К книге
Сложные люди. Все время кто-нибудь подростокЧасть вторая Голубая кровь. Мученик Мартышон в Некнижном мире Ленинград, конец шестидесятых – семидесятые
68%
Часть вторая Голубая кровь. Мученик Мартышон в Некнижном мире Ленинград, конец шестидесятых – семидесятые
13

Этого не скроешь: жизнь Мартышона была устлана розами. Ляля (домашнее прозвище Мартышон) была донельзя избалована благополучием душевным и материальным. Мартышона любили откровенно непедагогично, не жалея никаких ресурсов, ни душевных, ни финансовых. Духовные потребности Мартышона удовлетворялись само собой: она родилась и выросла в книжном шкафу.

«Ляля родилась в книжном шкафу, а вот как она попала в книжный шкаф – науке неизвестно», эта умеренно остроумная домашняя шутка была просто констатацией факта: Ляля как начала читать в три года, так и мела все, что попадётся под руку, хоть журнал «Мурзилка», хоть собрание сочинений Гюго.

Что же касается материальных потребностей, всё материальное признавалось второстепенным – без слов, без деклараций. Никто не думал: «Мы не такие, чтобы тупо сесть за стол и бездумно чавкать, почитаем-ка Заболоцкого вместо обеда», но ко всему материальному, включая еду, относились – никак, словно все в доме были созданы лишь для того, чтобы читать. Однако была одно противоречие: Мартышону было всё можно, в том числе материальное. Мартышонское «хочу» никогда не влекло за собой укоризненный вопрос «а деньги?». Слово «деньги» в семье не звучало в качестве аргумента, произносилось как нечто низменное… ну, не будем же мы говорить о деньгах, мы говорим только о сути вопроса, что бы это ни было. Поэтому «хочу» – в детстве набор доктора, игрушечный театр, позже кофточку – всё встречало любовное понимание и стремление просьбу немедленно исполнить: да-да, конечно, сейчас, извини, что сами не догадались! …Игрушки у Мартышона были по большей части затейливые, к примеру, немецкий набор тридцатых годов «Красная Шапочка» будил воображение не хуже театра: на коробке девочка с глуповатым лицом, такую любой волк обманет, а в коробке – ах, что в коробке! В отделениях куклы: бабушка в чёрном платье по моде начала века, блондинка в вязаной красной шапочке, добродушный волк, вылитый скотч-терьер, и, главное, главное – деревянная ватрушка с творогом и самый настоящий деревянный батон!

Родители не считали ее избалованной. Диафильмы, позже пластинки, филармония и театр считались базовыми потребностями, а новая кофточка для Мартышона… тоже базовыми. Надо сказать, мартышонские потребности были невелики: кофточки, бантики, туфельки, шапочки, шарфики… а платья Мартышон не любила.

Мартышон, как любой человек, всё принимала как должное, и свое привилегированное положение принимала как должное. Росла с добрым умным успешным отцом, в прекрасном доме, у нее была не своя комната, а своя часть квартиры, училась в хорошей школе, привыкла к театрам, выставкам, ресторанам, словно в этом нет ничего особенного. Была уверена, что всё это дано ей самой природой, как уши, например, или нос.

Приятно, что кому-то досталось так много хорошего, но немного неловко и тревожно – не слишком ли много, не отщипнул ли этот человек лишнего от общего запаса хорошего в мире?.. Много хорошего – это, бесспорно, удача, – так рождается сила. Убеждённость в своём праве на хорошее заставляет верить, что все, чего хочешь, можешь получить, всё в твоей власти. Но, бесспорно, и неудача: рано или поздно обнаруживаешь, что в хорошем пробита брешь и оно начало протекать, – и что не всё в мире тебе подвластно. Важно не то, что в семье признавалось неотъемлемое право человека на кофточку. Важно, что человек, все потребности которого считаются базовыми, не имеет представления, как это – когда ты чего-то хочешь, а нельзя.

Силы в семье Мартышона были неравны. В хорошей любящей семье нет никакого пресловутого равенства, в хорошей семье есть чёткое распределение сил: кто главный, а кто зависимый, кто решает, а кто просит, уговаривает и точно знает, как и когда подкатиться к главному.

Мартышон с детства знала, что вся сила у папы. Папа, безусловно, главный. Доктор наук, профессор, не рассеянный профессор с клиновидной бородкой и в галошах, а самый молодой профессор в институте, элегантный, модный, в белоснежной рубашке и красивом галстуке. Вылитый Ален Делон, если бы Ален Делон был доктором наук, математиком, – вся мужская красота мира плюс льющийся из глаз интеллект. У него было прозвище «умница-красавец», звучало нежно и восхищённо. И было в нем что-то, что спустя много лет заставляло мартышонских друзей с удивлением говорить: «Я был мальчишкой, а он со мной разговаривал».

Мартышон с гордостью объявила в школе: «Мой папа – ветеран Великой Отечественной войны». Каково же было смущение учительницы, когда Мартышон привела папу на классное мероприятие в День Победы: учительница-то ожидала увидеть седовласого деда, считая, что Мартышон – поздний, очень поздний ребёнок, а пришёл молодой красавец Ален Делон! «Ты, ты… как ты посмела, врунья!» – прошипела учительница Мартышону. Но Мартышон никогда бы не осмелилась врать! Все цифры сходились.

Окончание войны пятнадцатилетний папа встретил в Кёнигсберге, где его мать служила врачом в госпитале для военнопленных. С матерью они иногда встречались в свободное от работы время: мать работала, и он работал. Никто не думал, что пятнадцатилетний папа – подросток, что с ним нужно поддерживать близость, разговаривать, вникать в его внутренний мир, знать, чем он живет. Пятнадцатилетний папа работал в госпитале по вольному найму переводчиком, целыми днями записывал: фамилия пленного, место рождения, звание… Name, militärischer Rang, Geburtsort… Name, militärischer Rang, Geburtsort…

Откуда немецкий? Ребенком в Ленинграде ходил в немецкую группу. В то время частные группы вели «бывшие»: бывшие немецкие гувернантки, бывшие генеральские жены, бывшие придворные дамы. Группы посещали дети городской элиты, – читали сказки на немецком, гуляли на немецком – Komm zu mir! Korrigieren Sie den Hut! Hilf dem Mädchen aufzustehen! Du darfst keine Schneebälle werfen! – на немецком ели на крахмальной скатерти – Setz dich gerade hin! Nimm die Ellbogen vom Tisch! Die Gabel in der linken Hand, das Messer in der rechten! а младшие школьники приходили после школы. Оказалось, что это – читать сказки, гулять и пить чай – даёт язык на всю жизнь, из таких групп вышли прекрасные переводчики. Маленький папа слушал сказки, гулял у Медного всадника и наслушал-нагулял такой немецкий, что стал переводчиком в военном госпитале. Впоследствии на просьбы «скажите что-нибудь по-немецки» папа отвечал: «Я больше не говорю по-немецки». Но звания все эти – гауптшарфюрер-шарфюрер-обершарфюрер-унтерштурмфрер-штурмшарфюрер – помнил железно. Говорил, что норма хлеба у пленного была выше, чем у переводчика и медсестёр, – такой был гуманизм. Работая в госпитале, пятнадцатилетний папа за один день прочитал учебник алгебры и геометрии, удивился – что там можно учить целый год? Экстерном сдал вступительные экзамены сразу в Политехнический и университет. Почему не потянулся, как дружки, к уличной романтике, а выбрал учиться? Сила характера, стремление к добру, или за него выбрал талант?

