Литтлтона, одного из первых поселенцев в этой части Мэна. Там, где сейчас стоял наш дом, когда-то находилась его скромная однокомнатная бревенчатая хижина с земляным полом. Индейцы сожгли ее дотла. Эфраим спал внутри.
Эти истории произошли задолго до рождения Ханны и Сэмюэля, но на всю оставшуюся жизнь привили им страх перед индейцами. Они боялись их и испытывали к ним неприязнь. Не считали за людей.
Дикари. Шейкеров тоже раньше так называли. Мы вели жизнь, сильно отличавшуюся от так называемого цивилизованного существования.
Я никогда не делилась этими соображениями с Ханной. Даже не знаю почему. Вероятно, из трусости или из страха, что она меня не поймет. Мне казалось, что она не стала бы любить меня прежнюю.
Однажды Ханна призналась, что тайная комната, которую мне выделили, когда я только приехала в дом, на самом деле задумывалась как убежище на случай нападения индейцев.
У Агнес и Кросби не было детей. Тем не менее вести колонку в «Истерн аргус» замужней женщине было запрещено. Агнес пришлось уйти с работы. Тогда она нас удивила, всецело посвятив себя обществу трезвости. Она занималась этим всю оставшуюся жизнь. Исколесила Новую Англию с лекциями о вреде алкоголя. Мы с Ханной втайне подозревали, что она так любила свою благотворительную деятельность, потому что та давала ей предлог уезжать из дома, путешествовать и жить одной в гостиницах. Агнес снова чувствовала вкус независимости и откладывала немного денег на крайний случай.
За эти годы мы с Ханной часто переживали из-за денег, но справлялись. Брали штопку и стирку, пряли, делали свечи из восковницы и продавали в городе. Ханна получала пенсию из фонда для вдов погибших моряков. Эти средства поддерживали нас, но их не хватало. Иногда мы сдавали пару комнат: содержание такого большого дома обходилось недешево.
Мы часто говорили, что надо бы переехать в жилище поменьше и ближе к городу. Наш особняк отнимал слишком много сил. Он был слишком огромным. Но мы так и не уехали. Сэмюэль построил этот дом для Ханны, и она не хотела уезжать. А мне казалось, что дело не в Сэмюэле, что она руководствуется куда более эгоистичными мотивами: здесь были похоронены ее дети, она не желала их покидать. Ханна часто бывала на кладбище, сидела возле надгробий и шепталась с детьми. А может, с Сэмюэлем, но я предпочитала думать, что с малышами.
Сестра беспокоилась о моем будущем. Ей казалось, я слишком долго служу в одной семье и в этой работе нет для меня никаких преимуществ. Одно дело работать на Ханну, писала она, но зачем я беру на себя дополнительные обязанности и помогаю хозяйке сводить концы с концами? Если Ханна в итоге уволит меня, что я получу за долгие годы труда? У меня не было своего дома. Я не научилась ремеслу.
Я же волновалась за Эмили не меньше, чем она за меня. К тому времени начался закат шейкерских общин. Движение образовалось во время первой американской войны, а вторая война, похоже, положила ему конец. В стране назревали большие перемены. Ремесленное производство шейкеров не могло сравниться с массовым. Общине не удавалось удержать молодежь, стремившуюся к лучшей и более увлекательной жизни вдали от дома. В последующие тридцать лет все без исключения дети, воспитанные в Общине Субботнего озера – а их было более сотни, – покинули ее после достижения совершеннолетия.
Шейкеры хорошо подготовили меня к жизни, которую я теперь вела. У меня не было имущества; я не имела законных родственников. Но у меня была семья. Я познала главное богатство мира. Я вспоминала девушек из шляпной мастерской в Портленде, где мы познакомились с Агнес. Те вечно рассуждали о том, «как положено», и разочаровывались, если кто-то поступал как «не положено». Если жених медлил и не делал предложение, с ним следовало расстаться, несмотря на чувства. У меня же никогда не было представления о том, «как положено». Поэтому я могла жить так, как считала нужным, по-настоящему свободной.
Со временем в памяти остается лишь самое плохое и самое хорошее. Помню, как мы с Ханной и детьми катались на коньках на замерзшем пруду в миле от дома, где теперь находится поле для гольфа. Помню свою первую рождественскую елку: ее поставили в гостиной у окна, я сидела на подоконнике, взяв Джеймса на колени, и мы оба с восторгом на нее глазели. Дни рождения с тортом и мороженым, прогулки с Ханной в сумерках и наши руки, то и дело будто случайно соприкасавшиеся.
Я сожалею лишь о сложностях, которые мы себе создали. О глупостях, из-за которых переживали. Мы не знали, что нам отведено катастрофически мало времени. Намного меньше, чем я думала. Со дня нашей встречи до дня моей смерти прошло всего семнадцать лет. Один миг. Песчинка.
«Работай так, будто тебе осталось жить тысячу лет, и так, будто день твоей смерти наступит завтра».