Никогда Мартышон не видела его без ручки и бумаги. Он работал всегда – дома, на пляже, в поезде, в кафе, в троллейбусе, в театре, в кино. Везде и всегда был с листом бумаги и ручкой, на листе закорючки: цифры, формулы, скобки, логарифмы, интегралы. У него не было отпуска и выходных, он считал, что работа без конца и края – это единственно возможная настоящая жизнь, что, конечно, так и есть. Папа был не теоретиком-математиком, его не манили гипотезы Римана или Пуанкаре, он придумывал математические модели, по его моделям работали заводы, что-то производили, Мартышон не знала, что именно… таким образом, из закорючек получались мартышонские шубки-кофточки.

Папа с Мартышоном разговаривал. Читал Мартышону то, что любил сам, и она вслед за ним декламировала Шекспира, Заболоцкого, Лопе де Вега, Маяковского, вот такой странный набор. Папа любил философию, и она рассуждала о стоиках и Платоне. Вряд ли он специально ее развивал, скорее, подставлял пустой кувшин под струю воды и наливал в этот кувшин знания, до краёв, бессистемно, с любовью.

В результате разговоров Мартышон могла показывать трюки, как дрессированная обезьянка: написать формулу для корней квадратного уравнения, упомянуть логарифм и интеграл, рассказать, что такое проблема Кука: если вы хотите найти своего знакомого в комнате, полной гостей, и вам не сказали, где именно он там находится, то найти его займёт у вас больше времени, чем если бы вы знали, что он, к примеру, сидит за столом или лежит на диване.

Вся сила была у папы, но у мамы была главная сила. Нежные приглушенные краски, нежные движения, нежный взгляд, нежное имя Клара. Папа называл маму «Кларочка». Клара во всем могла уступить, предпочитала не настаивать на своём, обсуждение жизненных планов, и важных, и совсем мелких планчиков пойти в кино или в парк, заканчивала словами «ну, как ты решишь…» …Предпочитала, чтобы всё решили за нее. Но это же слабость! Почему же у нее была главная сила?

В любой мелочи, касающейся Мартышона, мама становилась тигрицей в прыжке. И сила чудесным образом была на ее стороне, профессор слушался ее беспрекословно: велят волноваться, он будет волноваться, скажут встречать, будет встречать… бежать, звонить, узнавать, одевать, дрожать, – что скажут, то и будет делать.

Мама была разной – для чужих, для своих и для Мартышона. Одни чужие восхищались: классическая красота, безукоризненная вежливость, дворянское воспитание, начитанность необыкновенная, врождённая интеллигентность, сдержанность, нежелание сплетничать, никогда ни о ком плохого слова, а какая у нее прекрасная речь! Другие чужие осуждали: холодная, не поймёшь, что она чувствует, не вступает легко в доверительные отношения, недоверчива, что это за аристократическое отстранение, слишком уж иронична, да не равнодушна ли она к людям?.. Для своих, совсем своих, школьных подруг, мамино лицо расцветало, будто раззанавешивали окно, и, как девчонка на уроке, поймав подружкин взгляд, она начинала смеяться… со своими хохотала до истерики, до икоты.

Для Мартышона мама вся состояла из страхов: вокруг же одни опасности! Мартышон заболеет, простудится… побледнеет, покраснеет, обожжёт на солнце нос, промочит ноги, она слабенькая, слишком худенькая, слишком в очках… Клара стояла над Мартышоном чутким дозорным с тревожными глазами: снять кофточку – надеть кофточку, снять шапочку – надеть шапочку… При температуре 36,8 у Клары становилось опрокинутое лицо, дрожали губы, – ну как же, Мартышон температурит, нужно следить, не упустить момент: 36,8 может перейти в 36,9, а это почти 37,0, субфебрильная температура… Кроме нездоровья были еще опасности, внезапные и очень страшные. Например, опасность, что Мартышон будет считать себя красивой. Когда на улице говорили «какая у вас красивая девочка», мама резко бросалась в сторону, словно на Мартышона замахнулись палкой. Отдышавшись, торопилась сказать: «Ты не красивая, ты – обычная!», «Не слушай, не верь, ты как все».

Почему? На первый взгляд, причина ясна: это было принятым в то время воспитательным дискурсом, – девочка должна учиться, а не думать о своей внешности. Но Мартышон и так училась-училась-училась. Причина была глубже, и всё та же – Мартышона уберечь. Быть красивой – это как быть актрисой, небезопасно: зависишь от признания твоей красоты, как актриса от режиссёра, над тобой довлеют чужие, а чужие могут обидеть. Рассчитывать нужно не на красоту, а на себя: на свои знания, умения, навыки. Ни от кого не зависишь – никто не обидит.

К одиннадцати мартышонским годам у них с мамой был почти одинаковый читательский бэкграунд. Мартышон часто получала книги из рук мамы. Не то чтобы Мартышону был закрыт самостоятельный путь к книжному шкафу – что хочешь, то и читай, но мама говорила «почитай вот это, мое любимое» и с нежностью, как на любимого ребёнка, кивала – на «Сагу о Форсайтах», «Маленькую хозяйку большого дома», Оскара Уайльда, Мольера. Часто мама с Мартышоном читали одно и то же: кто первый ухватит «Иностранку» или «Новый мир», того и журнал. У Мартышона перед мамой было преимущество: она не работала в НИИ с девяти утра до шести вечера. Кто больше времени проводит дома, тот что? Правильно, больше читает. Мартышон могла читать всё время. Ничто, даже еда, не существовало само по себе, только вместе с книгами. Если в твоей голове кружатся в бесконечном хороводе Растиньяк, три сестры и три мушкетёра, графиня де Монсоро, Обломов, госпожа Бовари и Анна Каренина, то что тебе котлета?..

Мартышон читала за кашей, за сырниками, пюре и компотом, завтрак-обед-ужин были лишь поводом приникнуть к книге. У чтения и еды были тонкие взаимоотношения: «Три мушкетёра» примиряли с манной кашей, сосиски с пюре сочетались с Гончаровым лучше, чем с Гоголем, Тургенев не читался за обедом, только за ужином, Бальзак подходил к любому обеду, в отличие от Гюго, а за компотом можно было и «Незнайку» подчитать. Жареная картошка улучшала вкус любой книги, кто же вообще станет тратить вкус жареной картошки зря, без книги? Родители не бросались на нее с криком «за едой не читают!». Ну, очевидно, они считали: за едой читают.

Театры – мама, математика-физика – папа, филармония – мама, французский – мама, история музыки – мама, история живописи – папа, Эрмитаж – мама-папа… и книги, книги – мама-папа, папа-мама, плохо ли? Да она просто счастливица, везунчик!

К одиннадцати годам Мартышон знала о человеческой натуре и об отношениях полов немало. Все, на что толкает человека томление души и тела, было описано в книгах, у Стендаля более поэтично и волнующе, чем у Бальзака, у Бальзака тоньше, чем у Мопассана, у Мопассана менее целомудренно, чем у Золя, а ведь был еще и «Декамерон». Никто и не думал запрещать Мартышону читать Золя и Мопассана, считая, что дети от чтения не портятся, вот она и поглощала знания о жизни целыми собраниями сочинений.

Мартышон не знала только одно – откуда она взялась на свете. Откуда берутся дети, ей было известно, как каждому ребёнку, хоть раз вышедшему во двор без няни: «от этого», да и медицинская энциклопедия, вот она, на нижней полке. Но во дворе речь шла о детях вообще, не о Мартышоне, ее родители «этим» заниматься не могли, это совершенно исключено. Всё дело в хитрой избирательности воображения, ненужное пугливо прячется под листом, душа отвергает всё, что ей не нравится.

Незнание деталей ничуть не помешало Ляле стать выдающимся знатоком отношений. Портной кроит костюм, не зная, что ткань состоит из атомов, а получается красиво, слова «электроны», «электромагнитные поля» не имеют никакого отношения к тому, что щелкаешь выключателем и зажигается свет, детали не имеют значения. «Маркиза пожертвовала честью ради виконта» означало, что ради любви маркиза пожертвовала чем-то по-человечески важным и стала нечестным человеком. Жюльен Сорель ночью проник к Матильде де Ла-Моль – да разве важно зачем? Потому что у него страсть! Что это – страсть? Ну, написано же буквами – с-т-р-а-с-т-ь. Ляле было понятно главное: Жюльен Сорель испытывает к Матильде де Ла-Моль страсть, а к госпоже де Реналь нежную любовь. Страсть – это когда очень сильно хочешь быть с этим человеком, а любовь – когда хочешь, чтобы этому человеку было хорошо. Разве имеет значение, что конкретно произошло между Верой и Марком в беседке на обрыве? Важно, что для Веры это перевернуло всю жизнь, а для Марка нет. Анну Каренину раздражали уши Каренина, потому что она его не любила, Ирэн не могла жить с Сомсом, потому что не любила… Разве, читая обо всем этом, нужно знать, что такое половой акт, сексуальная несовместимость? Мартышон легко обходилась без этого знания, довольствуясь собственными переживаниями. Ее мир состоял из букв и не пересекался с реальным миром.

У Мартышона, кроме букв и безусловного домашнего душевного комфорта, была и личная жизнь. Кроме родителей, имелись и другие, более объективные ценители ее живости, ума и остроумия. Мартышон только дома Мартышон, а в обществе Ляля. Ляля – звезда.

О том, что она звезда, Мартышон узнала случайно. Не приди к ним в класс студенты университета, она бы и не узнала, что звезда… светила бы просто так, без названия.

Однажды к ним в класс пришли волнующе «молодые, но уже взрослые» студенты университета, были произнесены незнакомые слова – «тест» и «опрос». Каждому нужно написать на отдельном листке фамилии троих одноклассников, с которыми хотелось бы сидеть за одной партой. Почему троих, ведь за партой можно сидеть только с кем-то одним? Потому что это тест, социологический опрос: с кем-то захотят сидеть многие, а с кем-то никто не захочет. И еще написать фамилии трёх человек, которых пригласил бы к себе на день рождения. Листочки собрали, фамилии подсчитали, результаты, конечно, не огласили. Угадайте, откуда это стало известным? Среди студентов был чей-то брат. Чей-то брат оставил дома результаты опроса без присмотра, результаты были подсмотрены, украдены, принесены в школу и оглашены на перемене.

Мартышон думать не думала, что ее ждёт бенефис или своего рода награждение. Предполагала с лёгким волнением, что ее позовут две-три ближайшие подружки. Угадайте, сколько девочек захотели сидеть рядом с Мартышоном… то есть с Лялей? А сколько девочек пригласили бы Лялю на день рождения? Все! И все мальчики тоже! Получалось, быть звездой оч-чень выгодно! Если бы отвечали на вопрос «кого вы пригласите на обед», Мартышон могла бы пообедать 38 раз: у каждой девочки и каждого мальчика.

Так Мартышон узнала, что она звезда, наиболее привлекательный член группы, с которым все стремятся дружить. Взяла в библиотеке книжку «Занимательная социология», узнала, что в любом коллективе есть звезда, а еще есть «предпочитаемые», у которых всё не блестяще, но нормально, и есть «пренебрегаемые», с ними общаются пренебрежительно и в последнюю очередь. Бывает еще лидер, лидером вышла девочка-староста класса. Лидер – это про командовать, а звезда – про чувства. У лидера формальная власть – ха-ха-ха, а все нити эмоционального влияния у звезды: звезда выбирает, с кем быть ближе, с кем дальше, и те в результате ее выбора занимают места в иерархии. Вот оно как, оказывается, всё устроено. Интере-есно!..

Почему Мартышон была звезда? Почему один человек отталкивает, другой притягивает? Объективно Мартышон симпатичная, отличница, смешливая, легко делится интересным, – этого достаточно, чтобы завести друзей. Почему кто-то притягивает всех? На это уже не так просто ответить. В случае Мартышона причина была, возможно, в том, что она свой высокий статус в обществе не осознавала, любила быть всеми любимой, но к власти не стремилась.