Когда я жила у шейкеров, эти слова матушки Анны повторяли каждый день, но тогда я не понимала их смысл. Теперь они звучат в моем сердце. Матушка Анна прожила всего на десять лет больше моего, но сумела затронуть жизни многих. Некоторые живут вдвое дольше и не оставляют после себя никакого следа.
Мне было тридцать восемь лет, я затевала очередную генеральную уборку по весне, и тут меня одолела чахотка. Такова жизнь: планы, планы, планы, а потом все вдруг обрывается, и ты паришь под потолком спальни и смотришь вниз на свое тело на кровати. Я с потрясением все осознала, и в этот миг вошла Агнес. Она подошла к кровати, заплакала, коснулась моей щеки и достала из кармана маленькие ножницы. Отрезала локон моих волос. Сейчас эти волосы в кольце, которое Агнес подарила Ханне вскоре после моей смерти; на нем гравировка с надписью: «Мы еще встретимся».
Ханна носила кольцо много лет, но в конце концов вид его стал слишком ее печалить, и она убрала его в ящик с памятными вещами, где лежали письма от брата, амбротип, на котором фотограф запечатлел их с Сэмюэлем, и шляпка, которую я для нее сделала, ее любимая и уже истрепавшаяся. Она поставила ящик в мою старую комнату, надеясь когда-нибудь рассказать о нем детям, но так и не стала. В какой-то момент она захотела обо мне забыть и велела Джеймсу заклеить дверь обоями и покрасить стену, чтобы каморку никто не обнаружил.
Ханна похоронила меня на семейном кладбище. Она не могла заказать мне такое же надгробие, как у Сэмюэля, – это было просто немыслимо. Нанимать камнетеса, платить ему, идти к пастору и просить его одобрить надпись для простой служанки, какой я являлась в глазах всего мира, – это вызвало бы слишком много вопросов.
Я это предвидела и заранее сказала ей, что не хочу надгробие над своей могилой. Шейкеры умирают, как жили, им чужды украшательства и тщеславие.
– Но ты уже не шейкер, – возразила Ханна.
В конце концов на мою могилу приволокли обычный валун. По просьбе матери Джеймс высек на нем надпись: «Сестра Элиза». Это имя никому ни о чем не говорило, кроме Ханны, но для меня стало свидетельством нашей близости. В смерти, как и в жизни, Ханна называла меня моим шейкерским именем.
Пока Ханна с детьми жили в доме, я тоже оставалась там как призрак. Мне хотелось быть возле них. Но когда они умерли, мне уже не было смысла находиться в особняке. Я отправилась на Субботнее озеро. Я уже больше века там. Иногда возвращаюсь в дом в Авадапквите, надеясь встретить там Ханну, но никогда не задерживаюсь надолго. Без нее дом уже не тот. Он стал нравиться мне еще меньше, когда у двери повесили табличку с именем Сэмюэля Литтлтона. Какой абсурд. Я прожила в этом доме дольше него.
Но на утесах есть еще один призрак, который не хочет уходить. Он был там, когда я перешла черту и когда сестры перешли ее в 1959 году: сначала одна, а через несколько недель вторая. Он был там, когда умерла девочка, Дэйзи, и когда мать Дэйзи пошла в амбар умирать, но выжила.
Та, что осталась в доме, никогда не покидает этот участок земли даже на миг. Она стоит на утесе, смотрит в море и ждет. Кого – не знаю. За все время она не произнесла ни слова. Кажется, она нас даже не видит, ни мертвых, ни живых. Она застряла в промежутке между мирами.
Малышка Дэйзи – полная ее противоположность. Со всеми разговаривает или, по крайней мере, пытается, так хочется ей передать весточку матери. Она, несомненно, скоро переродится, станет веселым пухлым младенцем и осчастливит какую-нибудь чудесную пару.
Когда я заглядываю в дом, Дэйзи иногда бывает там одна, а иногда в компании старухи, которая за ней присматривает. Она не злится, что ее никто не понимает, и продолжает попытки.
В нашем мире что век, что минута – все одно. Он совсем не похож на место из человеческих снов. Обретая форму духа, мы становимся мыслями. Чистой энергией. Вибрациями. Во сне есть деревья, дома, океаны и реки. Но спящий не ограничен их пределами. Он может в одну секунду перенестись из одного места в другое, пройти сквозь дерево и выйти с другой стороны или очутиться в другом городе. Мы тоже так умеем.
Иногда я размышляю, как бы все сложилось, если бы все дети Ханны выжили и Сэмюэль не погиб. Если бы у Ханны была та семья, о которой она мечтала в детстве. Тогда не случилось бы нас. Если бы выжили дети матушки Анны, не было бы шейкеров. Она осталась бы безграмотной женой кузнеца и умерла бы в безвестности, как большинство людей. На любом кладбище в любом городе мира похоронено столько странных и удивительных историй, и скупая надпись на надгробии, имя и дата никогда не вместят целую жизнь.