Мартышон похвасталась маме. Рассказывать маме о своих успехах легко и приятно.

– До опроса я не знала, что у меня в руках нити влияния. Я просто выбирала, с кем быть ближе, с кем дальше.

– Не понимаю, почему ты звезда… Ты только не зазнавайся, будь скромнее, – тревожно сказала мама.

Мама всегда тревожится, когда Мартышон получает награду, даже если это приз за лучшее выступление в детском саду. А тут – звезда! Если Мартышон выделится, выйдет из общего строя, то станет открытой мишенью… вдруг кто-то ее обидит? Вот же мама, любую радость отравит! Быть звездой уютно, безопасно. Если задуматься, Мартышон знала, что звезда. Что же тут сложного: в ней никогда не зудит червячок «примут ли, позовут?..», она знает, что примут и позовут. Она просто не обращала внимания, что в любой компании желанна, ее шуткам смеются, отклика ждут, спрашивают «а что ты об этом думаешь?». Мама боится, что ее обидят. Но за что ее обижать? Мартышон была уверена – не за что. А насчёт «нитей эмоционального влияния» можно будет дальше посмотреть и решить, что с ними делать, куда и зачем их тянуть.

Вскоре после начала учебного года случилось совершенно, казалось бы, незначительное для Ляли-звезды: в школу пришла новая физкультурница Нина Николаевна, яркая крашеная блондинка чуть старше тридцати, с завитыми кудрями со следами бигуди, крепкая, как репка. Дочку ее, Ирку, определили в Лялин класс, физкультурницу назначили классным руководителем – больше никого не нашлось, – вместо старой заболевшей настоящей учительницы русского и литературы. Та дружила с Мартышоном, переглядывалась, нежничала про «Дорога уходит в даль», «Кондуит и Швамбранию», «Обрыв» и «Первую любовь» и даже не удосуживалась ставить ей оценки, раз и навсегда поставив пятёрку и признав их равноправие в дружбе.

Бойкая физкультурница – свисток на шее, спортивный дух, синий спортивный костюм – воплощала в себе всё, что было чуждо Мартышону. А высокомерная вечно чего-то там читательница Ляля – всё, что было чуждо Нине Николаевне. Эта, с позволения сказать, Ляля (что за имя-то такое, с претензией) слишком много о себе понимает, – освобождение от физкультуры, насмешливый взгляд, вежливая неприязнь. …Этим двоим лучше было бы не подходить близко друг к другу, не смотреть в глаза, – они как звери разной породы, волей директора зоопарка, помещённые в один вольер.

Мартышон лишь в феврале впервые пришла на физкультуру. Вот это было для нее большое событие: до того она всегда была в состоянии либо до, либо после насморка, больного горла или кашля. Пришла, переоделась, как все, в синие трусы, построилась, когда сказали «построиться». Стояла, стесняясь торчащих из синих трусов макаронин, которые были у нее вместо ног, и себя в целом, такой неспортивной. И каждую минуту помня, что у нее… ах… то было вздох, дуновение… у этого не было названия, не было слова. Мартышон даже мысленно не называла вздох грубым словом «грудь». Это была самая большая гордость и красота на свете, образовалась чуть ли не за ночь, устремилась из тощего стрекозиного тела вперёд и вверх, будто не было земного тяготения. С мамой они не обсуждали, мама, наверное, стеснялась сказать, что нужен лифчик. Мартышона это озадачивало, но и радовало, – разве возможно облечь вздох в покупку лифчика?.. Выходит, Мартышон всё время переживала, стеснялась, застенчиво изумлялась своей чуть обозначившейся груди? Нет, конечно, нет! Изредка случались мгновения, когда Мартышон об этом почти не думала.

Нина Николаевна прошлась вдоль строя, остановилась напротив Мартышона.

– Красивая у тебя фигурка, красивые ноги, – одобрительно сказала Нина Николаевна, словно выдала медаль.

Что? Фигура, у нее? Ноги? Красивые? Эти макаронины, которые достались ей в качестве ног?

Мартышонское детство было битвой за бестелесность, яростно-брезгливым сражением с физиологией: как, как могло случиться, что человек, венец творения, ходит в туалет? Почему у человека уши? Почему уши так глупо прилеплены к голове? Почему человек вынужден сморкаться, ведь это некрасиво? А почему икает?.. Человеческая жизнь выглядела таким бесконечным круговоротом противнейшей физиологии, что – как жить?.. Иметь тело оскорбительно для человека. Пристало ли венцу творения иметь на своих конечностях отростки, на каждом из отростков по твёрдой пластинке? Когти, как будто не человек, а зверь какой-то! Как смириться с тем, что тела некрасивые и нелепые, а телесная жизнь неприлична? Вот бы вообще не было тела, – в идеале были бы одни глаза, чтобы ими читать! …Мартышон не могла обсудить с родителями идеальную бестелесную вселенную, рассказать о своём ужасе от некрасоты тела, ведь родители могли подумать, что не нравятся ей.

Повзрослев, Ляля смирилась с физиологией, привыкла, что всё так устроено, но по-прежнему презрительно кривилась на жизнь тела, считала всё физиологическое стыдным и уж точно второстепенным. И вот еще что: Ляля никогда не видела чужого голого тела. Никто из взрослых при ней не переодевался, не мылся, не спал, не предъявлял никаких признаков физиологии… не подавал вида, что является телом. Это не было претензией на аристократическое воспитание, это вообще не было воспитанием. Никто ведь не говорил Ляле: «Садись на стул, а не на стол, не кусайся, как собака, не плюйся, как верблюд, не вырывай у людей из рук то, что тебе понравилось», и точно так же никто специально не обучал Лялю элементарному, не говорил «нельзя ходить по дому в халате… когда встаёшь из-за стола, задвигай за собой стул… не зевай с открытым ртом… держи нож в правой руке, вилку в левой». Всё это подразумевалось само собой, как не ходить вверх ногами. …Просторная квартира также способствовала сокрытию телесной жизни и интимному одиночеству тел, читающих в этом пространстве. В однокомнатной, к примеру, квартире люди поневоле живут более откровенной телесной жизнью: невозможно удержать в тайне, что человек моется, похрапывает во сне, проснулся, зевнул, отправился в туалет. В однокомнатной квартире Ляля бывала у Ирки.

О-о, Ирка! Ирка, «новенькая, дочка физкультурницы». Мама называла Ирку «твоя новая… м-м-м… подруга» плюс осуждающий взгляд. Мама считала, Ирка – неподходящая подруга.

Кто кого выбрал? Ирка со своей чуткостью к выгоде выбрала Лялю, «звезду», самую престижную для дружбы. Ляля после уроков пересказывала девочкам «Сагу о Форсайтах». И оказалось, что Ирка из пересказа поняла куда больше, чем сама рассказчица. Ирка сказала: «Вот дура Ирэн, она, видите ли, не хотела с ним спать, женщина всегда может переспать с кем надо». Ляля испуганно задохнулась от такой интерпретации… Переспать? Ой. Ой-ой-ой… Ляля еще и сама не знала, дружит она с Иркой или нет, как Ирка сказала: «Ты моя лучшая подруга. Я сразу захотела с тобой дружить. Это как пожелать луну с неба. А ты вдруг сама меня к себе приблизила!.. Как будто звезда сошла с неба и захотела со мной дружить». Ляле никто не говорил таких слов, после которых чувствуешь себя луной с неба или Маленьким принцем… после такого аванса куда деваться?..

Однако не только Ляля для Ирки луна, – и Ляле с Иркой очень повезло. Ирка воплощала собой неизведанное, Ирка – это Лялин путь к постижению нового, загадка и отгадка, центр Лялиной эмоциональной жизни.

Почему Ирка – воплощение неизведанного? Кофточка!.. Начнём с того, что у Ирки была кофточка. Колючая капроновая кофточка с блёстками. Зелёная, с блёстками!

Ляля, безусловно, жила в мире букв. Но не только, не только! Из мира букв она прекрасно замечала настоящую красоту! Колючую капроновую кофточку, которую Ирка один раз надела в школу, сзади прозрачную, спереди всю в блёстках. Кофточка в блёстках! В блёстках! Ляле бы такую ни за что не купили – сказали бы «фу, в блёстках!». Блёстки – пошлость, взрослая вещь на девочке – пошлость, дорогая вещь на ребёнке – пошлость, капрон – пошлость, прозрачный капрон – пошлость. Господи, какая же эта кофточка была красивая! Спереди вся в блёстках! Если захватить ткань двумя пальцами и потереть, она заскрипит. Этот капроновый скрип был очень сильным щекочущим переживанием, случайно изведанным, – как могла Ляля потереть пальцами чужую кофточку, только случайно, – и с тех пор воображаемым.

Откуда же взяться такому чуду? Очень просто. Ирка с гордостью сказала Ляле: «Мой папа ходит в загранку. Он плавает, понимаешь?» Ляля поняла, она же не дура: «плавает» означало не то, что ее папа хороший пловец, а что поплыл в чужие края и оттуда привёз Ирке чужеземное чудо, зелёную капроновую кофточку в блёстках.

И лакированные туфли!

Туфли Ляле тоже хотелось потрогать, ощутить скользкую блестящую гладкость. Всё Иркино было такое откровенно телесное, что только держись! Скользкие туфли. Колючая кофточка. Колготки, будто резиновые, они не собирались гармошкой на щиколотках. Серёжки, тёплые золотые шарики, как солнышки. Девочки в те времена не носили серёжки, это был то ли некоторый вызов, то ли признак вопиющей некультурности. Всё Иркино – чуждое, таящее непривычные ощущения, – скользит, блестит, колется. Ляля была очарована и зачарована: у Ирки было всё, что не одобрила бы мама. У Ляли всё мягкое, скучное, тёплое, чтобы не продуло… Ирка сказала: «У тебя всё дорогое, но не то… Они бы еще во фланелевые ползунки тебя одели!»

Сближение произошло еще и на почве общего внезапного взросления. В классе они были единственные девочки с наметившейся грудью. Самые взрослые. Все остальные еще дети, а они вдвоём почти что в лифчиках, – случаются и более мелкие поводы, чтобы подружиться.

Ну, и кое-что еще: у Ирки был острый взгляд, а у Ляли острый язык. Ирка не стеснялась замечать физиологическое, неприличное: от соседки по парте пахнет потом, у англичанки волосатые ноги, у математички усы, которые она обесцвечивает перекисью… Ляля про себя ужасалась – ой-ой-ой, как можно замечать такое?.. – а вслух немедленно давала волосатой англичанке или усатой математичке смешное прозвище. Ирка смеялась, Ляля чувствовала себя плохой и счастливой.

Ляля была счастлива познакомить родителей с Иркой, как бывает счастлив человек представить свою истинную любовь. Ирка, когда в первый раз пришла к Ляле в гости, сказала папе: «Вы же профессор, а чего так бедно живете? Богатые, а хрусталя нет! Почему у вас в серванте книги?» Ляле стало неловко за Ирку (у них не сервант, а буфет, но главное, о деньгах нельзя говорить, «богатые» нельзя говорить, это слово из Бальзака и Островского) и одновременно стыдно, что у них в буфете вместо хрусталя книги. С мамой Ирка держалась как равная взрослая, веско говорила о практически важных вещах: как тратить деньги, как вести себя в семейной жизни, хотя никто, конечно, ее об этом не спрашивал. Ирка знала много такого, о чем Ляля не имела понятия, а возможно, и Лялина мама знала лишь понаслышке. Ляля слушала Ирку, открыв рот, гордо поглядывала на маму, проверяя, впечатлена ли она Иркиной практичной взрослостью. Ирка прошептала Ляле «мама у тебя воображает», Ляля расстроилась: Ирка не понимает, что ее мама не воображает, она застенчивая… Клара и правда стеснялась всех, даже Ирку… тем более Ирку с ее взрослым едким всезнайством.

Ляля рассчитывала на восхищение Иркой и похвалу себе. Когда показываешь родителям что-то замечательное, ждёшь, что оценят, скажут: «Молодец, где же ты такое нашла, теперь смотри береги!» Но эта дружба не слишком нравилась Лялиной маме. Она сказала: «Ты при этой девочке становишься какой-то чужой. Она… тебе не подходит. Мне кажется, вы не станете подругами на всю жизнь». Она называла Ирку «старый нос», «старый нос» означало вовсе не великолепие, а всего лишь преждевременную взрослость. А папа высказался резче: «Вам не нужно дружить». Объяснил: одиннадцать лет – такой возраст, когда чужое кажется лучше, чем своё, и от чужого захватывает дух. У некоторых, не у всех. Есть люди, которых в отрочестве сильно манит непривычное, чуждое, и есть те, кто уже с детства крепко держится за своё, свой образ жизни, свои понятия, – это принципиально разные люди. Ирка из тех, кто держится за своё, она даже не заметит, что есть что-то другое, – не научится читать книги, не класть локти на стол, не любопытничать, не отпускать бестактных замечаний. А Ляле, внимающей Ирке с открытым ртом, нравится чужое, Ляля от Ирки нахватается чужого, дурного. В соперничестве систем взглядов и ценностей победит та, что проще. Ирка сильней. «Не дружи с ней», – сказал папа и посмотрел на Лялю печально, – а вдруг Ляля оказалась такая? Не выберет ли она чужое? Не выросли ли на осинке апельсинки?

Ляля в душе надулась… Неприятно, когда родители замечают твою зависимость в отношениях с любимым человеком и свысока сообщают, что любимый человек тебе не подходит. Ах так, Ирка неподходящая подруга для Ляли? Раз так, Ляля будет с ней дружить! Это был Лялин маленький подростковый бунт. Однако запретить Ирку не было повода, да и манеры запрещать в семье не было.

Человек познает мир в одиночестве, и Ляля начала познавать мир одна, без мамы с папой.

Ляля стала бывать у Ирки. Нина Николаевна сразу же сказала Ляле: «Будь у нас как дома, здесь я для тебя не учитель». Так Ляля и стала разделять: Нина Николаевна и Иркина мама. Нина Николаевна всегда была в спортивных штанах со свистком на шее, Иркина мама – в цветастом халате, с накрашенными губами. Нина Николаевны была «учителем физкультуры», Иркина мама… У Иркиной мамы были прозрачные глаза… очень откровенные глаза. Ляля была обескуражена: ведь «мама» не несёт в себе признаков сексуальности, а перед ней была молодая женщина с большим физическим обаянием, безудержно испускающая сексуальные флюиды.

Там всё было – другое. Физиологичное, телесное? Да. Лялю дома никогда не обнимали и целовали раз в год, на день рождения, а Иркина мама Ирку обнимала, гладила по голове, щипала, тискала. Она даже Лялю обнимала и однажды в шутку шлёпнула. В этом мире любовь была любовью, шлепок шлепком, борщ борщом, а у Ляли дома даже борщ был книгами. У Ляли дома никто не имел тела, а здесь все, не стесняясь, имели тела. Иркина мама при первом Лялином визите посреди разговора задрала юбку и подтянула чулки. У нее были красивые ноги, очень красивые и очень ноги с круглыми чуть вывернутыми коленями. У Ляли дома никаких ног не было и в помине! Ляля вида не подала, но внутренне ахнула.

Иркиной маме было тогда года тридцать три, даже по тем временам юная женщина. Ирка тоже была юная женщина. Ирка с мамой жили как две подружки, как две юные женщины, с женскими разговорами, сплетнями о соседях, учительницах, одноклассниках, мужчинах, болтовнёй о тряпках, кто во что одет, кто как живёт. Ляле страстно хотелось стать в этом чудесном женском мире третьей, своей, и – ура! – Лялю приняли.

Что они делали втроём? Ничего особенного. Болтали, смеялись. Иркина мама щедро включила Лялю в этот бесконечный женский трёп о мужчинах, ценах, тряпках. Делала девочкам причёски, наряжала их, как кукол, в свои платья и туфли на шпильках, красила им губы своей помадой, обсуждала с ними все, что обсуждать «нельзя». Разговаривала с Лялей не как с ребёнком, прочитавшим тонны книг, а как с настоящей взрослой подругой, и Ляля с головой нырнула в эту тёплую безалаберную непедагогичность. Дома у Ляли ее нарождающуюся женственность не признавали, приглушали, замораживали, а Иркину женственность изо всех сил поливали, рыхлили и удобряли… заодно и Ляле немного досталось. …И много смеялись, очень много смеялись. Разве можно было от такого отказаться?

За несколько дней до приезда Иркиного отца (это называлось «придёт из плавания») началась нервная суета. Казалось, не «папа приезжает!», а в уютную женскую жизнь вот-вот должно было ворваться волнующее и враждебное, что нужно успешно пережить. Иркина мама закрашивала черные корни, обсуждала, что готовить, что надеть. Втроём они вытащили из-под кровати тяжёлую ширму, ширма ставилась только на время приезда Иркиного отца, закрывая от взглядов двуспальную кровать.

У Ляли ширма вызвала какое-то беспокойное смущение – что ширма, почему ширма, зачем ширма, что там будет за ширмой?.. Иркина мама сказала Ляле: «Мы-то с ним переодеваемся друг при друге, за ширмой, мы же свои люди». И еще: «Мы так редко видимся, я ему не надоела, он набрасывается на меня как бешеный…» Господи, что это, о чем она?.. И вдруг Лялю наотмашь ударило пугающее прозрение: два человека будут переодеваться друг при друге, при этом один из них бешеный и может наброситься на другого и… и укусить?.. Или сделать что-то другое, запретное, но что?..

Акции Ляли как «профессорской дочки» в Иркином доме были высоки, Иркина мама ею даже в какой-то степени гордилась, и Ляля во время приезда Иркиного отца однажды была допущена в дом.

И там!.. Иркин папа! Ляля никогда не видела таких отцов. Отец – это же, ну… папа! Папа должен быть умней всех на свете, уметь решить любую задачу, отвечать на любой вопрос. Но Иркин отец был вовсе не «папа». Как Иркина мама была не мама, а женщина, так Иркин папа был мужчина, опасный человек мужского рода. Тело было в нем главное, тело, а не ум. Всё время ее визита он то выпивал, то ел, то курил и будто искал, что еще можно употребить, словно весь мир – его тарелка. Наверное, из-за таких его мужских-плотских интересов Ляля решила, что он и на нее смотрит словно прикидывает, можно ли ее съесть, выпить, выкурить. Иркина мама вела себя с Лялей не так дружески расслабленно, как обычно, только пару раз, когда муж прикрикнул на нее, весело подмигнула Ляле, указывая глазами на ширму, как на то, что только им с Лялей понятно: у нее есть инструмент влияния – то, что происходит за ширмой.

Иркин отец снова ушёл в плавание, взбаламученный мужским набегом дом облегчённо вздохнул, и в тот же момент, как за мужчиной захлопнулась дверь, в нем завелась прежняя уютная женская жизнь. Ширма была убрана под кровать, Иркина мама провела несколько дней нечёсаной, в халате и ночной рубашке, ничего не готовила, отдыхала от обслуживания мужа. …Как же это всё было интересно! Иркины родители стали в Лялиной книжной жизни первыми мужчиной и женщиной, Адамом и Евой, за которыми Ляля наблюдала. Ляля любила буквы больше всего на свете, но ширма и подмигивание Иркиной мамы были очень сильным знанием о «запретной стороне жизни», куда большим, чем Мопассан и Золя, вместе взятые. Лялины чувства от дружбы с Иркой и ее мамой были самые яркие – робость перед неизведанным, ошеломление, счастье, что допустили.

Если не знать, что речь идёт всего-то о девчоночьей дружбе, то всё последующее может показаться историей любви: очарованность, восхищение, сомнения-отвержение-принятие, как на качелях… предательство, измена, отчаяние. Сейчас сказали бы, что у Ирки с Лялей были токсичные отношения, а тогда это называлось просто – Лялина любовь и Лялина ревность. Это были настоящие взрослые мучения. Разве имеет значение, что чувства ложные, если мы верим, что они искренние? Разве не бывает так, что мы страстно переживаем по пути к цели, а потом вдруг понимаем, что цель – ложная, не стоила наших переживаний?

Лялино счастье длилось недолго. Следующие месяцы стали самым страшным Лялиным мучением: Ирка приблизила к себе другую девочку, и они стали дружить втроём. Ляля предпочла бы владеть Иркой единолично, но Ирка так захотела, и Ляле пришлось дружить втроём. Казалось бы, Ляля – звезда и может ставить свои условия, но звёздный статус оказался абсолютно бесполезным, социология социологией, а жизнь жизнью: Ляля ведь не стремилась сидеть за одной партой со всем классом или ходить ко всем по очереди на дни рождения, не хотела нравиться всем, она хотела дружить с одним человеком… нет, с одним в двух лицах, с двумя – Иркой и ее мамой, быть частью их жизни.

На самом деле это только называлось «дружить втроём». Ляля в этой тройке стала играть особую роль, была как приглашённый артист, гастролёр – рассказывала истории, рассуждала, разъясняла незнакомые слова. Но прежде Ирка слушала ее с интересом, а теперь как бы немного свысока, презрительно, – ты нас развлекай, а я посмотрю, разрешить тебе побыть с нами или нет. Ляля разливалась соловьём, а Ирка прерывала: «Подумаешь, твои книжки – одно, а жизнь – другое». Или: «Ты думаешь, мне это интересно?» – и Ляля судорожно искала, что рассказать, чтобы Ирке было интересно.

Каждый день был полон волнений и страстей, и, как на качелях: вверх от счастья – вниз от горя, вверх-вниз… На переменах ходили втроём, но мира втроём не бывало больше одной перемены. На первой перемене они были по-хорошему втроём, Ирка с Лялей смеялась, с Лялей обсуждала одно, с Другой другое. Как только Ляля расслаблялась и радовалась – всё хорошо, пусть они будут втроём, как Ирка пинком отправляла Лялю на скамейку запасных, разговаривала только с той, Другой, а Ляля была как будто не нужна. Они шептались! Шептались о чем-то, чтобы Ляля не слышала. Ляля шла рядом, изображала равнодушие и рассеянность, но попробуй выглядеть равнодушной, когда тебя колют прямо в открытое сердце.

На второй перемене Ирка уже демонстративно предпочитала Другую, уходила с ней посреди общего разговора – «а нам туда», и они вдвоём уходят туда, а Лялю не берут… Почему?! И неожиданность, неожиданность имела большое значение, от неожиданности Ляля чувствовала себя словно получила пощёчину на глазах у всех, старалась не подать виду, что ее унизили. Стоять одной, не зная, куда деваться от стыда, было ужасно, и Бальзак, Мопассан, Золя, Дюма и Тургенев не могли ей помочь, научить, что делать. На третьей перемене Ляля ждала, когда Ирка к ней подойдёт, а Ирка проходила мимо, Ляля оставалась с брошенными глазами. Однажды Ирка сказала «после школы все пойдём ко мне», Ляля задохнулась от счастья, после уроков ждала-ждала у выхода, а они, оказывается, уже ушли без нее, и у Ляли было настоящее горе. На следующий день Ирка сказала, что Другая – дура, и Ляля прямо в небо унеслась от счастья.

Иногда бывало так, а иногда по-другому, Ляля никогда не знала, дружат с ней сегодня или нет. Беспричинность и неожиданность – очень острое оружие.

Почему вся власть была у Ирки? Почему Ляля, любимая и дома, и в школе, заискивающе порхала вокруг нее, как попугайчик? Что делает человека вправе выбирать? Уверенность в себе? Доставляли ли Ирке удовольствие Лялины страдания? Была ли это природная властность, желание попинать слабого? Ведь слаб тот, кто больше любит, а Ляля, конечно, любила больше. Может быть, для Ирки это была просто тренировка коготков – притянуть-оттолкнуть-притянуть-овладеть полностью? Или же это была неосознанная месть: ведь Ирка тоже чувствовала, что Ляля ей чужая, и пришла пора отвергнуть чужое, напоследок с размаха наподдав чужому миру, чтобы он исчез, не смущал? Не исключён также вариант, что ничего этого не было и в помине, книжная Ляля всё преувеличивала, а некнижная Ирка просто вела себя как хотела, не желая сделать больно, и росла вовсе не интриганкой, а чудесным человеком?

Вскоре они вообще перестали бывать втроём: Ирка была то с Лялей, то с Другой, кого она выберет, всегда было неизвестно, – сегодня Ирка говорила Ляле «пойдём ко мне», и Ляля счастливо бежала, а назавтра звала к себе Другую… и никогда не объясняла! Когда Ирка выбирала ее, Ляля вела себя как любой неглупый человек, снедаемый ревностью: скрывать страдания, не пытаться выяснить, чем она хуже. Старалась быть для Ирки еще веселее, шутить еще смешней. Другая, должно быть, тоже страдала, они с Лялей не имели никакого значения друг для друга, для каждой важна была Ирка. …Для Ляли было еще одно, потаённо самое важное, – Иркина мама. К физкультурнице Нине Николаевне Ляля по-прежнему испытывала неприязнь, а к Иркиной маме Лялю тянуло страшно… Как жить, если Иркина мама теперь для нее всего лишь физкультурница Нина Николаевна?..

Ляле иногда хотелось, чтобы Ирка рассталась с ней, окончательно выбрала Другую. Тогда можно было бы погоревать и смириться, покончить с Иркой в своей душе, как Атос в душе покончил с Миледи, как брошенный любовник у Бальзака покидает Париж, чтобы доживать свои дни в провинции… Но Ирка, не прочитавшая в своей жизни ничего сложней учебника, от природы была мастером интриги. Вела себя как искусная соблазнительница – то приближала Лялю, то удаляла, никогда не отпуская совсем. Не разговаривала с Лялей по нескольку дней (несколько дней отчаяния, одиночества и отвержения – это очень много), но не давала ей уйти, скатиться в такую бездну обиды и отчаяния, из которой Ляля к ней уже не вернётся. Как только Ляля в отчаянии решала «всё кончено», Ирка натягивала поводок: бросалась к ней, шептала, смеялась, звала в гости… и снова отталкивала. Так Ляля жила и мучилась, делая вид, что унижение – это нормально, чувствуя, как в ней нарастает слабость, беззащитность к чужой воле. Ну, не было у Ляли сил, чтобы уехать доживать свои дни в провинции…

Ляля подумывала открыться маме. Сдуру сказала, стараясь скрыть боль: «Ирка теперь дружит с другой девочкой…» Мама со страдальческим взглядом «как, моим ребёнком пренебрегли?!» торопливо отозвалась: «А я ведь тебе говорила… Надеюсь, ты не переживаешь, ведь всё это такая ерунда. Но это тебе урок на будущее, ты направила на эту девочку больше чувств, чем ей было нужно». Это был неправильный ответ, тут и обесценивание, и обвинение, и как же обидно, когда твои страдания называют уроком на будущее! Да еще и это – «я тебе говорила…». Ужасно, когда мама оказывается права. Больше никогда – ни слова о себе – ни за что! Но где найти правильный ответ, если единственное чувство «твой ребёнок в опасности!» застит разум, и единственное желание – быстро, мгновенно ребёнка защитить?

Каким был бы правильный ответ? Что-нибудь умное, психологическое? Например: «Твоё любопытство к чужому погрузило тебя, некогда самостоятельного человека, в трясину унизительной зависимости. Независимость нужно тренировать, как мускулы. Смотри не привыкни унижаться»… О-о, так было бы еще хуже, для Ляли это была бы совсем уж невыносимая обида.

…А если бы мама сказала: «Ты Ирку полюбила, тебя к ней сильно тянуло, а Ирка тебя отталкивала и принесла много мучений. Но, может быть, Ирка видит это иначе? Ты центр своего мира, и она центр своего мира, человек со своими желаниями, отпусти ее». …Нет, Ляле бы не понравилось. Она возмутилась бы: как отпустить, почему отпустить, зачем отпустить?! …Что ни скажешь, всё не то, не так.

…Однажды Ирка предложила Ляле – Ляле, а не Другой! – пойти с ними после школы в баню. Конечно, да! Мама не узнает, откуда ей узнать, что Ляля была в бане. Она пойдёт посмотрит, как там, и сразу домой. …«У профессоров небось горячую воду не отключают?» – улыбнулась Иркина мама, и Ляля в ответ понимающе улыбнулась. Дома горячую воду не отключали, был водогрей: нужно чиркнуть спичкой и зажечь газ, тогда шла горячая вода. В бане Ляля никогда не была.

Баня, ох, баня! Это было невыразимо, упоительно! Они были как три весёлые подружки! Ляле выдали большой таз, назывался «шайка». Были и другие новые слова: «отделение», «парная», «моечная». Девочки друг за другом продвигались то ли по парной, то ли по моечной, вокруг жаркий пар, уводящий сознание в сторону, впереди Ирка, за ней Ляля, Иркина мама замыкала процессию, чтобы они не растеряли друг друга, блуждая в тумане. Ляля несла свою шайку, прикрывая себя, чтобы никто ее не увидел, старалась не смотреть вокруг, и всё равно глаза сами смотрели – на скамейках шайки, у каждой шайки голая женщина… Женщины, женщины… Ляля, никогда не видевшая голых тел, окончательно убедилась: тело неприемлемо. Если бы Ляля была богом, она ни за что не поместила бы души в такие некрасивые тела. И вдруг!.. Ляля замерла. Вздохнула и не могла выдохнуть. То, что тела окажутся такими некрасивыми, она ожидала. А такого она не ожидала!

На скамейке большое корыто овальной формы, в корыте на коленях фигура, вся в облаке мыльной пены. Из мыльной пены торчало что-то – голое, длинное, розовое, – что-то непонятное, неуместное, какая-то палка! Как палка прикреплена к телу под пеной? Ляля не поняла, что это, но поняла: то, что жизнерадостно и победительно торчит из облака мыльной пены, не должно быть здесь, в женской бане, противоречит самому месту и идее.

– Ух ты, стоит как у взрослого, – сказала Иркина мама.

В женское отделение разрешалось брать с собой детей, в том числе мальчиков. Хотя тут, конечно, возникает резонный вопрос – до какого возраста, до пятнадцати, до тридцати? Лялина мама, оказавшись на месте Иркиной мамы – она не ходила в баню, но если бы ходила, – прошла бы мимо, как мимо неживой природы, и сделала вид, что не заметила Лялиного ошеломления. Но не такова была Иркина мама. Она заметила.

– Обычный член, что тут такого, – разумно пояснила она.

На самом деле Иркина мама была права: не нужно бояться тела. Но Ляля была плоть от плоти своей семьи, плоть от плоти книжного шкафа, она никогда не ходила в детский сад, не бывала в лагере. Это слово – «член» – было так уродливо, зачем такое уродливое слово?.. Лялю стошнило прямо в шайку.

Шли из бани домой, скрипуче чистые и довольные, шли и смеялись.

– Нужно было дёрнуть за член в шайке, – сказала Ирка, и все трое хихикнули.

– Член в шайке, член шайки, – сказала Ляля, удивившись, как смогла произнести это кошмарное слово.

– Каждый мужчина – член шайки, – сказала Иркина мама.

Смеялись, были счастливы, во всяком случае Ляля была очень счастлива.

– Ляля остроумная, она лучше, чем та твоя подружка. – Иркина мама назвала имя Другой.

Ирка согласно кивнула: да, Ляля лучше, она будет дружить только с ней.

Они так легко, походя, говорили о самом болезненном, как будто Ляли тут нет. Но ведь это для Ляли самое больное, а Иркиной маме казалось – подумаешь, девчоночьи дружбы, ерунда.

Ляля была счастлива, как бывает счастлив человек, переживший потрясение (она была в бане) и избежавший опасности (она больше не в бане).

Она лучше Другой, ее мучения закончились, испарились, улетучилась, их не стало совсем. …Ляля сначала думала, что их не стало совсем.

Когда Ляля была маленькой, папа рассказывал ей про круговорот азота в природе, круговорот серы и фосфора, не говоря уж о круговороте воды. Ляля в этом учебном году открыла новый закон – круговорот мучений в природе. Мучения не исчезают бесследно, а переходят в другие мучения.

Предыдущая главаГлава 13 из 19Следующая глава